"Учебник жизни для дураков" - читать интересную книгу автора (Яхонтов Андрей Николаевич)Глава девятая НА ПУТИ К ИСЦЕЛЕНИЮСудьбу не обманешь, не проведешь. Ночь перед защитой диссертации я не спал. Утром побрился, надел белую сорочку и непослушными пальцами повязал галстук. Этого дня я ждал всю жизнь. И вот он наступил. Через несколько часов решалась моя судьба. Сколько же раз защиты моих научных трудов срывались, откладывались, переносились… Я вышел из дома с папочкой под мышкой и увидел, что от мусорного бака направляется в сторону подъезда, мне навстречу, соседка с верхнего этажа. Ведро, которая она держала в руке, было пустым… Если ваши соседи бросают мусор с балкона и из окна — это замечательно. Гораздо хуже, если они аккуратны и пользуются мусоропроводом, а то даже спускаются к мусорным контейнерам во дворе и потом с пустыми ведрами попадаются вам навстречу. Я скорей повернул в другую сторону и закоулками, переулками вышел на другую улицу. По мостовой, приближаясь ко мне, мужик катил на тележке здоровенный картонный короб. Всем существом предчувствуя недоброе, я вытянул шею, надеясь хоть на донышке этой огромной емкости обнаружить опавший листок или бумажку… Я не увидел там ничего. Конечно, эпопея с наездом и попыткой избавиться от машины, ставшей уликой, не прошли для Маркофьева даром. Чуткая и ранимая его душа не вынесла грубых измывательств и подозрений. Как затворник, схимник, аскет, он обрек себя уединенному заточению. На Капри, куда вылетел вскоре после памятного всем новоселья, после того, как выкинул меня из квартиры, не позволив даже собраться, захватить вещи. Объявился сперва в Монако, затем прислал телеграмму из Осло. И осел окончательно уже в Италии. По слухам, купил замок или поместье… Этот замок он называл карцером, камерой-одиночкой, где сам себя заживо похоронил. Какие новые проекты, планы, надежды роились и громоздились в его голове? Об этом можно только гадать. Слух о его уходе от мирской жизни облетел страны и континенты, будя новую волну восторга и восхищения. Пробыть в одиночестве слишком долго ему, разумеется, не дали: в гости к изгнаннику отправлялись караваны паломников. Первой устремилась Лаура. Следом — чуть ли не весь наш институт — в полном своем составе. Журналист Иван Грозный, в числе друзей и соратников, навещал пророка и передал по телефону несколько корреспонденции о тягостных метаниях титана в отрыве от родины. Эти заметки были напечатаны в крупнейших газетах и распространены по миру телеграфными агентствами. Ну и, понятно, не осталась в стороне Академия наук — ее делегация прибыла к Маркофьеву с нижайшей просьбой: дать согласие на изготовление и установку мраморной доски на здании института, где Маркофьев учился и до последнего времени работал. Была также отчеканена медаль с его профилем. Он же тем временем сочинял проект государственного указа, в котором, в частности, предлагал назвать одну из улиц во всех городах страны «Маркофьевской» — дабы увековечить выдающийся свой вклад в науку и культуру. «Другую улицу, — писал он, — я просил бы назвать именем моего отца. Мой отец, скончавшийся десять лет назад от приступа каменно-почечной болезни, являлся крупным военачальником, шахтером, альпинистом. Моим именем в мою честь можно также назвать проспекты, скверы или присвоить его школам с преподаванием ряда предметов на иностранном языке — в целях сохранения памяти о моей лингвистической деятельности…» Сам же папаша, навещавший сына-затворника на Капри, и доставил это письмо в правительство. Последними, кто отправились его проведать, были Маргарита и Катя. Нет худа без добра: мне они позволили пожить пока в их квартире: кто-то ведь должен был приглядывать за собаками. Я наблюдал за здоровенным сенбернаром и злобной овчаркой не без интереса: правила, по которым строились их взаимоотношения, подтверждали общность законов существования всего живого. Злобная овчарка лаяла только на меня, а перед огромным сенбернаром пятилась, виляла хвостом и, если он съедал ее кусок, глотала слюну, но не пробовала восстановить справедливость. А что она могла сделать? Он и ростом ее превосходил, и силой, и весом. Попробуй поспорь. Короче, все как в нормальной человеческой жизни: кто похлипче, тот должен посторониться и уступить. ЕСЛИ НЕ ОТБИРАТЬ У СЛАБОГО, У КОГО ЖЕ ТОГДА ОТБИРАТЬ? У СИЛЬНОГО, ЧТО ЛИ? Зато на мне эта обиженная овчарка вымещала все свои неудачи: иногда так зверски лаяла, что я боялся ночью лечь спать: казалось, она способна ворваться в комнату и вцепиться в горло. В тот момент, когда я их кормил, они, однако, были сама покорность и ласковость. Точно так же они держались и когда я устраивался в кухне, чтобы проглотить приготовленные на скорую руку завтрак или ужин. Обе собаченции — и злобная, и могучая — разом признав во мне хозяина, усаживались напротив и провожали каждое мое движение и исчезающую во рту еду просящими взглядами… Иногда я с ними делился, не мог отказать. А они со мной — поделились бы? Однажды, когда после прогулки они устремились к своим мискам, где уже лежала приготовленная мною еда, я опустился на четвереньки рядом с ними и тоже стал взглядом и поскуливанием просить уступить мне хоть кусочек. Как вы думаете — уступили? И вот еще на какую подробность я обратил внимание: Маркофьев, Маргарита, Катя могли спать до двенадцати, до часу дня — собаки сидели тихо, боясь их потревожить. Оставшись со мной, поднимали скулеж и посреди ночи, а уж рано утром просто вскакивали на мою постель, могли царапнуть лапой по лицу, требуя, чтоб я немедленно вел их на прогулку. Не помогало и если я запирал дверь комнаты, — они лаяли, скреблись, бросались на преграду грудью и все равно меня будили и не давали спать. Плевать они хотели на мое желание отдохнуть. Им важен был их каприз. Попробовали бы устроить нечто подобное Маргарите… Нет, с ней были как шелковые. С Капри Маргарита и Катя вернулись преображенными. Загорелыми, отдохнувшими, с блеском задора в глазах и стремительностью и раскованностью движений. Общение с великим человеком творит чудеса, наделяет энергией и уверенностью. Гениальность — живительный родник, утоляющий жажду многих и многих и никогда не пересыхающий. В чем я убедился очередной раз. Вот о чем не рассказал Булгаков в своем замечательном романе — о том, что Маргарита могла влюбиться в Воланда. Могла, могла, хоть писатель такой мысли не допускал. Раньше мне тоже казалось, что любить можно только хороших, честных, добрых. Ибо — нехороших за что же любить? Там, на Капри, Маркофьева настигла новая любовь — с юной креолкой — чернобровой и черноволосой, с горящими страстью глазами. (Он мне прислал ее фото.) Креолка любила его как ненормальная. Вернувшись, Маргарита и Катя сказали мне, чтоб я исчез из их дома и больше не появлялся. Родители, видя мои мытарства, разменяли свою квартиру на две маленькие. Так у меня появился свой кров. Однажды, когда я приводил свое новое жилище в порядок: белил потолок, наклеивал обои — раздалось цоканье подков по паркету. Я поднял голову (потому что сидел в этот момент на полу и размешивал бустилад). Передо мной стоял бравого вида военный. Фельдъегерь, развозивший государственную почту. Козырнув, военный вручил мне запечатанный сургучом пакет. Нарушив гербовую ломкую нашлепку, я его вскрыл и достал увенчанную грифом «секретно» бумагу. Это была весточка от Маркофьева. «Я возвращаюсь, — сообщал он. — Будь проклят тот, кто предаст наше мужское братство». Так закончился его затворнический период. До института я добрался чуть раньше, чем было нужно. И