"Время Освенцим" - читать интересную книгу автора (Широков Владимир)

И рыба -

большая, белая, нарядно стоящая напоказ – сардина-экспонат, артефакт.

Она говорила – объясняла, без умолку демонстрировала. Плоское, худое, долговязое тело, в котором все видно насквозь. Шар нетерпеливых мыслей, уложенных в пробор, утопленных в сомбреро. Зубы с выточенной щербиной, сияющие сквозь губы. Начищенные знаки отличия и портупея, надетые на внутренности. Хлопчатые нарукавники в крахмальной белизне. Дирижерская палочка со сменными наконечниками, объятая в рукояти паутиной капилляров. Хромированный смотровой глазок, зависший в грудном сплетении, сфокусировавшийся любопытством, наполненный повседневной проницательной радо-стью. Анатомическая раскрепощенность, пытливый академический цинизм.

“Здравствуйте. Я – доктор Менгель. Людовед, филантроп, коллекционер. Почетный член международного общества „Красный Крест“. Я составил биологическую формулу человека. Как видите, она действует. Залог профессионального успеха – работа на совесть, последовательность, точность и чисто-плотность. Я дал пищу для следующих умов, определил направления для поиска. Я добросовестно доказал, что здоровье – это возня повседневности, норма бездействия организма, синдром – самый обыкновенный, самый банальный. Я заставил этот организм работать и убедился, что все его уродства – не более чем прикрытие, симуляция… Я много сделал для человечества, для человечества… Да. Видите, в нем стало чище, человечность стала качественнее. Я сделал даже больше, чем обещал Гиппократу. Благодаря тому, что и человечество много сделало для меня, в конце концов я пошел ему на уступки. Я сделал ему много поблажек. Но я так и не смог преодолеть свою слабость. Я всегда восхищался больной плотью, ее непредсказуемостью в схватке за жизнь, изменчивостью, способностью к концентрации, адаптации, скрытыми возможно-стями. Люблю провоцировать воспаление, угрожать смертью. Люблю болезнь как побеждающий процесс. Люблю эту самую плоть, когда она осознает, что обречена, что ей никуда не деться, но продолжает сопротивляться, выдавая свои резервы. Болезнь гипертрофирует любовь к жизни, это безотказный реагент”.

Выставка болезней. “Болезни – моя специальность, как это и положено врачу”. Обихоженные, окультуренные единицы хранения, всаженные в человеческую ткань. Постоянно действующие, поддерживаемые образцы… “Они для меня – искусство, среди них я – личность. Ведь медицина – это прежде всего творчество”… и их живые, беспрерывно сменяющиеся носители. “Вы говорите, медицина должна победить все болезни. А я говорю, болезни – двигатель эволюции”. Ланя, Давид – “вот они! – мои кристальные глаза, мои маленькие сиамские звездочки, моя королевская масть!” Туши, парной технический орнамент. Демонстраторы малярий, желтух, туберкулезов, раков. “Моя часть человечества! Мой вклад в него, моя подпись!” Наум: яичники, иллюстрирующие толщину сечения. Рахиль и Хельга: матки, экспонирующие радиационный эффект. Патофилия. “Вы знаете, как выглядит и ведет себя человек, зараженный одновременно всеми возможными инфекциями? Я видел. Я трогал его щупом… Согласитесь, моя жизнь стоила того, чтобы ее прожить”.

“Да, жизнь – трудный объект, скрытный. Хотел бы даже сказать – противоречивый, с характером. Что бы я с ней ни делал, всегда все выходило иначе, чем я изначально представлял себе. Всегда случалось что-нибудь непредвиденное, не по моему разумению, не по плану. И тогда приходилось задумывать заново. В мягкой темноте глубинных шевелений, в которые я проникал, всегда оставалось что-то малое, ютящееся – то, что поспешно впитывалось куда-то и ускользало в неуловимой плавности… Одно могу сказать точно: жизнь требует к себе изощрений. Она на ходу приспосабливается, может предсказывать то, что к ней собираются применять, и опровергать то, что позволила о себе узнать. И тогда неизбежен тупик: познание переходит в борьбу, а борьба – в игру… Череда бесконечных притворств… То, что для нас многотрудный практический опыт, для нее – бодрящий стимул к развитию… Да, вот так, небрежным движением – взять и искоренить свои свойства, напрочь отказаться от части самой себя… Я всегда был дилетантом в наших отношениях. Я помогал ей изучать себя. В этих отношениях для нее обязательным было неравенство в ее пользу: я делал один ход, она – два; я ходил по правилам, по клеткам и линиям, она – без; в противном же случае, если я уличал ее, мне оставалось играть с самим собой. Я понял свою ошибку – я уловил ее правило”.


* * *

Cудьбы слов.

Они есть у каждого. У имен – самые невероятные.

Они складываются из деяний, которые связаны со словами, которые от них совершались. Это не образы, стоящие за лексическими значениями, это их роли, то, как они сослужили людям, чем стали, что дали или вобрали. Кроме того, что слова называют предметы, они сами – тоже сложившиеся предметы, малые и большие, твердые и расплывчатые, одноликие и многоликие, соседи, хищники, игроки, преступники. Возможно, Библия в этих сферах – огромный чан, в котором и над которым парит, роится большинство всех имен. Она – хранитель, поддерживатель, и она же ловушка.

