"Хромой Тимур" - читать интересную книгу автора (Бородин Сергей Петрович)Пятнадцатая глава. СУЛТАНИЯМираншаху развязали руки в конце первого же дня заточения, но за это время из тесного чулана вынесли все, чем он мог бы себя убить. Даже коврик, жалкий, потертый коврик, вынесли: узник мог надергать из него пряжу и скрутить петлю. Даже медную чашку заменили деревянной. Но Мираншах отнесся к этой заботе с удивлением: он надел петлю на шею в отчаянии, но даже тогда не решился ее затянуть, а теперь отчаяние сменилось постоянным, неотступным, как зубная боль, страхом. За несколько дней уединения Мираншах исхудал и заметил в себе легкость, поворотливость. Ноги стали послушнее, хотя некуда было идти. Мысль о ходьбе лишь обострила страх: ведь его могли заставить идти своими собственными ногами под меч палача, как сам он не раз заставлял преступников — а порой и невинных людей — идти через всю площадь в сопровождении палачей, а сам смотрел и даже, случалось, посмеивался, — у приговоренных был занятный вид! Иногда он приговаривал к смерти какого-нибудь купца из христиан за неисправную выплату податей, если желал получить их с остальных купцов раньше срока и в большем размере, чем полагалось. Отлично действовало: едва срежут голову одному, как со всех уцелевших подать поступала немедленно и без всяких споров. Иногда он приказывал схватить богатого мусульманина из того или иного ряда и требовал выкупа со всего ряда или с семьи. Это тоже помогало приумножению доходов, и все это было спокойнее, чем нападать на соседей, тащиться в поход, захватывать города, — ведь захваченное в походе поступало бы в казну, а казне хозяин отец, а не Мираншах. Сборы же с купцов шли Мираншаху: Тимуру не пришло бы в голову требовать дележа столь мелких добыч. Казна не пополнялась, казна давно опустела, но ведь Мираншах не просил у отца помощи, сам справлялся со своими нуждами! Мираншах был щедр, но разве щедрость позорит правителя? Нет, историки утверждают, что щедрость и великодушие украшают правителя! И ведь щедр он был лишь с тем, кто заслуживал щедрости, с милыми, веселыми, ласковыми людьми. Со злодеями, с хмурыми христианами, с покоренными народами, даже с мусульманами из пахарей или ремесленников он никогда не бывал щедр, — он помнил порядки отца: снисхождение к таким людям лишь развращает их. За что же гневен отец? Мираншах жил беззаботно, жалел своих вельмож, не бывал с ними строг или придирчив, но за то и они платили ему преданностью. Он напугался, когда узнал о прибытии отца, — кто не испугается, когда к дому подкрался тигр! А Тимур — хмурый тигр: никогда не поймешь, чего он хочет. Если б с добрым сердцем шел, не подкрадывался бы. А когда он крадется, кому не страшно? Но если б он был настоящим, любящим отцом, разве не растрогался бы он, не прослезился бы, видя сокрушенного своего сына, уже вдевшего голову в петлю, покорного, смирного, послушного! Нет, он не прослезился, — он его скрутил, как барана, пока не очистил для сына этот хлев, а теперь томит сына, царевича, как грузинского харчевника, как азербайджанского рыбника! Разве это отец? Мираншах размышлял, то обижаясь на Тимура, то с испугом прощая отцу его заблуждение, но сердце ныло от страха, не переставая, мучительно, во все эти дни одиноких раздумий. Это сердце внезапно остановилось, укатилось куда-то под ноги, увлекая за собой и Мираншаха, когда он услышал за дверью шаги, которые узнал бы из десятков тысяч других шагов: мимо двери прошел Тимур! Тимур прошел через весь дворец, а с ним шел дворцовый есаул, неся скатанные трубочкой описи. Но описей Тимур еще не спрашивал, он прошел через весь дворец, до угловой башни, внутри которой был ход вниз, в казнохранилище. У входа уже ждали начальник города Султании, назначенный Тимуром, и главный казначей владений Мираншаха. Они спустились в подземелье, и Тимур потребовал у