"Голубые пески" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод)XIVПлотник Емельян Горчишников, заместитель Запуса, командовал пароходом. Был он ряб, пепельноволос и одна рука короче другой. Вбежал в трюм, увидал мешки с мукой, приказал: — Разложить по борту. Борта высоко обложили мешками. В мешках была каюта капитана, а рыжий, выпачканный мукой капитан стоял на корточках перед сломанным рупором и командовал бледным, мокрым голосом по словам Горчишникова: — Полный вперед… Стоп. На-азад… Тихий. Пароход словно не мог пристать к сходням. Пули с берега врывались в мешки с мукой. Красногвардейцы белые от муки и мук, всунув между кулей пулеметы и винтовки, били вдоль улиц и заборов. Горчишников, бегая взад и вперед — с палубы и в каюты — скинул тяжелые пропотевшие сапоги и, шлепая босыми ступнями, с револьвером в руке торопил: — Ниже бери… Ниже. Эх, кабы да яров не было, равнинка-бы, мы-бы их почистили. И, подгоняя таскавшего снаряды, киргиза Бикмулу, жалел: — Говорил, плахами надо обшить да листом медным пароход. Трехдюймовочку прозевали, голуби!.. Гришка Заботин сидел в кают-компании, курил папиросы и лениво говорил: — Запуса бы догнать. Они бы с одного страха сдались. Тут, парень, такая верстка получится — мельче нонпарели. Паршивая канитель. Горчишников остановился перед ним, выдернул занозу, попавшую в ступню. — Пострелял-бы хоть, Гриша. — Стреляй, не стреляй — не попадешь. Ты чего с револьвером носишься? Говор у Гришки робкий. Горит в каюте электричество — захудало как-то, тоще. Да и — день, хотя окна и заставлены кулями. — Блинов что ли из муки состряпать? На последки. Перекрошат нас, Емеля — твоя неделя… Закурил, сплюнул. Звякнула разбитая рама. Рвался гудок. Заботин поморщился: — Жуть гонит. Затушить его. — Кого? — Свисток. — Пущай. Ты хоть не брякай. — О чем? — А что перекрошат. Народ неумелой. Обомлет. — Я пойду. Скажу. Он спустился по трапу вниз и с лесенки прокричал в проходы: — Товарищи, держитесь! Завтра утром будет Запус. Белогвардейцы уменьшили огонь. Ночью мы пустим в город усиленный огонь. Товарищи, неужели мы!.. Красногвардейцы отошли от мешков и, разминая ноги, закричали «ура». Горчишников поднял люк в кочегарку и крикнул: — Дрова есть? — Хватит. Все обошел Горчишников, все сделано. Сам напечатал на машинке инструкцию обороны, расставил смены. Продовольствие приказал выдавать усиленное. Ели все много и часто. Гришка опять сидел на стуле. Шевелил острыми локтями, вздыхал: — Ладно, семьи нету. Я, брат, настоящий большевик: ни для семьи, ни для себя. — Для других. Только поотнимали все, работать по новому, а тут на-те… убьют. — Убьют? Чорт с ними, а все-таки мы прожили по-своему… — Это бы Запус сказал. А как ты думаешь, восстанут пролетарии всех стран? — Обязательно. Отчего и кроем. Гришка осмотрел грязные пальцы и сказал с сожалением: — Никак отмыть не могу. Раньше такое зеленое мыло жидкое водилось, хорошо краску типографскую отмывало. Из наших наборщиков в красную-то я один записался… У меня отец пьяница был, все меня уговаривал — запишись, Гришка, в социалисты, там водку отучат пить. — Не помогало? — Ищо хуже запил. Больно хорошо пьяниц жалеют, а трезвого кто пожалеет… Хочу, грит, жалости. Жулик!.. Он послушал пулеметную трескотню, крики окопавшихся на берегу, пощарапал яростно шею и сказал: — Заметь, с волненья большого всегда вша идет. У