Скорее всего, имена убийц – это глыбы.

Асимметричные, полые, с выпуклыми кратерными раструбами. Фобосы и деймосы. Раздутые останки заглотанного будущего с радиальными сечениями аорт – рельефно-затененными кольцами – фамильных историй бессмертия. В каждом из них – изъятые куски нас, нашего выхолощенного мира, отринутые наследия, начала начал, альфы и омеги, античности и атлантиды – альтернативные имена человечества, высокоэкологичные, лучшие. Скорее всего, имена убийц – это топонимы – знаковые столбы, табло, сигнальные указатели, неподъемные кладбищенские кресты – раскинувшие корневища, обросшие шлейфами. Светопоглощающие вещества, хламная поэзия подтекстового концентрата.

Во всех языках мира они самые послушные и тихие.

Они живут в этих языках, ловчась, прячась, бесхозные, и не могут раствориться, засаженные в именные указатели, застрявшие в ссылках, сносках и комментариях. Они готовы упоминаться всуе, быть второстепенными членами, писаться и произноситься с ошибками, двоиться, отражаться, искажаться, сокращаться, беспорядочно склоняться, перепутываться, рифмоваться, ложиться на музыку, выстраиваться по ранжиру, складываться в звенья, ступени, ярусы, карманные словари, записные книжки, домашние скороговорки, детские считалочки. Они рады заслоняться псевдонимами, объединяться в тезках, становиться кличками, прозвищами, ругательствами, давать начало фамилиям, терминам, понятиям. Они готовы ко всему, лишь бы их не упоминали по назначению – по первому, начальному, истинному смыслу, особенно всех вместе, в одном предложении, списке, ряду. Однокоренные части речи со свойством абсолютного отталкивания – несочетаемые, не допускающие друг друга – антагонимы. Независимые концепции антибытия, самостоятельные категории деноминативности. Отказники, ампутанты, замененные подделками ради спасения своих носителей, ради живительного забвения, разобщенности и обнадеживающего одиночества.

После каждого в их списке – нарастающий интервал молчания.

Здесь и мое имя. Здесь оно не стало моим. Отсюда оно не сложилось. Отсюда я остался неназванным.


* * *

Сначала мы сортируем настоящее -

нумеруем – чтобы практически ориентироваться в нем.

Для этого придумано летоисчисление. Затем, когда время переходит в категорию прошлого, наполняется содержанием и затвердевает, оно становится знаком, приобретает имя. Рождается история. Год первого ядерного взрыва, год первого полета человека в космос. Хрононимы – именные знаки прошлого. Помпеи, Хиросима, Освенцим – география времени, города истории.

Прежде мы проживали настоящее, понимая его.

По истечении, правильно прожитое и израсходованное, оно становилось ясной определенностью, послушно занимало свое место, укладывалось в соответствующей нише, цепи, вписывалось в скрижали. Физика благополучно усыхала в слово.

Теперь же настоящее, ставшее прошлым, по-прежнему непонятно, неустойчиво. Оно бродит, взаимодействует, смешивается, движется вместе с нами, не отставая. Оно по-прежнему непредсказуемо, смутно. Оно не согласно с придуманными ему именами. Оно разрушает их значения. Оно категорически против всей присвоенной ему природы.

Мы не знаем, где прошлое в очередной раз взбесится и даст просадку. Мы не можем из него выбраться. Мы не в силах предотвратить эти приступы и обмороки, научиться правильно, адекватно себя вести. Блуждающий эпицентр, зыбун, трясина.

Как понять время, у которого нет выраженных, постоянных признаков, которое лжет – теперь уже на каждом шагу? Новое и старое, новаторское и традиционное, необычное и надоевшее. Мы живем в нарушенной синхронии, в разладе, в разности скоростей соотносящихся, связанных, параллельных или последовательных процессов, в несовпадающих, непоспевающих, не соответствующих друг другу восприятии и осмыслении, причинах и следствиях. Никак не можем дожить в том, что хронологически давно уже пройдено. Никак не можем освоиться в месте, которое топчем – объятые и утянутые холостыми оборотами времени. А неисчислимые события настоящего, не вмешиваясь в судьбы, не задевая никого, то отскакивают от нас, то проскакивают мимо. И мы под диктовку этого непонятого, обманутого хода безудержно раздуваем их значения или, наоборот, безжалостно нивелируем. Нет объективности, нет законченности, нет правды.

Законы физики сильнее человеческих.

Но, оказывается, и их можно преступить. И тогда судит сама природа. А природа не разделяет индивидуальности, не играет по ролевым правилам и не признает страдательного залога. У нее виноваты все.


* * *

Столица соблазнов и азарта,

комбинат адреналина – Красный город.

