"Счет по головам" - читать интересную книгу автора (Марусек Дэвид)

2.25

Зрители на трибунах внезапно затихли.

— Это как же так? — удивился Виктор. Все по-прежнему подскакивали на сиденьях, махали руками и разевали рты, но рев стадиона сделался приглушенным, как шум машин на отдаленном шоссе.

— Теперь лучше, — сказал Самсон, больше не напрягая голоса. — На чем я остановился? — Он рассказал Жюстине, Виктору и коту Мэрфи, как в начале их с Элинор совместной жизни, когда власть, слава, разрешение на ребенка и прочие блага изливались на них щедрым потоком, у него взял анализ дефектный слизняк. О подозрениях на предмет того, что его арест должен был послужить уроком для Элинор, Самсон умолчал.

Воли, естественно, слышали об Элинор Старк. Как не слышать? Ее мифический образ мелькал во всех новостях. Но то, что такая женщина была замужем за костлявым оборванцем, который сидел между ними, в их воображении как-то не очень укладывалось. А когда Самсон поведал, что Элинор погибла утром этого самого дня, Жюстина не удержалась от восклицания:

— Ну прямо как в сериале, мар Харджер!

Это заставило Самсона сделать паузу и посмотреть на свою жизнь сквозь мелодраматический фильтр.

— Думаю, вы правы, мар Воль. Так на чем я остановился?

* * *

Усадьбу Элинор я покинул в хорошей физической форме. Со скидкой, конечно, на то, что меня прожгли насквозь без всякой вины, что от меня несло страшной вонью, что никто не мог находиться со мной в одной комнате, а прохожие на улице шарахались и оскорбляли меня. Все это, однако, уравновешивалось хорошим состоянием моего здоровья. Перед прижиганием я сделал для своего организма все, что только можно купить за деньги. Реально мне было 140 лет, но современные методы творят чудеса. Я в шестой раз отрастил зубы, на моих нейронах сменили чехлы, дыхательную и кровеносную системы отполировали до блеска. Я выглядел как здоровый тридцатипятилетний мужчина. Мне повезло — ведь обожженным услуги современной медицины уже недоступны, и с этих пор мне предстояло всегда и неизменно спускаться под гору.

В финансовом отношении все тоже было прекрасно. Мое собственное громадное состояние находилось под судебным арестом (в момент прижигания я официально был признан мертвым, и это осложнило мои дела на несколько лет), но Элинор временно предоставила мне свое, еще громаднее моего.

Психически я тоже был настроен весьма позитивно. Прижигание сильно испугало меня, и несколько месяцев я зализывал раны, сидя в подвале загородного дома. Но я пережил это и почувствовал, что снова готов к приключениям, которым давно уже вверил свою судьбу. Я рассчитывал на тридцать — сорок лет жизни (если не произойдет случайного самовозгорания), никем и ничем не был связан, имел неисчерпаемый банковский счет и новенького слугу Попрыгунчика.

Я путешествовал. Посетил места, которые пропустил во время прежних моих скитаний: Китай, Африку, Миссисипи, Малайзию. Расходов я не жалел, но от одиночества меня это не спасало. Щедрые чаевые обеспечивали мне обед в ресторане, но не могли убедить других посетителей сидеть спокойно, пока я ем. В большинстве случаев официанты и повара обслуживали меня одного.

То же относилось к театрам, казино, клубам, концертным залам, барам, кегельбанам, бильярдным — можете сами продолжить. Я был единственным туристом на катере, единственным белым на восточном базаре, единственным пассажиром в автобусе. Странствия такого типа быстро наскучили мне. Я вернулся в Чикаго, снял квартиру на 300-м этаже башни Кэсс, заново отделал ее и объявил, что принимаю по четвергам. Разослал тысячи приглашений, но за три недели меня посетили лишь несколько десятков гостей.