нас в Семипалатинске кулачные бои были. Ходил я. Так перед большим боем, обязательно под мышками вшу найдешь, а теперь по всему телу… Сидят они? — Арестованные? — Ну? — Чего им. Мятлев, купец, на двор часто просится. Я ему ведро велел поставить. Ребятам некогда следить за ними. — Трубычев все хороводит. Белыми-то. Серьезный мужик, не скоро мы его кончим. Запусу не уступит. — Далеко. — Говорить не умеет. А этот, как зальется, даже поджилки играют. Красив же стерва. Офицером только быть. Он, поди, из офицеров. Горчишников любовно рассмеялся: — Лешак его знат. Башковитый парнишка. Поджечь бы город-то, жалко. Безвинны сгорят. А зажечь славно-б. — Безвинных много. Переговаривались они долго. Потом Гришка свернулся калачиком на диване и заснул. Горчишников обошел пароход, для чего-то умылся. Пули щепали обшивку и колеса. Все так же сидел капитан у рупора, бледный, грузный, рыжеусый. Нестройно кричали с берега «ура». На другом берегу, из степи проскакали к лесу казаки, спешились и поползли по лугу. — Кругом хочут, — сказал какой-то красногвардеец. Мадьяры запели «марсельезу». Слова были непонятные и близкие. Громыхая сапогами, пробежал кашевар и громко звал: — Обедать!.. Горчишников вернулся в каюту, помуслил карандаш и на обороте испорченной «инструкции обороны» — вывел: «смерть врагам революции», но зачеркнул и написал: «по приговору чрезвычайной тройки»… Опять зачеркнул. Долго думал, писал и черкал. Наконец, достал один из протоколов заседания и, заглядывая часто туда, начал: «Чрезвычайная тройка Павлодарского Сов. Р., С., К., Кр. и Кирг. Деп. на заседании своем от 18 августа»… Чуть-ли не пятьсот раз выстрелил Кирилл Михеич. Сухая ружейная трескотня облепила второй одеждой тело, и от этого, должно быть, тяжелее было лежать. Песок забрался под рубаху, солнце его нажгло; грудь ныла. А стрельбе и конца не было. Шмуро тоже устал, вскочил вдруг на колени и махнул вверх фуражкой: — Ребята, за мной! Ему прострелило плечо. Фуражка, обрызнутая кровью, покатилась между ямок. «Где шлем-то?» — подумал Кирилл Михеич, а Шмуро отползал на перевязку. Он не возвратился. Еще кого-то убили. Запах, впитываемой песком крови, ударил тошнотворно в щеки и осел внутри неутихающей болью. Кирилл Михеич остановил стрельбу. Потускнели — песок, белый пароход, так деловито месивший воду, огромные яры. Травы захотелось. Прижаться бы за корни и втиснуть в землю ставшее понятным и дорогим небольшое тело. Хрупкие кости, обтянутые седеющим мясом… Кирилл Михеич незаметно перекрестился. Больше прижать ружье к плечу не находилось силы. Крикнул зоркий Долонько: — Стреляй, Качанов. Попробовал выстрелить. Ружье отдало, заныла скула. Кирилл Михеич подполз к прапорщику и, торопливо глотая слюну, сказал: — Можно за угол? — Зачем? Прапорщик, вдруг понимая, улыбнулся. — Ступайте. Только не долго. Люди нужны. Кирилл Михеич дополз до угла. Хотел остановиться и не мог, полз все дальше и дальше. Квартал уже от яров, другой начинается… Здесь Кирилл Михеич сел на корточки и, оглянувшись, побежал вдоль забора на четвереньках. За досками кто-то со слезами кричал: — Не лезь, тебе говорят, не лезь! Ми-ша!.. Да-а… Кирилл Михеич пробежал на четвереньках полквартала, потом вскочил, выпрямился и упал. Другой стороной улицы подстрелили собаку и она, ерзая задом, скулила в разбитые стекла дома. Так четвереньками добрался до