это было неплохо. Всегда лучше приехать заранее, чтобы, не торопясь, без спешки и суеты, сделать все необходимое и морально подготовиться к предстоящему испытанию. Окна в зале, где предполагалась защита, оставались открытыми всю ночь, поэтому воздух, наполнявший помещение, был бодрящ и свеж. Я развесил на гвоздиках таблицы и диаграммы, полюбовался ими. Только на пользу пошло, что я перечерчивал их сам, забрав у Миши: все циферки и буковки были различимы с любого расстояния. Потом приехали родители. Отец напялил строгий костюм, наверное, он в нем задыхался, бедняжка. Мама держала в руках букет георгинов. Мы обменялись шутливыми фразами, я старался не показать, как волнуюсь. Слегка настораживало, что больше никто не появился. Но, может, они прибудут все вместе? А пока собрались и ждут кого-нибудь последнего, опаздывающего — на кафедре или в лаборатории? Или возле метро? Через некоторое время пришлось проверить догадку. Когда стрелки часов вплотную приблизились к десяти, я поднялся на кафедру. Дверь была заперта. Этаж будто вымер. Неужели я что-то перепутал? Афишка на доске объявлений в вестибюле извещала, что защита диссертации состоится именно в тот день, который был обведен красным в моем карманном календарике, и именно в то время, которое показывали большие электронные часы на стене. От дремавшего возле входных дверей вахтера я попытался дозвониться ректору. У того никто трубку не снимал. В голове роились нелепые, чудовищные предположения. Что не я, а они все перепутали. Я разбудил старичка-вахтера. — Приходил сегодня кто-нибудь? — спросил я. — А вы разве не знаете? — ответил он. — Все отбыли. На самолете. В горы. Я оторопел. — Объявление висело. Все записывались. Гулянье по случаю возвращения из Афин нашего самого любимого человека… Он сам на борту — в качестве штурмана. Редкой, широкой души руководитель! Подарил сотрудникам такой праздник… Жизнь не любит резких поворотов. А вы — чего хотите добиться, критикуя нравы окружающих людей? Вот именно, чтоб она резко изменилась. Чтобы люди изменились, а вслед за ними и жизнь. Жизнь течет своим чередом. А вы в нее вмешиваетесь. Зачем? Для чего? Что вам от нее нужно? Она же вас не трогает, не обращает на вас внимания. А вы хотите, чтоб заметила? Очень вам это нужно! Судьба знает, куда вас ведет. В ее плавном течении все рассчитано, все учтено. Она знает, где замедлить развитие событий, а где убыстрить их ход, знает, к какому берегу вас причалить и мимо какого пронести. Но судьба совершенно не рассчитывает на вашу инициативу. И вдруг вы выкидываете неожиданный фортель! Какие усилия требуются потом планиде, чтобы привести вашу жизнь в состояние гармонии! Она ведь давно уже придумала, как облегчить вашу участь. А вы ее планы пустили насмарку. Я сидел в зале, крошил мел и не решался поднять глаза на родителей. Наверное, им было меня жаль. Мама погладила меня по голове, как в детстве, когда утешала после какой-нибудь неудачи. Отец, как и подобает мужчине, внешне не проявлял эмоций. Крепко стиснул мое плечо и сказал: — Вот видишь, я ведь предупреждал. Необязательность в малом влечет за собой провалы в большом. Если бы ты получил мои визитные карточки, то, может, и сегодня все повернулось бы иначе. Ну да что говорить… — и он потянул маму к дверям. Я остался один. Не знаю, сколько и чего утекло: минут или часов. Появился Маркофьев. — Старина, — захохотал он. — А я уж думал, ты не дождешься! Понимаешь, эти греки… или итальянцы… ну, с которыми я делил затворничество на Капри, они в знак признания моих заслуг подарили мне самолет. Ну, а я передал его в дар институту. Грех было не отметить мое возвращение в родные стены… Ты зря к нам не присоединился! Я не ответил. Да и о чем было говорить? Маркофьев же посерьезнел: — В Афины ко мне не приехал. Самолетом пренебрег. Ты, может, не рад моему возвращению? Я снова промолчал. А он хихикнул: — Небось, всю ночь корпел над рефератом? Улучшал? Совершенствовал? А у нас, понимаешь, произошло несчастье. Я же был за штурвалом. Ну, выпил, конечно, глаза поперек стояли. Три часа не мог приземлиться. Раз пять на посадку заходил. Но весело было…. Погуляли неслабо… Он все, все умел: водить корабли и самолеты, кататься на горных лыжах, играть в футбол, двигать вперед науку, нравиться людям и любить животных… А в минуты откровенности не раз мне признавался, что мечтает написать автобиографическую книгу — в популярную серию «Жизнь Замечательных Людей». Но все не хватало времени. А иначе трудно даже представить, какой труд он бы навалял. И ведь ему было, что написать, чем поделиться, о чем вспомнить. Праздники и торжества, спичи в Вестминстере и Колизее… Народ души в нем не чаял. Любил его за неукротимый нрав, широту и щедрость, дар научного предвидения. Как же все ждали его возвращения из далекого далека, как радовались, когда Маркофьев снова возник в институте… В пересказе библейской притчи о Блудном Сыне почему-то всегда забывают упомянуть, что у этого заблудшего, между прочим, был брат, который, пока Блудный Сын гулял, веселился, выпивал и бабничал, — трудился в хозяйстве своего отца. Но отец плевать хотел на этого трудягу, копавшегося в земле, он стоял на дороге и ждал, не вернется ли его второй, загулявший отпрыск. И когда тот, промотав свою половину наследства (полученную, кстати, авансом), возвратился, отец устроил по случаю его возвращения пир, а того сына, который возделывал поле, даже позвать на это гуляние позабыл. Отец и вернувшийся сынок ели-пили вместе с соседями, а про второго сыночка не вспоминали. А потом отец еще и возмутился, когда уставший после трудового дня сын ему попенял: дескать любишь того, гулящего, больше… Да, больше. И это естественно. А как бы вы хотели? Чтобы предпочтение отдали пахарю? Да его только увидеть — уже мрак. В то время как погулявший — весь в сиянии, ореоле своих побед, в блеске славы, которая бежит впереди него. Если начнет вспоминать о своих похождениях — заслушаться можно! Притча эта в аллегорической форме передает, доводит до нашего сознания вполне конкретную мысль: загульных и никудышных любят больше, чем правильных и работящих. Такая симпатия и приверженность мотовству — в природе человека. Симпатия эта, как видим, существовала в древнейшие времена, сохранилась и до наших дней. Люди легкомысленны — и это прекрасно. Они не хотят ни о чем задумываться — и это восхитительно. Если бы каждый высчитывал последствия любого своего шага — от такой расчетливости можно было бы сойти с ума. Если бы каждый помнил, что в конце пути — как бы счастливо и радостно этот путь ни складывался, — его ждет небытие, и переживал по этому поводу, от тоски можно было бы повеситься. Типичные представители человеческого племени живут бездумно и потому счастливо. Но как же быть и жить нетипичным представителям людской породы? Ответ один: они должны исправиться, перемениться самым решительным образом — о чем мне и толковал постоянно Маркофьев. Жить так, как живут они, нельзя, невозможно. Преступно. Они и сами не живут, и другим мешают. Такие вот, задумывающиеся, они по большому счету и не люди. Правильно делает бездумное большинство, когда ополчается против них войной. Вскоре и трудяга-сын смикитил, что если будет обвинять и обличать отца и добиваться его преимущественной любви, то, пожалуй, лишится и своей части наследства, а все добро перекочует к его более удачливому и сообразительному гуляке-брательнику. Трудяга понял, что природной и генетической тяги человека к загульному образу жизни не перешибешь никакими добродетелями. Поэтому