Не желая признать свое поражение, я взял на работу пиарщицу. Она посоветовала радикальные меры — весьма дорогие. Я сказал ей, что деньги не проблема, и она поймала меня на слове. Каждую неделю у меня дома устраивались банкеты. Знаменитые повара, музперформеры, актеры набирались со всего света. Известным личностям выплачивались тайные гонорары за позволение снять их для светской хроники. Каждый банкет был настоящим постановочным мероприятием.

Пиарщица, тем не менее, предупредила меня, что это способно привлечь разве что несколько сотен любопытных. Для полного успеха, по ее мнению, гостей вместе со мной должен был принимать кто-нибудь, пользующийся бешеной популярностью. Такую персону она нашла в лице бывшего президента СШСА, доброй старой Вирджинии Таксэйер. Звезда Вирджинии никогда не закатывалась. Ее любили тем больше, чем дальше отодвигалось время ее президентства. Стоила она дорого, но должна была себя окупить — так, во всяком случае, уверяла моя пиарщица.

Мне в моем собственном доме выделили амплуа циркового урода. В каждой комнате стояли вазы с фильтрами для носа, но необходимости в них почти не было, поскольку я мазался толстым слоем дезодорирующей мастики, носил ротовой и противогазовый барьеры. Запахи, которые я заглушить не мог, нейтрализовала воздухоочистительная система, настоящее произведение искусства. Конус отрицательного давления сопровождал меня из комнаты в комнату и потихоньку менял воздух вокруг меня.

При таком раскладе мы сразу добились успеха. Сливки общества, светила науки и политические тузы повалили ко мне валом. Все, кто хоть что-нибудь значил, расхаживали по моему салону, сидели у меня за столом и опустошали мой винный погреб. Пары совокуплялись в моих гостевых спальнях, заговорщики шептались на балконе, знаменитости демонстрировали себя во всех помещениях. А я — я расширял границы отвращения к самому себе.

В то время я, правда, не знал об этом. В то время меня все устраивало. Я устраивал эти банкеты семь лет, не пропуская ни одного четверга. Элинор я тоже звал, но она никогда не посещала мои приемы, а сам я не вылезал из дома. Мне и там всегда находилось какое-нибудь занятие.

Я не хочу сказать, что она вообще у меня не бывала. Элинор приходила на мой день рождения, на День Отца, по другим торжественным поводам. Каждый раз она брала с собой крошку Элли, которая висела у меня на шее и называла папочкой. Девочка уверяла, что гадкие затычки для носа ей не нужны, потому что она «привыкла» к моему запаху, да не так он и страшен, как все говорят.

Постепенно эти визиты сократились. Они то жили на Марсе, то занимались еще чем-нибудь. Я удивился, обнаружив, что легко переношу их отсутствие. В праздники мне их, конечно, недоставало, но в остальные дни я прекрасно обходился и так.

Но однажды произошло нечто, поломавшее весь мой налаженный распорядок. Как-то во вторник я перед сном захотел что-нибудь посмотреть. Попрыгунчик, мой слуга, просматривал миллионы сетевых программ и отбирал те, которыми я мог хоть ненадолго заинтересоваться до того, как усну. В ту ночь он показал мне отрывок из серии «Жизнь замечательных людей».

«Что за херня?» — сказал я. Попрыгунчик знал, что биографии, особенно так называемых замечательных людей, не вызывают у меня интереса. Но скоро я понял, почему он выбрал эту конкретную серию. Она посвящалась мне и называлась так: «На поверхности. Творчество Самсона Пола Харджера, 1951–2092. Ретроспектива».

Я был не столько польщен, сколько удивлен. Я давно уже перестал знакомиться с какой бы то ни было критикой своего творчества, но этот опус чем-то меня зацепил, как, вероятно, и Попрыгунчика. Не забудьте, это было первое фундаментальное исследование, вышедшее после моей мнимой гибели в застенках Внукора. Я чувствовал себя как Том Сойер на собственных похоронах и не мог устоять.