Кубометры человеческих желаний. Паломничество, туризм. Газированные напитки, бисквит. Искатели острых ощущений истории. Контактные игры со временем. Конструирование событийности, провокации. Кунсткамера, досто-примечательность, чудо света, аттракцион. Индивидуальные карты предпочтений. Способы третьей степени человечности. Сыпной тиф, стерилизация, эмболия, гипотермия. Высшие пробы карболовой кислоты, лучшие формулы фенола и хлороформа, люкс-ампулы люминала. Глинозем, нефтепродукты, пудра. Сценарии, прейскуранты, меню. Воссоздание экстремальной реальности. Монтаж судьбы. Экскурсионные маршруты, информационные стенды, указатели. Колесо обозрения – барак-парфенон – дизель-сауна – иллюзион-печь. Паркетный цемент, ландшафтный дизайн, гипнотехника, акустические эффекты, климатическая поддержка. Гарантированное ощущение обреченности, безысходности. Процедурный сервис, квалифицированный сепсис. Введение в обморок, бред, агонию, кому. Сорта, качество, цвет, форма, размеры, сроки действия, руководства по эксплуатации – флегмон, экзем, бельм, грыж, гнид. Сертификаты на освоение оплаченного количества смерти. Патенты на приобретение статуса жертвы – поющей лошади, болотного человека, человека-протуберанца. Индульгенции. Частная собственность. Выбор и заказ номеров – 74233.

Обслуживающий персонал.

Обладатели бесценного опыта. Специалисты нарасхват. Врачи-рецидивисты, отъявленные хирурги, закоренелые инфекционисты. Почтенные изверги. Инструкторы, инспекторы, эксперты, магистры, бакалавры. Натуралисты, селекционеры, контролеры семени – улыбающиеся, обходительные, образованные, вечные. Заслуженные граждане мира, почетные капюшоны. Старожилы в законе. Выстроенные в ритмичные стаи, косяки. С засученными рукавами, обнаженными внутренностями и мыслями. В торжественном окружении лент, праздничных символов, флагов, гирлянд. Умиротворенные в гимнах и трубных звуках уличного органа. Огнетворцы, вивисекторы, биофобы.

Помогите нам.

Используйте, израсходуйте наши жизни. Возьмите их в бессрочную аренду, прокат, залог. Но спасите жажду противоестественности, утолите алчную противочеловечность. Дайте возможность рассчитаться, чтобы заполнить место, освободившееся в нас, нами, прийти в себя. Не искупить грехи, не испытать сострадание, не оправдаться – а хотя бы выкупить время, чтобы хоть немного прибавилось дефицитное будущее, чтобы хоть на одну человеческую жизнь сделать это время ценнее, содержательнее, перспективнее. Спасите наши преждевременную усталость, бесстрашие, дикость, безразличие. Научите держаться за то, что живет, внимать жизни, сочетаться с нею, бояться непредвиденного конца. Научите бытию в биологическом бесправии. Мы – то, что было бы, если бы не… – попытки, условности, возможности. Носящиеся в невесомости собственной независимости. Сочащиеся сквозь разряженную жизнь. Со смещенными внутренними балансами, сбитыми осями. Эфемериды, призраки.


* * *

Свет и чернота -

огонь и пыль, разводы сияния.

Центростремительное одиночество в параллаксах миров.

Ему снилась музыка. Она шла прямо, сквозь сны, прицельно, массированно, фронтом. “Все верно, это симптом лихорадки. Неизлечимое исследуется, исследованное неизлечимое уничтожается”. То цементируясь, то распадаясь, меняя плотность и формы. Иногда – струями. “Постойте. Я еще не все сказал… Ведь я не технолог… Я всего лишь натуралист…” Иногда – волнами. “У меня были прикладные цели… Да, я терзал жизнь, разбирал ее по частям… Но я искал скрытые источники человеческой радости! Я верил в свое дело! Я не фальсифицировал результаты, я всегда был честен!” Иногда – клубами ветра. “Да, я хотел сделать себе имя, но – не любой ценой; усердием, бескорыстно… Постойте! Я еще не все сказал! я еще не все сказал!…” Иногда – локонами, завитками, перемычками, спиралями. “Я хочу сказать… пока идет этот циклон… пока он здесь не расхозяйничался… ведь я любил эти звуки…” Изредка – блестками, искрами, пламенем. “Я любил Альму Розе… Вы же забыли Альму Розе! она тоже нужна!” Неимоверное эхо литавр в соль миноре. Трубный вал в колосьях утонченно-закрученного металла. Разнородные аккорды объединялись в пучки, разряды, переплетались, возгорались, полыхали, жгли. “Она тоже там была, среди всех. Она владела тем оркестром. Это она его создала”. Их лезвия, ребра, языки, зубцы, узлы, связки скрещивались, обострялись, ударяли, ранили. “Она владела грезами Шумана…” Было больно, очень больно. “Она вся умерла в нем…” Он пытался увернуться, хотел скрыться, избавиться от этого наследства, собиравшегося в нем. “Послушайте! Вы же столько еще не знаете! Я же не успеваю заглатывать за вами пробелы!… Послушайте: птица, начинающая петь, поет для всех; далекая некрасивая звезда тоже светит для всех; вот их бытийное оправдание…” Всеэтого хотели, но попался именно он. “…А я их делю; я их сортирую на химические элементы, на соединения и примеси; под соло моего ассистента, моей волшебной Альмы!” Вот тебе люди, вот тебе считалочка. На счет 7, 4, 2, 3, 3. Музыка – возможность думать после смерти; думание, отделившееся от жизни; незаконченная, незатвердевшая, продолжающаяся мысль. Отводящая в обрыв. Вот тебе люди, вот тебе! “Послушайте. Я – Иосиф. Мои калории закончились раньше, чем назначенный труд. Я – Морис, выселенец по происхождению; у завистницы Альмы не нашлось для меня инструмента. Я – Хельга: не оправдала доверие медицины, развила побочные процессы, не уберегла, не выхолила доставленную мне болезнь. Послушайте. Мы шли. Мы двигались. Мы слушали. Мы помнили. Мы были. В порядке очереди. Нам давали музыку, когда мы шли. Мы продолжаем. Мы уложились в график, внаши минуты фокстрота и польки. Мы не воспользовались временем других. Мы не подвели. И не выдали. Мы все сделали, как положено – в порядке той очереди, всеобщей, всемировой. А если все шло по графику – значит, был порядок; значит, все было правильно, по закону, в согласии с мирозданием… Послушайте – наше умершее, наше исчезнувшее, наше ненаходящееся, непребывающее. Послушайте нашу нескончаемую способность вступать в реакцию, отдавать свободные электроны, выделять тепло, взаимодействовать,шуровать им друг в друге. Послушайте наше отсутствие, наше ничто, настоящее вне нас, сущее после нас – наше одно на всех, которым мы – в вас, навсегда”.

