"Партизаны" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод)

VI

Приземистый и краснощекий капитан Попов, начальник уезда в Ниловске, искренно был недоволен собой. В других уездах, как-будто, ничего, а здесь — не то восстания, не то блажь.

— Балда! Бабища! — выругал он сам себя и велел денщику позвать прапорщика Висневского. Возвращаясь к столу, он заметил, что нога у него как-то неловко косится. Он поднял ногу на стул. Каблук скривился. Попов пощупал сапог. В таком положении и застал его прапорщик Висневский. Капитан, не глядя на него, сказал:

— Вот, говорят, деньги большие получаем. А сапог купить не на что.

Прапорщик считал себя очень вежливым и сейчас нашел нужным звякнуть шпорами и поклониться.

— Слышали? — спросил капитан, указывая пальцем лежавшую на столе бумажку. — В Улее-то милиционера убили.

Прапорщик пожал крутыми плечами и подумал — «меньше бы распускал их», а вслух сказал:

— Пьяные. Не думаю на большевиков.

— Напрасно, — сухо сказал капитан. — В газетах сводки «на внутренних фронтах» появились. Это, тоже думаете, не большевики? Э-эх!.. Углубления в жизнь у вас не достает.

Прапорщик обиделся.

— Возьмите сорок человек из ваших и успокойте их там, в Улее. Да имейте в виду, не на пьяных поедете.

— Приказ письменный будет? — спросил прапорщик.

— Будет. Напишут.

Капитан сделал плаксивое лицо и шумно вздохнул:

— Эх, господи! Вот времена подошли, не знаешь, откуда и народ рассмотреть. Измаешься. — Курите?

Прапорщик закурил и, довольный назначением, подумал:

«А он не злой».

В обед, на другой день, отряд польских улан под командой прапорщика Висневского выехал усмирять крестьян. Уланы были взяты из польского легиона, стоявшего в Барнауле. Польские легионы комплектовались из военнопленных поляков австро-германской войны и живших в Сибири переселенцев и беженцев из Польши. Все они хорошо знали эту землю, горы и крестьян, которых ехали усмирять. Большая часть из них раньше работала у крестьян еще при царе — по году, по два. Некоторые из улан, проезжая знакомые деревни, раскланивались с крестьянами. Крестьяне молча дивовались на их красные штаны и синие, расшитые белыми снурками, куртки.

Но чем дальше отъезжали они от города и углублялись в поля и леса, тем больше и больше менялся их характер. Они с гиканьем проносились по деревне, иногда стреляя в воздух, и им временами казалось, что они в неизвестной завоеванной стране, — такие были испуганные лица у крестьян и так все замирало, когда они приближались. Отъезжая дальше от города, уланы и с ними прапорщик Висневский чувствовали себя так, как чувствует уставший потный человек в жаркий день, раздеваясь и залезая в воду. Там, у низеньких домишек уездного городка, осталось то, что почти полжизни накладывал на них город — и уважение, и сдержанность, и еще многое другое, заставлявшее душу всегда быть на страже. Все это сразу стерли в порошок и пустили по ветру бесконечные древние поля, леса, узкие заросшие травой колеи дорог и возможность повелевать человеческой жизнью. Все они были люди хорошие, добрые в домашнем кругу и у всех почти были дети и жены, только прапорщик Висневский жил холостяком.

Прапорщик ехал впереди на серой лошади и заломив маленькую, похожую на пельмень, шапочку, глубоко с радостью дыша и воображая себя старым, древним паном. Тонкоголовая лошадь с коротким крепким крупом и длинным прямым задом тоже чувствовала себя хорошо и, поигрывая мокроватыми желваками мускулов, шла легко и спокойно.

В начале уланы ограничивались стрельбой в воздух и ловлей кур на ужин, но потом им это надоело и они начинали искать большевиков. Призывали старосту в поле и допрашивали:

— Кто большевикам сочувствует?

И спрашивали не в той деревне, где останавливались, а в соседней. Староста указывал, тогда уланы ехали туда, арестовывали пойманного и пороли плетями. Взятые мужики указывали на других и так, переезжая из села в село, уланы имели возможность оставлять по себе настоящие долгие следы. Недалеко от Улеи поймали действительного большевика — кузнеца, раньше бывшего в городе красногвардейцем и бежавшего в деревню после переворота.

Кузнец был низенький, кривоногий человек с длинными руками. Когда его повели, он торопливо заморгал глазами и заплакал.