не стал лезть в бутылку, а заявил, что прощает и любит брата — и сам ударился в загул вместе с отцом, братом и соседями. — Ну что ты уперся-то? Наплюй ты на эту защиту, ну ее в болото, куда подальше, поехали лучше в ресторан, — уговаривал меня Маркофьев. — Ты, кстати, говорят, банкет собираешься устроить? Вот туда и поедем. Там, наверное, уже накрыли? В горах я продрог. И проголодался на свежем воздухе. Я бы не прочь пропустить рюмочку. А диссертация — на фига она тебе нужна? Я упрямо сжимал губы. — Ну и дурак, — не выдержал он. — А ведь у тебя есть все предпосылки для того, чтобы сделаться нормальным — как остальные. Здание наполнялось шумом. Раздавались звонкие, насмешливые голоса, хлопали двери. Кто-то, громко топоча, пробежал по коридору. Я окинул взглядом развешенные по стенам таблицы и диаграммы. Посмотрел на длинный стол Ученого Совета, который даже не удосужились накрыть скатертью. Нелепо помпезным и в то же время жалким выглядел букет георгинов, принесенный мамой. Я поднялся со стула и направился к двери. — Ты куда? — крикнул мне вслед Маркофьев. — Если на банкет — я с тобой… Я не замедлил шага. Шел через зал, и, поскольку зал был большой и я пересекал его долго, мой друг успел еще прокричать: — А послезавтра мы все отбываем на Гавайи! Ночь я провел без сна. И сколько же бередящих душу ошибок, сколько упущенных по собственной глупости шансов изменить себя и свою судьбу вспомнил! Но было поздно о чем-либо сожалеть. Я принял решение. К концу ночи и когда наступил рассвет, в сознании возникла предельная четкость: не только моя голова и не только строй моих мыслей никуда не годятся, но и сам я для этой жизни абсолютно никчемен. А если так… Все мне стало ясно — и касательно моего прошлого. И, тем более, касательно моего будущего. Изредка звонил телефон. То Маркофьев, то Миша докладывали: — Гуляем свадьбу. Хороший банкет ты заказал… Подваливай, повеселимся вместе. Я вешал трубку. Мне еще нужно было утрясти мелкие формальности. Дурак, после дурацких своих размышлений, приходит к выводу, что есть в его прошлом поступки, за которые он заслуживает самого сурового порицания. Может быть, даже недостоин жить на земле. Дурак даже готов признать себя чудовищем. Умные не считают нужным ни о чем подобном рассуждать. Какие такие ошибки они совершили? Да умные всегда поступают правильно и никаких ошибок и просчетов не допускают. Они просто не способны их допустить. И потому живут с полным удовольствием. И сознанием собственной правоты. Радуются жизни, а не занимаются самоедством. Напрасно некоторые думают, что в смерти нет ничего хорошего. Положительного. Позитивного. Это не так. Напрасно думают, что смерть — это только несчастье. Нет, это и везение тоже! Когда смотрю, как живут дети и друзья умершего, и в каком направлении развивается жизнь, я думаю: какое счастье, что умерший ничего этого не видит. Повезло — так повезло! Утром я позвонил Маргарите. И говорил спокойно, лишь с оттенком легкой печали: — Я хочу, чтоб ты знала, как я к тебе относился и отношусь… — Совершенно нет времени, — перебила Маргарита. — У собаки болит ухо. Она места себе не находит. Я попросил передать трубку Кате. Катя долго не подходила, потом недовольным и торопливым голосом выпалила: — Папа, давай быстрей. Не до тебя сейчас. — Видишь ли, дочка, — начал я. — В жизни не все складывается так, как нам хотелось бы… — Какой же ты зануда! — не выдержала она. — Я давно уже не ребенок. Даже не понимаю, как мама прожила с тобой так долго. Кстати, я давно собиралась у тебя спросить… Вы ведь с юных лет дружили… Ты, мама и Маркофьев. Вот я и думаю: может, я не твоя, а его дочь? — Я хочу, дочка, чтоб ты правильно все оценила, — спеша закончить, затараторил я. — Когда подрастешь, тебе станет ясно, что в поступке моем нет слабости… — Все, — сказала она, — время истекло… Иначе я от тебя свихнусь… Затем я отправился в типографию. Зав наборным цехом привычно заулыбался и направился к двери своего кабинетика, чтобы ее запереть. — Не надо, — сказал я. — Я ничего не принес. Он остановился и медленно, будто получив удар в спину, повернул обескураженное лицо: — Как же так? А уважение? Элементарная благодарность, наконец? Не было смысла вступать в препирательства. Тем более, из-за пустяков. К тому же я не чувствовал себя привязанным к этой жизни. Напротив, ощущал все большую и большую воздушность, оторванность от реальности и парение над ней. Он все еще смотрел на меня отчаянными своими косыми глазами. — Как же так? Я старался. Напечатал визитки. А ведь мне нелегко. Я же на протезах… Я запихнул стопку карточек в карман пиджака и, не прощаясь, удалился. Вслед мне неслось: — Я же остался в ночную смену… Утром, на перекрестке, с мальчиком приступ аппендицита… Пока отвез в больницу, пока сделали операцию… Я сам и делал, хирурга на месте не оказалось… Чтобы напечатать твои карточки, пришлось заступать в ночную смену… В здание института я проскочил удачно, никого не встретив. Я не хотел, чтобы мне мешали, отвлекали, видели мое состояние. Из ящиков письменного стола в своем кабинете я выгреб бумаги. Рвал, не читая, вскоре мусорная корзина наполнилась до краев. В портфель я сложил несколько вещиц, которые были мне дороги: кипятильник, глиняную кружку, чайную ложку и, предварительно завернув их в газету, одежную и сапожные щетки, ими я очищал грязь, если случалось прибегать на работу в ненастье. Когда все было порвано и собрано, я направился к двери, но с другой ее стороны послышались голоса. — Нет, этого кретина еще нет… — Какой же он болван! — Даже не появился на банкете… Такое проявил ко всем неуважение. Я распахнул дверь. Чем застиг их врасплох. Маркофьева, Мишу и ректора. Они никак не ожидали меня увидеть. Первым оправился от преподнесенного мною сюрприза Маркофьев. — А мы как раз про тебя говорим, — сказал он. — Что надо тебе заказывать новый банкет и снова выходить на защиту… Теперь пройдет как по маслу. И все трое захохотали. И это им я должен освобождать место? Если следовать моей логике, Моцарт сам должен был принять яд, не дожидаясь, пока его отравит Сальери. Если бы люди принимали яд только по той причине, что кому-то мешают, кого-то раздражают и никому не нужны, они травились бы по тысяче раз на дню. Заводы работали бы только на производство ядов. Пусть лучше травятся те, кому досаждает ваше существование. Вы им не нравитесь — вот пусть и убираются. И если в вашу дверь постучит незнакомец и невзначай, якобы с добрыми намерениями, попросит сочинить «Реквием» — гоните его в шею. Знаем мы этих заботливых знакомцев и незнакомцев, пекущихся о наших интересах. Стоит пойти им навстречу — и оглянуться не успеешь, как окажешься на собственных похоронах. Вы полагаете, очень многие будут стенать и рвать на себе волосы по поводу вашего безвременного ухода? Понятно, что вы предпринимаете этот шаг не для них, а для себя, но все же… Вам трудно такое предположить, но некоторых ваш поступок вовсе не огорчит. А даже обрадует. Сколькие с отрадой будут сознавать, что довели-таки свое дело до логической точки, что заставили-таки вас, вынудили исчезнуть! Подумайте об этом — и вы непременно пересмотрите свою позицию. И не пойдете с радостью и весельем навстречу вашим недругам. Не попятитесь, не подставите левую щеку после правой. А, напротив, станете ценить и оберегать свою жизнь. Слабым утешением может служить то, что потом, после вашего ухода, они и между собой передерутся и перегрызутся, поскольку без грызни, травли и преследования кого-либо у этих созданий нет ощущения полноценно