"Голубые пески" - читать интересную книгу автора (Иванов Всеволод)IXДень и ночь двухъэтажный, американского типа пароход «Андрей Первозванный» вытягивал и мазал небо с желтыми искрами дымной жилой. Сухие железные и деревянные — ребра плотно оседали, подминали под себя степную иртышскую воду. Ночью оранжевым клыком вонзался и царапал облака прожектор — и облака, кося крылом, ускользали, как птицы. По сходням босые, в выцветших ситцевых рубахах, подпоясанные тканьевыми опоясками, с порванными фуражками, вбегали на пароход. В руках — бумажки, за плечами — винтовки. Ремней на винтовки не хватало, держались на бечевках. Потому-то густоголосый и рыжебровый капитан ворчал у медного рупора: — Рваные, туда же… Самара-а!.. А такой же «самара» рядом с ним стоял и контролировал контр-революцию. Вместо платка у «самары» — кулак, а пальцы вытирал о приклад винтовки. Влепились и черным зрачком с голубого листка косились буквы. По всему городу косились и рассказывали (многие уверяли — неправда, а верили): Павлодарский Рев. Комитет С. Р., С., К. и К. Деп… за попытку восстания, организованного буржуазией, предупреждая… все дальнейшие попытки вырвать власть из рук рабочих и крестьян… будут караться немилосердно, до расстрела на месте виновных. Настоящим… контрибуцию с буржуазии г. Павлодара… пятьдесят тысяч рублей. Комиссар Василий Запус. И на углах улиц, по всему берегу — по пулемету. На каждом углу — четыре человека и пулемет. У забора мальчишки с выцветшими волосенками, щелкают семячки и просят: — Дяденька Егор, стрельни! Егор сидит на пустом ящике от патронов, тоже щелкает семячки. Отвечает лениво: — Отойди. Приду домой, матери скажу — шкуру сдерет. — Мамка в красну гвардию ушла! Батинки, бают, выдавать будут. Будут дяденька, а? Молчат. И лень и жарко и земля не камень, пески. Да и сроку два дня. Через два дня не внесут контрибуцию, пали по улицам. Улицы как песок, пуля как кол — прошибет! Стеганем, так стеганем. Подгоняет. По сходням гуськом, через баржу-пристань, вверх по сходням в каюту второго этажа — очередь. Именитейшее купечество городское стоит. Приходилось последнее время в очереди стоять за билетами — поехать куда, — и то редко: все приказчики заменяли. А теперь куда повезут за собственные денежки? На тот свет, что ли? Эх, казаченки, казаченки, эх, Горькая Линия[3], подгадили! А по яру — у берега песчаного и теплого, — кверху брюхом, пуп на солнце греют, — голь и бесштанники. Ерзают по песку от радости хребтом горбатым и голым. Коленки у них, как прутья сухие, надломленные; голоса размыканные горем, грязные, как лохмотья. В прорехи вся истина видна, а лапами гребут — песок подкидывают от растаких — прекраснейших видений. — Первой гильдии Афанасий Семенов приперся!.. И завыли: — У-у… — прямо волчьим злым воем на седую семеновскую голову. Вот она где слеза-то соленая сказывается… — Мельник Терешка Куляба… — С дяньгой? Гони-и!.. И погнали криком, визгом, свистом по скрипучим сходням под скобку скобленую упрямую голову. Вот они жернова-то какие, мелют!.. — Самсониха, а? Шерсть скупать явилась?.. — Надо тебя постричь, суку!.. Сухие как шерсть, длинные в черном самсонихины косточки тоже на сходнях. Терпи, мученицы терпели, а ты тоже кой-кого — глоданула… Кровь в щеках поалела, а ноженьки подползают под туловище — мало крови. Ничего, отдашь и отойдет. — Крылов! Крылов! Мануфактурщик!.. Подняли с песка желтые клювы, заклекотали, даже сходни трещат. — Давай деньгу!.. — Гони народну монету!.. — Их-ии-хьих… тю-тю-тю… — Сью-ю… и… и… юююю… ааую… Рыжими кольцами свист — от яра на сходни, со сходен на пароход. Кассир в каюте пишет в приеме квитанции. На кассире, конечно, фуражка и на гимнастерке помимо револьвера — красная лента. Царапая дерево саблей с парохода, — сходнями, — идет на лошадь Запус. Ему — один пока имеющийся, триста лет ношеный, крик: — Урр-ра-а-а! И раздавив царское — «р» — повисли: — А-а-у-а-а… (Ничего — время будет, другое научатся кричать. Так думает Запус. А может и не думает.) Обернулся здесь сутуловатый старичок Степан Гордеевич Колокольщиков, — борода, продымленная табаком (большие табачные дела делает), и глазом больше, чем губами, сказал: — Сейчас резать пойдут. Спросил Кирилл Михеич: — Пошто? Втиснул бороду в сюртук, табаком дыхнул: — А я знаю?.. Поревут, поревут, да и пойдут резать. Кричать надоест и вырежут. И не однако на сходнях, а и в городе