есаула: — Опись! — Вот она, великий государь. — На ней ничего не написано! — Нечего было писать, великий государь. Главный казначей повалился к ногам повелителя. Тимур при шатающемся свете внесенных светильников оглядывал эти крепкие подвалы, сложенные из огромных серых, кое-где заплесневелых глыб. — Кто ж держит казну в этакой склизи? — Да уж… Истинно, великий государь. — Тут хорошо не для казны, а для казнокрадов! С откровенным удовольствием есаул подтвердил: — О, истинно, великий государь! — Кто строил? — Неизвестно, великий государь. Может быть, тысячу лет держится. — Много здесь побывало всякого-такого… за этакое время! — сказал Тимур не без сожаления, что в те далекие времена ему не довелось побывать здесь. Своды, своды… Тяжело нависая, своды удалялись в непроглядный мрак. — Пойдемте! — позвал Тимур. — Там ничего нет, великий государь! — Несите светильники! И они пошли, углубляясь под эти своды, где шаги их сливались в одну тяжкую, грозную, гулкую поступь. — Оно будто спускается? — спросил Тимур. — Сказывали, в давние времена оно уходило под дно моря, выходило наверх в Баку. Спутникам Тимура было страшно. Об этом подземелье ходили разные предания: сюда заточали узников, и потом от них не находили ни костей, ни клока одежды. Говорили, что брошенный сюда персидский царевич вдруг объявился в Шемахе, а когда его спросили, как он прорвался через ряды врагов, он ответил: "Между Баку и Шемахой никаких врагов нет". — "А разве вы не из Султании?" — "Нет, я из Баку!" — ответил царевич. Сказывают, это было сотни лет назад, но легенды эти жили среди жителей Султании. Другие рассказывали, что в глубине подземелья живет дьявол и заточенных сюда он глотает вместе с одеждой и костями. А теперь все шли при слабом замирающем свете, удивляясь, что пламя как бы прилегает к светильникам, словно кто-то дует на него и вот-вот затушит. Все робели, у всех было тяжело на сердце: "Жаль, что повелитель не знал всяких здешних басен, иначе он не шел бы так решительно дальше и дальше по этому проклятому подвалу!" Но вдруг Тимур, не оглядываясь, сказал: — Видно, и казну дьявол сожрал вместе с костями и тряпками! В одном месте что-то звякнуло под ногой Тимура. Он велел поднять. Это был узкий кинжал без рукоятки. Тимур провел клинок между пальцами и уверенно сказал: — Арабский. Из Дамаска. И снова пошел. Наконец их дорогу преградила вода. Как они ни протягивали трещавшие, погасавшие светильники, ничего не могли разглядеть, — дальше стояла рыжая мертвая гладь воды, и во мраке казалось, что и своды в глубине сомкнулись. Тимур долго смотрел, каким странным медным отливом отвечает вода на пламень светильников. Гладь воды была неподвижна, и если и лежало что-нибудь под этой водой, то где-то глубоко, навеки затаено или заколдовано там. Все продрогли. Один лишь Тимур не замечал сырого, промозглого холода этих стен. Он повернулся и пошел назад, будто с сожалением, будто ему тяжело было расставаться с этим зловещим местом. — Так вот… Здесь и хранили казну? — Здесь, государь. — А из этой воды не было к ней доступа? — Я велю осмотреть воду, если надо. Перейти ее, высмотреть, откуда она, глубока ли… — сказал есаул. — Надо. Вели! Только верным людям! И, пройдя несколько шагов, добавил: — Людей ты подбери сам. Одного к одному. Чтоб потом сказок не сказывали. — Подберу, великий государь! — Чтоб верные были, но чтоб потом о них не жалеть. — Я знаю, великий государь. И опять, перед тем как подняться наверх, когда светильники снова разгорелись ярче, Тимур оглянул подвал: — Пусто!.. И опять казначей хотел упасть к ногам Тимура, но устоял, простонав: — Я только выполнял указы правителя. — А почему мне не донес? Не понимал, что казна мне надобна? А? — Откуда мне знать, — считал, что правитель с вашего согласия… великий государь! — Врешь! Знал. Я на пиры, на жиры свою казну не трачу. Я горсть