"Стадия серых карликов" - читать интересную книгу автора (Ольшанский Александр Андреевич)

Глава сорок третья

Приходилось ли читателю листать роман, чтоб в нем не уделялось должное внимание любви? Совсем зря, что ли, слово роман в известном смысле любовь? Любовь и секс вещи, хотя и очень близкие, но все-таки разные, и поэтому есть романы и сексраны, как определил новый жанр изящной словесности гражданин Около-Бричко. И постановил: романы без любви, если это только не сексраны, художественной литературой не считать, а полагать диссертациями. Вместо гонорара авторам таких произведений присваивать какую-нибудь степень, в зависимости от темы: если произведение о деревне — то степень кандидата сельскохозяйственных наук, про детей — педагогических, о Стеньке Разине — исторических, а ежели непонятно про что — то философских. В случае рецидива — жаловать доктора, а в особо запущенных, как его, случаях — давать академика.

Наш роман тоже практически без любви, сплошное около-бричковедение. Возьмем нашего главнейшего героя и ее знаменитую Машу Лошакову, прототипицу Маши Кобылкиной. Любовь? Йок, если выражаться по-тюркски. Назвать их отношения любовью — это все равно, что признать существование женской логики. Пока же Аэроплан Леонидович придерживается мнения, что у женщин не логика, а сплошная психология. И прототипица до любви, не говоря уж до роковой, явно не дотянула, несмотря на попытки кое-кого подлакировать события. Конечно, это роман, но в худшем значении этого слова — пошлый, с диетическими сырками, скандалами, шантажом…

По большому секрету можно сообщить читателю, что до публикатора доходят некие сигналы о грядущей интрижке рядового генералиссимуса и некой дамы-перестройщицы, и когда ситуация прояснится, то эта лирика найдет себе и у нас применение. Пока же — увы и ах. Преследование Зайчихой, то есть нынешней миссис Смит-Пакулефф, нашего героя героев в юности тоже трудно назвать любовью, разве что попыткой совместного помыва в Сандунах. История умалчивает, была ли любовь у Кристины Элитовны и Декрета Висусальевича, или они приняли по этому поводу совместное постановление, кто за, кто против, воздержавшихся нет, слава советской семье — ячейке социалистического общества?

А у Марфутки и Степки Лапшина? Задайся водила таким вопросом — ни за что не вспомнит, откуда она у него взялась: была всегда рядом, пилила и пилила, потом стала хворать-болеть на здоровье. У их дочери с поэтом, редактором и литконсультантом — типичнейший сексранчик, без всякой там платоники, без луны, сирени и прочих прибамбасов, разве только с контрацептивами, если на то календарик Варварька показывает.

С целым морем любви, точнее секса, столкнулся Василий Филимонович Триконь. На вверенном участке он сталкивался с толпами предпринимательниц, работающих за рубли и инвалюту. Промысел набрал силу и дозрел до организованных форм, как результат применения плюрализма в общественной морали — так грамотно выразился выпускник милицейской академии Семиволосов. До таких организованных форм дозрел, что сутенеры для своих подопечных организовали научно-практическую конференцию с участием некогда знаменитой портовой звезды в Генуе некой Смит-Пакулефф!

По роду своих милицейских обязанностей он знал режим их работы, места охоты и клиентов, и если случались приключения в сфере профессиональной любви, то достаточно серьезные. Гонорея или сифилис стали повседневностью, вот когда одна из них, по кличке Машка-street, стала щедро делиться со всеми иммунодефицитом — вот это да, это ЧП. Расчленили путану — тоже ЧП, но и первое, и второе — рядовые, к таким происшествиям уже привыкли. Сталкивался он и с любовью только между дамами и только между джентльменами, и стенка на стенку или куча на кучу. Одна стервочка из мазохисток умоляла партнеров насиловать ее, рвать на ней одежду, бить, а потом шантажировала их, требуя выложить неплохую сумму в обмен на ее молчание. Умельцы сняли скрытой камерой несколько видеофильмов и показали их Василию Филимоновичу — в цвете и в звуке, от и до, и даже подарили на тот случай, если эта прости-господи вздумает каких-нибудь олухов кинуть. После такого кино он на родную половину смотрел с профессиональным недоверием, и если бы не любимый начальник Семиволос, который настойчиво по вечерам приказывал ему не увиливать от супружеских обязанностей, то неизвестно еще, чем бы этот кинофестиваль кончился.

