"Наследство" - читать интересную книгу автора (Кормер Владимир Федорович)

Владимир Кормер

Наследство

Москва

2009

ББК 84Р7-4 К66

Оформление, макет — Валерий Калныньш

Кормер В.

Наследство. — М.: Время, 2009. — 736 с. — (Собрание сочинений)

ISBN 978-5-9691-0425-9 (общий) ISBN 978-5-9691-0426-6 (т. 1)

ББК84Р7-4

ISBN 978-5-9691-0426-6

© Владимир Кормер, наследники, 2009 © составление, 2009

9 7859 69 10426 6

© «Время», 2009

IV У АННЫ

— Душа моя, если б ты только знала, что тут у нас делается! _ сказала Анна. — Мы сейчас только тем и занимаемся, что возрождаем русскую идею да русскую государственность. Ха-ха-ха, мы-то, конечно, главным образом разгова риваем, но кто его разберет! Черт знает до чего дожили!

Появившись на другой день в доме у Анны, где собиралось тамошнее общество, Наталья Михайловна после первых восклицаний и расспросов, как только возобновился прерванный ее приходом разговор, услышала именно о возрождении русской государственности, о нежелании Москвы терпеть своевольство масс, вчера еще бывших опорой власти, и еще о необходимости возвращения.

Говорил невысокий худенький человек, в котором Наталья Михайловна сначала не признала постаревшего и поблекшего, подававшего когда-то надежды цивилиста Про-ровнера, избравшего потом литературную линию и писавшего под псевдонимом в «Речи». Когда-то кто-то божился Наталье Михайловне, что Проровнер на самом деле обрусевший грек и лишь выдает себя за еврея — то ли из голого авантюризма (предки его были, конечно, все до одного контрабандисты и перекупщики краденого), то ли преследуя свои тайные никому не ведомые цели; настоящей его фамилии Наталья Михайловна не помнила.

— Ну так вы что хотите сказать? — спрашивал Проровнера рыжий бородач, священник — отец Иван Кузнецов.

— Я хочу сказать, что если бы Робеспьер удержал за собой власть, то он изменил бы свой образ действий! Он восстановил бы царство закона! Вот что я хочу сказать! — отвечал Проровнер.

Присутствовавшие были все свои и свободно расположились в хозяйском кабинете. Анна, привычно утомленная ежедневными гостями, беспорядком и частыми поездками в Берлин, Мюнхен и другие центры искусств, где она пристраивала мужнины пьесы и прочую литературную поденщину, разносила чай. Ее муж, растолстевший, отпустивший длинные усы и огрубевший, не противился вторжению иноплеменников и на диване, за спинами гостей, лишь лукаво улыбался спросонок, вполуха внимая звукам чересчур быстрых для него невнятных русских речей.

— Как же нам поступить? — спросил стоящий в проходе у косяка манерный юноша. — Предположим, что мы вернемся? Но мы должны вернуться с какими-то идеями?..

Это был сын какого-то бывшего сенатора.

— Я знаю, вы просто боитесь, — сказал Проровнер отцу Ивану и юноше.

— Простите, — вмешался Андрей Генрихович, истосковавшись за десять с лишним лет по родному разговору о политике, — вы утверждаете, что революция переродилась. Что крайности ее исчезли, появилось чувство меры, властью руководит желание разума, эволюционного развития, реформ… Вы называете это Русским Термидором, но ведь за французским Термидором пришел Бонапарт. Что вы скаже те об этом? Как обстоит дело с бонапартизмом в России?!

— А что вы имеете против него?! — обрадованно вскричал Проровнер.

Сидевший в полутьме у книжного шкафа человек, который прежде, когда Наталья Михайловна вошла, здоровался с нею как давний знакомый, но которого она не узнала, пошевелился, и Проровнер, решив, что тот не одобряет его, встрепенулся, потревожив немца:

— Ах, простите, простите, Дмитрий Николаевич. Я, конечно, понимаю лучше, чем кто-либо другой, разницу наших положений. Я, конечно, человек без роду без племени, и вас связывало с Россией значительно больше связей, чем меня, чтобы я мог так запросто рассуждать о судьбах скорее вашег о, чем моего Отечества… — Он побагровел от унижения, на которое обрек сам себя. — Да, ваш род — это как бы непосредственная компонента движения российской истории, тогда как все мы… уподобляемся словно мелким частицам… Я имею в виду, кроме того, и… м-м… те материальные, что ли, связи, соединявшие вас…

Тот, которого назвали Дмитрием Николаевичем, подвинулся вперед, и тотчас же Наталья Михайловна сообразила, кто он таков.