возьму, берегу, пока не понадобится для войск. Отдам им эту горсть, они мне взамен тысячу горстей несут. И те не трачу, возьму, берегу, пока не понадобится… для войск! — Великий государь!.. — Может, за казну я тебя простил бы. Да ты соврал. Ты знал, зачем мне нужна казна. Видел, как она уходит на ветер. Каялся бы, а ты врешь! За это не проси милости. Казна не мне, казна моему царству нужна. Самарканду. Понял? И Тимур пошел наверх, удивляясь, что казначей, дрожа, звякает ключами, скрипит дверью, замком… "Зачем? Что запирать? Надо было раньше запирать", — думал Тимур. За все эти дни в комнатах у есаула расспросили немало разных людей купцов, базарных старост, дворцовых поставщиков, землевладельцев. Тысячников и темников из войск Мираншаха спрашивал сам Тимур. Наконец описи были закончены и все имущество не только этого дворца, но и всех остальных дворцов и садов Мираншаха подсчитано. Городской дворец выглядел нежилым. Залы стали гулки. За дни описи ковры были скатаны к стенам, все вещи составлены в угол, в каждой комнате оставлено то, что оказалось в ней при Мираншахе. Тимур проходил во дворцу, словно вновь завоевал его. Тимур созвал Великий совет, который был немноголюден. В Малом совете советников было в пять раз больше. Не в высоких залах, не в парадных покоях дворца, а в тесном углу, у есаула, Тимур собрал Великий совет. Из гулких зал Тимур вышел во внутренний дворик. За непогожие дни сразу потускнели деревья. Листва их не пожелтела, а побурела, и листья с легким жестяным стуком падали то в прудик у фонтана, то на кусты роз, то на сырую землю. Тимур загадал, приметив отвалившийся от клена листок. В небе, вновь просиявшем после холодных дождей и ветров, листок падал так медленно, словно раздумывал, не вспорхнуть ли назад, на прежнюю ветку. Исстари было заведено в Мавераннахре гадание по звездам. Десятки звездочетов служили при дворцах правителей, при мечетях, при базарах. Иные выслушивали вопросы и давали ответы возле почитаемых могил, а то и в нишах около городских бань. Гадал у звездочетов и Тимур, чтобы все видели, что он не пренебрегает небесными знамениями, но для повседневных своих дел он обходился гаданиями, привычными с детства: по сочетанию подброшенных и упавших камушков, по ушам коня в пути, по полету опавшего листка. Он считал, что бог всегда ответит, на любой вопрос даст ответ условленными знаками. Он загадал: "На землю упадет — могила; на воду — жизнь сохранить, но обесславить; на куст — оставить на виду, но держать в руках". Листок, подобный раскрытой ладони, опускался столь медленно в тишине, в синеве неба, что думалось, вот-вот он скроется куда-то в сторону и не ответит Тимуру. Листок задел за ветку, задержался на ней и, вновь соскользнув, плавно повернулся в воздухе. Он опустился прямо на зеленый еще куст роз, но, едва коснувшись живых листьев, еще раз повернулся, распластавшись, пролетел над самой водой и упал на середину дорожки. "Так и я решил! — почти вслух подумал Тимур. — Бог согласен со мной, он сам видит…" И, облегченный от своих сомнений, повелитель прошел через угловой переход на внешний двор, к есаулу. Кланяясь, советники раздвинулись, прося Тимура занять обычное место во главе их, на полу, на войлоке. Но Тимур велел принести ему скамью: — Нога болит, извините. Иногда в зимние дни или при смене погоды, на рубеже осени и зимы или зимы и весны, ему трудно было уложить на полу свою негнущуюся, ноющую ногу. Советники — старшие из темников, первые из амиров — созывались для решения самых больших, самых трудных дел. Они ждали слов Тимура, прежде чем заговорить самим. Они ждали от него вопроса, хотя каждый знал об этом вопросе и у каждого был готов ответ. С молчаливым Султан-Махмуд-ханом, с широколицым, приветливым и доброжелательным Шах-Меликом, с угрюмым Шейх-Нур-аддином, даже с уклончивым, отводящим в сторону глава сейидом Береке, не