проживаемой жизни. Вот и выберут нового козла отпущения из своей среды, возможно, того самого, который больше других досаждал вам, возможно, его именно этим и будут попрекать, что травил вас, а они, остальные, будто и не были гонителями (человеческая психика способна делать и не такие кульбиты)… И они, эти вчерашние ваши ненавистники, вполне искренне будут считать, что были вашими друзьями и защитниками, станут выступать с теплыми воспоминаниями о безвременно ушедшем друге… Тем временем пожирая очередную жертву… Сами себя пожирая… Но вам-то что до всего этого, если вас уже совсем не будет? И вот еще одно правило из разряда основных: НЕ ДРАМАТИЗИРУЙТЕ! Ну и окружают вас болваны… Ну и недостойны они одновременно с вами пребывать на Земле. Ну и устали вы находиться в обстановке неискренности и лжи… Так что теперь — не жить вовсе? Жить! Конечно, жить! Даже если вы сами о себе не слишком высокого мнения — все равно: НЕ ДРАМАТИЗИРУЙТЕ. Есть и похуже вас, и ничего — существуют припеваючи. И еще одну ночь я провел без сна. Но на этот раз посвятил ее не подведению итогов, а планированию будущего. Возможно, именно в те часы нелегких раздумий я впервые осознал необходимость создания учебного пособия для дураков. Которое бы помогло им обрести счастье, создать семью, вырастить детей, преуспеть на служебном поприще. Осознав собственную глупость и увидев пути ее преодоления, я, естественно, захотел поделиться своими соображениями — касательно основополагающих принципов жизнеустройства. Захотел рассказать о том новом, что открылось мне в эти последние дни… Мысль моя текла по непривычному руслу. Так я не думал никогда до этого. «С какой стати, — размышлял я, — я, такой хороший, обязательный, добрый (на свой счет я не заблуждался), должен уходить, а они, злые, завистливые и подлые, останутся и будут пользоваться радостями жизни? С какой стати? Вот еще, почему я должен им уступать? Пусть они мне уступят». Раньше я ужасно переживал из-за того, что меня никто не любит. «Ну, почему, — думал я. — Ведь я такой хороший…» А теперь я понимал: и не за что им меня любить. Они-то сами — разве хорошие? То-то и оно. А нехорошим — с какой стати любить хорошего? И еще я думал: «Они хотят, мечтают, чтобы я убрался. Им только радостно будет сознавать, что я исчез». То есть опять получалось, я облегчал им жизнь. Вот еще! Почему мне следовало погибать? А те, из-за кого я собирался расстаться с жизнью, продолжали бы наслаждаться и веселиться… Именно в ту ночь я решил сделаться другим. Переиначить себя. С тем, чтобы раз и навсегда положить конец своему невезению. Неумению постоять за себя и свои интересы. Когда за окном забрезжил рассвет, я уже во всю работал над своим Учебником. Некоторые выводы давались мне с трудом. Не все мысли я мог гладко и четко сформулировать. Но я знал, чего хотел и ради чего старался. Первой строчкой в моем Учебнике, призванном помочь себе и другим осознать самих себя, осмыслить свой жизненный опыт, было выстраданное мной самим правило: «Наплюйте на окружающих, кем бы они вам ни приходились». «Поплевывайте надело, которым занимаетесь, — советовал я. — Поплевывайте, поплевывайте. Иначе, если будете относиться к нему слишком всерьез, потеряете сон, аппетит и здоровье, рухнете на больничную койку, а дело будет двигаться дальше без вас. Это вы ему нужны, а не оно вам. Вы без него чудесно обойдетесь». «Живите для себя». «Никогда никому не перезванивайте». «Обязательно откладывайте на завтра то, что можно отложить. И что нельзя — тоже». «Меняйте дело на безделье. И тогда все у вас будет хорошо». Вот какие выводы я делал на основании собственной прожитой жизни. И еще некоторые: Утро я встретил в другом настроении. И другим человеком. Не обремененным заботой о будущем, хлопотами о родных и близких, твердо знающим, чему он посвятит оставшуюся часть жизни. Топиться, резаться, вешаться, травиться — не надо. Надо жить! И не следует никогда сдаваться. Пасовать перед обстоятельствами. Жизнь — игра. В ней все возможно. Сегодня проиграли — завтра выиграли. Никаких правил тут нет и быть не может. Можно играть расчетливо, по мелочам наращивая выигрыш, выверяя каждый шаг — и в конце концов все равно проиграть. Можно действовать размашисто, рисково — и сорвать куш на элементарной комбинации: скажем, поставить на «черное» или на «красное», на «чет» или «нечет». Можно, желая во что бы то ни стало добиться успеха, пойти в массированную атаку — как мы и поступаем, когда хотим достичь цели во что бы то ни стало и в кратчайший срок: будь то обольщение женщины или штурм Зимнего или футбольных ворот. Тактика «навала» может дать результат, а может и не дать, все усилия окажутся потрачены втуне. Никаких гарантий игра не дает, но в жизни, как и в казино, играть надо до последнего, не отчаиваясь и не теряя присутствия духа. Везение может прийти, когда, казалось бы, уже потеряны все шансы, проиграно все, кроме последней фишки. Но если есть эта последняя фишка — ликуй, ибо еще не все утрачено, тебе еще есть что поставить на кон. Именно с этой последней фишки может начаться полоса везения и выигрышей. Утром мне позвонил отец. — Где визитки? — закричал он. — Перебьешься, — ответил я. И повесил трубку. Снова задребезжал телефон. Отец уже не кричал, в голосе слышалась неуверенность. — Я не понял. Что произошло? — Отвяжись, — сказал я. Третий его звонок продемонстрировал, что он умеет разговаривать вежливо. — Что с тобой, сыночек? С тобой все в порядке? Вместо ответа и чтобы не тратить время, я просто послал старика куда подальше. Я ведь был захвачен работой над своим «Учебником» и не хотел отвлекаться. Если кто-то вам мешает, с такими нечего церемониться. « Через пятнадцать минут отец был у меня. Он выглядел встревоженным. — С тобой что-то неладно, мой мальчик? — Он заглядывал мне в глаза. — Ты как себя чувствуешь? Я сидел, уткнувшись в тетрадь. « — Послушай, — сказал отец. — Мы с мамой виноваты перед тобой. Мы многое передумали за это время. Но мы хотели тебе добра… Я молчал. И продолжал свои записи. Будь я собой прежним — и, конечно, вскочил бы, предложил папе отдохнуть, угостил бы чаем. Но я стал другим. И выводил на чистом листе: « И еще я писал: Отец напомнил о себе несмелым покашливанием. Он так и стоял посреди комнаты — обескураженный, старенький, растерянный — и не мог ничего понять. Все же он был ужасно бестолков. — Папа, — сказал я, раздражаясь и жалея его одновременно. — Ну, ты отвалишь или нет? Кажется, у него на глазах навернулись слезы. — Спасибо, спасибо, сынок. Ты такой внимательный… Ценишь родителей. Что в наши дни большая редкость, — бормотал он. Мне так не терпелось его выставить, что я совсем забыл про визитные карточки. Да и почему я должен был про них помнить? Это ему они были нужны, а не мне, вот сам бы и спросил! Тихо, на цыпочках, он вышел из квартиры. Затем позвонил Маркофьев. — Здорово! — закричал он. — Здравствуй, здравствуй, хрен мордастый! — без запинки выпалил я. Маркофьев таким моим обращением был (мне показалось) немного удивлен. Хотя сам он никогда не стеснялся в выборе слов. — Хороший у тебя получился банкет… Оттянулись на славу… — промямлил он. — Фирма веников не вяжет, — отреагировал я. — Засиделись аж до утра, — продолжал он. — Народу собралось — тьма. На халяву-то все горазды. Поздравляли Мишу с Олей. Естественно, пришлось многое до-заказать. На довольно приличную сумму. Надо тебе поехать, оплатить… Не с молодоженов же брать, ты сам посуди. — Командир, все путем, — сказал я. — И еще. Тут опять делегация нагрянула. А