Не предполагал он, что родной брат Иван Филимонович срочно вызвал его в Синяки тоже ведь по причине любви. Вернее, по мотивам сопутствующего коварства. Впрочем, все по порядку.

Час спустя после исчезновения с дачи уездного начальства Василий Филимонович добрался перелесками до родных Малых Синяков. Десяток черных от деревенского счастья изб, покосившиеся сараи — сколько себя помнил Василий, в Синяках не возводилось ни одной новой постройки, в деревне, наверное, никто уже и не знал, как избу рубить, разве что дед Туда-и-Обратно. Поплывший, как пьяный, коровник, остатки кузни в лебеде выше крыши — а ведь батя был кузнец, мечтал уступить наковальню Ваське. Куда там, отцу в старости работы не стало, на две-три недели в году… И овраг, таинственный в детстве, прохладный, поросший вишняком и боярышником, с журавлем над срубом, в качестве противовеса на журавле два колесных диска еще от полуторки — четверть века назад привязал их Васька во время отпуска, так и по сей день. Единственный его след в родных местах. Разломает кто-нибудь журавль, забросит диски в бурьян — и все, здесь его как не бывало.

Родительскую избу Иван Филимонович подновил — поменял три нижних венца, укрепил фундамент, полы перестлал и сказал: на мой век хватит. Дочь давно замужем за военным, где-то на Дальнем Востоке, а сын Ромка в культпросветучилище пошел — зачем культурному изба, разве культурные в избах живут? У них отхожее место в квартирах, с удобствами.

Дверь оказалась запертой. Где же они, телеграмму отбили, а сами из дому? Он присел на скамейку, снял фуражку и принялся вытирать платком шею, лицо и залысину, которая образовывается у мужиков исключительно с целью увеличения площади испарения. Он знал, где у брата хранится ключ, но отпирать избу не стал — хозяйка должна быть где-то рядом. Отработала тридцать лет дояркой, скрутило руки-ноги, где уж ей, бедолаге, разгуливать?

Цветов у нее всегда было полно перед домом, не оставила свое занятие и после того, как заболела — и розы у нее, и пионы, и нарциссов полная клумба. А ирисы — синие, розовые, желтые… Старший лейтенант, уловив откуда-то нежный запах, наклонился над ирисами, обнюхивал их, пока не убедился, что изумительный аромат источал желтый ирис. «Шанель № 5, как сказал бы товарищ Семиволосов» — начальник и здесь не давал ему покоя.

В вишневых зарослях что-то затрещало, и оттуда донесся скрипучий голос деда Федота:

— Гражданин начальник, а хозяев дома нету.

Василий Филимонович направился в вишенник, нашел там старого, согбенного, в треухе, валенках и ватных штанах соседа.

— Эт ты, Вась Филимоныч? — тот прищурил выцветшие глаза и кивнул, значит, узнал. — Боюсь я тебя в этой форме.

— Дед Федот, сколько лет прошло! И форма другая, и люди другие.

— Э-э нет, гражданин начальник. Ни хрена ты тогда не понимаешь — форма она и есть форма. И люди в ней далеко не всегда люди.

«Вася, ты особенности его биографии учел? — спросил подполковник Семиволос. — Вспомни: на Соловки — туда, в город-сад — опять туда, из города-сада на Соловки — обратно, под Сталинград в штрафбат — туда, из Берлина в Синяки — обратно. Из Синяков за колоски на Соловки — опять туда, ну и обратно. Корову дед купил, Хрущев отобрал, это куда? Туда, потому что сейчас говорят: заводи корову, дед, землю, дед, бери обратно… Забыл, почему деда зовут Туда-и-Обратно?! Да матюгни нашу форму, сделай одолжение старому, уважь!»