Как интересно недожглось. Окаменев неопалимо -

веснушки, въевшиеся в кость,

и перхоть, сплавленная в глину.

Как будто жизнь не вычлась вся – в ничто не втиснулась, осталась;

как будто ей небытия

на пару граммов не досталось.

Внутри огня, собравшись в смерть, приняв распад, она не знала,

что больше некуда гореть,

что даже в смерти места мало.


* * *

Но на самом деле

это всего лишь слово -

односложное, короткое. Слово-предложение, слово-текст. Слово-концепция, антислово. Куда оно уводит, сколько содержит и отнимает, не нужно знать – чтобы не спотыкаться, не проваливаться, не застревать в речевом темпе; чтобы попирать это слово другими, чтобы не молчать. История – захлебнувшееся молчание. Мышление, способное оперировать только нарицательными формами, но имеющее в своем распоряжении лишь имена…

Нет,

он никогда не размышлял отстраненно о смерти,

не философствовал о ней, не тянулся к ней сознательно, добровольно. Но смерть всегда негласно присутствовала в нем – сопровождала, окружала, преследовала мысли, была одним из спонтанных чувств, была тем, к чему можно привыкнуть, отнестись обывательски, терпимо, – вещью, соседкой, обыденностью, стандартом, стереотипом. Как будто вся его жизнь по минутам была пропущена сквозь это событие. Как будто свет мира подходил к нему сквозь призму криминала, сквозь весомую толщу совершенных проступков. Как будто он и родился только потому, что кто-то прежде покусился на белокурую Злату, донес на Иосифа, испытал веру и убеждения, вверг в сомнение и унизил отца Симона. Как будто все его мысли кто-то намеренно подстроил под свод уголовных статей, нормы кодекса. “Кодекс – доказательство бесчеловечности человека, официальное опровержение Библии. Прогресс цивилизации нужно измерять количеством уголовных статей. Мы запустили в космос образцы своей музыки: разрешите представиться – люди; а порядочнее было отправить уголовный кодекс, тем более что он так обогатился, усовершенствовался за последнее время. Вот Книга, знающая о человеке действительно все – до самого основания, до последних закоулков, до ископаемой тьмы”. “Каждый из нас свободен в убийстве. Запретить убивать невозможно. Можно только назначить за это плату; за свободу жизнелишения – свободу жизнепользования, компенсацию личными пространством и временем. В счет своего будущего рабства я почти имею право творить смерть, творить больше, чем смогу оплатить. Мои преступные действия легализованы кодексом. Он – подробнейшая побудительная инструкция. Мне даже не нужно думать, как это делать: там за меня все расписано, проанализировано, взвешено, оценено; смерть рассчитана, названа, санкционирована, к ней разрешен условный доступ. Она – наследство моей эры. Я – Костыль, Танцор, Фикса, Хромой, Хлыщ, я мыслю освенцизмами”.

Я мыслю, но это не значит, что я существую.

“Меня нет” – вот истина моего времени, понятная, принятая сознанием, уместившаяся в нем. Не абстракция, не парадокс, не метафизика, а неизбежность. “Меня нет” – я могу так говорить, я имею представление о том, о чем говорю. Я с рождения усвоил эту категорию, впитал, пропустил через мозг, через мир. На фоне прошлого, запретившего все способы культурной передачи, заблокировавшего главные фонды человечества, преобразовавшего их в недоступные коды, я вошел в жизнь без всего. И жил, не пользуясь ценностями, нажитыми до меня, чтобы умножить их и передать будущему. Жил в убыток. Я не имел условий и возможности задуматься, пробовать понять, кто я, зачем я здесь, чего я хочу. У меня не было права задавать себе такие вопросы. Я всегда стоял перед необходимостью сначала заслужить это право, отстоять свою человечность и только после этого – использовать, применять их, насколько это позволит оставшееся количество жизни; начав с минуса – суметь приблизиться к нулю.

Родившись, я опоздал жить. Родившись, я заведомо чего-то недоделал.

