"Эдит Пиаф" - читать интересную книгу автора (Берто Симона)Глава восьмая. «Биду-бар»После ухода Поля мы переменили квартиру, но далеко не уехали, а стали жить в доме напротив, соседнем с «Биду-баром». Удобней было бы просто пробить дверь — случались вечера, когда мы не могли попасть ключом в замочную скважину. Когда Эдит меняла мужчину, она любила менять и обстановку. Она говорила: «Понимаешь, Момона, воспоминания на следующее утро — это как похмелье, от них болит голова. Их надо откладывать на будущее, после того, как сделаешь генеральную уборку и выметешь весь мусор». У Эдит с Анри отношения сложились сразу: оба были одной породы. Он очень много писал о ней. Ей это нравилось, она понимала, что реклама является составной и необходимой частью ее профессии. «Момона, имя актера это как любовник; если его долго не видишь, если он отсутствует, о нем забывают». Для Эдит Анри в первую очередь был красивым мужчиной, который ей нравился. Она не подозревала, что он-то и окажется тем автором песен, в котором она так нуждалась. Анри был полной противоположностью Полю. Он с удовольствием проводил с нами время в «Биду-баре». Я ему не мешала, жизнь втроем его не отпугивала, он ко мне очень хорошо относился, мы сразу подружились. Однажды, когда мы сидели в «Биду-баре», он сказал Эдит: — Не знаю, будет ли тебе интересно узнать, но я когда-то писал песни. Мне было двадцать лет. Одну положил на музыку Жак Симон: «Морское путешествие». Ее пела Люсьенна Буайе, но успеха не имела, это был не ее жанр. — Тем лучше, значит, не сладкая патока. А что у тебя еще есть? — Нет, я разочаровался и перестал. Но с тех пор как узнал тебя, начал снова. Эдит, конечно, бросилась ему на шею. После Реймона Ассо Анри Конте писал для Эдит большее всех и лучше всех. Его песни всегда оставались в ее репертуаре. Среди них «Нет весны», которую он написал на краешке стола за двадцать пять минут на пари с ней: Эдит поспорила, что ему это не удастся; «Господин Сен-Пьер», «Сердечная история», «Свадьба», «Брюнет и блондин», «Падам… Падам…», «Браво, клоун!». Эдит хотела, чтобы Анри принадлежал только ей, а он уже долгие годы жил с одной певицей. Не в привычках Эдит было долго делить мужчину с кем-то. Но Анри она все прощала: он умел ее рассмешить. И хотя Анри был любовником Эдит, он не был по-настоящему ее мужчиной, он не жил у нас в доме. К большому сожалению. Потому что тогда мы не прожили бы в таком угаре с сорок первого по сорок четвертый год. Был разгар оккупации. Запреты, облавы, черный рынок, заложники, объявления с приказами, аусвайсы со свастикой. Было ощущение такой непрочности, что жили кое-как, стараясь урвать от жизни что только можно и повеселиться, когда удавалось. Смех казался «временным», после него наступало похмелье. Никогда мы столько не пили. Надо было согреться и забыться. Имя Эдит начинало приносить деньги. У нее не было недостатка в контрактах. Она получала три тысячи франков за концерт. Это было немало, но она могла бы получать гораздо больше. К сожалению, у нее не было никого, кто занимался бы ее делами. Иногда она выступала в двух местах за вечер. Получался роскошный заработок — шесть тысяч. Но деньги текли у нее из рук как песок. Во-первых, был «Биду-бар», который съедал немало. Во-вторых, черный рынок. Килограмм масла, стоивший ранее четыреста-пятьсот франков, в сорок четвертом году стал стоить тысячу двести, тысячу пятьсот. Повар Чанг вечером набивал холодильник продуктами, а к утру он оказывался пуст. У китайца была своя тактика. — Мамамизель, он не любит масла; Мамамизель, он не любит, когда ростбиф, жаркое не целый. Тогда моя унести домой. И уносил. Чтобы не выбрасывать. У нашего Чанга была жена и пятеро детей. Всех надо было кормить. А у Эдит было много друзей; с одними она только что познакомилась, других знала несколько дней, и все хотели что-нибудь урвать. Каждый изобретал свой способ. Например, сидеть с мрачным видом. Она спрашивала: — Что с тобой? Почему голову повесил? Выпей. — Не могу. Душа не лежит. У меня неприятности. — Любовные? — Нет, денежные. — Ну если дело только в этом, можно уладить. Говоривший на это и рассчитывал. Другие шептали Эдит на ухо: «Мой отец еврей, он старик. Его нужно переправить в свободную зону. Я боюсь за него. А сам на нуле». «Сколько надо?» — спрашивала Эдит. Тариф был от десяти до пятидесяти тысяч франков, в Испанию даже сто. Если Эдит не могла дать всю сумму, она давала хотя бы часть. Встречались и женщины, чьих сыновей надо было укрыть от обязательной службы в Германии. Эдит давала деньги; через два-три месяца те же люди приходили с другой историей. Многие солдатские и офицерские лагеря в Германии объявили ее своим шефом. Она отправляла посылки. Для тех, кто сидел в лагерях, сердце Эдит было трехцветным, как французское знамя, а кошелек всегда открыт. «Я слишком любила солдат, — говорила она, — чтобы их бросить в беде». Была еще одна категория людей — те, кто старался всучить разные вещи, иногда нужные, а зачастую нет. Эдит не была