— Она мне самому осточертела. С работы прямо сюда. Телеграмму от Ивана Филимоновича получил. Что случилось? Не томи…

Туда-и-Обратно зашуршал пальцами в желтоватой от табачного дыма бороде, шуршал, шуршал, но ничего не говорил. Погоны, должно быть, претили идти на откровенность. Дед пересиливал себя, отводил глаза, словно по ним милиционер мог вызнать тайну, и, чувствовалось, никак не давалось ему признание старшего лейтенанта равного ему. Легавый он и есть легавый, враждебность к милиции въелась ему в кровь, а претворяться старый зэк не научился и в более суровые и страшные времена.

— Не томи… — заворчал он, сделал непроизвольно шаг назад. — Что случилось… Вот такой же легаш, как ты, приехал за Ромкой и — в казенный домик его. Все вы хороши, когда спите… Небось, ты тоже не одного Ромку вот так, ни за понюх табаку, посадил? Не посадил? Не финти, сажал!

— Ромку — за что?

— Тебе, гражданин начальник, лучше знать. За что вы сажаете? Да ни за что! Того, кого надо, не вяжете. А парня безответного повязать, о-о-о, тут вы мастаки. Вот сходи на центральную усадьбу к такому же обормоту как сам, пусть он тебе, как фараон фараону, и откроет секрет липы. Липачи…

«Вот видишь, что получается, Вася, — упрекнул начальник. — Не раскрывается, а почему? Ему хочется, чтобы и ты почувствовал, каково людям, когда их родных сажают. Он твои жилы, как струны натянет, до звона натянет, и начнет играть. Смотри, что будет дальше… Сколько вам советовать: умейте говорить с людьми, не умеете — учитесь. Эх, васи вы васи…»

— Мохнатую кражу шьют — вот что! — Туда-и-Обратно выкрикнул хрипло, гвозданул костылем по земле и закашлялся.

Мохнатая кража?! Старый варнак на воровском жаргоне заговорил: мохнатая кража — это изнасилование.

— И растление несовершеннолетней! — добавил дед.

«Спокойно, Вася. Ты лучший участковый уполномоченный лучшего отделения города-героя Москвы, столицы нашей Родины — СССР, сам знаешь. Спокойно, возьми себя в руки. Тебя пригласили сюда не для того, чтобы ты раскисал, а как человек опытный, понимающий, помог разобраться, посоветовал, а то сам что-нибудь предпринял. Думай, Вася, и действуй».

— Есть думать и действовать, — прошептал Василий Филимонович. — А где хозяева, или и тут тоже темнить будешь?

— Нет, не стану, гражданин начальник. Что тут темнить: в Шарашбург подались, к пресвятым николаям-защитникам, к Тому, Кого Здесь Называют Прокурором. Завтрева на центральной усадьбе представление всенародное — образцово-показательный суд! Хе-хе!

Над чем вздумал смеяться, старый зэк?! Брат с Лидой тоже хороши — можно было письмо послать, почта пока еще работает, рассказать, что к чему. Не дотягивать до последнего. Да разве такое напишешь? Завтра суд, а сейчас уже четыре часа, конец рабочего дня — до центральной усадьбы, что в Больших Синяках, десять километров. Какой позор был бы, подкати он сюда на черной машине в сопровождении гаишной мигалки! Может, кто из знакомых видел — вот стыдоба-то…

Постой, да ведь у Ромки мотоцикл! Василий Филимонович нашел в укромном месте ключи, открыл сарай — мотоцикл стоял на месте. Когда он выкатывал его, проверял горючее, из вишенника доносилось неодобрительное шипение: «Угонщик, угонщик…»

Василий Филимонович нашел местного участкового Сучкарева дома. Тучный, в мокрой на груди майке он восседал под раскидистой яблоней, промокал пот на лице, шее и груди белым вафельным полотенцем. На столе урчал самовар. Сучкарев гонял чаи и, завидев гостя, не встал, более того, рыхлое его лицо напряглось от неудовольствия, будто кто подтянул невидимые две капроновые лески, на которых покоились три валика холеного руководящего подбрюдка.