переводчика нет. Напился вчера переводчик на твоем банкете. Так что вина целиком на тебе. Из-за твоей страсти к гулянкам мы теперь лишены возможности общения с нашими зарубежными друзьями. И партнерами. — То ли он шутил, то ли говорил всерьез. Я уже утратил способность понимать. — Значит, шпарь сперва в ресторан, оплачивай счета, это сейчас самое важное, а потом давай в институт, на переговоры. Але, ты на проводе или умер? Ты подавай, подавай признаки жизни, когда к тебе обращаются… Я как раз дописывал в тетради: « И потому коротко ответил: — Выезжаю. И продолжил писать: « Он снова перезвонил. И разговаривал довольно взнервленно: — Ну, где же ты? Мы заждались! — Уже оделся. Выхожу, — сказал я. И даже не пошевелился, чтобы подняться из кресла. Ах, какое это наслаждение: назначить встречу, заранее зная, что никуда не поедешь! Что не станешь, запыхавшись и опаздывая, на нее спешить. Какое наслаждение — врать и обманывать, зная, что пальцем не пошевелишь для выполнения обещания. Какое блаженство разливается по всему телу, какая дивная истома от сознания, что не нужно себя заставлять и напрягаться, от понимания, каким дураком был прежде и каким разумным сделался теперь! Я писал: « Учебник Жизни для идиотов, кретинов, недоумков — это окно в чудесный мир обмана и предательства, негодяйства и лжи. Этот причудливый и волшебный мир, который нас окружает, воспет автором с неподдельной любовью и глубоким пониманием необходимости вранья для сохранения жизни на планете. В легкой ненавязчивой манере автор учит убивать, обманывать, предавать, а также прививает читателю искусство лгать, без которого невозможно считать себя культурным, образованным человеком. Когда Маркофьев позвонил в третий раз, голос его дрожал от бешенства. — Ты где?!! — Я же сказал, что выезжаю. Значит, выезжаю. Будь проклят тот, кто предаст мужское братство, — спокойно ответил я. И, вместо того, чтобы ехать неизвестно куда и зачем, я встал перед зеркалом и посмотрел на себя. Передо мной был пожилой, изнуренный жизнью мужчина: с лысиной, редкими зубами, в мятом костюме и стоптанных ботинках. Я смотрел на себя в зеркало и видел лицо трупа. Ужасное зрелище. Но вполне объяснимое и вполне закономерное. У меня ведь никогда не было времени заняться собой и своей внешностью. И просто жить. Такую промашку следовало немедленно исправить. Когда я приблизился к разбитой и проржавевшей своей машине, на ее капот грохнулся увесистый камень. Удар отозвался во мне болезненным эхом. Но это были отголоски моей прежней обеспокоенности будущим, истаивающей любви к порядку и правильному ходу вещей. От машины улепетывали трое мальчишек. Я поднял камень и, поиграв им, запустил вслед безобразникам. Но попал не в них, а в другую машину. Какая разница куда попадать? Из окна выглянуло искаженное злобой лицо. Как видно, хозяина драндулета. А потом выскочил и сам разъяренный мужик. Я сел за руль и направил машину на бегущего ко мне идиота. Он еле успел отскочить. Светофор переключился с желтого на красный — ну, не тормозить же мне было, тем более, я разогнался, да я и успел бы проехать, но какой-то болван выскочил мне навстречу в своей колымаге. Я задел его еле-еле, по касательной, но его отшвырнуло в сторону, завизжали тормоза. Я даже не подумал снижать скорость, хотя раздались милицейские трели. За мной устремился патруль на мотоцикле. Они так наседали, прижимая меня к обочине, что пришлось сдаться. Подошел милиционер, взял под козырек. — Какого черта, — заорал я на него. — Разве не видно, что я тороплюсь. — И прибавил. — Только что в больнице скончался мой брат. И сестра. Милиционер-, видно, был из породы доверчивых кретинов. Даже сочувствие отразилось на его лице. Я же выхватил у него рацию и крикнул в нее: — Але, седьмая? Пусть в правительстве не волнуются. Иду по следу! А потом сел за баранку и укатил. Это прежде я считал, что одежда — не главное. Главным, разумеется, было богатство внутреннего мира. Только ослы не обращают внимания на свой внешний вид и безразличны к тому, во что одеваются. У одежды есть немаловажная функция — подавать окружающим сигналы. Если вы надели дешевый костюмчик и ботиночки, то в восприятии тех, кто вас видит и оценивает, будете дешевым человеком. Нарядились подороже — к вам другое отношение. Как к дорогому человеку. Пример рассуждений глупца. Вот защищу диссертацию, стану знаменит, тогда и переоденусь в новый роскошный костюм. А пока кто я есть? Чтобы так, не по чину, нафуфыриваться? Да и слишком много черновой работы я выполняю — этак новый костюм быстро запачкается, изомнется. Еще чего доброго пятно посажу. А уж когда защищусь — тут наступит совсем другая, праздничная жизнь, состоящая сплошь из светских раутов и сидения в президиумах. Комментарий. Никогда не наступит другая жизнь, пока вы сами себя не измените. Не приоденетесь. Не преподнесете себя соответствующим образом. Замарашка он и есть замарашка, и будет продолжать вкалывать по-черному, а другие, красиво одетые, продолжат порхание и ничегонеделание. Пример разумного рассуждения. У меня появился красивый костюм. Во-первых, просто глупо мариновать его в шкафу. Красивая вещь доставит мне радость, украсит меня. Увидев меня роскошно одетым, влиятельные люди задумаются: «Кто это так роскошно одевается? Он, похоже, из нашего круга. Как, такой человек — и еще не защитил диссертацию? Надо срочно его выдвигать». И зарплату вам предложат побольше. И круг общения сложится из тех, кто одевается так же, как вы. Одно влечет за собой другое. И дальше уже от вас самого ничего не зависит: успех, обеспеченный красивой одеждой, разовьется сам. Дерзайте! Частное замечание. Если вам кажется логичным и разумным носить вещь до тех пор, пока она не истреплется, и вы не выбрасываете ее, целехонькую, только потому, что изменились линии или общий рисунок модного силуэта, — вы полный болван и ничего не понимаете в жизни. Вы сами-то подумайте: разве человеку могут быть безразличны изменения в удлинении воротника, форме лацканов или толщине подошвы на ботинках? Метлой таких, кому безразлично, надо гнать из цивилизованного сообщества! Закройщица, снимавшая с меня мерку, была зрелой женщиной. Я подмигнул ей, ущипнул ниже спины и назначил свидание. В косметическом кабинете меня заверили, что полысение легко устранимо. Женщина — врач, которая мне это сказала, была очень даже ничего. Ей я тоже назначил встречу. Там же, где закройщице. Кроме того мой новый кодекс поведения предписывал волочиться за всеми женщинами, которых я встречу. Сделав мне массаж головы, косметологиня стала звонить мужу. — Встретила подругу, одноклассницу, — щебетала она. — Так что буду поздно. Пойдем пить с ней кофе. Не сердись, я тоже по тебе соскучилась. Вы, мои ученики и последователи, запишите в свои тетради: «ВЕРИТЬ МОЖНО ТОЛЬКО МАМЕ». Еще я заехал к дантисту. Врачом оказалась женщина. Я перехватил ее руку, державшую щипцы с моим выдернутым зубом, и прижал к своей груди. — Умираю от любви, — прошепелявил я, еле ворочая замороженной челюстью и пуская кровавую пену. — Я женюсь на вас! Чем отвратительнее вы выглядите, тем лучше! БАБЫ — ДУРЫ. Им нравится то, что по сути своей понравиться не может. И гоните прочь мысль, что вы можете быть кому-то неприятны, способны причинить неудобство, неловкость, надоесть. Подобные сомнения — тяжелая форма нервного расстройства, психическое отклонение от нормы. Здоровые люди рассуждают иначе: все от меня в восторге, своим появлением я дарю окружающим радость, мое присутствие — подарок. — У вас или у меня? — настаивал я. — Когда