Не стану докучать вам, марен, дешевыми открытиями этой ретроспективы. Скажу только, что авторы умудрились откопать массу архивных видеопленок и фотографий времен моего детства, на которые я смотрел не без сердечной боли. Домашняя запись, где я был изображен с моей первой женой Джин Шолеро, относилась к концу двадцатого века, когда я только начинал завоевывать себе имя в живописи. Это далось мне особенно тяжело — о Джин я давно уж не вспоминал. Эти деятели, конечно, привели и кадры, заснятые в тот день 2092 года. Я наблюдал, как слизень пеленает меня на террасе кафе «Четыре угла» в Блумингтоне перед отправкой в Юту на деконструкцию.

Остановлюсь на одном только выводе, сделанном авторами — потому лишь, что это взбесило меня. Биография не зря получила название «На поверхности». Мне отказывали в какой бы то ни было глубине. Упрекали в том, что я либо вообще не испытывал никаких чувств, либо не умел выражать их в своей работе. Подчеркивали холодную бесчеловечность моих полотен и то, что в двадцать первом веке я заново создал себя именно как дизайнер упаковочных средств. Искусственная кожа, перевязочные материалы, страховочные одеяла, подарочная упаковка. Все на поверхности, не так ли? Не подарок, а лишь его упаковка.

Вас когда-нибудь обвиняли, марен, в поверхностном отношении к жизни? Моя посмертная репутация складывалась у меня на глазах, и что же утверждали мои биографы? Что я скользил по верхам? Уверяю вас, я был потрясен. Меня грубо вырвали из моей летаргии. Весь следующий день я не перестал клокотать. Составил пространный, вдумчивый ответ создателям фильма, но так и не отправил его. Отменил в последнюю минуту четверговый банкет. Отказался от приемов вообще, а пиарщицу уволил.

Лучшим опровержением, решил я, будет «создать себя заново» еще раз. На это я еще способен, ведь так? Я еще не умер.


Я порядком отстал от своих собратьев по цеху. За это время появился целый ряд новых инструментов и технологий. Я заказал образцы самоваяльной проволоки, умного песка, умной глины, скульптурных аэрозолей, жидкого камня — всех новинок, короче. Провозился одиннадцать месяцев с этим барахлом, проверяя, на что оно способно, а на что нет. Замыслов у меня еще не было, но я хотел сделать что-нибудь в память о моей давно утраченной первой жене Джин.

До Элинор только она из всех женщин затронула меня по-настоящему. Первая любовь бывает одна, как бы долго вы ни жили. К непреходящему моему стыду и сожалению, расстались мы по моей вине. В те дни я был слишком полон собой, слишком много мнил о своей гениальности.

Год я воплощал образ Джин с помощью своих новых игрушек. Мотивы сменялись один за другим: нежданная влюбленность, бурная эротика, стадия познания, ревность, жутковатый союз, драки, одержимость наряду с принуждением, ненависть к самому себе. Постепенно я стал понимать, что пытаюсь воссоздать палитру чувств молодого мужчины. Это, в общем, имело смысл — ведь тогда мы с Джин были молоды, — но теперь я сделался стариком.

Осознание этого меня только пришпорило. Я весь ушел в процесс, прежняя моя жизнь рухнула окончательно. В обязанности Попрыгунчика входило присылать мне еду, когда я был голоден. Если меня одолевал сон, я валился на какую-нибудь кушетку. Почти как в доброе старое время.

Я исключил из обихода те средства, которые, как мне казалось, не позволяли добиться желаемого. Исключил итерацию, фотонный воск, расщепители генов, роботехнику, большинство голотрафического оборудования. В конце концов вся моя техника свелась к одному старому методу и одному новому. Я решил написать маслом обычный плоский портрет и даже взял со склада свои любимые кисти: из свиной щетины и соболиные.

В качестве нового метода я выбрал органический гештальт-компилятор — такие используют для записи эмоциодисков при создании гологолли, вроде ваших Джейсона и Элисон.

Я нанес на холст первый мазок, и вдруг мне пришло в голову, что картина будет называться «Ее тайная рана».