Гость поздоровался, засомневался, протягивать или не протягивать хозяину руку.

— А-а, столица, — прорычал Сучкарев. — Присаживайся, коль не шутишь. Ты все старший лейтенант, а по разговорам — так чуть ли не полковник. Присаживайся к самовару, я чашку принесу.

Хозяин пошел за чашкой, но вернулся не сразу — Василий Филимонович слышал, как тот отфыркивался за домом под душем, крякал от удовольствия и крякал, потом, наверное, растирался, и, наконец, появился посвежевший, еще более важный и в форменной сорочке с капитанскими погонами. Никакой чашки в руках у него не было. Подойдя к столу с самоваром, проворчал, ах да, чашку-то я и забыл…

— Не надо, спасибо, я пить не буду. Некогда чаи распивать, — остановил его Триконь.

— Смотри, как знаешь. Мое дело — предложить.

— С Романом что?

— А-а, так ты насчет племяша своего? Завтра суд. Изнасиловал он девку, да какую… Из Чернобыля переселенку. Отец у нее из больницы не вылезает, на атомной станции работал. Мать на ферме трудится, хотя по образованию учительница. Девка в девятом классе. Затащил ее Ромка в кинобудку в новогоднюю ночь ну и шпо…, взял силой — подружки потерпевшей слышали, как дело было. Рассказали, как водится, дошло дело до директора товарища Ширепшенкиной. А Ромка стал таскать девку в кинобудку, товарищ Ширепшенкина вместе с родительским комитетом и накрыла его. Статьи серьезные — и насилие, и развращение несовершеннолетней. Братуха твой кинулся подмазывать. Мать потерпевшей говорит: любовь у них, голубки они. Вот как повернул брательник твой — ты не обижайся, я что думаю, то и говорю. Но товарища Ширепшенкину на такой мякине не провести, она не намерена прощать. Да ты знаешь, кто он, Ромка твой? Самый настоящий металлист, представляешь? Рок нам завез, пусть бы по телику бесились… Зачем же нам на центральной усадьбе такую заразу разводить? Товарищ Ширепшенкина, как директор школы, как супруга второго лица в нашем уезде, говорила ему: «Роман, прекрати». И ухом не повел. Вот он, как его, и хавай металл. И я ему говорил: «Гляди-ко, люберов каких-нибудь еще разведешь у меня». Не успел люберов расплодить.

— Капитан, объясни, я не понял: так его судить будут за изнасилование или за рок-музыку? А если они любят друг друга?

— Не капитан, а товарищ капитан. Хоть вы, старшой и из столицы, — Сучкарев, елдыжничая, употребил множественное число, — но мы тут тоже щи не лаптем причесываем. За любовь статей уголовного кодекса не положено. И за музыку у нас не судят. Моральный облик, да, судом учитывается. Судят у нас за преступления. Тут у нас чин по чину — и показания свидетелей, и возмущение общественности. А как же!..

Товарища Ширепшенкиной в школе не оказалось — уехала в Шарашенск. Василий Филимонович не надеялся ее застать, в глубине души ему и не хотелось с нею встречаться — она эту кашу заварила и, судя по всему, варево свое снимать с плиты не собирается. Никакая сила не заставит ее по доброй воле отказаться от такого громкого дела: он хорошо знал, не раз страдая от нее, эту породу свирепых педагогических дамочек, готовых мальчишку за то, что он соседку по парте дернул за косу, упечь лет на десять в колонию самого строго режима. Милиции приходится защищать ребят от разъяренных педдамочек, считающих детей своими злейшими врагами и неисправимыми преступниками.

Да и по отношению к Роману закралось к нему сомнение: а вдруг… Лида всегда говорила: не Роман, а Ромашка у нас — девочка. С детства любил пиликать на скрипке, откуда это и взялось у него, на балалайке тренькал, на аккордеоне наяривал. После культпросветучилища его призвали в армию, направили в Афганистан, где он в первом бою был тяжело ранен. Вернулся домой еще больше не от мира сего — ушел в музыку с головой, словно с ее помощью создал себе закуток в этой жизни без зла и войны, без насилия и несправедливости, и тут нате вам — мечтатель этот обвиняется по тяжелейшим статьям.