мы увидимся? Сегодня? Завтра? Она прильнула к моим окровавленным губам. — Сейчас. Здесь. В кабинете. Мы начали возиться. Но уже стала отходить анестезия. Боль усиливалась. Я не мог думать ни о чем, кроме боли. — Что с тобой! — стонала она. — Почему ты меня не целуешь? Не так это, оказывается, просто — гоняться за удовольствиями. Требуются определенные навыки и умение не думать ни о чем, кроме них. А я еще был неопытен, отвлекался, сомневался, щадил себя и свой организм. Но я уже чувствовал, что многое делаю правильно и следую в нужном направлении. Теперь важно было не сбиться с курса. Но до чего же тяжело быть легким человеком! Когда я вышел из зубной клиники, начинался дождь. Небо хмурилось, погромыхивал гром. Это раньше я, дурак, остолоп, при виде туч захватывал с собой зонт или напяливал плащ. Умные люди живут налегке. И не таскают с собой лишние вещи, будто ишаки. Задание. Закройте глаза и вообразите осла, который, прослушав утром по радио прогноз погоды, выходит из дома с зонтом. И целый день с ним таскается. Проклиная себя и синоптиков потому, что на небе — ни облачка и никакого дождя в помине нет. Будьте уверены: если вы не захватили зонт и начинается дождь, рядом с вами всегда найдется предусмотрительный растяпа, который зонт захватил. И которому неловко станет от того, что вы мокнете, а он сухой. (Сам я частенько свой зонт уступал. Чаще — женщинам, слабым созданиям. Реже — мужчинам. Сослуживцам, которые спешили по делам или на свидание. А у меня-то дел не было — кроме как захватывать из дома зонт — это ведь ясно.) Дождь все-таки хлынул. Я вошел в ближайший подъезд. Там уже собралось несколько таких же, как я, легкомысленных и слегка промокших. Некоторые из них нервно поглядывали на часы и вытягивали шеи в направлении дверного проема — нетерпеливо ожидая, когда ливень кончится. Видимо, торопились или опаздывали. Я смотрел на них с сожалением: нашли из-за чего переживать! Время от времени дверь парадного открывалась, в подъезд вскакивал из-под струй кто-нибудь запыхавшийся и шальной. И вдруг вошла совершенно спокойно и без спешки девушка под зонтом. И стала подниматься по лестнице. Ох, какая… Раньше я бы просто не обратил на нее внимания. Потому что ведь было столько дел, которые необходимо выполнить. Или постеснялся бы подойти. А если бы подошел, то не знал бы, о чем с ней говорить. Я же не умел убалтывать. Вешать лапшу на уши. Не обладал ни опытом, ни навыком в этой области, ни сколько-нибудь сносной квалификацией. Будь я прежним, и я бы наверняка ее упустил. А я устремился следом — вверх по лестнице. Пьянящий аромат ее духов кружил голову. — Надо позволить себе позволять, — твердил я себе. Надо позволить себе позволять — в этом секрет молодости. Когда начинаешь себя ограничивать — это уже зрелость. Надо позволить себе позволять — без оглядки на то, что кто-то засмеется, а кто-то осудит. Мы поднимались по ступенькам выше и выше. Между вторым и третьим этажом двое балбесов играли на подоконнике в шахматы. Они были так увлечены, что даже не обратили на нас внимания. — Вы тут живете? А мне позвонить. Срочно. Надо позарез, — говорил я девушке. — У меня друг при смерти. Надо узнать: жив он или уже откинул копыта… Когда мы вошли в квартиру, я стиснул ее запястье. Она и сама ко мне льнула. Я стал стаскивать с нее платье. В который раз я поражался верности и всесилию учения Маркофьева о том, что все вокруг думают только об одном. О том, о чем и вы постоянно думаете, глядя на женщин и мужчин. Учение Маркофьева было всесильно, потому что верно. Медленно я стал подталкивать девушку к дивану. — Хотя мебель у вас в комнатах стоит неправильно, — бормотал я. — Кресла и стулья должны располагаться поперек земной оси, а диваны и кровати — вдоль. Если же порядок нарушен, в организме могут возникнуть отклонения — не слишком, впрочем, опасные: чесотка, стригущий лишай, замедление пульса… Тут заскрежетал ключ в замке и вошли двое. Те самые, которые играли на подоконнике в шахматы. — Значит, так, козел, — сказал один из них, обращаясь ко мне. — Выкладывай бумажник и все, что успел здесь взять. — Но я ничего не успел, — возмутился я. — Но ведь хотел взять? — произнес второй, мрачно поглядывая на заманившую меня к себе в дом негодяйку. Она стояла в сторонке с безразличным видом и скучающим выражением лица. — Ты зачем разделась? — заорал он. — Тебя кто просил раздеваться? Ты, может, надеялась, мы опять будем доигрывать партию до конца? Обследование моего бумажника не прибавило им оптимизма. А часы у меня были старенькие. — Наглец, — не выдержала девушка. — И с такими возможностями имел хамство ко мне забуриться. — Да, — сказал я ребятам, — лично я не Крез и не мешок с деньгами, но знаю адресок, где есть чем поживиться. Из автомата я позвонил Лауре и тоном, не допускающим возражений, сказал: — Спустись, есть разговор. Она спустилась и села ко мне в машину. Когда она вышла из подъезда, двое моих сообщников в этот подъезд вошли. Мне даже было лень придумывать, что я должен ей сообщить. Я просто сидел и молчал. И тянул время. — Ну? — не выдержала она. Но я так и не вымолвил ни слова. Пока неподалеку, в скверике, не нарисовался мужчина с пуделем. Это были тот самый мужчина и тот самый пудель, которые шастали мимо, когда я сидел возле Лауриной квартиры и жаждал получить наброски моей же диссертации. Свистом мужчина подзывал собаку. Я выскочил из машины и, сжимая в кармане брелок от ключей, направился к мужчине. Он замер. — Это что за свист? — спросил я. — Это ты кому свистел? Даже собака съежилась. — Вот ей, — стал показывать мужчина. Тем временем из подъезда выскользнули двое ребят. В руках у них были узлы. Лаура смотрела на меня и мужчину, поэтому моих сообщников не видела. — Ладно, иди, — разрешил я мужчине. А сам вернулся в машину. — Ты прям какой-то бешеный, — сказала Лаура. — Я таким тебя никогда не видела. А какой у тебя марки пушка? На обратном пути я хотел выбросить ребят из машины. Тем более, узлы с награбленным они положили в багажник. То есть вещи остались бы при мне. Сжимая в кармане брелок от ключей, я скомандовал: — Выметайтесь! Ну, быстро, а то изрешечу! Но я своих сообщников недооценил. И это они меня мигом скрутили и… Перед глазами поплыли оранжевые апельсиновые круги. Последнее, что я запомнил, — рокот мотора моей удалявшейся машины. Я очнулся, услышав незнакомый голос: — Не стану вас пугать, но шансов мало. При удачном стечении, может, протянет недельку-другую… Я скосил глаза и увидел мужчину в белом халате, рядом стояли мои отец и мать. — То, что сломал руку, — ерунда, а вот удар по голове… — продолжал врач. Правая моя рука была в гипсе от запястья до предплечья, левый глаз видел хуже. Саднило бровь. — Очнулся! — обрадовался мужчина в халате. — Видите, какие синие у него белки? И ногти с фиолетовым оттенком. И это он еще под капельницей. А убери капельницу — сразу окачурится. Он сделал движение, будто и впрямь хочет отсоединить капельницу, и я увидел, как вздрогнула и попыталась задержать его руку моя мама. Лицо ее было заплаканным. — Что ж, — будто советуясь с ней, сказал отец. — Неделя так неделя. Две так две. На курорт нам все равно не раньше, чем через месяц. Да еще надо успеть разыскать машину. Так надоело ее искать, — пожаловался он врачу. В руках отец держал залитую кровью стопку визитных карточек, видимо, извлеченных из кармана моего пиджака. Не без гордости он отслоил от залитой кровью слипшейся пачки один прямоугольничек и вручил его доктору. — Жаль, — проговорил отец. — Мальчик только начал