Это был Дмитрий Николаевич Муравьев, лицо до войны весьма известное, историк-медиевист, довольно талантливый, но отошедший в предреволюционные годы от истории ради политической деятельности, сын и внук видных сановников всех последних царствований, женатый на дочери сибирского золотопромышленника, принесшей ему, по слухам, семь миллионов, и сам миллионер. Дед Натальи Михайловны был когда-то в приятельских отношениях с его дедом.

— Вы должны признать, — повторял между тем Проровнер, тоже наклоняясь вперед и облокачиваясь на колени Ан-ниного немца, — вы должны признать, что происходящее сейчас в России — важней, чем разрыв ваших связей.

— Я это признаю…

Проровнер тоскливо улыбнулся, но упрямо продолжал:

— Нет, я неточно выразился. Нет, не так… Вы должны сказать себе: да, я потерял все. У меня нет ни отца, ни деда, ни всех моих пращуров до седьмого колена. Да, именно так. У меня нет дома. У меня нет своего угла. Нет людей моего круга… Я один… Именно так. Я стал как все… Все это справедливо… Но после этого вы должны сказать: и все-таки взамен, как и все русские, я получил больше, чем я имел!..Вы не можете не признать, что вся Россия получила больше, чем имела!..

— Вы потеряли меньше, чем я… Россия получила больше, чем имела, — усмехнулся Муравьев. — Как у вас все здорово сходится.

Видно было, однако, что он чувствует себя неловко. Молодая дама с маленькой головкой на худой шее, подойдя к растворенным дверям кабинета с чашкой в руках, соболезнуя, посмотрела на Муравьева. Ощутив ее взгляд, он снова выпрямился, заложил ногу за ногу и выпятил в жилете грудь, похожий на англичанина (все их семейство издавна отличалось англоманством), высоко держа голову породистого пса.

Аннин немец, поглаживая усы, важно заметил:

— Фам натопно нофый Петер. Фот биль шелофек, который имел флияние на Рюси.

— А?! Вот немчура! — захохотала Анна, показывая пальцем своего немца, опять самодовольно выключившегося из разговора.

— Да, ведь после Петра все из содеянного им, по-видимо-сти, разрушилось, не правда ль? — спросил Андрей Генрихович, разгоряченный Проровнером. — Флот сгнил, столица перенесена обратно в Москву, мануфактуры находились в состоянии худшем, нежели в начале царствования… Ведь верно? И тем не менее Россия уже шла по новому пути! — То есть я хочу сказать, что где-то внутри, в духе, она имела уже что-то, что создало и самого Петра с его реформой…

Молодая дама с худой шеей все так же, от дверей, не входя, повернула к нему голову, сказала:

— Мы много видели таких, которые воображали себя спасителями Отечества, да только что-то мало от них было толку, да и святости особой не замечалось…

— Не пойти ль нам, не покурить ли на воздухе? — предложил Проровнер, решивший, что разговор принял слишком крутой оборот.

В комнате остались Муравьев и сонный хозяин. Наталья Михайловна подошла к Муравьеву:

— А я сначала не узнала вас.

— Ничего, — не слишком любезно сказал он. — А это ваш муж? — начал он (она поняла, что Андрей Генрихович успел внушить ему неприязнь), но тут же спохватился: — А что же ваш батюшка, Михаил Владимирович, остался там… по убеждению… или как?

— Случайно, — пожала она плечами. — Если б знать заранее, как оно получится, разве так бы все было?

Желая смягчить собеседника, она стала рассказывать ему о своей жизни последних российских лет, об одиночестве на Канарских островах, и он вправду оттаял, подобрел, через три минуты уже сочувственно хмыкал на каждое ее слово.

— Верно, верно, — соглашался он. — Все наши мучения — ничто в сравненье с тем, что испытали женщины. Это ужаснее всего. Когда я вспоминаю самое страшное из всего, что я за эти годы видел, то это всегда связано с женщинами. Почему-то им веришь беспрекословно. Даже не зная, в чем дело, что с ней, веришь сразу, безоговорочно.

В коридоре мелькнул недовольный Андрей Генрихович. Опасаясь, наверное, что Наталью Михайловну сейчас уведут, а также — что был холоден с ней, Муравьев стал рассказывать про свои лекции в Университете, но ему показалось, что это ей неинтересно, и он замолчал.