без подношений и не без щедрых посулов, по этому вопросу уже говорили и сама великая госпожа, и любимый всеми Халиль-Султан, и царевна Ширин-бика, жена Мираншаха. Тимур через своих проведчиков и проведчиц знал о всей той суете, посулах, просьбах и уговорах. Его сердило, что вмешиваются в такие дела, которые до дна он один понимает, но он сильнее рассердился бы, если бы великая госпожа отнеслась безучастно к участи Мираншаха или оказалось бы, что Халиль равнодушен к судьбе своего отца. Советников удивило, что Тимур допустил на совет дворцового есаула, служившего здесь Мираншаху. Но Тимур не только призвал есаула, а и посадил неподалеку от себя. Но обычаю, он попросил сейида Береке прочитать молитву и вслед за ней, едва дав ему договорить последние слова, спросил есаула: — Твои описи при тебе? — Здесь, великий государь. — Оценки при тебе? — Здесь, великий государь. И повернулся к своему писцу: — Наши описи здесь? — Вот они, государь. — Возьми у есаула, сличи. — Сличено; все сошлось, государь. — Много добра нашли? — Не меньше, чем из казны пропало. Но притом установлено: многие из сокровищ дворца принадлежали правителю до расхищения казны. — Мне нужна казна, а не установления. — Истинно, великий государь. Тимур опять повернулся к есаулу: — По моим записям из дворцов здешних вельмож и любимчиков ценности взяты? — Как мозг из костей, до костей выскоблили, великий государь. Не все в Великом совете знали, что за немногие дни повелитель не только составил какие-то списки, но и опустошил все знатнейшие дома Султании, а владыки этих домов уже заточены здесь, во дворце, в подвале казнохранилища: Тимур не любил разглашать своих дел, пока дело не сделано. — И что же? — спросил Тимур есаула. — Много добра? — Во много раз больше, чем было в казне. — Еще бы, — у казны здесь один подвал, а у расхитителей подвалов много. — Истинно, государь. Тогда Тимур повернулся к Великому совету с облегченным вздохом: — Вот мы и вернули казну! И некоторым почудилось, что Тимур показал зубы из-под усов в знак улыбки, — это редко случалось — видеть улыбку повелителя. Тогда Тимур обратился к совету: — Если наш слуга украдет казну, доведет лишениями войско до нищеты, воинов разбалует, дозволив им искать себе пропитание вольной работой, помощников отвлечет от дел, рубежи государства оставит открытыми перед сильным, злым, жадным врагом, забудет, что города это крепости, а не базары, доведет стены крепостей до разрушения; если своих купцов станет грабить, а у чужих принимать откупы за поблажки, если вместо полива земель пустит на плодородные земли стада, оросительным каналам дозволит зарасти травой и завалит их мусором, а хлеб станет закупать из соседних стран, чего заслуживает наш вельможа, если вместо созидания предастся разрушению, вместо накопления — расхищению, вместо повиновения — своеволию? Если свой удел он мыслит не частью единого государства, а… Гнев нарастал в Тимуре, и голос его пресекся. Перемолчав, он спросил притихших советников: — Чего заслуживает такой слуга? Великий совет молчал; и когда Тимур смотрел на этих вернейших людей, на свою опору, на людей, коими он сковал, как обручем, все спицы гигантского колеса — своей империи, — советники опускали глаза, выжидая, чтобы повелителю ответил кто-нибудь другой. — Молчите? Я скажу сам: казнь! Он видел, как вздрогнули или как заворочались, все еще не поднимая глаз, эти твердые, безжалостные, суровые люди. — И такую казнь, чтоб все видели! Чтоб каждому стало страшно! Лишь Шах-Мелик, подняв строгое лицо, прямо глядя в глаза Тимура, возразил: — Он вам сын, государь. Тимур не ждал, что придется спорить. Он не привык спорить. Не бывало такого, чтоб приходилось спорить. Сейчас он мог впасть в такую ярость, что уже ни Великий совет, ни весь этот огромный дворец, ни вся вселенная не остановят его ярости, пока он не сокрушит всего, во