исправляться. Таким заботливым, как в последний раз, я его никогда не видел. Часть испорченных карточек отец, повертев их в руках, бросил на больничную тумбочку. — Ну, а теперь — уходите, — сказал врач. — Нельзя отнимать у него последние силы. Сейчас должны прийти студенты, им надо застать его живым. Они ведь должны успеть пощупать, послушать. А пациенты загибаются буквально на глазах, молодые кадры не могут набраться опыта… — Ну, а за то, что вас пропустил с ним попрощаться, вы, я надеюсь, не забудете меня отблагодарить, — сказал врач. Мама торопливо полезла в сумочку, отец тяжело вздохнул. Именно в такой момент с человека надо драть три шкуры. За лечение. За рытье могилы. Иначе никто не потратит лишней копеечки. Только когда припрет, начинают раскошеливаться на врачей, лекарства… На похороны. — На радости много не заработаешь, — говорил Маркофьев. — Потому что люди легко пренебрегут радостью. Откажутся от нее. У них ощущение, что их столько радостей ждет впереди… Им кажется, что вся их жизнь будет состоять из радостей. А вот на горе можно заработать. Собственно, только на горе и можно заработать. Потому что от горя и беды не отвертишься. Не скроешься от болезни, не откажешься от похорон. Тут и надо снимать проценты с беды. Если в период засухи в Африке хищники пируют, пользуясь тем, что травоядные ослабели из-за отсутствия воды, то неужели человек, царь природы, упустит случай поживиться за счет попавшего в безвыходное положение собрата? Конечно же, нет! С человека, если он не поставлен в крайнюю ситуацию, ничего не возьмешь. С человека вообще можно снять только с мертвого носки, добровольно он ничего не отдаст. Вместо группы любопытных молодых эскулапов пришла одна длинноносая студенточка — в очках и с толстой тетрадью. Села на стул рядом с моей кроватью и начала пытать: — Что вы помните? Что испытали? Многие видят свет в конце тоннеля и испытывают облегчение. С вами такого не было? — А вам зачем? — спросил я. — Вы что, диссертацию собираетесь писать? Или дипломную работу? Бросьте, не пишите, от этого одни неприятности. Длинноносая помялась, но ответила: — Я составляю картотеку… Тех, кто однажды такое испытал и имеет шансы повторить свой опыт в ближайшем будущем. Если там, в потустороннем мире, и правда что-то есть, вы бы мне дали знать, прислали оттуда условную весточку. В пятницу, в три часа. Я в это время буду в кухне. Ну, вы там стукните о стол, когда появитесь, или уроните коробок спичек. Чтоб я догадалась, что вы пришли. Вот, распишитесь, что с условиями проведения сеанса ознакомлены. И больше никто из врачей ко мне не заглядывал. Хотя пост дежурных находился рядом. Я слышал, как медсестры пьют чай или обмениваются новостями. А потом они уходили в ординаторскую смотреть телевизор. Если показывали хороший фильм, вся бригада перемещалась туда. Вернувшись, громко обсуждали увиденное. «Человеку не так много и нужно, — думал я в такие часы. — Ну, хотя бы не попасть в больницу». Только дураки считают, что кто-то обязан их лечить и выхаживать. Кто, кому и что должен? (Это мы уже проходили в предыдущих главах). Врач, который предрек моим родителям скорую мою гибель, — я узнавал его по голосу, — подойдя к посту, иногда осведомлялся: — Еще живой? — Пока живой, — отвечали ему. — Удивительно, — говорил он. Впрочем, весьма вероятно, речь шла не обо мне. Из окна моей палаты (если мне удавалось приподнять голову) было видно: на улице в лучах солнца греются легкие больные и спешат по дорожке к главному входу родственники… А когда опускалась ночь, приветливым светом загорались в сгустившейся темноте окна морга — словно маня и зазывая… К вам приставлен врач. У которого (которой) куча проблем; муж, любовник (любовница), некормленные дети, и еще она не успела купить пачку «Геркулеса» и забыла купить стиральный порошок. Сами подумайте: что для нее важнее — ваша болезнь или мысли о стиральном порошке или геркулесе? О некормленных детях и ворчливом муже или вашем насмотрке? Ну так пожалейте ее и не осуждайте. Если вам суждено выздороветь, это произойдет, если не суждено, вам никто не поможет. Слушая хрипы в ваших легких, эта врачиха все равно будет слышать всхлипы своих несчастных детишек, которых вынуждена покидать каждый раз, как устремляется на работу. А что сделаешь? Такая жизнь… А потом ко мне пожаловал Маркофьев. Впрочем, я ждал его. Он смотрел на меня холодным отрешенным взглядом. Так смотрят на уже вычеркнутых из жизни, которым не помочь. — Где вещи? — спросил он. — Где украденные тобой вещи? Я молчал. Он усмехнулся. И закурил. — Врачи сказали, у тебя нет шансов. Поэтому считай мою речь напутственной. Так бы я выступил и на твоих похоронах, если бы смог на них присутствовать. Но я не смогу. Отбываю на юг, на курорт. А когда вернусь, тогда уж и наведаюсь к тебе на могилку. Он сказал: — Тебе умирать не страшно. Ты никому не нужен. Ты прожил так, что после тебя ничего не осталось. А это значит — как бы и не жил. Твоей жизни не было. А вот мне было бы страшно оставлять стольких людей, которым я нужен. Страшно делать их несчастными, обездоленными, осиротелыми… Да, я буду жить в стольких воспоминаниях… Перечисляя мои минусы и недостатки, он начал загибать пальцы. И на протяжении разговора загнул их все — по многу раз на каждой руке. Он говорил о женщинах, которыми не стеснялся пользоваться, потому что ему этого хотелось, о дураках-мужьях, которых не считал зазорным обманывать, потому что на то они и дураки, чтобы терпеть убытки, о том, что жизнь прогибается перед теми, кто ведет себя с нею уверенно, по-хозяйски. — Ты считаешь меня дураком? — спросил я. — Конечно, — без секунды колебания ответил он. — Жизнь — величайшая авантюра. И дурак тот, кто принимает ее всерьез. В этой игре правил не существует, каждый действует кто во что горазд: блефует, врет, лукавит — лишь бы добиться своего. Тот, кто не использует всех возможностей, которые подарила жизнь, — тот просто болван. Даже в постели пользоваться одним и тем же способом скучно. И вообще: зачем жить тяжело и трудно, когда можно — весело и легко? И еще он сказал: — Всю жизнь ты живешь по правилам. Кто и когда эти правила установил? Но ты так боялся совершить ошибку, столь тщательно ограждал себя от малейшей ее возможности, что прожил пресно, скучно, нелепо. Все ты делал вроде бы правильно. Можно сказать, безошибочно. Но разве это принесло тебе счастье? Безошибочность — и есть главная твоя ошибка. И еще он заметил: — Всю жизнь ты не жил, а раздавал долги. Родителям, учителям, друзьям. Это не жизнь, а существование в долг. — Жизнь учит нас свободе, — говорил он. — Она не терпит насилия над собой. Попробуй, заставь ее сделать то, что ей не хочется — ничего не выйдет. Она тебя сбросит как необъезженный мустанг. Вот ты, к примеру, как ни выкручивал ей руки, чтобы защититься… И что, удалось? Черта с два! Напротив, попробуй жить вольно, независимо, как я, ничего не желая и не подгоняя действительность под свои цели — нужные люди сами будут встречаться тебе на пути, ты преуспеешь во всем и в результате достигнешь того же, чего бы достиг, затратив гигантские усилия. То, что он излагал, я уже знал и сам. И сам бы мог прочитать ему подобную лекцию. Но я слушал его, слушал, затаив дыхание. — Ты не жил никогда, а готовился. Собирался начать жить. Подкрадывался к жизни. Выверял, вымерял… И так боялся совершить хотя бы одну ошибку, что допустил их целую кучу… А я, в отличие от тебя, жил — всегда, сразу, набело. Ошибался. Спотыкался — как без этого? — но жил. Он хлестал меня словами, будто