своего угла Кирилл Михеич. Прошел полной ногой в мастерскую, закрылся одеялом и заплакал в подушку. Поликарпыч тер ладони о колени, вздыхал, глядел в угол. Подставил к углу скамью. Влез и обтер покрытый пылью образ. Под утро привезли эстафету; комиссар Запус из разгромленной им станицы Лебяжьей, прорвав казачью лаву, вместе с отрядом ускакал в поселки новоселов. Снизу и сверху — из Омска и Семипалатинска подходили пароходы Сибирской Областной Думы для захвата «Андрея Первозванного». Со степи с'езжались казаки и киргизы. Всю эту ночь Горчишников не спал. Заседала Чрез-Тройка, вместо Запуса выбрали русина Трофима Круцю. Придумать ничего не могли. Ночь была темная, в два часа пароход зажег стоявшую у плотов баржу. Осветило реку, пристали и яры. Ударил в набат, по берегу поскакали пожарные лошади. Приказали остановить стрельбу, когда обоз подскакал, — рассмотрели — людей на обозе не было. Лошади, путая постромки, косились спокойно на пожар. Утром вновь начался обстрел города. Лошадей перебили. Убежала одна подвода, и размотавшийся пожарный рукав трепался по пыли, похожей на огромную возжу… Когда заседание кончилось, Горчишников присел к машинке и перепечатал написанное еще вчера постановление. Поставил печать и, сильно нажимая пером, вывел: «Емел Горчишников». Вынув из кобуры револьвер, спустился вниз. У каютки с арестованными на куле дремал каменщик Иван Шабага. Дежурные обстреливали улицы. От толчка в грудь, Шабага проснулся — лицо у него мягкое с узенькими, как волосок, глазами. — Поди, усни, — сказал Горчишников. Шабага зевнул: — Караулить кто будет? — Не надо. Шабага, забыв винтовку, переваливаясь, ушел. Горчишников растворил дверь, оглядел арестованных и первым убил прапорщика Беленького. Купец Мятлев прыгнул и с визгом полез под койку. Пуля раздробила ему затылок. Матрен Евграфыч отошел от окна (оно было почему-то не заставлено мешками) — немного наклонился тучной грудью и сказал, кашлянув по средине фразы: — Стреляй… балда. Сукины сыны. Горчишников протянул к его груди револьвер. Мелькнуло (пока спускал гашетку) — решетчатое оконце в почте; «заказные» и много, целая тетрадь, марок. Зажмурился и выстрелил. Попал не в грудь, а метнул с лица мозгами и кровавой жижой на верхние койки. Протоиерей, сгорбившись, сидел на койке. Виднелась жилистая, покрытая редким волосом, вздрагивающая шея. Горчишников выругался и, прыгнув, ударил рукоятью в висок. Перекинул револьвер из руки в руку. Одну за другой всадил в голову протоиерея три пули. Запер каюту. Поднялся на-верх. — Мы тебя ждем, — сказал Заботин, увидев его, — если нам в Омск уплыть и сдаться… Как ты думаешь? Горчишников положил револьвер на стол и вяло проговорил: — Арестованных убил. Всех. Четверых. Сейчас. И хотя здесь защелкал пулемет, но крики двоих — Заботина и Трофима Круци — Горчишников разбирал явственно. Он сел на стул и, устало раскинув ноги, вздохнул: — К Омску вам не уехать, — помолчав, сказал он: — за такие дела в Омске вас не погладят тоже. Надо Запуса дожидать, либо… Он вытер мокрые усы. — Сами-то без него пароход-бы сдали. Я вас знаю. Ерепениться-то пьяные можете. Теперь, небось, не сдадите. Подписывайте приказ-то. Он вынул из папки напечатанный приказ и сказал: — Шпентель-то я поставил уж. Две подписи, тогда и вывесить можно. Заботин дернул со стола револьвер и, вытирая языком быстро высыхающие