тщеславной, но она гордилась своим именем, и тогда играли на этой струне, без конца произнося «мадам Пиаф». Совсем недавно ей говорили: «Эй, девчонка! Греби сюда, у тебя хорошенькие гляделки!» или «Отваливай, девчонка, хватит, надоела!» Легко понять, что она чувствовала, когда ее называли «мадам Пиаф». — С вашим именем, мадам Пиаф, нужно носить песцовый мех. — Ты что думаешь, Момона? Попробуйте сказать ребенку, который блестящими глазами смотрит на рождественскую елку: «Это не для тебя». Но если бы только это! Наша новая квартира на улице Анатоль-де-ля-Форж была проходным двором, ночлежкой: туда приходили, уходили, оставались, спали где придется — на наших кроватях, в креслах, на полу. Получалось просто. Когда мы компанией выходили из «Биду-бара», обычно уже наступал комендантский час и метро не работало. «Заходите, переночуете, — говорила Эдит. — Выпьем по последней и перекусим». Мы были беззащитны. В доме не было мужчины. Жаль, что этим мужчиной не стал Анри, добрый, красивый. Морщины на его лице свидетельствовали об уме, они были гармоничны, как план Парижа. В нем было что-то от Гавроша, и это очень нравилось Эдит, но в этом Гавроше чувствовалась порода. «Видишь, Момона, это такой тип людей — берут тебя за задницу так, что ты не можешь возразить. Мне это нравится». Она не лгала. Ни Эдит, ни я не могли подняться по лестнице впереди Анри без того, чтобы он нас не похлопал. Быстро и ловко! Для него этот жест был, скорее, проявлением вежливости и внимания. Анри все время колебался; он хотел перейти жить к нам, но та женщина его крепко держала. Сколько из-за этого было сцен! Время от времени он объявлял: «Девочки, на этот раз решено. Готовьтесь, в будущем месяце переезжаю». Мы покупали ему трусы, носки, пижамы, рубашки — все необходимое по ценам черного рынка, без талонов, раскладывали по ящикам комода и радовались. Эдит говорила: «Осталась неделя! Скоро в доме будет мужчина. Все изменится». Но Анри не приходил. Тогда Эдит в гневе выбрасывала все купленное, топтала ногами белье и вместе с ним свои надежды. Она кричала: «Отнеси все это на помойку!» Анри появлялся в дверях без чемодана. Какой актер! В глазах стояли слезы. «Эдит, прости. Она плакала, цеплялась за меня, я уступил. Дадим ей еще несколько дней…». Это повторялось не один раз. Наконец мы поняли, что никогда он к нам не придет. Анри любил певиц, но больше всего он любил удобства. А та, вторая, была отличной хозяйкой. Она за ним хорошо смотрела. На нем всегда были отглаженные рубашки, безупречные складки на брюках, начищенные башмаки. Он выглядел так же элегантно, как Поль… Если в доме не было мужчины, Эдит не знала удержу. Днем все шло более или менее нормально. Анри рассказывал ей разные истории. Он был в курсе всех событий, знал сплетни обо всех знаменитостях. Эдит любила перемывать косточки, и ей лучше было не попадаться на зубок. А самое главное — они с Анри очень много работали, и с ними всегда была Гит. В работе никого не было требовательнее Эдит. Ей аккомпанировали Даниэль Уайт, молодой человек лет двадцати семи, и Вальберг, чуть постарше. Она заставляла их вкалывать как каторжных. Но никто никогда не жаловался. Это маленькое существо было властно, как диктатор. Несмотря на бедлам, царивший в доме, несмотря на все безумства, Эдит всегда сохраняла ясный ум. Она бросалась в работу, как олимпийская чемпионка в бассейн. Ей всегда нужно было побить очередной рекорд. Она не знала усталости. Я недоумевала: из чего она сделана? Откуда берет силы?.. Работа начиналась обычно часов в пять-шесть вечера и заканчивалась на рассвете. Если в это время шли концерты, то все начиналось около часу ночи. Если Реймон научил ее технической стороне профессии, грамматике, то Анри объяснил ей, как этим пользоваться для того, чтобы подняться выше, чтобы стать Великой Пиаф. Ассо был учителем требовательным и властным. Конте не командовал, не проявлял упорства, он старался ее понять. Умел ее слушать, обсуждать вопросы — эхо очень помогало Эдит в ее поисках. Именно с ним сама еще того не сознавая, она приобретала командную хватку и становилась той, кому в свою очередь в скором времени предстояло начать формировать других. Эдит прочитывала сотни песен. У ней было совершенно точное представление о том, каким должен быть ее текст. «Песня — это рассказ. Публика должна в него верить. Для публики я воплощаю любовь. У меня все должно разрываться внутри и кричать — таков мой образ; я могу быть счастливой, но недолго, мой физический облик мне этого не позволяет. Мне нужны простые слова. Моя публика не думает, она как под дых получает то, о чем я пою. И в моих песнях должна быть поэзия, которая заставляет мечтать». Когда Эдит выбирала наконец свою песню, ей играли мелодию. Слова и музыку она разучивала одновременно, никогда их не разделяла. «Они должны войти в меня вместе. В песне слова и музыка неотделимы друг от друга». Если ей давали советы, которые она не принимала, она говорила: «Моя консерватория — улица. Мой ум — интуиция». После