кнутом. Справедливость его была очевидной. Я ведь и сам много раз замечал то самое, о чем он говорил. Ему, а не мне, впору было приниматься за создание Учебника Жизни. — Но ты ничего не понял. Увидел лишь внешнюю сторону происходящего. А есть еще не видимая глазу глубина. Тебе мешали. Всю жизнь мешали. Но ведь мешают всем и всегда. Существует заговор против каждого, кто хочет быть собой и заниматься тем, чем хочет. Люди не могут этого простить, потому что давно отказались от себя подлинных — в угоду своим же слабостям, соблазнам и страхам. Каждый смельчак для них непереносим. И мне мешали, а как ты думаешь? Вредили. Но я этого будто не замечал. Делал вид, что все вокруг — друзья… Признания слетали с его губ легко, так отделяются от веток спелые плоды. И тут я понял: ему вполне по силам было написать даже Учебник Жизни для Умных. — С одной стороны, те, кто наделен разумом, будут тебе мешать, чтобы ты с ними не сравнялся. А с другой — вокруг толпы идиотов, тысячи кретинов и отдельные сумасшедшие. Тратить время на то, чтобы всех образумить, переделать, воспитать?.. Зачем? Чтобы они соответствовали твоим представлениям о том, каким должен быть человек? Но это невозможно: сделать всех похожими друг на друга и на тебя! Поэтому: делай свое дело, не обращай внимания на докучливых слепней, мух и комаров. Делай свое, и у тебя появятся попутчики, те, с кем ты сможешь разделить груз, перемолвиться словом. Это будут только попутчики, не следует их переоценивать и слишком им доверять, каждому из них собственная жизнь дороже твоей (что естественно), но все же они скрасят твое одиночество в пути… Я смотрел на него — и любил и ненавидел одновременно. Он все, все знал — про меня, про себя и про всех других. — Думаешь, я ничего не понимаю? Всю жизнь ты стеснялся быть собой. Что-то казалось тебе неудобным, что-то — неловким. А то, на что надо было попросту наплевать, — обязательным. В результате ты прожил какую-то странную, никчемную, и уж, во всяком случае, не свою жизнь. Ты и сейчас, беседуя со мной, стесняешься дать волю чувствам. А вот я никогда не стеснялся. И не стесняюсь. Он жил на всю катушку, а я робел. Он жил в свое удовольствие, а я отпихивал радости или откладывал их на потом. Он жил, как ему удобно, а я — так, как удобно другим. — У тебя все складывалось блестяще, — сказал он. — Ты — классический тип неудачника. Таких все любят, потому что таким не завидуют. Но ты сам все испортил. Ты не состоялся ни в чем. Но стал доказывать, что заслуживаешь лучшего, хотя неудачи — это типичное, естественное для тебя состояние. — Хочу узнать, — спросил я. — Был ли случай, чтобы я кого-нибудь подвел? Обманул? Предал? — Ты сам ответил на свой вопрос, — сказал Марко-фьев. — Ты не пойдешь ни на какую подлость, хитрость, ложь… А в жизни на это сплошь и рядом приходится идти. Ты — урод. Белая ворона. От таких, как ты, отворачиваются, ибо не знают, чего от них ожидать. Нет, любят других. — На что ты потратил отпущенный тебе срок? — спросил он. — Сидел в одиночестве, изводил бумагу, всех отшил, жену упустил. И оказался банкротом. Человек — тот же самый банковский сейф. Что ты накопил? И что я? Нет, не о человечестве ты заботился, о себе. А вот я — был и остаюсь настоящим человеком. И человечество по достоинству оценило именно мои заслуги. Ты не находишь, что в нашем с тобой споре оно поддержало меня? Я — такой же, как все. А чего ждать от хмыря, который сам не живет и другим не позволяет? Не мешай людям осуществлять свое право на счастье! А помогай! Другой философии в этой жизни нет. Когда мы устраивали гулянки и выписывали девочек, может быть, они приезжали к нам, просветленные высокой идеей материнства? Или мы были одержимы манией отцовства? Нет, и мы, и они хорошо знали, чего хотим от этих встреч. У-до-вольст-вия! — чеканя каждый слог, произнес он. И еще он сказал, причем не без гордости: — Я всегда жил вместе со страной. Вся страна гуляла, и я гулял. Все бездельничали, и я бездельничал. За отчетный период мною прожиты сотни ящиков водки, десятки флаконов французского одеколона, уж не говорю про горы съеденных деликатесов: балыка, икры, севрюги, говядины… А уж пива выпито… Попытаться переплыть — захлебнешься! Но теперь… — Голос его посуровел, он сверкнул глазами. — Вся страна засучила рукава, и я засучил. Все взялись за работу — и я взялся. Я живу в гармонии с обществом. У меня идеально развито чувство времени. Я талантливый сын века. А может быть… — Тут он скромно потупился. — Это время и страна подстраиваются под меня… Мне он посочувствовал: — Обидно, что ситуация всегда против тебя. Что ты лежишь, прикованный к постели. Мне действительно тебя жаль. Мне и всегда было жаль… У тебя на лбу написано, что ты — из породы проигравших. И ты останешься на больничной койке, а я улечу к теплому морю и уже вечером искупаюсь… Он засмеялся. Наверное, предвкушая удовольствие. — Ты дурак, — сказал он. — Ты — коллекционер ошибок. Я действительно хотел тебе помочь. Но теперь даже к лучшему, что тебя не станет. Я в очередной раз присвою твое новое открытие, твою незащищенную диссертацию. И слава моя вновь прогремит по свету. А тебя закопают в землю, и даже памяти о тебе не останется. Он придвинулся ко мне: — Ну, где украденные вещи? Я не спешил отвечать. И в свою очередь задал ему вопрос: — Как считаешь, если начну исправлять совершенные ошибки и исправлю их все — наверстаю упущенное? Верну счастье? — Счастье — в том, чтобы ошибаться, — изрек он. И спохватился: — Я уже опаздываю. У меня билеты в кармане. — Маркофьев похлопал себя по груди, там, где сердце и где хранят возле него наиболее ценные документы. — Печально, конечно, с тобой расставаться. Все-таки прожили вместе целую жизнь… Но я хочу искупаться… Я мечтаю искупаться… — А может, останешься? — не без издевки попросил я. — Ах, вот оно что, — догадался он. — Ты, значит, решил испытать мое терпение… Что ж… Усмехнувшись, он выдернул из-под пластыря, налепленного на мою ключицу, гибкую трубочку капельницы с иглой на конце. — Ты умрешь даже раньше, чем того ожидают врачи, — наблюдая за моей реакцией, сказал Маркофьев. И, опять не сдержавшись, повысил голос: — Где вещи? Говори, где они? Дробно стучали по линолеуму падающие из иглы капельки, мгновения моей жизни. Их, наверно, натекла целая лужа. — Скажи, а Моцарт смог бы стырить у Сальери партитуры? — спросил я. Возможно, он решил, что я брежу. И забеспокоился: — Пойми, тебе уже вообще ничего не нужно… Ты уже одной ногой на том свете… Ну, куда ты их дел? Мне плевать, но Лаура меня достала. Я поманил его здоровой рукой. Он почти приник ко мне, чтобы услышать мой слабеющий шепот и различить слова… Гипсом, что было силы, я двинул ему в челюсть. А затем обрушил эту тяжесть — на его затылок. Медленно он стал сползать на пол. Вы не забыли: ЧТОБЫ ВЫЙТИ ИЗ БОЛЬНИЦЫ, НАДО ИМЕТЬ ЖЕЛЕЗНОЕ ЗДОРОВЬЕ! И еще: УБИТЬ МОЖЕТ КАЖДЫЙ. Стоит только захотеть. Большого труда мне стоило раздеть поверженного титана, напялить на себя его мешковатый костюм, а бесчувственное тело уложить в постель — на свое место. Прихватив с тумбочки окровавленную стопку отцовских визиток, я вышел из палаты. Навстречу по коридору спешила длинноносая студенточка в очках. Рот ее раскрылся от удивления. — Стойте! Вы куда? Мы так не договаривались! Вы должны были умереть… Я замедлил шаги. — Запомните, девушка, — сказал я. — НИКТО НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН. В палате вы найдете человека, который расскажет вам о своих ощущениях не меньше, чем я. И заспешил вниз по лестнице. |
||
|