что бы ни уперся! С нарастающим гневом глядя в недрогнувшие глаза Шах-Мелика, Тимур встал со своей скамьи. Но и Шах-Мелик встал с пола. Казалось, Тимур накапливает силы для неукротимого, сокрушительного прыжка, выискивая в Шах-Мелике то место, куда вцепиться. Но, стоя так, он еще раз услышал спокойные, твердые, слова Шах-Мелика: — Меня можно убить, государь. Не во мне дело. Но вам он сын… — Таджик! Вы все жалостливы! А мне нужно… — Не во мне дело. На Меч Ислама ляжет пятно сыноубийства. Будет ли он тогда Мечом Ислама? — Это не твое дело. Пусть сейид скажет! Ну-ка! Береке встал: — Государь! Всякому мусульманину известно, — когда Ибрагим пожелал во имя божие заколоть сына своего Исмаила, сам бог отвел его меч в сторону. — Я — не во имя божие. Мне надо укреплять государство, а не потакать!.. — Всякое дело, государь, становится известным богу. — Есть дела, которые бог поручил мне самому здесь решать. Не вы ли, благочестивый сейид, это говорили? Говорили, а? И, не ожидая ответа от сейида, Тимур осматривал молчащих, но уже не прячущих от него глаз советников. Неожиданно он спросил есаула: — Ну? Говори! И есаул сказал: — Нельзя, государь. Как можно? Каждый самый жалкий человек скажет: "Повелитель, мол, детей из-за золота убивает, я, скажет, лучше, я хоть и ниш, да детей своих ращу, а не режу!" Тогда что? Царство ваше велико, а вы один. Надо, чтоб… Да что мне говорить, — вы сами своей великой мудростью уже постигли это! Есаул угадал: Тимур, остывая, уже хотя и неохотно, неумело, но уже отступал от своего намерения. Как всегда торопливо, искал новый путь к сокрушению неподатливого, как горная крепость, вопроса: "Если не казнь, то что же?" И хмурый, похромав перед скамьей, Тимур сел: — Ладно. Советники говорили еще, но их речи, то прямые, то извилистые, лишь повторили сказанное Шах-Меликом: жизнь Мираншаху оставить, навсегда отторгнув его от дел государства. Царство Хулагу отдать тому, кого повелитель сочтет достойным, но, пока сам повелитель здесь, правителю здесь нечего делать. Тимур все глубже уходил в свои мысли, как всегда, когда говорилось о том, что он уже решил. Дослушав, он спокойно ответил им: — Утверждаю! Помолчав, он поднялся: — Я вашей мудрости внял! Теперь берегите рубежи: там опасный сосед. Все знали, что Баязет, выведав о приходе Тимура, уже готовил войска, уверенный в своих силах, подчинивший уже немало стран по эту сторону Босфора, разгромивший рыцарей короля Сигизмунда на берегах Дуная. — Чтоб идти на врага, надо знать, чем он силен; чтоб его победить, надо знать, в чем он слаб. Вот о чем пора знать. А? То-то. Тимур загадал своим советникам загадку, и разгадать ее надлежало прежде, чем он снова созовет их на Великий совет. Отпустив советников, Тимур вернулся в запустелый дворец. К вечеру посвежело, и в безмолвных залах даже солнце казалось холодным. Нога ныла, и от этого старик хромал тяжелее. Он увидел, как в одну из боковых зал воины принесли еще пылающий светлым пламенем жар и ссыпали его в каменное гнездо жаровни, под низенький стол. Еще с утра, когда разболелась нога, Тимур натянул шерстяные, вязанные пестрыми узорами толстые чулки, чтобы согреться; надел белый бадахшанский шерстяной халат. В этой одежде таджика заметней стало лицо кочевника: узкие, оттянутые к вискам глаза, темные желваки скул, по-стариковски широкие, но редкие брови. При виде ярких углей захотелось тепла. Тимур подошел к жаровне, от которой стражи тотчас отошли к дверям. Нога ныла. Натянув толстое одеяло на столик над жаровней, Тимур до пояса накрылся согревшимся одеялом. Стражи стояли у дверей, боясь шелохнуться. Тимур сидел один в темнеющей пустой зале. Стемнело, а он сидел беззвучно: не хотелось даже за светильником посылать, чтобы никто не являлся сюда. Согревшись, нога начала успокаиваться, но заныла сухая рука. Тимур натянул одеяло на плечо. Стало легче, но