«Это еще что такое? — подумал я. — Что за рана? И почему тайная?» Ответа не было. Я подлил растворитель в умбру и стал делать на бумаге наброски, пытаясь нащупать тайную рану Джин.

Я целый век не брал кисти в руки, приходилось учиться заново, но дело шло гладко, и скоро я уже начал писать сюжеты из нашей совместной жизни. Взлеты и падения, чудеса понимания, измены. В один прекрасный день до меня дошло, что это не ее рана, а моя, и называется она одиночеством.

Что есть одиночество, марен? Я говорю о цивилизованной его разновидности, с которой мы все встречались. Даже в самые тесные любовные объятия оно умудряется проскользнуть, и что же тогда?

Впрочем, не такая уж это обширная тема. Любой ребенок, сидящий один в своей комнате, исчерпывает ее за какой-нибудь час.

А вот в глубине одиночеству не откажешь. Оно глубже, чем океан, но тайны в этих глубинах опять-таки нет. Храброе дитя, приведенное мной в пример, с первой же попытки опускается на самое дно. И поскольку жизнь там невозможна, дитя опять всплывает на поверхность, нисколько не пострадав.

Чтобы побыть там подольше, нужны дыхательные приспособления: воображаемые друзья, наркотики, алкоголь, отупляющие развлечения, хобби, железный режим, домашние животные. (Животные, оставляя в стороне вашего ласкунчика Мэрфи, лучшие пособники одиночества.) С помощью всего этого несчастный исследователь может испытать одиночество во всем ужасе его продолжительности.

Знаете ли вы, что обонятельные нервы, воспринимающие один и тот же запах (даже мой) всего несколько минут, привыкают к нему, как моя дочь говорила, и перестают посылать сигнал в мозг?

Так и боль, почти всякая, со временем притупляется. Говорят, время лечит. Это относится даже к потере любимых, самой невыносимой из всех жизненных болей. Она отходит на задний план и сосуществует там со страданиями второго порядка. Только наш друг одиночество с каждым часом растет и крепнет. Его игла остается такой же острой, как вчера и на прошлой неделе.

Но если одиночество — это рана, то что в ней тайного? Медленное удушение одиночеством, смею утверждать, самая болезненная из всех смертей. Однако я сейчас объясню вам, в чем дело. Начиная писать портрет Джин, я был одинок уже десять лет (а предстояло мне еще пять). С высоты этого наблюдательного пункта я сообщаю, что одиночество — само по себе тайна, о которой нельзя рассказать никому.

Почему нельзя? Потому что, сознавшись в одиночестве, вы сознаетесь в своей человеческой несостоятельности. Услышав это, вас начнут жалеть, начнут избегать, боясь подцепить заразу. Вы страдаете отсутствием взаимоотношений с другими людьми, но признание только оттолкнет от вас возможных спасителей (а кошек, наоборот, привлечет).

Поэтому на людях вы пытаетесь скрыть свое одиночество и ведете себя так, будто вам друзей и без того девать некуда — надеясь в душе, что кто-нибудь, сам того не зная, спасет вас. Напрасные надежды. Ваше состояние написано у вас на лице, его выдают ваши поникшие плечи, ваш деланный смех. Вы никого не обманываете.

Можете мне поверить. Я перепробовал все трюки одинокого человека.


Спасибо, Виктор. Мне ужасно хотелось пить. О чем это я?

Итак, у меня были инструменты, была тема, было название. Я принялся за работу. Подмешал в краски измельченный процессорный фетр и стал писать Джин в натуральную величину. Это заняло у меня полгода, но портрет, по моему скромному мнению, получился превосходный. Именно такой, печальной и милой, я помнил ее.

Удовлетворенный базовым изображением, я стал накладывать полупрозрачные преломляющие краски, чтобы придать картине глубину и чувство движения. Голографической в точном смысле она не была, оставалась двухмерной, но зрителю казалось, что Джин дышит, моргает, живет. Как будто она в самом деле сидела там, за рамой, позируя мне.