Я не успевал копить ум. Я всегда не успевал жить столько, сколько копилось того, чего я не сделал. И это несделанное с каждым днем увеличивалось, умножалось, углублялось, усложнялось. Я всегда мыслил так, как человек мыслит только перед смертью: я столько всего еще должен, мне так рано все это оставлять. Вся моя жизнь – интеллектуальное освоение упущенного, по-следовательное, эволюционирующее осознание того, что я мог бы иметь, на что мог бы опираться; приобретение и накопление воспоминаний об утраченном; мемориализация прошлого, уплата ему дани; попытка утаить, сэкономить себя от поборов, контрибуций, отложить хоть что-нибудь в запас, в наследство, в историю, уберечь, сохранить, донести ценным и передать; сочинение завещания; доказательство того, что меня нет.

Календарь регламентирует время.

А время нельзя считать, нельзя рассовывать промежутками по карманам – его обязательно не хватит. Использовав жизнь, я не ответил на вопрос Освенцим. Не обосновал целесообразность своего существования. Своим отпрянувшим и торопливым умом проигнорировал и потерял себя как человека. Люмпен: я не приобщился к бытию, не пропустил через себя мировое время, не вложился в общий толчок, не дал свой угол в маршруте человечества. Где-то в черных сотовых гранях, закружившись в смещении планов, не дойдя до меня, упала в чужую оболочку, прошла поперек чужих сознаний, разломилась в расстроенном порядке естества и не смогла срастись первозданно та самая обязательная, незаменимая, исконная часть моей сути – моя неделимая, ядерная часть.


* * *

Черные соты

электронной картотеки памяти. Сетчатые ниши, ячеистые гнезда, ячеисто-сотовые глазницы.

Не нарушат, не качнут, не затронут, не коснутся.

Не закончат, не начнут, не продолжат, не прервутся.

Не успеют, не отстанут, не придут, не повторятся,

позабытыми не канут, мертвецами не приснятся.

Им, захлопнутым в себе, не дано ни быть, ни сбыться.

Им нельзя произноситься, им отказано в судьбе.

Обезжизненно-бессмертны, беспредметно-анонимны;

бесконечность безответна; тишина неоспорима.

Аморф.

Отогнать, оттолкнуться от этих размытых структур – неисчисленных скоплений микроскопических волокон, безымянных бахромистых тел, сбивавших дыхание, напрягавших нервы, отнимавших доли калорий, ускорявших его время. То ли палочки-кох, то ли культи, то ли пейсы – рыхлые массы, разлагающиеся крабовидные облачности, чешуйчатые фантомы – непонятные, невещественные, бесформенные, рвотные. Нет, они все равно беспрепятственно вплывали в него, собирались в нем, соединялись, липли, вязли, цеплялись, тянулись друг за другом. Отвращения им было достаточно: это тоже знак внимания, это тоже вид движения, это тоже контакт с жизнью, утоляющий, снимающий позывы.

Музей неизрасходованного человеческого времени.

Незаполненный хронометраж. Другая история человечества. Эволюционный сброс.

И старый горбатый Иосиф, и неразлучные супруги, не успевшие освоить ииспытать свои чувства – Наум и Хельга, и изящная Рахиль с восьмимесячным Карлом, выпавшим в жар мира из-под самого ее сердца, и Ланя с Давидом – малолетние брат и сестра, умершие так далеко друг от друга. Только теперь, когда все сроки определенной с рождения природной жизни истекли и целое поколение после этого прошло и умерло, теперь они все здесь. Пары, протоплазма, нематериальный субстрат жизни. Вырванные из круговорота, из мирового обмена. Непонятное состояние вещества. Ворохи, труха, бульонная мякоть, пенная замесь. Кружева, хлопья, тина, грязь. Токсичные выбросы, озоновые пятна, деструкции, нейтрино. Темные спутники света. Собрание несостоявшихся биографий. Опыт, не ставший фактом. Человеческое без человека. Конфискат.

Вот ладонная горсть больного Иосифа.

Накопленная мудрость блаженно-тесной материи. Ему оставался один шаг, когда он пришел сюда. Но он так и не сделал его – оторвал от себя и оставил здесь. Ему было легче всех: у него ампутировали мизер – пусть безрадостный, но не менее ценную часть, чем у остальных; то, что еще оставалось отбить сердцу, отдышать легким, на что можно было рассчитывать, влиять, в чем можно было реализоваться, устроить жизнь по-новому, по уму, мудрее, чище, лучше, учтя опыт прошлого, которое уже не исправить. Всем этим прошлым он был устремлен к этому мизеру. Ему было тяжелее всех: он лучше знал жизнь – несмотря ни на что, понимал ее ценность, был глубже и крепче к ней привязан, был суть – прошлое. А с прошлым, каким бы оно ни было, все-таки тяжелее расставаться, чем с будущим. Прошлое уже нажито, а будущее неизвестно. Прошлого не отнять, а будущего может не быть.

Вот Наум и Хельга.

Клубы не реализованных ими лет наполовину вросли друг в друга, наложились, совместились, пересеклись, как обручальные кольца. Часть предстоявшего будущего у них была одна на двоих. Совместно нажитое время было для них главной и неотъемлемой ценностью и целью жизни. Но у них отняли даже прошлое.