того как она выучивала песню, в работу включались автор и композитор. Для них начиналась драма, хождение по мукам. В разгар репетиции Эдит останавливалась, иногда настолько внезапно, что пианист продолжал играть. Тогда она кричала: «Стой!» Или: «Заткнись! Анри, замени мне это слово. Оно у меня не звучит правдиво! Я его и выговорить не могу, оно слишком сложно для меня». Затем она обрушивалась на Гит, которая с отсутствующим видом ожидала, когда до нее дойдет очередь. «Гит, проснись! Вот послушай это место: «тра-ла-ла ла-лэр» — так не годится. Это длинно, это вяло, это тянется, как резина. Я не плачу, а растекаюсь, как оплывшая свечка. А мне здесь нужен крик. Вот примерно так: «Тра-ла ла-ла!». Суше к концу, короче! Нужно, чтобы это обрывалось внезапно, потому что девушка не может выдержать. Если она будет продолжать, она начнет скулить, и поэтому она обрывает. Понимаешь?» Все всё понимали, но нужно было найти решение. Так длилось часами. По-моему, одна из самых прекрасных репетиций была, когда они работали над песней «Это чудесно». Слова написал Анри Конте, музыку — Маргерит Монно. Текст Анри казался Эдит недостаточно простым, а музыка Маргерит чересчур небесной. Гит очень любила скрипки; как только речь шла о счастье, ей нужен был большой оркестр, она снова превращалась в вундеркинда. Они спорили десять дней! Когда период лихорадки кончался, Эдит начинала петь. Она пела все время: в ванной комнате, в постели. Она будила Анри и других, чтобы спеть им по телефону последний вариант. Жесты приходили к ней во время работы. Она их не искала, она ждала, что они придут сами, естественно родятся из слов. К жестам на сцене она проявляла большую сдержанность, не то что в жизни! «Понимаешь, жест отвлекает глаза и слух, когда слишком много смотрят, хуже слушают. Я не хочу, чтоб меня смотрели, я хочу, чтобы меня слушали». Как-то один журналист задал ей вопрос: — Вы отрабатываете жесты перед зеркалом? Эдит смеялась до упаду. — Вы можете себе представить, что я кривляюсь перед зеркалом? Разве я — клоун? Моя цель не в том, чтобы публика хохотала, я не на манеже! Что касается мизансцен песен, Эдит искала их только на сцене. Окончательно она доводила свою песню уже на публике. Если же замечала, что, исполняя песню, думает о чем-то постороннем, тотчас же убирала ее из программы. «Я делаю все механически, так не годится». Именно в этот странный период Эдит нашла свою манеру работы над песней. Потом она оттачивала, совершенствовала ее, но метода уже не меняла. И именно эта манера в сочетании с ее непоколебимой волей и одержимостью позволили ей стать Первой леди Песни с большой буквы. Папа Лепле, Реймон, Жан Кокто, Ивонна де Врэ — все что-то ей дали. Теперь количество переходило в качество. Умение неистово работать, труд муравья, на который оказалась способна стрекоза, заставили Жана Кокто написать о ней: «Мадам Пиаф гениальна. Она неподражаема. Другой такой никогда не было и не будет. Подобно Иветте Жильбер или Ивонне Жорж, Рашели или Режан, она, как звезда, одиноко сгорает от пожирающего ее внутреннего огня в ночном небе Франции». После напряженной работы Эдит всегда была счастлива и ей хотелось побыть с Анри, приласкаться к нему, прижаться к нему ночью, но он говорил: — Эдит, мне пора домой. — Ну останься еще немножко, — умоляла Эдит, — хоть один раз… Но Анри умел уклониться элегантно. — Эдит, маленькая моя, наступает комендантский час… ночью ходить опасно. И она уступала. — Иди, любовь моя, иди. Ты же знаешь, как ты мне дорог. Только бы с тобой ничего не случилось. И Анри растворялся в зловещей ночи оккупированного Парижа. Но ему ничто не грозило: как у всех журналистов, у него был ночной пропуск. Я знала об этом, Эдит — нет. Ей бы это доставило много горя. Для того чтобы Эдит не беспокоилась, как он добрался до дому, была выработана целая система телефонных звонков: вернувшись, он звонил нам и после двух звон-т ков вешал трубку, потом опять звонил и вешал трубку после трех звонков. Это означало, что все в порядке, а также то, что раньше завтрашнего дня мы его не увидим. Это вроде бы должно было успокаивать Эдит. Но горькая складка ее рта говорила об обратном: она представляла себе Анри в объятиях другой. Нужно отдать Эдит справедливость: соперницу она не щадила. В любое время ночи она могла позвонить к Анри домой. Если отвечал женский голос, она говорила: «Позовите Анри, это по делу!» И говорила о работе или о любви, в зависимости от настроения. Когда вешала трубку, спрашивала меня: «Как ты думаешь, она подслушивала?» Так родилась одна из лучших песен Анри и Эдит: «Респектабельный мужчина». — Анри, у меня гениальная мысль, напишем песню о Поле Мёриссе. Приезжай. — Не могу, Эдит. Комендантский час. Объясни мне, я тебя слушаю. — Вот, мне пришла в голову фраза: «Он был настолько респектабельный мужчина…» А дальше — не знаю. Но она, то есть я в песне, должна быть простодушной и недалекой, а он покорил ее роскошными манерами. На самом же деле он смеялся над нею и ему было на нее