— Мокроглазый! — сказал презрительно Висневский. За последние дни ему много приходилось видеть слез и хотелось увидеть смелого и веселого человека.

Кузнеца отвели к поскотине и тут у избушки сторожа пристрелили.

В этом же селе уланы вечером надолго ушли куда-то и возвратясь многозначительно друг дружке подмигивали и хохотали. Но, как и везде, никто не жаловался. Уже поздно вечером, по куску разговора, прапорщик понял, что они насиловали девок, и это ему было неприятно, а вместе с тем и радостно знать. Неприятно потому, что в городе насилия над женщинами не любили больше, чем даже расстрелы, и за это мог быть порядочный нагоняй, а радостно потому, что прапорщику давно хотелось обнять здесь на просторе простую, пахнущую хлебом, деревенскую девку, а если не поддастся сама, то изнасиловать. Прапорщику казалось, что все презирающие насилие лгут и самим себе, и другим.

На другой день приехали в Улею — это было ровно неделя с того дня, как здесь убили милиционера. Так же стояли темные избы, так же блистали радугой зацветшие стекла окон и улица была узенькая, как обшлаг сибирской рубахи, темная и прохладная. На горе, как лицо девицы в шубном воротнике, тонул монастырь в лесу. По мосту постукивали копытцами овцы; пахло черемухой и водой от речки.

Мужики были на пашне. Висневский строго приказал старосте собрать их к вечеру, а сам прилег под навес на телегу и уснул. Уланы зарезали у старосты овцу и стали жарить ее посреди двора. От костра летели искры, староста боялся пожара, но ласково улыбался и семенил вокруг улан.

На сутунчатый высокий заплот вскочил с усилием, помогая себе крыльями, петух и кукурекнул. Один из уланов прицелился и выстрелил. Петух, как созревший плод, грузно упал на землю. И тут староста ласково улыбнулся и проговорил:

— Ишь, ведь, убил.

Улан взглянул на притворявшегося старикашку, ему захотелось выстрелить в эту ровную, как столешница, грудь. Он отложил ружье.

Под вечер собрались мужики. Прапорщик отобрал десять из них самых страшных на вид и велел посадить в избу, приставив часового. Остальных мужиков уланы выпороли и отпустили.

Прапорщик спросил старосту:

— А те, что убили — скрылись?

— Так точно, — ответил поспешно староста.

— И не знаешь где?

— Не могу знать.

Прапорщик выгнал старосту и велел позвать учителя.

— Садитесь, — сказал прапорщик Кобелеву-Малишевскому. — Очень рад познакомиться с культурным человеком.

Прапорщик не любил деревенских учителей и от мужиков, по его мнению, они отличались только бритьем бороды. Так и этот хлипкий и конфузливый человек ему не понравился.

Прапорщик угостил Кобелева-Малишевского маньчжурской сигареткой и спросил:

— Как вы живете в такой берлоге?

— Привычка.

Кобелев-Малишевский чувствовал свою застенчивость и ему было стыдно. «Вот одичал-то», подумал он и затянулся крепче, а затянувшись поперхнулся, но кашель превозмог.

— Ну, — недоверчиво проговорил прапорщик, — не могу поверить, чтобы к такому месту привыкнуть можно. У вас, наверное, другие причины есть.

Кобелев подумал, что прапорщик может быть подозревает его в большевизме, и торопливо сказал:

— Мамаша у меня на руках, братишки. А в городе, знаете, тяжело жить. Теперь в деревню тянутся.

— Да, в городе не легко. Понятно.

Прапорщик подумал, о чем бы еще поговорить, и спросил:

— А крестьяне не теснят вас?

— Да как сказать… Не особенно… Известно, тайга, народ, сами знаете.

— Бродяги все у вас. И жулики.

Прапорщик поднял кверху брови.

— Много здесь еще крови прольется.

— Много, — согласился поспешно учитель.

— А вы как, не присутствовали тут… при безобразии-то?

— Нет, не пришлось.

— А кто убил, знаете?

Учитель подумал, что скрывать не к чему, и так, наверное, мужики сказали, — он назвал плотников и Селезнева. Прапорщик расспросил еще кое-что и спросил фамилию:

— Кобелев-Малишевский, — сказал учитель.