Вот выпуклое время Рахили и Карла.

Оно двойное: в малом ютится и дрожит огромное – вселенная-оскомина в эластичной западне – немного расплывчатое, несформировавшееся, зародышевое, – но оно уже есть, уже трется, мусолится, уже выпирает; ему уже тесно и тяжело.

Но особенно страшно время Лани и время Давида -

самое большое и плотное, самое насыщенное, сочное, удвоенное аномальным родством, самое беспокойное, нетерпимое, голодное, алчное, агрессивное. Оно требует громче всех. Оно толкается сильнее всех. “Мама, мама! смотри: я посчитала все звезды, которые нашла… Я их собрала. У меня теперь в них порядок… А они все норовят разбежаться, глупые!… Только одна сидит непосчитанная, лоснится и не разбегается. Потому что некрасивая – тусклая, в пятнах, с лохматыми лучами. Старается светить, пухнет – смешная; обещала мне переливаться… Я сама ее придумала. А раздумываться она не хочет. И все ее терпят… А когда небо кончится, мама, мы еще пойдем за звездами?…”

Произнесите имя умершего человека.

Поговорите с прошлым, реанимируйте его.

Через вашу речь человек доживет.

Через нее израсходуется, вытечет и успокоится его неприкаянное время.

Человеку станет легче.

Анна в десятичной степени. Кратность человечности.

Быть может, озвучив миллионы,

в последний раз воскресив боль каждого умершего,

мы сможем упорядочить прошлое, преодолеть его, сложить в твердую основу, мост -

чтобы обрести утраченное право продолжать историю -

прежнее, понятное, чистое, здоровое – человеческое – время.


* * *

Музыка.

Неуслышанная жизнь. Никем не поднятая, никому не пригодившаяся, чужая, ничья. Одновременно начатая и законченная. Раскинувшаяся, перспективная, многообещающая. И подытоженная, безвозвратная, безнадежная. Никогда не существовавшая и давным-давно прожитая. Музыка. Перераспределенная жизнь. А может быть, он и в самом деле уже был однажды в ней, был в людях, оставлял здесь свои мысли, но – тысячелетней ступенью ниже, в стезе фараонов. А теперь, набродившись, отсочетавшись в степенях, устав от бесчисленных тяг в промежуточных скоплениях и принадлежностях, все его изначальные частицы, до самой последней, всё его измотанное, отметавшееся вещество с виртуозной точностью, в той же последовательности, в той же математической неповторимости вдруг собралось заново – оформило его, вытворило, вспомнило – не воскресшего, но воссоединенного. Жизнь коротка, но и смерть не бесконечна. Феномен случайной вторичности: а может быть, он и в самом деле поймал самого себя, уже однажды распадавшегося, но оказавшегося, как ни странно, сильнее, хитрее смерти и обнаружившего в себе незаконную силу этого знания, остатки накопленного внутреннего мира, мысли – дошедшие от него же, так высоко выросшие, но узнаваемые. Но при всей своей ловкой идентичности, уверовав, что мир действительно состоит из него, он все равно обнаруживал в себе непонятные, другие свойства: он успел измениться за то время, пока его не было, успел изменить свое отношение к миру. Между двумя его жизнями вклинилась инородная масса, между двумя его составами – разница в плотности, между двумя его “я” – отторжение. В несколько мгновений тысячелетнего безвременья между двумя его жизнями погрузилось в ласковую пучину безгрешное чудовище Менгель.

Музыка -

неуслышанная жизнь – недозволенно-умиротворяющий стыд. “Здравствуй, зондер! У тебя хорошая погода. Ведь в слякоть всегда больше худых. Значит, к вечеру непременно будет премия, ты снова пойдешь на чардаш… Ты всегда будешь ходить только на чардаш”. Конкретная человеческая жизнь без конкретного человека. Жизнь без бытия. Судьба вне реальности. Умершее вне времени. Человеческое без человека. “Весна встала, зондер. Сегодня у нее высшая проба. Она тебе подойдет, не воздерживайся от нее… Ты молодец, зондер. У тебя получилось не выдержать. Ты все-таки сумел сдаться и не выжить. А я в тебя не верил. Теперь ты рад, что тебя нет; ты всегда любил не быть… Спасибо тебе, зондер! Благодаря твоим знаменателям я успел родиться в жизнь не весь, не до конца. Я испугался, когда меня позвали - не запрошусь ли обратно. Я дал себя миру во всей своей численности на испытательный срок, проверить на совместимость… Спасибо тебе, зондер! Я усвоил и вынес меньше, чем мне могло достаться. Благодаря тебе я убедился, что сам, по собственному желанию завел себе эту жизнь – как пса, как аквариумных рыбок, и успел понять, как это все-таки хлопотно, сколько это требует времени. Но раз взялся жить – отступать жестоко… А ты не отступай. Отучай зарождаться, муруй чрева, это посильное для тебя благо. И не забудь очнуть своих, ведь только вместе вы одиноки… Раздай им весну, раскромсай им ее на равенства лучей – и пусть она ими отовсюду изнутри с облегчением брезгует, каждым своим пучком… А я бы давал каждой весне новое имя. Тогда каждая начнет что-нибудь значить. Тогда жизни станет больше. На именах буксует память. Имена удерживают отсюда. Именами ты не застрял. Ты все правильно сделал, зондер!”