Я балдел от нее, я ее любил, однако знал, что настоящая работа только еще начинается. Пустой процессорный фетр лег на полотно, и настало время нанести Джин ее тайную рану.

Фетра хватало, чтобы обеспечить картине индекс 1,50 или 1,75 по современной ментарской шкале. Примерно такого уровня достиг к тому времени мой Попрыгунчик. Я мог бы снабдить портрет личностной капсулой, мыслящей ноэтикои и пользоваться им как вторым слугой, но мой замысел требовал наделить его только одной эмоцией.

Не знаю, Жюстина, насколько вы разбираетесь в имитационной голографии, но гологолли, которыми вы восхищаетесь, — это гибриды. Когда вы имитируете себя (или создаете своего заменителя), имитрон очень точно отображает состояние вашего мозга в данный момент. Делает срез или гештальт-карту, если хотите. Этого достаточно, чтобы создать искусственный, способный к мышлению мозг. Но чувства в отличие от мысли неразрывно связаны с состоянием мозга, и ваш срез захватывает лишь то, что вы чувствуете в момент нажатия на имитронную кнопку.

Вы следите за моей мыслью? Постарайтесь не отставать, прошу вас. Я хочу сказать, что имитация или заменитель способны испытывать только одну эмоцию — ту, которую испытывали вы в момент их создания. Откуда же у ваших гологолли берется целый диапазон? Тут особая техника: делают миллионы срезов и нанизывают из них каскады эмоций. Актеры сериалов, с которых делают эти имиты, сидят в студийных кабинах и чувствуют по приказу, снова и снова. Я счастлив, мне грустно, я в экстазе, я несчастен — и при этом ведь еще в образе оставаться надо! Думаю, они стоят тех баснословных денег, которые зарабатывают.

Моя цель была намного скромнее. Из всех срезов, как вы догадываетесь, мне требовалось только чувство одиночества. Я хотел вжечь его в краску, в фетр. Хотел отразить все слои и оттенки своего собственного злосчастного опыта. Хотел вложить в портрет те животные муки, которые испытывал сам.

Задачу осложняло то, что я как обожженный не мог позволить себе глубокое автосканирование. Радиация сканеров или голографики расплавила бы мои предохранители, и я бы сгорел. Даже радиации этого карманного имитрона хватит, чтобы превратить меня в живую петарду (когда это, кстати, произойдет, вам нужно будет отодвинуться от меня подальше). Для портрета я использовал пассивный корковый считыватель — надевал на голову такую металлическую штуку с ультрачувствительными адаптерами мозговых волн. Для моделирования мыслящего мозга они непригодны, а вот эмоциональные состояния записывают прекрасно.

Я сидел за своим большим банкетным столом с дуршлагом на лысой башке и смотрел на портрет моей первой жены. Любовь к ней и ощущение своего одиночества переполняли меня. Когда бумажные клочки одиночества забивали сердце, вытесняя все остальное, я нажимал кнопку и переносил на полотно свою боль. Этот процесс иногда длился часами и оставлял меня выжатым на весь день.

Разделяла ли картина мои страдания? Приборы регистрировали в фетре эмоциональный приток, но мог ли я знать, соответствуют ли записанные чувства реальным? Не мог и поэтому повторял процедуру снова и снова.

Я почти не замечал, как проходят дни и недели. Вряд ли можно сказать, что работа освежала меня — я барахтался в мутных водах, таких глубоких, что в них ушли бы все шестьсот этажей башни Кэсс. В какой-то момент я затемнил свои внешние окна, искренне убежденный, что здание действительно погружается в трясину моих страданий. Я плакал, я был совершенно измотан. Ел слишком много или вообще не ел. Спал иногда по тридцать шесть часов кряду. Изобретал все возможное, чтобы отвлечься от банкетного зала и женщины, тайно страдающей там, но неизменно туда возвращался и напяливал на голову шлем, чтобы впрыснуть ей еще одну дозу своей любви. Я ненавидел себя, жалел себя, проклинал день, в который родился.