и нога и рука все же ныли, ныли… Но еще сильнее ныла в нем тревога: "Великий совет воспротивился! Самые близкие люди не поняли: всю жизнь, неустанно, не щадя ни себя, ни друзей, ни сыновей, ни войск, всю жизнь он расширяет, укрепляет свое царство. Разваливает города соседей, чтоб негде им было запереться от его гнева; десятки людей приказывает истребить, чтоб уцелевшие благодарили за пощаду, славили его за великодушие и страшились бы его. Больной, тащится он в новые и новые походы, чтоб не было других хозяев мира: он и один управится с этой вселенной, он и один сумеет удержать в ней порядок и повиновение. Внуков посылает под вражеские удары, чтобы все народы мира видели их, внуков своего хозяина, будущих хозяев всех царств на свете. Он никого не жалеет ради побед, ради царства, которое надо расширять. Расширять! Растить бесстрашие внуков, приучать их, будущих владык, любить битвы и походы, не страшиться жестокости, не предаваться жалости, закалять твердость сердец. Им он готовит вселенную, которую сам, с юности, по крохам копит страну к стране, как деньгу к деньге, для своего наследника. Ради этого он никого не жалеет. Тяжело было, когда послал в опасное место своего сына Омар-Шейха, когда надо было увлечь войско на превосходящую силу; знал, что там опасно, а послал. И Омар-Шейх пал: не отходить же назад! И поныне следит, чтоб внуки не пятились, чтоб подавали пример. А ведь из них каждый ему дорог, как каждый палец на своей руке. И потерять больно, и беречь нельзя. А соратники, самые доверенные, самые выверенные… Ведь сколько дорог с ними пройдено, начиная с той скользкой, когда под ливнем вместе бежали за реку Сыр из Чиназа тридцать пять лет назад. Выверенные, как свой меч, отступились от воли повелителя, пожалели Мираншаха, смилостивились над отбившимся от рук негодяем, вырвавшим целое царство Хулагу из отцовской державы. Смилостивились, а он — как трещина в сосуде; может, и невелика, да сколько в худой сосуд ни лей., все вытечет, как ни мала дыра. А царство сосуд, куда надо налить это самое… сокровище! И на века налить, навечно! А когда он оставит правителями над покоренными народами и странами своих молодых, неопытных внуков, кто же присмотрит за единством их, если самые выверенные, старшие из соратников склонны мирволить непослушанию, потакать мотовству. Ведь дервиши подслушали, как не только на базарах, а и среди обленившихся вельмож в насмешку называли Мираншаха Мианшахом, что означает полуцарь, середка наполовинку! Может, думали, что навоеванное отцом сын волен пускать по ветру? Никто не волен! И надо показать, что ни сын, ни внук — никто не волен!" Жалость казалась ему слабостью. Когда случалось, спутники жаловались на зной, на стужу, на жажду, он один молчал, мог не пить, если остановка отдаляла победу, мог спать на голой земле, если для удобного ночлега пришлось бы сворачивать с прямой дороги. Мог и вовсе не спать, если надлежало опередить противника, и, не сходя с седла, ехать; если даже тело деревенело от усталости, ехать! Зато никто не смел тогда жаловаться, когда в нем не было пощады себе самому. И все так шли, от него самого до каждого воина: не смея потакать своим слабостям, если надо было идти. Так они все и сюда пришли в первый раз, когда топтали Азербайджан, когда лбы разбивали об армянские башни, когда карабкались по лесистым грузинским горам, где из-за каждого куста нападали воины и старики крестьяне. Как тогда, без сна, без еды, кидались от города к городу, от крепости к другим крепостям, из битвы в битву, чтоб не дать противнику ни опомниться, ни собраться с силами, пока не водворилась тишина по всей этой земле, где отовсюду тогда пахло гарью и мертвечиной. Не само собой далось царство Хулагу, когда он расширял свою державу до песков Месопотамии. "И эти старики, сами исхудавшие, почерневшие в том походе, теперь так великодушны