В нем жила пустота.

Тяжелая, густая. Она выполняла внутри какие-то свои функции, не считаясь с ним, дышала им, поглощала, перерабатывала, осмысляла его, двигалась, изменялась, росла, пробивая канальцы, ниши, выемки, русла, складываясь кольцами, протягиваясь, сокращаясь. Агрессивная, хищная. Язва. Борясь с ней, изворошившись в преследовании сутей, в постижении всего этого, он чувствовал, что где-то все-таки доходил до нужного, различал во взрытых пластах какие-то ответы. Как будто что-то начинало проступать, складываться. Нет, не понимание. И не определение. И даже не представление. А что-то осязательное, телесное – грудное недомогание, какая-то отдавленная выдохнутость, перхота, мокротный выкашель. В окружении своих исторгнутых, выроненных частей, убывая, заканчиваясь, прекращая быть, он вновь и вновь перетекал во что-то другое, бесконечно изменялся, формировался, расформировывался, множился. Он узнавал свое мышление, но не находил себя. Вокруг слоился и рвался свет, развивались и иссякали разные формы и виды движения, насыщенные прогрессы, шарообразные эволюции, спиралевидные скачки, а он все больше терялся и никак не мог определить, чтоиз всего этого, где во всей этой происходимости есть он - выхваченный, высвеченный музыкой, расступившийся перед нею, пропустивший ее среди себя, поднятый, распертый, раздавленный изнутри, раскроенный, раскромсанный, пущенный во все стороны, разнесшийся, отрикошетивший от себя. “Средой, наполненной не мной, меня отделят от меня. И буду между мной и мной – не я…” Он не мог понять, видел, или представлял, или творил, или сам был этой огромной и далекой, жизненно необходимой ему архитектурой – храмами, потерявшимися в сторонах света, в солнцах, закатах, рыбах, птицах и псах, затянутыми в бутоны силовых полей, пронизанными перекрещенными векторами, опутанными вязью бесконечных стереометрических величин, запутанно-беспредельными азимутами, величественными параметрами концентрической синевы, неограниченной прозрачной высоты, которой можно было захлебнуться, обтекаемыми, неустойчивыми, пластичными капителями, переходящими во фронтоны – непобедимым совершенством восходящей ионики, чертежно-стрельчатыми окнами, переливающимися пунктирными куполами, ослепительными башнями, напряженно вибрирующими шпилями, растекающимися крестами-трезубцами, озаренными иконами, фресками, сфинксами, слившимися в потоки сокрушающей музыки, в непрерывную синтетиче-скую звукопередачу, сомкнувшимися в единую волну, в глобальное разночастотное торнадо, летящими в отражающиеся друг в друге, лучезарные, светоносно-воинственные ритмы, в орды ударно-скоростных, восторженно-резких, радостно-бешеных, жестко-теплых, гармонично мечущихся, симметрично дрожащих, непредсказуемо мощных звуков. Музыка опустошала его, истребляла, грабила. Через нее он изживался – расходовался интенсивнее, стремительнее, чем в обычной реальности, нерационально, неэкономно – старился. Музыка отрицала его – постепенно, фрагмент за фрагментом. Она глумилась над ним – над тем, что от него оставалось. Но и то, что оставалось, в конце концов употреблялось ею. Он защищался, как мог. “Всего, что было до меня, – для меня не было. Прошлым не может быть то, что поглотило само себя, что перестало быть измеримым, иметь величину. Даже если оно было настоящим. Даже если оно влияло на будущее – его все равно не было”. Он безоговорочно капитулировал. “А мы так усердно набирали тысячелетия. В запас к своему весу. Исчисляли накопленные лета своего значения, наращивали жир истории, утверждались и обогащались так трудно дающимся добром. И так безрассудно, в один присест уступили их этому шквалистому космосу. Беспорядочное равнодушие, бестолковая тишина!” И не было у него ничего, что еще можно было использовать, на что можно было существовать. Он весь ушел в расход – истерзанный, выпотрошенный и выброшенный вон, на произвол немой и такой неподатливой для него среды. “Как же много тебя, зондер! как же много тебя! кроме тебя, ничего уже не осталось, а ты все прибываешь, все торопишься! во что? остановись хоть на этот промежуток! остановись – перед тобой солирует человечество, для твоих старательных расстояний, для твоей безответной, бессмысленной и безграничной частной собственности теплится, звучит оно ищущей опоры и отражения тоской – в одиночестве перед тобой, перед твоим неподвижным, навсегда сосредоточенным беспамятством. Прими же в себя хоть сколько-нибудь смысла! открой обратно хоть что-нибудь! – ведь не нужно тебе столько тебя!”


* * *

Ave, Maria -

не признающая времени.