вырежут. Поголовно. Подвинулся на два шага (один освободился плательщик) — пальцем клюнул к песчаному жаркому яру, тихонько бородой погрозился: — Обожди… придется и над тобой надсмеяться… посмеемся. Как-будто на минуту легче Кириллу Михеичу, — повторил и поверил: — Посмеемся… Еще на два шага. Ощупал в кармане золото — не украли бы? А кто украдет, люди все рядом именитые — купеческие. Дурной обык карманы щупать… Золото же в кармане лежало, потому — прошел слух, не принимают контрибуцию бумажными, золото требуют. У всех в одном кармане мокрое от пота золото, а в другом влажные от золотого пота ассигнации — перещупанные… Еще на два шага. — Двигается? — Сейчас быстрее. — Пронеси ты тучу мороком, Господи… Под вечер, на другой день косоплечий с длинными запыленными усами подскакал к пароходу казак. Немножко припадая на левую, прошел в каюту. И голос у него был косой, вихлявый и неразборчивый. Глядя напуганно под опрятные искусственные пальмы, полированный коричневый рояль, рассказывал чрезвычайной тройке (был здесь и Запус), что штаб организованного капитаном Артемием Трубычевым восстания против большевиков, — находится в поселке Лебяжьем. В штабе, кроме Трубычева, — поручик Курко, — ротмистр Ян Саулит и еще казаки из войскового круга. И с недовольствием глядя на опадающую с штанов на чистый ковер желтую широкую пыль, назвал еще восемь фамилий: братья Боровские, Филипп и Спиридон, Алексей Пестряков, Богданов и Морозов, Константин Куприянычев, Афанасий Сизяков и Василий Краюкин. Потом чрезвычайная тройка поочередно крепко пожала казаку руку. Казак затянул крепче подпругу и поскакал обратно. Через час патруль красногвардейцев нашел его близ города у мельницы Пожиловой. Шея у него была прострелена и собака с рассеченным ухом нюхала его кровь. Кирилл Михеич увидал Пожилову под вечер. Он бродил поветью и щупал ногой прогнившие жерди. Пожилова, колыхая широкими свисшими грудями в черном длинном платье, бежала сутулясь по двору. Было странно видеть ее в таком платье бегущей, словно бы поп в полном облачении в ризе ехал верхом. Она, добежав до приставленной к повети лестнице, крепко вцепилась в ступеньки из жердей. — Убьют… разорят… — с сухим кашлем вытянула она. — Ты как думаешь, Кирилл Михеич? Кирилл Михеич, ковыряя носком прелую солому, спросил: — Мне почем знать? От ворот подвинулись дочери Пожиловой — Лариса и Зоя, обе в мать: широкогрудые, с крестьянским тяжелым и объемистым мясом. — Я что могу сделать. — Он подумал про сидевшего в мастерской Артюшку и добавил громко: — У меня самого шея сковырена. Ведь не вы убили? Нечего бояться, на то суд. — Нету суда. Дочери в голос повторили то же и даже взялись за руки. Пожилова, прижимая щеку к жерди, заплакала. Кирилл Михеичу неловко было смотреть на них вниз с повети, да и отсюда почему-то нужно было их утешать… — Пройдет. — Лежит он в десяти саженях и пулей-то ко мне повернут. — Какой пулей? — Дырой в шее. Франциск и заметил первый. Толку никакого не было, знать притащили убитого… Говорят: из твоей мельницы стреляли. Франциск — пленный итальянец — жил на мельнице не то за доверенного, не то за хозяина. Пожилова везде водила его с собой и все оправляла черные напомаженные волосы на его голове. Рассказывали о частых ссорах матери с дочерями из-за итальянца. — На допросе была. Только что поручителей нашли голяков, отпустили. Заступись. — Большевик я, что ль?.. — Не большевик, а перед Запусом-то походатайствуй. Некому стрелять. Сожгут еще мельницу. А тут ветер в крыло, робить надо. Скажи ты, ради Бога… — Ничего я не могу. У меня все тело болит. Он, чтоб не глядеть на женщин, посмотрел вверх на зеленую крышу флигелька, на новую постройку, на засохшие ямы известки и вдруг до тошноты понял, что это уходит как старая изветшалая одежда. Кирилл Михеич сел на поветь, прямо в прелое хрупкое сено и больше не слышал, что говорили женщины. Он, вяло сгибая мускулы, спускался, и на земле как будто стало легче. Мигали сухожилья у пятки, а во всем теле словно там на повети на него опрокинулся и дом, постройка… выдавило… Фиоза Семеновна, подавая связанного петуха, сказала: — Заруби. Да крылья не распусти, вырвется… Чего губа-то дрожит, все блажишь? Кирилл Михеич подтянул бородку. — Уйди… Топор надо. Маленький солдатский топорик принесла Олимпиада. Как-то притиснув его одной кистью, вонзила в бревно. Пощупала на бревне смолу, присела рядом