губы, крикнул: — Тебя надо за такие из этого… В лоб! в лоб!.. Какое ты имел право без тройки?.. И не жалко тебе было, стерва ты этакая, без суда… самосудник ты?.. Ну, как это ты… Емеля… да… постойте ребята, он врет!.. — Не врет, — сказал Круця. — За убийство мы судить будем. После. Сейчас умирать можно с пароходом, подписывай. Он взял перо и подписался по-русски. Заботин, пачкая чернилами пальцы, тыкал рукой. — Я подпишу. Вы думаете, я трушу. Чорт с вами! А с тобой, Емельян, я руки больше не жму. Очень просто. Грабительство… Утром, город ухнул. Далеко за пароходом, к левому берегу, в воду упал снаряд. Горчишников сказал: — Говорил — трехдюймовку привезти надо. Выкатят к берегу и начнут жарить. Он посмотрел на еще упавший ближе снаряд. — Из казарм лупят. Заняли, значит. Просидевший всю ночь у рупора капитан прокричал: — Тихий… вперед. Стоп!.. Полный! В полдень над тремя островами поднялся синий дымок. Взлетал высоко и словно высматривал. Красногвардейцы, сталкивавшие трупы в трюм, выбежали на палубу. — Пароход! Из Омска! Наши идут. А потом столпились внизу, пулеметы замолчали. Тихо переговоривались у машинного отделения. Пороховой дым разнесло, запахло машинным маслом. Пароход вздрагивал. Машинист Никифоров, вытирая о сапоги ладони, медленно говорил: — Все люди братья!.. Стервы, а не братья. Домой я хочу. Кабы красный пароход был, белые-б нас обстреливали. Давно-б удрали. У меня — дети, трафило-б вас, я за что страдать буду! Из улиц, совсем недалеко рванулось к пароходу орудие. Брызгнул где-то недалеко столб воды. Делегация красногвардейцев заседала с Чрез-Тройкой. На полных парах бешено вертелся под выстрелами пароход. Часть красногвардейцев стреляла, другие митинговали. С куля говорил Заботин: — Товарищи! Выхода нет. Надо прорваться к Омску. Запус, повидимому, убит. Идут белые пароходы. К Омску! Подняли оттянутые стрельбой руки: к Омску, прорваться. Стрелять прекратили. Тут вверху Иртыша расцвел над тальниками еще клуб дыма. — Идет… еще… «Андрей Первозванный» завернул. Капитан крикнул в рупор: — Полный ход вперед. Из-за поворота яров, снизу, подымались навстречу связанные цепями, преграждая Иртыш, — три парохода под бело-зеленым флагом. Горчишников выхватил револьвер. Капитан в рупор: — Стой. На-азад. Стой. «Андрей Первозванный» опять повернулся и под пулеметную и орудийную стрельбу ворвался в проток Иртыша — Старицу. Подымая широкий, заливающий кустарники, вал пробежал с ревом мимо пристаней с солью, мимо пароходных зимовок и, уткнувшись в камыши, остановился. Красногвардейцы выскочили на палубу. Машинист Никифоров закричал: — Снимай красный. Белый подымай. Белый!.. Пока подымали белый, к берегу из тальников выехал казачий офицер; подымаясь на стременах, приставил руку ко рту и громко спросил: — Сдаетесь? Никифоров кинулся к борту; махая фуражкой, плакал и говорил: — Господа!.. Гражданин Трубычев… господин капитан!.. Дети… да разве мы… их-ты, сами знаете… Офицер опять приставил руку и резко крикнул: — Связать Чрез-Тройку! Исполком Совдепа! Живо! ------- Разбудил Кирилла Михеича пасхальный перезвон. Застегивая штаны, в сапогах на босу ногу, выскочил он за ворота. Генеральша Саженова без шали поцеловала его, басом выкрикнув: — Христос Воскресе!.. Кирилл Михеич протер глаза. Застегнул сюртук и, чувствуя гвозди в сапоге, — спросил: — Что такое значит? Варвара целовала