наплевать. Улавливаешь? — Да. Завтра поговорим. — Нет, нужно ковать железо, пока горячо, я чувствую, что могу сейчас много придумать. У меня есть аусвайс, я сейчас возьму фиакр и приеду за тобой. Фиакры не останавливают. Она так и сделала. По дороге она ликовала: — Я его подловила, Момона! Подловила! Пусть его девка повертится! Естественно, в эту ночь сочинение песни намного не продвинулось. — Я хочу провести с тобою целую ночь. Я имею право. Дня через два Анри принес нам книгу. — Это «Бэк Стрит». Тебе поможет в сочинении песни. Для тебя эта история будет понятна. Из-за этой книги они чуть не оказались на волоске от окончательного разрыва. Эдит прочла ее залпом за ночь. Без выпивки, так как она не могла читать, если пила: с детства у нее осталось неустойчивое зрение, если она выпивала, у нее все плыло перед глазами. На следующий день, в ванной, она выложила мне все, что у нее было на сердце — большой камень. Присев на край ванны, она пересказала мне сюжет «Бэк Стрит» — историю бедной девушки, прожившей всю жизнь, не смея показаться рядом с человеком, которого она любила. — Он издевается надо мной! Подсунуть мне такое! Я не «мадам Бэк Стрит»! Та — бедная недотепа! Что общего со мной? Причем тут моя песня «Респектабельный мужчина»? Песню я буду петь, потому что она слишком хорошая, но в остальном — пошел он к черту! Слишком дорогой платы хочет за ту единственную ночь! Как вспомню, что принесла ему кофе в постель! Подожди, я так этого не оставлю! Когда Анри появился с букетиком фиалок (он ей часто их приносил), Эдит сказала: — Положи их куда хочешь, с ними ты выглядишь так, как будто к тебе не пришли на свидание. Он нагнулся, чтобы ее поцеловать, она отвернулась. — Не время. Садись. Зачем ты мне дал эту книгу? Что я — бедная дура, готовая ждать тебя всю жизнь? Значит, мсье угодно, чтобы я сидела дома, плакала, вязала, готовила обед, к которому вы не соизволите явиться, издалека следила за вашим счастьем?.. Ну, так ты попал пальцем в небо! Я покажу тебе, как я сыграю роль безутешной девочки из «Бэк Стрит», которую бросил негодяй твоей породы. Ты что, представляешь меня в роли жертвы? Чьей? Постельного героя? Меня! Эдит Пиаф! Нет, ты меня не разглядел! Тебя я одного в жизни ждала! Да у меня мужчин было и будет, как в телефонной книге! Клянусь, ты такие рога у меня будешь носить — проткнешь потолок к соседям сверху! Если бы Кокто это слышал, он написал бы новую пьесу. Но Эдит страдала и, чтобы отомстить Анри, решила заставить его ревновать. Она внушила себе, что влюблена в драматического актера Эмона. Ее увлечение продолжалось всего две недели, но Эдит поверила в свою страсть, и это привело Анри в бешенство. На этот раз он принял все близко к сердцу. Кому приятно слышать от любовницы: «Я его люблю, он не такой, как все. Анри, ты должен меня понять». В ярости он называл ее сумасшедшей, истеричкой, нимфоманкой, шлюхой. У него был большой запас слов, я даже не все понимала. Но отдавала должное его красноречию. Через час после его ухода Эдит пришла в отчаяние, страсть к Эмону улетучилась бесследно. — Момона, что я наделала! Эмон мне безразличен, я сошла с ума! Я боюсь потерять Анри. Неужели он не позвонит? Не может он так со мной поступить! Эдит рыдала и не могла остановиться. Уткнувшись в подушки, кусая наволочку… Нескончаемая истерика. — Позвони ему, Момона. Скажи, что мне надо с ним немедленно работать над песней. Я набрала номер. Эдит взяла наушник. — Вешай, Момона, это его девка. На следующий день глаза у нее опухли, как два шара. Анри не позвонил. — Пойди к нему в редакцию, Момона. Я не могу без него. Как и без других. Я позвонила Анри. Он назначил мне встречу в своем кабинете в редакции «Пари-суар». Надо сказать, что здесь он выглядел очень серьезно и импозантно. Телефон звонил не переставая, он отдавал распоряжения. Я внимательно смотрела этот фильм, который он, для меня прокручивал на большом экране. — Если ты меня пригласил, чтобы я тебя хорошенько рассмотрела, ты мне так и скажи. Я, знаешь ли, не спешу. Он рассмеялся. — Пойдем выпьем рюмочку. — Нет, пойдем к нам. Тебя ждет Эдит. Войдя с ним, в этот день в нашу квартиру, я поняла Анри. Я поняла, что он должен был чувствовать. Я как бы увидела наш дом его взглядом. Настоящий бедлам. Было около двух часов дня. Всюду, где только можно было пристроиться, кто-нибудь спал: партнер Эдит Ивон Жан-Клод, его сестра Анна Жан-Клод; на рояле наигрывал какой-то незнакомый парень, другой что-то потягивал из бокала. Чанг занимался кухней, он только что научился готовить фасоль и жарить курицу. И среди всего этого беспорядка бродила, пытаясь что-то делать, мадам Бижар. На это невозможно было смотреть. Нужно было быть Эдит Пиаф, чтобы удерживать в этой обстановке такого человека, как Анри. И нужно было быть ею, чтобы осмеливаться просить его перейти сюда жить. Эдит была еще в постели, когда Анри вошел к ней в комнату. — Анри, ты пришел! Я люблю тебя! Любой мужчина, слышавший эти слова, произнесенные голосом малютки Пиаф, уже