Василий Филимонович вернулся в Малые Синяки. Иван Филимонович обнял брата, положил ему на плечо морщинистое, запеченное на крестьянских ветрах и дождях лицо, заплакал. Поддержала его рыданиями и Лида, обхватила руками братьев и запричитала:

— Ой, Васенька, горе у нас, Ромочку посадить вздумали. Ни за что вздумали…

На шум прибыл Туда-и-Обратно, смирнехонько уселся на скамейку, поставил палку между валенками и ждал дальнейших событий. Невесть откуда взялась и недавняя знакомая Мокрина Ивановна Тарасенко. Узнав Василия Филимоновича, всплеснула руками и нарочно для деда сказала:

— А мы хорошо с Василием Филимоновичем знакомы. А як же, он меня сажал…

— Ну, что я говорил, ведь сажал, не могут они не сажать. Легавый он и есть легавый, — затрясся в негодовании Туда-и-Обратно.

— Та на самосвал, диду, сажал, на самосвал, шоб я до вокзала добралась…

И тут все заговорили наперебой. У Василия Филимоновича был богатый опыт общения с массами галдящих граждан, но и ему пришлось на первых порах нелегко. Туда-и-Обратно продолжал костерить его на чем свет стоит, гражданка вступила с ним в контры. Иван Филимонович продолжал, давясь слезами, свое стремление что-то объяснить брату, его поправляла Лида, пока не появилась чернобровая красавица с русой косой до пояса. Лида переключилась на нее, называла ее Женечкой — оказалось, что Мокрина Ивановна была ее родной теткой. Ой, мир тесен, как тесен мир… В отличие от всех Женечка, как показалось Василию Филимоновичу, молчала, не вопринимала завтрашний суд всерьез, как нечто неотвратимое и грозящее большими неприятностями. Может, ей после Чернобыля и нечего бояться, подумал он, может, живет она в других масштабах, нежели мы, грешные.

Лида называла ее доченькой, и в этом никакой фальши не чувствовалось — девушка подошла к матери Ромки, чтобы успокоить, и неожиданно разревелась тоже.

Обилие слез не помешало Туда-и-Обратно втолковать гражданину начальнику, что Мокрина Ивановна не бомж, купила у него за сто рублей избу, которая, как гражданину начальнику известно, принадлежала покойной супруге деда, и была у него через два огорода навродь дачи. Мать Женьки сюда ездит, а живет в казенном доме на центральной усадьбе, поскольку она не в начальниках ходит, а в доярках, и доить рано надо.

Тот, Кого Здесь Называют Прокурором не принял за целый день ни Ивана с Лидой, ни Женьку, ни ее мать, ни Мокрину Ивановну: полдня просидел на совещании начальства, полдня — в кабинете. И это все зараза Ширепшенкина, она Ромочку нашего посадить захотела, ни за что посадить вздумала, она и свидетелями быть двух соплячек подговорила. И родителей их запугала: одна соплячка дочь зоотехника, которого сам лендлорд товарищ Ширепшенкин вот уже третий год держит что называется на крючке, обвиняя в падеже ста пятнадцати телят. Если дочь заартачится, зоотехнику придется выплачивать огромную сумму или самому садиться в тюрьму. Вторая соплячка — дочь кладовщика, тот машинами комбикорм продавал налево и направо, он тоже под следствием. Ему тоже прощение выйдет, если его дочка скажет на суде, как надо.