забинтованную руку Шмуро. Архитектор подымал брови и, шаркая ногой, вырывал руку. Варвара взяла Кирилла Михеича за плечи и, поцеловав, сказала: — Христос Воскресе! Большевиков выгнали. Сейчас к пароходу пойдем, расстрелянных выносить. Капитан Трубычев приехал. Шмуро поправил повязку и, сдвинув шлем на ухо, сказал снисходительно Кириллу Михеичу: — Большое достоинство русского народа перед западом, это, по общему выводу, — добродушие, отзывчивость и какая-то бешеная отвага. В то время, как запад — например, англичанин — холоден, методичен и расчетлив… Или, например, колокольный звон — широкая, добродушная и веселая музыка, проникшая во все уголки нашего отечества… Сколько в германскую войну русские понесли убитыми, а запад?.. Гражданин Качанов!.. — У меня жены нету, — сказал Кирилл Михеич. Варвара погрозила мизинцем и, распуская палевый зонтик, сказала капризно: — Возьмите меня, Шмуро, здоровой рукой… А вы, Кирилл Михеич, маму. Маму Кирилл Михеич под руку не взял, а пойти пошел. — Совсем взяли? — спросил он. — Всех? А ежели у них где-нибудь на чердаке пулемет спрятан?.. Шмуро обернулся, поднял остатки сбритых бровей и сказал через губу, точно сплевывая: — Культура истинная была всегда у аристократии. Песком итти, Варя, не трудно? Извозчики разбежались… Горчишников отбежал к пароходной трубе и никак не мог отстегнуть пуговку револьверного чехла. Карауливший арестованных, Шабага схватил его за плечи и с плачем закричал: — Дяденька, не надо! Пожалуста, не надо. Вырывая руку, Горчишников ругался и просил: — Не замай, пусти, чорт!.. Все равно убьют. Красногвардейцы столпились вокруг них. Безучастно глядели на борьбу и, вздрагивая, отворачивались от топота скакавших к берегу казаков. Шабага, отнимая револьвер, крикнул в толпу: — Застрелиться, нас перебьют. Пущай хоть один. Толпа, словно нехотя, прогудела: — Пострадай… Немножко ведь… Авось простят. Пострадай. — Брось ты их, Емеля, — сказал подымавшийся по трапу Заботин. — И то немного подождать. За милую душу укокошат. Горчишников выпустил руку: — Ладно. Напиться бы… как с похмелья. С берега крикнули: — Давай сходни! Всплывали над крестным ходом хоругви. Итти далеко, за город. Вязли ноги в песке. Иконы — как чугунные, но руки несущих тверды яростью. Как ножи блестят иконы, несказанной жутью темнеют лики несущих. Колокольный звон церковный, пасхальный, радостный. А как вышли за город к мельницам, панихидный, тягучий, синий и тусклый опустился, колыхая хоругви, колокольный звон… И вместо радостных воскресных кликов, тропарь мученику Степану запели. Двумя рядами по сходням — казаки. По берегу, без малахаев, с деревянными пиками, киргизы. Мокрой овчиной пахнет. С парохода влажно — мукой и дымом. На верхней палубе капитан один среди очищенной от мешков палубы. Он пароход довел до пристани. Он грузен и спокоен. У сходен на иноходце — Артюшка. Редок, как осенний лес, ус. Редок и череп. Кричит, как полком командует: — Выноси! Прошли в пароход больничные санитары. Кирилл Михеич, крестясь и ныряя сердцем, толкался у чьей-то лошади и через головы толпы пытался рассмотреть — что в пароходе. А там мука, ходят люди по муке, как по снегу, сами белые и на белых носилках выносят алые и серые куски мяса. Зашипело по толпе, качнуло хоругвями: — Отец Степан… Визжа, билась в чьих-то руках попадья. Три женщины бились и ревели, прапорщик