— Вот я еще хотел спросить у вас, — осенило его. — Я хотел спросить у вас: вы верите в сны?

— Не знаю, — удивилась она.

Он же, должно быть, сперва надеялся только изобрести какую-то тему и лишь второпях завел речь об этом, но затем, из гордости, не захотел остановиться.

— Я вообще-то намеревался спросить даже не о снах, а о гаданиях. Меня предыдущий разговор навел на эти мыс ли. Я недавно вспомнил один случай…

Его последнее время измучили тяжелые, кровавые сны, которые он не в состоянии был вспомнить наутро, но всякий раз знал, что прежде это ему уже снилось. Постепенно, хотя он по-прежнему забывал их, в рассудке его отлагалась некоторая общая всем этим снам подоплека. Не доверяя сначала рассудку, опасаясь самовнушений, он потом выделил-таки, что снится ему по большей части одно и то же женское лицо в разных обрамлениях, при этом появление его означает нечто нехорошее, дальше обычно начинался кошмар.

— И вот представьте себе, — сказал он, — сегодня я вдруг сообразил окончательно, с чем это связано… Еще в девятнадцатом году, недалеко от вас, если вы тогда были на Кавказе, близ Новороссийска пристала к нам одна женщина, цыганка… Я вообще-то не суеверен, но здесь… это было самое несчастное существо, какое когда-либо видел. Совершенно она была спившаяся, какими цыгане, по-моему, редко бывают, ободранная, так что и женского-то в ней ничего не осталось… Она даже и просить-то у нас ничего не просила… Мы ехали в повозке, она стояла в стороне от дороги, молча. Тогда впрочем, и редко что у кого-нибудь было, а деньги стоили немного. Тут же был муж ее, человек с таким лицом, что сразу становилось понятно, что фантазии у него хватит лишь на то, чтобы украсть или зарезать… А она… Вот что значит женщина!..Внезапно она почуяла в нас что-то, вся встрепенулась, подбежала, словно семнадцатилетняя девушка, к одному, к другому, мне за руку уцепилась. Мы посмеялись, попросили погадать нам…

Он поднял глаза на Наталью Михайловну, чтоб проверить, слушает ли она его:

— …Короче, троим из нас она нагадала близкую смерть… В том числе и мне… Один был член тогдашнего кубанского автономного правительства. Поскольку генерал Деникин повесил потом все правительство этой доморощенной Рады, то, вероятней всего, в том пункте пророчество исполнилось. Вторым был близкий мой приятель… Ходят слухи, что он в Америке, но от него у меня нет вестей уж несколько лет… Сам я тогда все допытывался у нее: какова же будет моя смерть? Расстреляют ли меня, скончаюсь ли я в тифу, вообще: насильственным будет мой конец или, более ли, менее ли, естественным? Но она не сумела ответить…

* * *

Размышляя о том, что сказал ей Муравьев, Наталья Михайловна отчасти соглашалась с ревнивым утверждением Андрея Генриховича, что, возможно, Дмитрий Николаевич хотел всего лишь снять с себя подозрение в благополучии — пусть относительном — среди всеобщего несчастья и разо рения, но полагала, что и это неплохо.

— О, смотрите, как Наталья Михайловна у нас легковерны-с! — кричал азартно Андрей Генрихович Проровнеру, который на следующий день явился к Анне (они ночевали у нее) чуть не с утра. — Как же! Мне, видите ли, безразличны мои потери, я думаю лишь о несчастье женщин! Скажите, Григорий Борисович, вы верите в это? Если несчастье женщин так трогает вас, то при чем же здесь эта цыганка с ее гаданиями?!

— Я вижу в этом голос рода… — рассуждал Проровнер. — Так оно и должно быть. Муравьев и Наталья Михайловна — люди одного сословия, одной касты… Это существует и имеет влияние на психику. Наталья Михайловна и должна его защищать…

— Вот как?! Голос крови?! Ах, рода!.. — Андрей Генрихович смотрел ошарашенно и опять взрывался: — Нет, вы мне скажите, а кто несчастнее?!

— Андрей Генрихович, я прошу тебя перестать, — вступала Наталья Михайловна. — Решай лучше, едем мы или не едем…

— А что тут решать-то?! — настаивала Анна, вбежавшая при этих словах в комнату. — Ты выйди на улицу, пойдем погуляем, посмотри, какая тут прелесть! Я тебе покажу места… А народ какой замечательный. Один Дмитрий Николаевич чего стоит!