— Странная фамилия, — удивился прапорщик. И тогда учитель начал излагать, каким путем образовалась эта фамилия. В конце рассказа он, как и всегда, разжалобился сам и как ему показалось, что разжалобил и прапорщика. Висневский сочувственно пожал ему руку и протяжно сказал:

— Да, невыносимо культурному человеку здесь жить.

Учитель выругал мужиков, вспомнил плотников и тех тоже выругал и сказал, протягивая руку с растопыренными пальцами к прапорщику:

— Вот, пятеро, а против государства идут. Залезли, как сычи на Смольную гору, и думают уйдут.

— Куда? — оживляясь, спросил прапорщик.

Учитель вдруг понял свою ошибку.

— Простите меня, — сказал он, побледнев.

Прапорщик озабоченно прошелся по горнице и, подойдя к учителю, взял его за талию:

— Ничего, — сказал он, — ну, проговорились и ничего. Я не выдам вас. Я понимаю. С мужиками иначе как бы вы стали жить. Это хорошо.

Выходя от старосты, учитель испуганно и озадаченно спрашивал себя:

— Вот дурак!.. вот дурак!.. Ну, как ты это, а? Как?..

И опасные темные мысли торопливо заерзали в его мозгу.

Немного спустя прапорщик призвал старосту и сказал строго:

— Завтра ты меня поведешь на Смольную гору. Далеко тут? Смотри, у меня карта есть, не ври.

Староста, заминаясь, проговорил:

— Десять… верст…

Замирая сердцем, прапорщик подумал:

— Есть… не уйдут…

А вслух заносчиво сказал:

— А пока я тебя арестую, понял. Садись тут и не двигайся.

Староста сел, поцарапал у себя за пазухой, зашептал что-то про себя и подумал:

— Вот засолил, паренек.

Прапорщик почистил запылившийся национальный значок на левом рукаве и приказал денщику:

— Готовь ужин.

В день, когда прапорщик с уланами поехал ловить на Смольную гору бунтующих мужиков, эти пятеро скрывающихся людей — четыре плотника и Антон Селезнев из Улеи — тоже шли на Смольную гору ночевать, но только не со стороны Золотого озера, где ехали уланы, а с востока — по осиновой черни.

При восходе солнца было еще душно.

— К дождю, — сказал Селезнев.

Шли друг за другом гуськом. Травы были по горло, ноги липли к тучной, влажной почве. Тонко пахло узколистыми папоротниками и светлозелеными пучками, дикая крапива свивалась вокруг ног. Подгнившие от старости темные осины, сломленные ветром, на половину уткнулись верхушкой в большетравье и приходилось итти под них как в ворота.

Кубдя отвык ходить чернью и ругался:

— Тут пчела-то не пролетит, не то што человек. Чтоб озером-то пойти.

Селезнев обернулся и сказал:

— А матри, парень, кабы озадков не было!

— А што?

— Всяк человек-то бродит. Вон поляки в Улею-то приехали. Баял я, мужикам-то, айда, мол, в горы. Не хочут. Ну, теперь в тюрьме сиди.

— Кабы в тюрьме, — выкрикнул идущий сзади Беспалый, — а то пристрелят.

Селезнев быстро махнул рукой и поймал овода.

— Тощий паут-то, — сказал он, разглядывая овода, — зима теплая будет.

Беспалый воскликнул с сожалением:

— Эх! Пахать бы тебе, паря! За милую душу пахать. А ты воевать хочешь!

Кубдя пренебрежительно сморщился.

— Не мумли, Беспалый, словеса-то.

Селезнев полез через гнилой остов осины, обвитый хмелем. Остов хрустнул, поднялась коричневая пыль. Селезнев снял шапку с сеткой и потряс головой.

— Вот, лешак, весь умазался. Вы, робя, мотри под ноги-то, тут таки нырбочки попадутся, неуворотному человеку — могила!

— Чтоб тебе стрелило!

Усталые, потные, покрытые пухом с осин и похожие оттого белизной бород на стариков, вышли они на елань, а оттуда ход шел в гору легкий. Ель, пихта, черные пни прошлогодних палов — где особенно задевал пожар, там росла осина с березой, но тоже молодая, веселая.

С кряканьем пролетела над березняком, в стороне, красная утка-атайка.

— На воду летит, — провожая ее взглядом, сказал Соломиных.

Горбулину, пока шли, все казалось, что идут по следу сохатого, сейчас он потянулся и узенькие его глаза сонно блеснули.