Беленький был холост. — Мятлев!.. — Матрен Евграфыч, родной!.. Мясо несут на носилках, мясо. Целовали испачканные мукой куски расстрелянного мяса. Плакали. Окружили иконами, хоругвями, понесли. Отошли сажен пятнадцать. Остановились. Тогда из трюма повели арестованных красногвардейцев. Впереди Чрезв. Тройка — Емельян Горчишников, Гришка Заботин и Трофим Круця. А за ними, по-трое в ряд, остальные. Один остался на пароходе грузный и спокойный капитан. Гришка шел первый, немножко прихрамывая, и чувствовал, как мелкой волнистой дрожью исходил Горчишников и остальные позади. И конвой, молчаливо пиками оттеснявший толпу. Артюшка пропускал их мимо себя и черешком плети считал: — Раз. Два. Три. Четыре. Восемь. Одиннадцать… Пересчитав всех, достал коричневую книжечку. Записал: — Сто восемь. Пошел. Но толпа молчаливо и потно напирала на конвой. — Давят, ваш-благородье, — сказал один казак. — Отступись! — крикнул Артюшка. Кирилл Михеич подался вперед и вдруг почему-то тихо охнул. Толпа тоже охнула и подступила ближе. Артюшка, раздвигая лошадью потные, цеплявые тела, подскакал к иконам и спросил: — Почему стоят? Бледноволосый батюшка, трясущимися руками оправляя епитрахиль, тоненько сказал: — Сейчас. Седая женщина с обнажившейся сухой грудью вырвалась из рук державших, оттолкнула казака и, подскочив к Заботину, схватила его за щеку. Гришка тоненько ахнул и, махнув левшой, ударил женщину между глаз. Казаки гикнули, расступились. Неожиданно в толпе сухо хряснули колья. Какой-то красногвардеец крикнул: «Васька-а!». Крикнул и осел под ногами. В лицо, в губы брызгала кровь, текла по одежде на песок. Пыль, омоченная кровью, сыро запахла. Седенький причетник бил фонарем. Какая-то старуха вырвала из фонаря сломанное стекло и норовила попасть стеклом в глаз. Ей не удавалось и она просила «дайте, разок, разок»… Помнил Кирилл Михеич спокойную лошадь Артюшки, откинутые в сторону иконы, хоругви, прислоненные к забору, растерянных и бледных священников. Потом под ноги попал кусок мяса с волосами, прилип к каблуку и не мог отпасть. Варвара мелькала в толпе, тоже топтала что-то. Визжало и хрипело: «Православные!.. Родные!.. Да… не знали»… Прыгали на трупы каблуками, стараясь угодить в грудь, хрястали непривычным мягким звуком кости. Красногвардеец с переломленным хребтом просил его добить, подскочила опрятно одетая женщина и, задрав подол, села ему на лицо. Красногвардейцев в толпе узнавали по залитым кровью лицам. Устав бить, передавали их в другие руки. Метался один с вырванными глазами, пока казак колом не раздробил ему череп. Артюшка поодаль, отвернувшись, смотрел на Иртыш. Лошадь, натягивая уздечку, пыталась достать с земли клок травы. Когда на земле валялись куски раздробленного, искрошенного и затоптанного в песок, мяса — глубоко вздыхая, люди подняли иконы и понесли. XV. Нашел Кирилл Михеич — в ящичке письменном завалилась — монетку счастьеносицу — под буквой «П» — «I». Думал: были времена настоящие, человек жил спокойно. Ишь, и монета то у него — солдатский котелок сделать можно. Широка и крепка. Жену, Фиозу Семеновну, вспомнил, — какими ветрами опахивает ее тело? Борода — от беспокойств что ли — выросла как дурная трава, — ни красоты, ни гладости. Побрить надо. Уровнять… А где-то позади, сминалось в душе лицо Фиозы Семеновны, — тело ее сосало жилы мужицкие. Томителен и зовущ дух