Она подмигнула, но Наталья Михайловна не успела ничего сказать и только ощутила раздражение, когда Андрей Генрихович, услыхав про Муравьева, возопил:

— Да, в самом деле! Мы как раз только что с Григорием Борисовичем беседовали о нем… Вы говорите — остаться, — перебил он себя, потому что Анна глядела на него изумленно, еще несколько утрируя выражение. — Хорошо, мы подумаем, остаться нам или нет. Может быть, мы и останемся. Но разрешите лучше наши сомнения насчет упомянутой персоны. Вы давно его знаете?

— Да, хотя коротко сошлись мы только здесь, — ответила Анна. — А если он вам так интересен, то вы спросите о нем лучше вашу супругу — ведь они, кажется, знакомы ближе?..

Андрея Генриховича это не смутило:

— Да нет, — он досадливо отмахнулся, показывая, что никакие намеки его затронуть не могут. — Зачем мне расспрашивать Наталью Михайловну? Она не видела его пятнадцать лет. Я спрашиваю, что представляет он собою сейчас… Что, он действительно талантлив? Он кто — партийный деятель или ученый?

— Вы знаете, Андрей Генрихович, — Проровнер наморщил лоб, — здесь сложное дело… Потому что он если и партийный деятель, то из тех, которые любят оставаться в тени. Все хочет быть серым кардиналом. Никогда не известно в точности, чем он занимается, что он намерен делать, неизвестно, о чем он думает, кого он любит, сколько у него, наконец, денег, — ничего об этом не известно. Все ровно, спокойно, ниоткуда ничего не видно… Только хмыканья, покачивания головой, скорбные взоры… Но кое о чем мы, разумеется, догадываемся…

— А он правда потерял все, что имел? — живо перебил его Андрей Генрихович. — Вы уверяли вчера, что это так. Вы это знаете наверное?

— В том-то и дело, дорогой мой, что ничего не известно.

— Помилуйте! — Анна всплеснула руками. — Что вы такое говорите?! Человек лишился в России именья, дома, нескольких домов, и вы спрашиваете, много ли он потерял!

— Да, это так, — поспешно кивнул Андрей Генрихович, — но ведь это не обязательно значит все.

— Простите, — осторожно сказал Проровнер. — Справедливости ради я все же должен заметить, что вчера, говоря о потерях, я имел в виду не один… э-э… так сказать, материальный элемент… вернее, даже не столько материальный, сколько мистический, правильнее будет сказать, духовный элемент. Точнее, весь комплекс. Весь комплекс потерь, причиненных нам, — он судорожно глотнул от волнения, не в силах распутать фразу, его подвижное удлиненное лицо с большим, чуть не от уха до уха, сардоническим ртом, искривилось, — причиненных нам нашим разрывом с Россией…

— Я согласен… Но согласитесь и вы, что все это немало важно.

— Разумеется, — поспешил Проровнер.

— Немаловажно, — Андрей Генрихович повысил голос, — потерял человек все и просил подаяния или там, скажем, скитается в поисках работы по всему свету, как, извините, принужден скитаться сейчас ваш покорный слуга… Или он все же обеспечен, имеет кусок хлеба, в отличие от тысяч своих соотечественников. И, вероятно, извините меня, опять же, неплохой кусок хлеба, раз он может отдать своих детей в Оксфорд, содержать любовницу и так далее…

— Нет, конечно, вы правы, — примирительно сказала Анна. — Все это имеет значение. Но вы знаете, я за эти годы повидала столько людей и скажу вам, что, по моим наблюдениям, все остаются сами собой. Все эти разговоры, что война и революция разорили семейства, кого-то чего-то лишили, — все это именно разговоры. — Она противоречила себе, но не замечала этого. — Каждый остался самим собой: богатые остались богатыми, бедные — бедными. Поверьте мне, что в людях есть что-то такое, что устойчивее их подданства! Что-то меняется, а что-то и остается, такое, что его уж ничем и не вытравишь!..

Андрей Генрихович притих. Анна торжествовала победу:

— А что до Муравьева, то он, конечно, не все потерял. Что-то он вывез, это я хорошо знаю. Еще когда покойница была жива, я помню, говорили о каких-то ее диадемах, хоть она их, ясное дело, никуда уж не надевала. А эта, конечно, тоже о них помнит. Я по ней вижу. Правда, сейчас она нас тут удивила… Но это ладно, потом…

— Это та молодая дама, что разносила чай?.. — спросила Наталья Михайловна.