— Скоро дойдем-то? — спросил он.

Беспалых рассмеялся:

— Посули ему озеро в рот!

— А ты не гундось, кургузый вислень! — обидевшись, сказал Горбулин. В минуты устатка он часто обижался.

Кубдя строго взглянул и сказал:

— А тут, ребята, не избу рубим, а свою жизнь. Надо лучше друг на друга-то смотреть. Нечего тотвониться.

Подниматься становилось все тяжелее. Среди кедра и темнозеленой пихты попадались желтые поляны песчаных, с галькою, россыпей; изредка серел покрытый мхом и лишайником камень. Дул на россыпях ветер.

Селезнев снял шапку.

— Вспотел как лошадь на байче, — сказал он и, крепко прижимая рукав к лицу, утерся.

По россыпи один за другим пробежали вихри, крутя хвою. Селезнев блаженно улыбнулся:

— Опять к дождю, говорю, парни. Урожай ноне будет…

Он щелкнул языком, и Кубдя почувствовал смутно, нутром, его тяжелую мужицкую радость. Кубде это не понравилось и он обвислым, усталым голосом спросил:

— Отдохнуть, што ли?

— Можно и отдохнуть. Тама-ка, за кедрой, глядень будет. Айда-те.

Он свернул влево. Прошли мимо желтых, словно восковых, стволов сосен. Вышли на небольшую каменную площадку, величиной с пару деревенских папертей. Кубдя бросил суму и ружье и ухнул:

— У-у-у!..

— …у-у-у-о… — далеко отбросило эхо.

— Вот местынь! — сказал Кубдя, — аж глазу больно!..

И он, слегка наклонившись, будто сбираясь прыгнуть, глядел, пока Селезнев ходил куда-то за водой, а Горбулин раздувал костер.

Далеко, внизу, зажатое меж гор уходило Золотое озеро. Оно было синее, с желтоватым отливом, похожее на брошенный в горы длинный блестящий пояс. Оторачивали озеро лохматые пихты, кедры. За озером в высокое бледное небо белыми клыками упирались белки. А кругом — лес, вода и камень.

Кубдя лег на брюхо и поглядел вниз. На мгновение он почувствовал себя сросшимся с этим камнем. У него зазнобило на сердце.

Глядень обрывался сразу сажен на полтораста, а там шел пихтач, россыпи и камни. За пихтачем — озеро.

На средине глядня в три человечьих прохода поднималась кверху тропка.

Кубдя обернулся к Селезневу и крикнул:

— Антош, а ведь это она к нам в гору! Тропа-то. Узнал.

— К нам, — отозвался Селезнев, развязывая мешочек с солью, — ишь и соль отсырела.

Озноб на сердце у Кубди не прекращался.

Селезнев, грузно ступая, подошел к Кубде.

— Иди, чай поспел. Что на него смотреть, камень и камень. Никакого порядку нету, ему и бог не велел больше расти. Сколько места под пашню пропадат.

Антон зорко взглянул вниз по тропе и слегка тронул Кубдю сапогом.

— Видишь, — сказал он шопотом.

Кубдя не понял:

— Ну?

Селезнев дернул его за руку и тоже быстро лег на живот.

— Да вон, налево-то, мотри.

Голос у Кубди спал.

— Люди!.. На вершине!..

— Поляки, — сказал Селезнев и отполз. — Красные штаны, видишь?

Они на четвереньках проползли несколько шагов, встали и подняли берданки с земли.

— Поляки, — сказал Селезнев плотникам. — Туши…

Беспалый яростно разбросал огонь и начал топтать сапогами угли.

— И чаю не дадут напиться, коловорот им в рот!.. В чернь, что ли, пойдем?

— По-моему в чернь, — сказал Горбулин и поспешно добавил: — Мужики донесли на нас.

Селезнев заложил патроны и пополз обратно.

— Кубдя!.. — позвал он плотника. — Айда-ка, попробуем.

Поляки поднимались медленно, один за другим по тропинке и весело переговаривались. Впереди на низенькой, брюхастой лошаденке ехал староста. За ним, на серой лошади — солдат без винтовки, должно быть офицер. Ветер нетерпеливо чесал гривы лошадям. Офицер часто оглядывался по сторонам и даже привставал в седле. Но мужиков он наверху не замечал.