себе не принадлежал. Я повторяю: у нее была над ними поразительная власть! Отношения между ними наладились, но уже не так, как раньше. Эдит сделала последнюю попытку: она хотела, чтобы у нее остался от него ребенок. «Понимаешь, Момона, он будет умным, красивым. Отца ребенка всегда следует выбирать сознательно. Нельзя полагаться на случай». Эдит никогда не говорила о Сесель. Один только раз, 31 января, в день святой Марсель, она сказала: «Моей девочке исполнилось бы десять лет. Если бы твоя мать тогда взяла ее к себе, она, может быть, осталась бы жива!» Эдит, как всегда, строила себе иллюзии. Я-то знала, чего стоила моя мать и какая бы из нее могла выйти нянька. В то утро, когда Эдит заговорила с Анри о ребенке, она была очень серьезна, очень спокойна: — Любовь моя, я знаю, ты никогда не будешь со мной, все кончено. Но я хочу, чтобы у меня от тебя что-то осталось. Я хочу ребенка. Анри был растроган: — Правда? Ты хочешь от меня ребенка? Но это также было не просто, иначе у нее давно уже были бы другие дети. Когда у нее родилась Сесель, врачи ей сказали: «Это чудо! Вам будет очень трудно иметь еще детей». Словом, с ребенком у Эдит ничего не получилось. Любовь между Анри и Эдит кончилась, но он остался ее другом и автором песен. Главное, она чувствовала себя легко и весело. В прошлом он был инженером, и в нем не было ни капли мещанства и ханжества. Он всюду чувствовал себя непринужденно, в любом обществе, в любой обстановке, завязывал связи, и вскоре нам это очень пригодилось. На улице Анатоль-де-ля-Форж нас не любили. Образ жизни Эдит не соответствовал духу буржуазного квартала. Кроме того, она никогда не платила за квартиру в срок, не придавала этому значения. Когда в конце месяца на пороге появлялась консьержка со сладкой улыбкой на лице и квитанцией в руках, Эдит говорила: «Положите квитанцию вон туда. Симона, угости мадам рюмочкой вина». И великодушно добавляла: «И мне налей, я с нею чокнусь». Потом она щедро давала ей на чай. Много месяцев спустя квитанция все еще продолжала лежать «вон там». Всю жизнь Эдит не вылезала из долгов. Если она не платила сразу, это откладывалось надолго. Бедняжка Андре! У нее всегда была пачка неоплаченных счетов! Сколько она из-за этого выдержала! С Эдит невозможно было говорить о деньгах: она их зарабатывала, и этого было достаточно. Она слушать не хотела о том, что ее расходы превышают доходы. Все у нас шло вкривь и вкось. Жизнь с: Конте не сложилась. В доме было холодно, центральное отопление не действовало, печи дымили и гасли: мы забыли вовремя запастись углем на черном рынке. Эдит очень плохо переносила холод. Закутанная с ног до головы в шерстяные вещи, она постоянно находилась в мрачном, раздраженном состоянии. Поэтому, когда хозяин нас выставил, мы, пожалуй, даже обрадовались. Задолженность Эдит облегчила ему эту задачу. Список наших проступков был длинным: шум по ночам, попойки и тому подобное. Несмотря на рюмочки вина и чаевые, консьержка донесла хозяину, что у нас в любое время дня и ночи бывают мужчины, значит, мы шлюхи и не можем жить в приличном доме. Эдит сказала Анри: — Мы съезжаем с этой квартиры, хозяин говорит, что мы ведем себя как шлюхи. Он ответил: — Ну, что ж, девочки, все складывается очень удачно, я как раз хочу устроить вас в бордель. — В настоящий? — Ну, не совсем, это, скорее, дом свиданий. Район прекрасный — улица Вильжюст (теперь улица Поля Валери). Вы будете жить на верхнем этаже, там очень спокойно. Прислуга будет вас обслуживать. В этом доме прекрасная клиентура. Будете как сыр в масле кататься. — Ну, с тобой не соскучишься, — засмеялась Эдит. — Девочки, вам там будет хорошо. Хозяину вы понравитесь, я уверен. Вам будет уютно, тепло. В таких домах клиенты боятся сквозняков! И ты наконец избавишься от своих нахлебников. Разберешься с деньгами. Когда мы с Эдит и мадам Бижар приехали в этом дом, хозяин и хозяйка бросились нам на шею. Мы обнялись и расцеловались, как друзья-однополчане. Их звали Фреди; разумеется, у них была другая фамилия, но мы ее так и не узнали. Он был итальянец, похож на Тино Росси, только крупнее и не так хорош собой. Она — расплывшаяся блондинка, целыми днями ходившая в ночной рубашке, опущенной на одно плечо. Своих девиц она называла «деточка» и «лапочка», но замечала абсолютно все и ничего им не спускала. «Детка, ты вчера была не в форме, мсье Робер был недоволен». Или: «Лапочка, следи за бельем. Ты часто носишь одно и то же, некоторым это не нравится. Мсье Эмиль мне вчера про это сказал. Надо поддерживать нашу репутацию». Дело было поставлено очень скрытно: клиентов знали не по фамилиям, а по именам. С Фреди контакт установился сразу. Не успев войти в дом, Эдит заявила: «У меня нет денег». — «Ничего, мы подождем». Они нам предоставляли кредит, но когда у нас появлялись деньги, то не терялись и возвращали себе все с лихвой! Грабеж! Но зато в разгар оккупации мы были в тепле, нас прекрасно кормили, и мы были не одни. Нам казалось, что мы в семье. Нам с Эдит отвели