Для которой все живо, все – настоящее, длящийся процесс, оставшаяся для себя композиция, последовательность. Там замкнулся круг действующих лиц, там остановились цифры и факты – пришли смерти, унесли приданные им жизни – и все стали знать, кого отбросить и оставить там, а кому жить дальше. А я живу дальше, Ave, Maria – отброшенный и оставленный, преследуемый и притягиваемый страхом, унаследованным оттуда, страхом за других, чужим, отстраненным, циклическим, страхом не моего бытия – редуцированного, неуничтожимого – танцующим, зрелищным, неутолимым голодом материи. Я – слагаемое невыполненной нормы, неучтенная единица-кандидат, нереализованные премиальные. Задетый цепной волной смертопередачи, признающий беспрекословную силу ауфштеен, досягаемый щупом – недоставшийся, брахицефал. По мне прошлись аппетитной перспективой, меня включили в план, навсегда вписали в очередь – несмотря на случившуюся невозможность, от меня не отказались. Между мной и ими нет интервала. Ave, Maria, страшно. Неизвестная установка, секретное чудо-оружие, напитавшись расстоянием, собрав всю силу отката, выдохнуло в меня расщепляющий залп. Я боюсь своей судьбы – заимствованным у прошлого чувством – невыносимым, несовместимым с жизнью и вечно повторяющимся. Погорелец, беженец. Боюсь опоздать, обессилеть, не суметь выпрыгнуть, вырваться – остаться в темноте, в сне, вне жизни, на обочине, в замкнутости, отстать, задохнуться, сойти с ума. Боюсь доставшимся мне ощущением умерших – тех, кто тоже был людьми, как мы, но не выжил к нам. Ave, Maria, что им нужно от нас? Умершие издеваются над нами, Ave, Maria, они нас испытывают, они нас совершенствуют, они нам нужны.

Но мы не они, им нас не достать.

Мы нуждаемся в этой придуманной разнице, лелеем это расстояние, этот вечный огонь между нами, эту зубчатую эфемерную толщу, неприкасаемо отделяющую от завистливого равнодушия. Мы всеми силами бережем нашу удаленность, поддерживаем, наращиваем, кормим, чтим эту взаимную, двустороннюю, добросовестно распределенную между нами, аккуратно локализованную, ухоженную непреодоленность. Избежав родиться ранее, мы заслонились от них временем. И нам не все равно, что именно мы теперь пользуемся этой жизнью, что именно мы в определенный момент стали ее целью, получили возможность поддерживать ее, распространять. Нам вполне комфортно в этой облагороженной ритуальной пустоте. Мы готовы отсчитывать от себя каждый год по минуте – поминальной тишины, согласны безвозмездно стареть на этот установленный промежуток. По суммарному часу жизни в ничто - с каждого из оставшихся. Лишь бы они нам не мешали. Лишь бы они не выходили из своих слов и не пересекали отведенные границы, не заволакивали окрест непонятностью… У нас хорошо получается. Нам нравится. Жизнь не охватывает нас вглубь, не прогорает до конца, не укореняется; наши сердцевины остаются нетронутыми. Мы разделываемся с собой без оглядки и жалости, уходя неузнанными, унося покой своих нераскрытых недр.

Прошлое -

от которого лучше отказаться, в которое легче не верить, которое проще удалить. Пытаясь дособирать все его количество, до сих пор, мы вновь и вновь пробуем его оценить – нащупать масштабы, определить контуры, окинуть взглядом со стороны, с воздвигнутого расстояния – чтобы все-таки понять, чтобы встретить и почувствовать произошедшее, чтобы не устоять перед ним – устрашиться, устыдиться, капитулировать. И ничего не видим. Потому что ничего не было – никогда не было, не могло быть, такого просто не могло быть. Потому что мы все-таки по-прежнему люди – как нам кажется – единое, нераспавшееся, выдержавшее удар человечество. Так мы думаем. Потому что мы живы – мы умудряемся жить – отстраненно, вопреки – в продолжение, в устремленность – у нас хватает на это беспамятства и жажды. Потому что бывшее невозможно, потому что оно не может соединиться с нашей реальностью, вложиться в наши ценности, подстроиться, подтвердить нашу целостность, единство; потому что оно тянет назад, аннулирует будни, отменяет перспективу; потому что его нельзя признавать – мы не хотим – мыпротестуем. Вымысел, гипотеза, миф, опечатка, оговорка, недоразумение, ложь, клевета. Потому что оно бесцветно, беззвучно, бесформенно, безымянно. Потому что оно ничего не отдает, ничем себя не проявляет. Потому что оно не может давить на наши чувства, принуждать к реакции память. Потому что оно всегда шире горизонта допустимости – оно несоизмеримо с нами. Мы слишком далеко оторвались вразлад, потому и живы. От них надо защищаться, их нельзя брать с собой, их нельзя впускать в мироздание, протоколировать в правде – девочку на коленях с ослепительной вспышкой в ладонях, остриженную, обнаженную женщину с биркой на шее, огромное в малом – неизрасходованное время неродившегося малыша. Загадка, феномен, наваждение, чудо, абсолютно враждебное жизни и разуму. Наше до и нашепосле – наше не мы. Наш облик. Лицо, которое мы носим. Имя, которое мы себе дали.


* * *

Созвездия соцветий.

Лепестковые своры.

Эдельвейсовое поле.

Плодородный рай.

Я здесь.

Я здесь. Я всегда здесь был.

Мне никуда отсюда не надо.

Четыре часа утра. Ауфштеен. Пора.

Пора торопиться.

Торопиться к свободе.