Антон близко наклонился к Кубде, так что борода его терлась о плечо плотника и, обкусывая фразы, проговорил:

— Ты того… третьего… я уж… офицера…

— А старик-то?

— Старик, зря, он… сильком, должно… Ну?..

— Жалко человека-то… Не привык, я…

— Ну и оставался бы… Ничего нет легче человека… убить…

Селезнев положил ему руку на поясницу и ласково сказал:

— Бери, што ли…

Кубдя на немного изнемог, поднял ружье, прицелился.

— Ну, уж бог с ним, — сказал он и выстрелил.

Как бумажки, сдутые ветром, две лошади и два человека вначале будто подпрыгнули, потом полетели вниз с тропы, кувыркаясь в воздухе. На тропе кто-то пронзительно завизжал. Беспалый выскочил на рамку камня, перегнулся и тоже выстрелил. Поляки медленно пятились, лошади храпели, а мужики, ощелившись, как волки, мокрые, бледные, стреляли и стреляли. Староста погнал лошадь вперед, но она задрожала, забилась и вместе с седоком опрокинулась вниз…

Вечером, действительно, пошел дождь. Мужики разложили большой костер под пихтой и варили щербу из сухой рыбы. Было темно, хвою словно перебирали пальцами, хрустали ветки. Падал гром, затем желтая молния вонзалась в горы и камень гудел.

— Гроза на Федора-летнего, — лениво сказал Селезнев, — плоха уборка хлеба будет.

— А нам-то что? — спросил Горбулин, — нам хлеб не убирать.

Селезнев как-будто с тоской произнес:

— Не придется нам, это верно…

— Верно… — отозвался Соломиных.

Кубдя посмотрел на две темные глыбы мяса — Соломиных и Селезнева — и ему стало как-то не по себе.

— Жалко землю, что ли? — спросил он резко.

— Землю, парень, зря бросать нельзя. Нужно знать, когда ее бросить… твердо сказал Селезнев.

— Ну и любить-то ее больно не за што!

— От бога заказано землю любить.

— Не ври!.. Бог-то в наказанье ее людям дал, — прокричал Беспалый, трудитесь, мол, мать вашу так!

Селезнев упрямо повторил:

— Ты, Беспалый, не ерепенься. Может бог-то и неправильно сказал. А только земля…

— Ну?..

Селезнев взял уголек и закурил.

— У меня, Кубдя, в голове муть…

— Поляков жалко?

— Не-е… Человека — что его, его всегда сделать можно. Человек — пыль. А вот не закреплены мы здесь.

— Кем?

— Хресьянами.

Кубдя озлился, сердито швыркая носом, он наклонился над котелком и помешал ложкой.

— На кой мне шут оно?

— Без этого нельзя.

Кубдя взглянул в его неподвижные, ушедшие в волос глаза и словно подавился.

— Что я поп, что, ли?

— Може больше…

— А иди ты.

— Надо, паре, в сердце жить. Смотреть, понял?

— А что я зря ушел? Граблю я?..

Говорили они медленно, с усилиями. Мозги, не привыкшие к сторонней, не связанной с хозяйством, мысли, слушались плохо и каждая мысль вытаскивалась наружу с болью, с мясом изнутри, как вытаскивают крючок из глотки попавшейся рыбы.

Беспалых в нижнем белье, белый, похожий на спичку с желтенькой головкой, бил в штанах вшей и что-то тихонько насвистывал. Кубдя указал на него рукой и сказал:

— Вот — живет и ничья!.. А ты, Антон Семеныч, мучиешься. От дому-то не легко оторваться тебе.

— Десять домов нажить можно, кабы время будет…

— Ну?..

— А вот не знаю, што…

Селезнев неловко поднялся, словно карабкаясь из тины, и пошел в темноту.

— Куда ты? — спросил его Кубдя.

— А так… вы спите, я приду сейчас.

Соломиных сожалевающе проговорил:

— Смутно мужику-то.

— Не вникну я в него.

— У те душа городская. Не зря ты там года пропадал.

Соломиных достал ложки и начал резать хлеб.

— Теперь к нам народ повалит, — сказал он, стукая ножом по хлебной корке.

— Откуда? — спросил Горбулин.

— Таков обычай. Увидят, что за дело как следует взялись.

Беспалых, натягивая штаны, вставил:

— А по-моему — возьмут берданки, переловят нас да и в город. А у меня, паре, седин и вшей у-у!..

— С перепугу.

— Должно, с перепугу.