комнату с ванной. Комната с ванной была и у мадам Бижар. Мы жили в борделе, но с секретаршей! «Момона, это — уровень!» Повсюду были ковровые дорожки, красивая мебель — словом, комфорт. Чего же еще? Эдит пришла в восторг. В тот же вечер мы познакомились с девицами. «Рабочие» помещения находились под нами, а на первом этаже была большая гостиная. Заведение функционировало следующим образом (они оказались не дураки, эти Фреди): днем девиц не было, их вызывали по телефону, вечером же все напоминало роскошные бордели типа «Сфинкса» или «Шабанэ». В гостиной обедали, ужинали. За инструментом всегда сидел пианист. Было спокойно и уютно. В первый же вечер Эдит закрыла глаза и сказала: «Момона, помолчи-ка минутку, я хочу прислушаться к своим воспоминаниям. Звуки рояля, аромат духов… Музыка и духи другие, но здесь пахнет борделем, как в детстве, когда я была слепой. С тех пор прошло почти семнадцать лет, а мне кажется, что я сейчас услышу голос бабушки: «Эдит, хватит слушать музыку, пора спать». В этом доме была своя атмосфера. Было оживленно, но девушки не имели ничего общего с теми, кто работает на панели или живет в закрытых домах. Они умели говорить о книгах, о театре, о музыке. Без этого было нельзя. Мужчины, которые сюда приходили, либо занимали крупные посты при режиме «Труд-Семья-Родина», либо ворочали делами на черном рынке, либо были коллаборационистами. Боши, не ниже генералов и полковников, держались скромно, как тогда принято было выражаться «корректно». Они всегда появлялись в штатском. Сюда приходили самые крупные чины из тайной полиции, французской и немецкой. Улица Лористон, где работала эта сволочь, находилась совсем рядом. Между двумя допросами с пытками они приходили разрядиться в дом Фреди. Их все ненавидели, но Фреди их слишком боялись, чтобы отказывать. Лучшее я оставила напоследок: приходили сюда и ребята из Сопротивления… Конечно, инкогнито. Мы об этом узнали лишь много времени спустя. Фреди были предусмотрительны, они ели из всех кормушек и, надо сказать, за обе щеки. Анри Конте был в восторге. Этот карнавал ему нравился. Его смелость доходила до того, что он слушал Би-Би-Си в комнате Эдит, в то время как этажом ниже генерал фон «Трюк» развлекался с «Мадемуазель францозен». У нас бывали самые разные люди. Однажды явился Анри, наш бывший кот, самый наш верный друг в прошлом. Он принес Эдит огромный букет цветов. «Это тебе. Ты же понимаешь, в жизни надо волюционировать». Ну и посмеялись же мы в этот день. Подумать только, к нам пришел наш сутенер и он (э) «волюционировал»! На пальце у него был камень величиной с пробку от графина. Не подделка, настоящий! И он принес цветы!.. — Так что, дела идут? — спросила Эдит. — Ты чем теперь занимаешься? — Ну, по-прежнему забочусь о девочках, они у меня трудяги. Но сейчас основные деньги идут не от них. Я теперь занимаюсь бизнесом. Мы его не спросили, каким именно. В блатном мире чем меньше вы знаете, тем безопаснее. Этой истины мы никогда не забывали. Мы распили бутылку шампанского и поговорили о добрых старых временах. Он рассказал нам кое-что о наших прежних друзьях. — Знаете, девочки, некоторые ребята сподличали, повали в гестапо. Другим не повезло: за спекуляцию попали в концлагерь. А с Фреэль произошло несчастье. Она пела в Гамбурге, вдруг началась бомбардировка. По улицам тек фосфор, асфальт стал жидким, люди сгорали стоя, как факелы. Дома рушились. Было светло, как днем, можно было бы читать газеты, если бы у вас было на это время и желание. Все люди, говорят, криком кричали. И запах был, как когда палят свиную щетину. У Фреэль сгорели волосы, брови, ресницы и обгорели ноги. Когда она об этом рассказывает, меня начинает бить дрожь. Ты ведь знаешь, какой я нервный. После этого я решил, что бошам войны не выиграть. Надо скорей высосать из них все деньги. Он ушел, сказав на прощанье: «Девочки, я рад за вас. Вам тепло, и вы в приличном месте». Время от времени появлялась Гит. Она приезжала на велосипеде (в это время все передвигались на двух колесах). Чтобы не трепались волосы, она повязывала на голову шелковый платок: это было очень модно, из них сооружали целые тюрбаны. Но Гит тем не менее всегда была растрепана. «Не понимаю, — говорила она, — почему у меня волосы разлетаются?» Мы смеялись. Гит сердилась: «Почему вы смеетесь? Я совсем не рассеянная, просто я всегда думаю о чем-нибудь другом». Она была настолько «нерассеянной», что однажды приехала на чужом велосипеде. — Ребятки, я в ужасе. Я только здесь заметила, что он не мой. — Так верни его. — Кому? — Отвези его туда, где ты его взяла. — Но я не помню где. Мы с Эдит были уверены, что Гит не понимает, в каком доме мы живем. Действительно, однажды она сказала: «В вашем отеле слишком оживленно, но зато хорошо топят. И все очень приветливы, хорошо встречают». Она приняла Фреди за консьержей. Прелестная, восхитительная Гит, она была настолько не от мира сего, что хотелось взять ее за руку и вести по жизни. Как я уже говорила, у Эдит бывало много народу, но