Уж этот мне творческий процесс… Нисколько по нему не скучаю.

Пару раз мне казалось, что портрет, пожалуй, готов. Я сомневался, что он выдержит еще хоть каплю эмоций, и открывал шампанское. Но назавтра меня посещало еще более интенсивное сознание одиночества, и я устраивал новый сеанс.


Людям вроде вас такой образ жизни может показаться не слишком здоровым и уравновешенным. Я сам не стал бы рекомендовать его широким кругам. На той глубине, где побывал я, большинство дилетантов расплющило бы в лепешку, но истинному художнику его искусство служит подводным колоколом.

И вот однажды, когда я сидел перед моей раненой Джин, Попрыгунчик доложил, что меня кто-то спрашивает. Не может быть, сказал я. Кто же отважится так глубоко нырнуть?

— Говорит, она ваша соседка снизу, — сказал Попрыгунчик.

Неужели и ниже меня кто-то есть?

— Что ей нужно? — спросил я.

— Спрашивает, не одолжите ли вы ей рыбу. Например, мерлана или треску, но подойдет и лосось, и тунец, все равно что, лишь бы ее выловили в глубокой соленой воде.

— А есть она у меня? Рыба? — Это был единственный вопрос, пришедший мне в голову.

Есть, сообщил Попрыгунчик. Больше трех тонн живой рыбы всех видов в стазис-хранилище. Осталось с банкетных времен.

Я снял шлем, потер лысину и сказал:

— Покажи ее мне.

Попрыгунчик передал мне картинку холла. Там стояла хорошо одетая женщина среднего роста, средних лет. В ее лице, вполне европейском, угадывалась какая-то восточная примесь. Эксцентричная, можно не сомневаться — зачем бы ей иначе при явном материальном достатке уходить за пятидесятилетний рубеж? И любопытная — кто бы иначе стал беспокоить соседа под таким неуклюжим предлогом?

— Вижу, в квартиру ее ты уже пустил, — сказал я.

— Да. А что, не нужно было? Я следовал Лейчестерскому кодексу современного этикета.

— Нет, не нужно было. Напомни, чтобы я посмотрел этот кодекс вместе с тобой. Здравствуйте, мар соседка, — сказал я женщине.

— Пост, — представилась она в камеру. — Мелина Пост. А вы — мар Харджер?

— Да. Мой слуга говорит, что вам нужна рыба?

— О да, мар Харджер. Чем скорее, тем лучше. Не одолжите ли? Я верну при первой возможности.

— Мой слуга говорит, у нас есть что-то в стазисе. Берите что хотите, хоть все. Он вас проводит в кладовую, покажет наши запасы и позаботится о доставке.

— Большое спасибо, мар Харджер. Не могу передать, как много это для меня значит.

— Пожалуйста, мар Пост. До свидания. — Я выключил изображение, надел шлем и вернулся к страданиям. Но присутствие посторонней в доме мешало мне. Я жил как тролль, не брился и не отшелушивал кожу. Хорошо хоть Попрыгунчик был любителем чистоты. Я предоставлял ему полную волю, лишь бы он не пускал своих уловителей в мою мастерскую.

— А, вот вы где, — раздался позади женский голос. Map Пост входила в банкетный зал собственной реальной персоной. — У вас очаровательный дом. — Она окинула взглядом пыльный зал, где за эти годы скопились тюбики из-под краски, высохшие палитры, сотни прислоненных к стенам полотен, бухты кабеля, техника всякого рода. Не считая Джин.

Я взвился со стула, точно пойманный на месте преступления, и накрыл портрет куском ткани, но она уже успела кое-что разглядеть.

— Но это же… — Она и теперь не сводила глаз с холста. — В этой картине есть что-то необычное, мар Харджер. Дайте, пожалуйста, взглянуть еще раз.

— Нет! — отрезал я, взбешенный ее назойливостью. — Она еще не готова для показа.

Мой тон немного ее пристыдил.