с топором. Кирилл Михеич с петухом под мышкой стоял перед ней. — Казаки восстанье подняли, слышал? — как будто недоумевая, сказала она. — Ничего не знаю. Олимпиада кончиками пальцев погладила обух топора: — Все шерсть бьете. Шерсто-обиты!.. В Лебяжьем восстанье. Наших перестреляют. — В Ле-ебяжьем. Олимпиада передразнила: — Бя-я… Бякаете тут. У тебя кирпичные заводы не отняли? Отымут. Портки последни отымут, так и знай. — Изничтожут их. — Кто? Уж не ты ли? — Хоть бы и я? — Шерсто-биты!.. На бабе верхом. Запус-то тебе глаза пальцем выдавит, смолчишь. Восстанье поедет подавлять. От Лебяжья, говорит, угли останутся. — Врет. — Переври лучше. Когда бороду тебе спалят, поверишь. И то скажешь, может не так… Кирилл Михеич отчаянно взмахнул петухом и крикнул: — Да я-то при чем? Что вы все на меня навязались? Что у меня голова-то колокольня, каждый приходит и звонит! Он рухнул перед бревном на колени и, вытирая о петуха вспотевшее лицо, выговорил: — Давай топор. Олимпиада, щупая пальцем острие, проговорила словно с неохотой: — А ты его топором. — Ково? Она наклонилась к самой сапфирно-фиолетовой шее петуха и, прикрывая пальцем розовое птичье веко, сказала: — Запуса. Кирилл Михеич вытолкнул из-под мышки петуха, протягивая его шею к бревну. — Не болтай глупостев, — сказал он недовольно. — Вот так! Она наклонилась к петуху и вдруг разом перекусила ему горло. Сплевывая со смуглых и пушистых губ кровь, пошла и крикнула через открытое окно, в кухню: — Фиеза, возьми петуха — мужик-то зарубил ведь… Поликарпыч починил телегу, прибив на переломившуюся грядку — дубовую планку; исправил в колодце ворот и съездил на завод узнать, работают ли кирпичи. Киргизы, оказалось, работали. Поликарпыч очень обрадовался. Кирилл Михеич стоял у мастерской. Пальцы в кармане пиджака шевелились как спрятанные щенята… — К чему ты все? — А что? — Робишь. — Ну? — Отымут. Поликарпыч, не думая, ответил: — Сгодится. Запахло смолой откуда-то. У соседей в ограде запиликали на гармошке. Кирилл Михеич поглядел на отца и подумал: «Сказать разве». И он сказал: — Прятать надо. Поликарпыч, завертывая папироску в прокуренных коричневато-синих пальцах, отозвался: — Ты и ране говорил. Кирилл Михеич удивился. — Не помню. — Говорил. Только ничего, поди, у них не выдет. — У кого? — У этих, у парней-то с пароходу. Матросы пропьются и забудут. А молодой-то, должно, все больше насчет баб, а? — Ты места подыщи, — сказал Кирилл Михеич тихо. Поликарпыч клюнулся к земле и вдруг, точно поверив во что, утих, одернул рубаху. Провел сына в мастерскую. Здесь часто поднося к его носу пахнущие кислой шерстью ладони, тепло дышал в щеку: — В сеновале — погреб старый, под сеном. Трухи над ним пол-аршина. Ты его помнишь, я рыл… — Он хихикнул и хлопнул слегка сына по крыльцам. Вижу у старого память-то лучше. Там песок, на пять саженей. Человека схоронить, тысячу лет пролежит не сгниет… Туда, парень, все и можно. Хоть магазин. От его дыханья было теплее. Да он и сам тоже, должно быть, тосковал, потому что говорил потом совсем другое, пустое и глупое. Кирилл Михеич терпеливо слушал. Сизые тени расцвели на земле. Налился кровью задичавший кирпич. У плах, близ постройки, серая и горькая выползла полынь. Ее здесь раньше не было. Кирилл Михеич наткнулся на жену у самого порога кабинета. Не успев подобрать рассолодевшее тело, она мелко шла внутренним истомленным шагом. Розовый капот особенно плотно застегнут, а ноги были босые и горячие (от пола отнимались с пенистым шумком). Кирилл Михеич уперся острым локтем ей в бок, и взмахнув рукой, хотел ударить ее в слоистый подбородок. Но раздумал и вдруг с силой наступил сапогом на розовые пальцы. Фиоза Семеновна вскрикнула. В кабинете скрипнула кровать. Он намотал завитую прядь волос на руку и, с силой дергая, повел ее в залу. Здесь, стукая затылком о край комода, сказал ей несколько раз: — Таскаться… таскаться… таскаться… Выпустил. В сенях, бороздя пальцами по стене, стоял долго. Потом, в ограде, выдернув попавшую занозу, тупо глядя в ворота, кого-то ждал. В мастерской Поликарпыч катал из поярка шляпу. Увидев сына, сказал весело: — Я кукиш ему выкатать могу. Кирилл Михеич лег на кровать и со стоном вытянул ноющие руки. — Будет тебе!.. Старик с беспокойством обернулся: — Нездоровится? Може за фершалом сбегать? — Да ты что смеешься… надо мной?.. Поликарпыч недовольно дмыхнул: — Еще лучше! |
|
|