в тот период она больше встречалась с драматическими актерами, чем с эстрадными певцами. Большим ее другом стал Мишель Симон. Удивительный человек! На редкость уродлив, но этого не замечаешь. Я могла слушать его часами… Он часто приходил поболтать с Эдит. Когда они находились вместе, эти два священных кумира сцены, от них нельзя было отвести глаз. Мишель мало говорил о своей работе, больше о жизни, с ним столько всего случалось! Рассказывал о животных, о своей обезьяне, которую любил, как близкое существо. Он был прекрасным рассказчиком, и его голос, не похожий ни на какой другой, совершенно особый, придавал щемящую достоверность тому, о чем он говорил. Он так и не смог смириться со своей внешностью, его терзала мысль о собственном уродстве. «У меня такая рожа, что она не противна только шлюхам, это добрый народ… А еще меня любят животные. Моя обезьяна, например, находит меня красивым. И она права, пойди найди другую такую обезьяну, как я!» Эдит смеялась, а я ему сочувствовала. Мишель Симон считал, что в этом он схож с Эдит, что она, в своем женском облике, так же чудовищна, как он — в мужском. Это придавало ему уверенности, прогоняло чувство одиночества. «Видишь, Эдит, мы с тобой и без красоты добились успеха». Удивительно то, что через некоторое время я тоже стала смотреть на Эдит его глазами. Раньше я считала ее хорошенькой, а теперь стала находить в ней отклонения от нормы: узкие плечи, огромный лоб, маленькое личико. Но в жизни она была лучше, чем на сцене: утрачивала страдальческий вид, и тогда можно было обратить внимание на округлые бедра и стройные ноги. Мишель Симон и Эдит рассказывали друг другу свою жизнь. Оба любили соленую шутку и смеялись до слез. И оба умели крепко поддать. «Мы с тобой страшны, как смертный грех, — говорил Мишель, — зато не слабаки!» Бывали у нас Жан Шевриер и Мари Бель из «Комеди Франсэз». Она выглядела как светская дама, что не мешало ей приходить в наш бордель. Мы принимали их в гостиной, а потом они незаметно поднимались наверх. В то время они еще не были женаты. Приходила и Мари Марке. Когда обе Мари встречались, у них были довольно кислые мины. Они не любили друг друга. Эдит очень ценила Мари Марке, считая ее актрисой высокого класса. В ней все было крупное: фигура, рост (когда она раскидывала руки, мы обе свободно проходили под ними), талант. Никто не умел так читать стихи, как она. Это было прекрасно, как сон! Эдит слушала ее с уважением: «Мари, ты декламируешь, а я учусь, потому что стихотворение — это песня без музыки, здесь те же трудности». Забавно было наблюдать эту женщину такой высокой культуры в обстановке нашего дома свиданий. Она ее нисколько не шокировала. Мари рассказывала нам удивительные истории. Она познакомила нас с пьесами Эдмона Ростана: «Сирано де Бержераком», «Орленком», «Шантеклером» — и рассказывала нам о доме Ростана в Арнаго, возле Камбо. Поэт и она очень любили друг друга. Это была прекрасная история любви, приводившая Эдит в восхищение. Постоянно у нас находились Мадлен Робэнсон и Мона Гуайа[22]. Первая была лучшей подругой Эдит. Однажды в 1943 году Эдит вызвали в полицейский участок по поводу ее матери. Ее вызывали уже не в первый раз, но, как оказалось, в последний. С тех пор, как Эдит стала знаменитой, мать устраивала скандал за скандалом. Не один раз она попадала в тюрьму Фрэн. Ее подбирали прямо на улице в состоянии опьянения вином или наркотиками, выглядела она, как клошары… Мы забирали ее из тюрьмы, одевали с головы до ног… И все начиналось сначала. Когда в 1938 году Эдит выступала в «АВС», однажды вечером какая-то нищенка вцепилась в дверцу такси, в которое села Эдит. Волосы закрывали ей лицо, от нее несло винным перегаром, и она кричала хриплым голосом: «Это моя дочь… Это моя дочь…» Реймон Ассо тогда возмутился и на некоторое время избавил от нее Эдит. Но потом она стала всем плакаться: «Моя дочь — Эдит Пиаф. Она купается в золоте, а я подыхаю в нищете». Она угрожала Эдит, что пойдет в редакции, газет. И она это сделала, более того, она обратилась в отдел общественной благотворительности газеты «Пари-суар». Она хорошо отработала свой номер, но, так как она практически не протрезвлялась, он проходил не всегда. К 1943 году мы уже так привыкли ко всему, что от нее исходило, что в этот раз Эдит мне сказала: Все хлопоты взял на себя Анри Конте, я ему помогала. Эдит похоронила свою мать на кладбище в Тье. Она не пошла на похороны. Не была ни разу на ее могиле. «Моя мать умерла для меня очень давно, через месяц после рождения, когда она меня бросила. Матерью моей она была только по документам». Это правда. Между Эдит и ее матерью никогда не было никакой привязанности. Мать приходила к дочери только ради денег. Эдит много работала. И не всегда у нее все проходило гладко с оккупантами. Она не была героиней, но в ней было слишком много от Гавроша, от парижского гамэна, чтобы она могла позволить посягнуть на свою независимость. В 1942 году, когда она выступала в «АВС», в вечер премьеры в