— Жаль. Я бы очень хотела на нее посмотреть, когда она будет готова.

— Приму это во внимание. — Меня тревожила мысль, что моя Джин когда-нибудь предстанет на всеобщее обозрение, хотя это с самого начала входило в мой замысел.

Под взглядом мар Пост я засмущался и снял шлем с головы. Мне вдруг почудилось, что я голый, но нет: как раз в этот день на мне был рабочий халат, и я с торжеством его подпоясал. Это напомнило ей о цели ее прихода.

— Надеюсь, я не очень вас беспокою, — (как же, не очень), — но время у меня ограничено, а ваш слуга не слишком-то расторопный. В противном случае я ни за что не стала бы к вам вторгаться.

«Ври больше», — подумал я.

Сейчас она выглядела не такой старой, скорее моей ровесницей, разве что кожа у нее сильно увяла. Ее платье хорошо подходило для званого вечера, вот только на мой она несколько запоздала. Она стала объяснять, зачем ей так спешно понадобилась рыба, но я не слушал. Она потерла свою руку, и оставшийся на коже розовый след особенно остро напомнил, что она здесь реально. Я уже и не помнил, когда находился в одной комнате с человеком из плоти и крови. Это потрясло меня до головокружения, и мне пришлось сесть.

Она уселась рядом без приглашения, продолжая, как птичка, щебетать о каких-то неизвестных мне людях и о товарах, доставленных не по адресу. Я даже и не пытался следить за сюжетом. Мне чудился запах ее духов — галлюцинация, разумеется. Обожженные теряют всякое обоняние. Потом я сообразил, что она сидит очень близко ко мне. Мастикой я не мазался, воздухообменник был выключен, но она и не думала зажимать себе нос.

— Вы не чувствуете моего запаха? — перебив ее, спросил я.

— Нет, не чувствую. Как и вы моего, правда, мар Харджер? Я смотрел на нее, онемев. Одно слово, два сапога пара.

— Ну так что же, — сказала она, нарушив молчание, — вы окажете мне такую услугу?

Я, не слушая, искал и находил в ней признаки обожженной. Едва заметный глянец от мастики на коже, огнеупорная подкладка платья.

— Либо ведите меня в свою кладовую, мар Харджер, — засмеялась она, — либо гоните вон. Если я не получу мою рыбу через пятнадцать минут, то сгорю синим пламенем. И уж вы-то должны понимать, что в моем случае это не просто метафора.

Я послушно пошел с ней на кухню — вернее, последовал за Попрыгунчиком, потому что не мог вспомнить дорогу. Мы сидели в пустом уголке шеф-повара, а мой слуга показывал нам находящихся в стазисе рыб в натуральную величину — мерлана, палтуса, камбалу, лосося, акулу.

— Есть еще морские моллюски, ракообразные и млекопитающие, — добавил он.

— Нет, Попрыгунчик, спасибо. Он любит рыбу, но я не помню, какую именно. Что там еще водится в море?

— Сельдь, угорь, пикша, макрель, барракуда, — в непонятном мне порядке стал перечислять Попрыгунчик, — минтай, морской язык… — И так далее, и так далее.

— Сколько человек будет у вас за столом? — перебил я его, желая внести свою лепту.

Она нахмурилась, поняв, что я не слушал ее рассказ.

— Двое… или один.

— В таком случае вам подошла бы вот эта камбала или хек.

— Да… Размер, конечно, — разумный критерий, но я выбираю скорее сердцем.

— В этом вы абсолютно правы. Сердце с режимом экономии не считается.

Тут она в первый раз улыбнулась, и я увидел, что она хороша собой.

— Раз я не могу вспомнить, какую рыбу он любит, придется последовать вашему совету, мар Харджер, и руководствоваться размером. Вот эта акула мне подойдет. — И она указала на самую большую рыбину в моем косяке акул.