Оно, конечно, братуха, Ромка в металлисты какие-то подался, был такой, кажется, профсоюз металлистов, тут понять трудно, может, он в чем-то тут и виноват. Тем более, что какую-то попсу вздумал на центральной усадьбе разводить. Но Женя, бабы говорят, на шестом месяце: дите родится, а отец ребенка в тюрьме? Девка с паспортом, ей шестнадцать с половиной, это почему же ей замуж-то нельзя? Да она после чернобыльского солнышка как на дрожжах взошла. Раньше и в пятнадцать, и в четырнадцать, и в тринадцать замуж выходили, и ничего, зато народу было много, не по годам, по ребрам считали. Откуда же теперь народу взяться, если таким девкам замуж не ходить? Откуда мужики в деревне возьмутся, если такими парнями, как Ромка, тюрьмы набивать? Надеяться на техника по искусственному осеменению что ль, самообложение ему такое плановое давать?

— Я тоби, Василь Филимоныч, так скажу. Тут правды не найдешь, як ты нэ найшов у мэнэ самогонный аппарат. Ты ж мэни його сам в кабину самосвала подав! Правда есть, та вона сыльно захована. Дуже сыльно захована. Мэни Сыдор Артэмовыч Ковпак казав: Мокрино, ты по бумагам у нас дурна, як пробка, та дурою не будь. Дывысь мэни! — и Мокрина Ивановна погрозила пальцем.

«Товарищ подполковник, — взмолился Василий Филимонович старшему по званию. — А если мне позвонить начальнику уезда? Воспользоваться личным знакомством?»

И товарищ Семиволос советовал: «Мир держится не на вражде, а на дружбе, стремлении к добру. И на личных знакомствах тоже. Твоему племяннику, чувствуется, шьют белыми нитками. Вот такая грубая работа — самая опасная. Тут, думается, не в Ромке дело, а в том, чтобы показать, кто в уезде хозяин. Страха стало не хватать в уезде. Особенно у молодежи. Не бояться ничего — тоже ведь беспредел. Дефицит страха — для власти самый страшный дефицит. Власть должна на чем-то держаться. Лучший вариант: когда ей народ доверяет, а она это доверие оправдывает. Нас с тобой, оплеванных с головы до ног, и за дело, и просто так, потехи ради, никто не боится. Тебе хочется, чтобы тебя боялись? Я, например, больше всего боюсь того, что меня вновь честные люди станут бояться. Вшивота всякая — должна бояться, тут я не спорю. Не уверен я, что капитан Сучкарев разделяет мои опасения. Он привык к страху с почтительностью и без нее, потому что всех людей в уезде сделали ворами, повязали так, что в любой момент капитан может применить санкции. Ромка твой ничего не крал, чувствуется, вел себя независимо, как и вся нынешняя молодежь, вот они и усмотрели главную угрозу для себя. А парень он заметный. С корнем решили корчевать крамолу, чтоб другим неповадно было… Звонить тебе Грыбовику или нет? Не уверен я, что Около-Бричко не охарактеризовал тебя ему в своем стиле. Но если не позвонишь — потом корить, проклинать себя будешь… А позвонишь…»

И опять поехал Василий Филимонович на центральную усадьбу звонить товарищу Грыбовику. Из справочной телефонной станции ему ответили, что такой абонент у них никогда не значился. В волостном правлении дежурный писарь испуганно замахал руками: домашний телефон товарища Грыбовика? Нет, нет. Не знаем такого номера и нам знать его не положено. Помог капитан Сучкарев, но с условием, чтобы ни одна душа на свете не узнала, откуда стал известен такой исключительно важный государственный секрет.

Декрет Висусальевич звонку, как и следовало ожидать, не обрадовался. Чем больше Василий Филимонович рассказывал об истории Ромки и Женьки, тем недовольнее начальник уезда сопел. Наконец, не дослушав до конца, сказал:

— Ясно — все! Значит, чтоб я звонил судье, этого хотите — вы? Работник правоохранительных органов, вы не доверяете нашему советскому суду? Призываете возродить в Шарашенске телефонное право? Да знаете ли, что сейчас за такое бывает!? Телефонное право в период широчайшего разворота правового государства, да как посмели ко мне обратиться — вы?!

Телефонные трубки собеседники бросили одновременно. Товарищ Семиволос, как всегда, оказался прав. Вот что значит старший по званию, вот что значит старший по должности!