женщины, неотгончив. Чье-то всплывало податливое и широкое мясо, — азиатского дома-ли… еще кого-ли… не все-ли равно кого — можно мять и втискивать себя… Не все-ли равно? Горячим скользким пальцем сунул в боковой кармашек жилета монетку Павла-царя, слышит: шаг косой по крыльцу. Выглянул в окно. Артюшка в зеленом мундире. Погон фронтовой — ленточка, без парчи. Скулы остро-косы, как и глаза. Глаза — как туркменская сабля. Вошел, пальцами где-то у кисти Кирилла Михеича слегка тронул: — Здорово. Глядели они один другому в брови — пермская бровь, голубоватая; степной волос — как аркан черен и шершав. Надо им будто сказать, а что — не знают… А может и знают, а не говорят. Прошел Артюшка в залу. Стол под белой скатертью, — отвернулся от стола. — Олимпиада здесь? — спросил как-будто лениво. — Куды ей? Здесь. — Спит? — Я почем знаю. Ну, что нового? Опять так же лениво, Артюшка ответил: — Все хорошо. Я пойду к Олимпиаде. — Иди. Сел снова за письменный стол Кирилл Михеич, в окно на постройку смотрит. Поликарпыч прошел. Кирилл Михеич крикнул ему в окно! — Ворота закрой. Вечно этот Артюшка полоротит. Вспомнил вдруг — капитан Артемий Трубычев и на тебе — Артюшка. Как блинчик. Надо по другому именовать. Хотя бы Артемий. И про Фиозу забыл спросить. В Олимпиадиной комнате с деревянным стуком уронили что-то. Вдруг громко с болью вскричала Олимпиада. Еще. Бросился Кирилл Михеич, отдернул дверь. Прижав коленом к кровати волосы Олимпиады, Артюшка, чуть раскрыв рот, бил ее кнутом. Увидав Кирилла Михеича, выпустил и, выдыхая с силой, сказал: — Одевайся. В гостиницу переезжаем. Будет в этом бардаке-то. — То-есть как так в бардаке? — спросил Кирилл Михеич. — Я твоей бабой торговал? Оба вы много стоите. — Поговори у меня. — Не больно. Поговорить можем. Что ты — фрукт такой? И, глядя вслед таратайке, сказал: — Ну, и слава богу, развязался. Чолын-босын!.. Вечером он был в гостях у генеральши Саженовой. Пили кумыс и тяжелое крестьянское пиво. Яков Саженов несчетный раз повторял, как брали «Андрея Первозванного». Лариса и Зоя Пожиловы охали и перешептывались. Кирилл Михеич лежал на кошме и говорил архитектору Шмуро: — Однако вы человек героинский и в отношении прочих достоинств. Про жену мою не слыхали? Говорят, спалил Запус Лебяжье. Стоит мне туда с'ездить? — Стоит. — Поеду. Кабы мне сюды жену свою. Веселая и обходительная женщина. Большевиков не ловите? — На это милицыя есть. — Теперь ежели нам на той неделе начать семнадцать строек, фундаменты до дождей, я думаю, подведем. — Об этом завтра. — Ну, завтра, так завтра. Я люблю, чтоб у меня мозги всегда копошились. Я тебе аникдот про одну солдатку расскажу… — Сейчас дело было? — Ну, сейчас? Сейчас каки аникдоты. Сейчас больше спиктакли и дикорации. Об'ем!.. Варвара в коротеньком платьице, ярко вихляя материей, плясала на кошме. Вскочил учитель Отчерчи и быстро повел толстыми ногами. Плясал и Кирилл Михеич русскую. Генеральша басом приглашала к столу. Ели крупно. Утром, росы обсыхали долго. Влага мягкая и томящая толкалась в сердце. Мокрые тени, как сонные птицы, подымались с земли. Кирилл Михеич достал семнадцать планов, стал расправлять их по столу и вдруг на обороте — написано карандашом. Почерк мелкий как песок. Натянул очки, поглядел: инструкция охране парохода «Андрей Первозванный». Подписано широко, толчками какими-то — «Василий Запус». |
|
|