— Солидно, — подтвердил я. Изображения остальных рыб исчезли, и осталась только эта четырехметровая мако, выращенная на ферме и помещенная в стазис в 2061 — м, за несколько лет до Агрессии. Map Пост трудновато будет вернуть мне такую же.

— Ой, чуть не забыла! — Это сопровождалось взглядом типа «какая я глупая». — Мне нужно, чтобы ее приготовили и доставили ко мне домой через… — она сверилась с каким-то таймером, — через одиннадцать минут, боже мой! Это возможно?

— Как большинство вещей в этом мире, — сказал я. — Попрыгунчик, приготовь рыбу и доставь ее на квартиру мар Пост.

— Сию минуту, — откликнулся он.

Кухонные арбайторы выкатили акулу на тележке из стазисного шкафа. Она поэтапно оживала — когда ее поднимали в печь, она била хвостом и клацала зубами в давным-давно прерванном ужасе. Повар, не дожидаясь, когда она разнесет всю кухню, выпотрошил ее и удалил жабры.

Я попятился от брызнувшей фонтаном крови.

— Повар запрашивает рецепт, — сказал Попрыгунчик. Map Пост, озадаченная, надула щеки.

— Вряд ли у моего есть рецепт для акулы. Мне стыдно надоедать вам, но не может ли ваш использовать один из своих?

В банкетные времена я записал кое-какие рецепты знаменитых шефов, которым платил баснословные гонорары. Повар предъявил нам шесть вариантов в рамках, и мар Пост выбрала «mako remoulade». Акула запекается целиком с фаршем из арабского риса и кедровых орехов и подается на блюде, изображающем галечный пляж. Иллюзию создают миниатюрные красные картофелины, орехи кешью, королевские креветки, морские уточки и ламинарии. Пляж окружают приливные лужицы острого соуса и громадные раковины с супом из плавников. Блюдо рассчитано на восемьсот человек.

Арбайторы начали доставать из шкафов ингредиенты.

— И еще, Попрыгунчик, — сказала мар Пост, — пусть ваш повар передаст моему, какие закуски, суп и вина следует приготовить.

— Слушаюсь, — сказал мой расторопный слуга.

— Ваши арбайторы смогут ее довезти или мне прислать на помощь своих? — спросила она меня.

— Смогут, — ответил я.

— Превосходно. Вы чудо, а не сосед. Я отдам вам акулу со всеми ингредиентами и надеюсь впоследствии оказать вам такую же услугу. — Она направилась к холлу, и я с ужасом понял, что она собирается уходить. Мне стоило таких усилий привыкнуть к ее присутствию — могла бы по крайней мере остаться еще ненадолго.

Думая, как бы ее задержать, я брякнул первое, что взбрело мне на ум:

— Я когда-то давал званые обеды.

— Знаю. Я была на одном из них, — бросила она на пороге холла.

Я прирос к месту, будучи уверен, что даже из тысяч гостей запомнил бы другого вонючку, особенно такого красивого.

Медина и Дарвин Пост были у нас 3 марта 2097года, уведомил Попрыгунчик. Значит, на одном из первых банкетов.

— Вы могли не заметить нас, — угадывая мои мысли, сказала она. — Это было еще до несчастного случая.

До несчастного случая? Выходит, всех нас прижгли случайно?

Она пожала мне руку, и дверь квартиры открылась перед ней

— Расскажите мне об этом несчастном случае. — Я никогда не был силен в светской беседе.

Она, переступив порог, пристально смотрела на меня через открытую дверь.

— Даже будь у меня сейчас время, сомневаюсь, что я вновь захотела бы пережить этот кошмар даже мысленно. — Но жалость ко мне, должно быть, возобладала, потому что она добавила: — Но пять минут у меня есть, и в награду за вашу необычайную доброту я вкратце расскажу вам, почему обед, который вы столь любезно готовите, имеет для меня такое значение.

И вот что она рассказала мне. У вас, случайно, «Бодрости» не найдется? Одна таблетка мне бы не повредила. В киоске? Спасибо, Виктор. Я подожду, пока вы вернетесь.