зале оказалось много немецких офицеров в мундирах всех цветов. Зеленый — цвет вермахта, черный — СС, серый — военно-воздушных сил, синий — военно-морских. Но зал был битком набит также парижанами всех мастей. В конце программы Эдит для них выдала «Где все мои друзья?» на фоне трехцветного знамени, высвеченного прожекторами на сцене. Что творилось в зале! На следующий день ее вызвало немецкое начальство. Ей сделали серьезный выговор, потом потребовали: — Уберите эту песню из своего репертуара. Эдит умирала от страха, но ответила: — Нет. — Тогда я вынужден ее запретить. — Запрещайте. Но над вами будет смеяться весь Париж. В конце концов песню оставили, убрали только трехцветное знамя. Немцам очень нравилось пение Эдит. Раз двадцать, не меньше, они приглашали ее выступить с концертами в больших немецких городах, но она всегда отказывалась. Зато готова была сколько угодно петь в лагерях для военнопленных и отдавала им полученные гонорары. Из этих поездок она возвращалась потрясенной. Солдаты были ей дороги, как верные друзья, она всегда их любила. Принимали они ее, как королеву. Андре Бижар попросила Эдит сопровождать ее вместо меня в поездках по лагерям. — Ты так любишь фрицев? — Я просто люблю путешествовать. — Она лжет, — сказала мне как-то Эдит. Мы давно уже обратили внимание на то, что в комнате Вижар бывает много мужчин. Вначале Эдит смеялась: «Смотри-ка, это, наверное, атмосфера дома оказывает на Андре такое влияние. Ты заметила, сколько к ней мужиков ходит! Я от нее этого не ожидала!» Потом мы поняли, что, оказавшись в логове врага, она использует положение и активно участвует в Сопротивлении. А все мужчины, которые у нее бывают — «террористы», как их называли фашисты. Поездки по ту сторону Рейна были связаны с большими неудобствами для Эдит. Как-то после концерта один из старших офицеров немецкой армии спросил ее: — Надеюсь, мадам, вы довольны гостеприимством, которое вам оказывает рейх? Как вы находите Германию? — О чем вы говорите? В комнате холод, стекла в окнах выбиты, пища не съедобна, и нельзя получить две капли вина! Жуть! Немец покраснел, схватил телефонную трубку и стал кричать в нее что-то по-немецки. Эдит подумала: «На этот раз я хватила через край». Она ошиблась. Через час ее устроили в лучшей гостинице, подали приличный ужин и бутылку французского бордо. В другой раз, снова в лагере, Эдит узнала, что французские пленные положили на мелодию гитлеровского гимна следующие слова: И вот в конце своего выступления Эдит сказала: — Чтобы поблагодарить господ офицеров, я спою немецкую песню, но, так как слов я не знаю, я ее только напою. И она запела во всю мощь своего голоса. Все немцы встали по стойке «смирно» и слушали, как Эдит им пела, по сути дела, «В ж…». Так как атмосфера создалась благоприятная, мадам Бижар сказала Эдит: — Попросите разрешения сфотографироваться с военнопленными. Чокнувшись с комендантом лагеря «за Сталинград», «за победу», за все, что он хотел, Эдит сказала: — Полковник, окажите мне любезность. — Заранее согласен, — ответил тот, щелкнув каблуками. — Мне бы хотелось, чтобы на память о таком прекрасном дне у меня осталось две фотографии: одна с вами, другая — с моими заключенными. Немец согласился. В Париже Эдит отдала фотографию Андре. Ее увеличили. Голова каждого солдата была переснята отдельно и наклеена на фальшивые удостоверения личности и на фальшивые документы французов, «добровольно» приехавших в Германию. Потом Эдит попросила разрешения снова посетить этот лагерь. В коробке с гримом, в которой было двойное дно, Андре доставила все фальшивые документы и раздала их военнопленным. Тому, кто сумел бежать, эти бумаги очень помогли. Некоторым они спасли жизнь. Эдит и мадам Бижар повторяли эту операцию каждый раз, когда это оказывалось возможным. Эдит говорила: «Нет, я не участвовала в Сопротивлении, но своим солдатам я помогала». Мы бы до конца войны оставались в нашем роскошном борделе, но, к несчастью, семейка Фреди переусердствовала с черным рынком. Дело близилось к концу, и оккупанты, решив навести порядок среди своих, для острастки стали забирать тех, кто был связан с черным рьюком. Потом произошли истории с девицами, которые обирали клиентов; среди них попался один немецкий офицер. Мерзавцы из гестапо приходили теперь не за тем, чтобы развлекаться, а чтобы выполнять свою грязную работу. С каждым днем в доме становилось все опаснее, и однажды утром, весной 1944 года, Анри пришел за нами. «Девочки, запахло жареным. Пора сматывать удочки». Эдит, всегда быстрая в решениях, объявила: «Отступаем в отель «Альсина». Мы расстались с Фреди, уплатив им два миллиона франков. Эту сумму мы им перед отъездом еще оставались должны, несмотря на огромные деньги, которые выплачивали все время. Предоставляя нам кредит, они регулярно вытягивали из нас все, и мы практически оставались на нуле. На следующий день после нашего отъезда их дом на улице Вильжюст был оцеплен и хозяев посадили. Так кончилась наша красивая жизнь в борделе! |
||
|