к изнеженному бездельнику, ограбившему это самое царство Хулагу! К ротозею они отнеслись жалостливее, чем относились сами к себе. Себе не потакали, своих сыновей не облегчали от тягот походов, от опасностей битв, а бездельника, труса, лицемера все, как один, пожалели. Говорили: ляжет пятно на отца за убийство сына. Говорили: народ возропщет. Пятно? Это не их дело; не сам же он стал бы рубить ему голову. Так убрал бы — ни единой брызги не капнуло бы в сторону отца! Он сумел бы! И амира Хусейна, и подлого Кейхосрова разве он сам… Возропщет? Народы всегда ропщут. И покоренные, и, бывает, свои тоже. Но ропщут втайне, с оглядкой. Разве он не знает? Ропщут! Но затем он и складывает башни из отрубленных голов, — семьдесят тысяч голов в Исфахане! В Исфизаре — башни из живых пленников, выше городских стен, — связать и одного на другого, как кирпичи, а между ними известь, серую, быстро сохнущую… А потом заставить мулл вскарабкаться на рыхлую вершину, чтоб с ее высоты призвать верующих к благодарственной молитве! Во славу аллаха! Такие молитвы хороши, чтоб уцелевшие запомнили, чем кончается ропот в могущественной благочестивой державе Тимура. А его держава везде, куда бы он ни дошел. Ропот?! Не надо щадить тех, кто вздумает роптать. Чем их меньше останется, тем смирнее будут! Прежде чем рот откроют, голову прочь! Тогда и остальные сомкнут уста, покорятся с усердием…" Нога ныла, будто из нее тянут жилу. "Больно, а люди думают, ему хорошо! Он мало кого убил этой вот рукой, а она отсохла, болит, ноет… Думают, ему хорошо, а покоя нет, нет покоя! Вот, пришлось вернуться из Индии. А ведь там много всего осталось, чего он не достиг, там бы еще надо было побыть, прибрать остальное, а пришлось возвращаться с полпути, неспокойные вести шли о победах Баязета. Китай, изгнав монголов, набирался сил. Орда оказалась в руках хитрого проходимца Едигея; Тохтамыш снюхался с литовским Витовтом, крался к Орде возвращать былую власть. А Орда, сиди там Едигей ли, Тохтамыш ли, зарится на Хорезм, — значит, нельзя с нее спускать глаз, нельзя в такое время оставлять свое царство без войск. Вот и вернулся. А было задумано пройти по всей Индии, завернуть на Китай, пощупать, не легче ли на Китай пройти оттуда… Если б только Москва придержала на это время Орду, он шел бы дальше. А Москва опрокинула Мамая и опять молчит. Сил набирается? Надо взять в руки всю Орду, совсем. А потом снова на Москву! Тогда не дошел, остерегся. До Куликова поля дошел, до самых Мамайкиных могилок… И вернулся. Надо по-другому пойти, через Орду, через Булгар, как прежде Тохтамыш звал… А эти советники… Пожалели… Им что! Он один знает цену каждому клочку земли. Он один…" Тимур отвалился на войлок, чтоб вытянуть ногу, дать ей покой. Стало легче. Может быть, оттого, что согрелся, стало легче. Боясь потревожить утихшую боль, лежал навзничь на жестком войлоке, незаметно, в раздумье, погружаясь в дремоту. Одеяло сползло с плеча, голова закинулась на голый пол. Стражи, переглянувшись, крадучись перешагнули за порог, затворив за собой дверь: откуда им знать, как отнесется повелитель к тому, что они тут стояли, пока он спал, развалившись на полу, раскрыв рот, уронив с головы тюбетей. Таким его никому не следовало видеть, сбитого с ног болезнью, слабостью или старостью. И некому было ни укрыть его, ни подсунуть подушку ему под голову. Тимур проснулся, когда рассвело. Проснулся от боли. Теперь и шея и спина от лежанья на жестком полу болели. За дверью шумел дождь, и от дверей несло сырым холодом. Одним рывком, стиснув зубы, Тимур встал и на минуту замер от нестерпимой боли. Но сам нагнулся, поднял с полу тюбетей, крепко вытер лицо ладонью. Когда воины вошли на его зов, он уже стоял такой же, каким вошел сюда, словно не было ни внезапного сна, ни боли, неотступной, расползающейся по телу, как огонь по сухому суку. — Есаула! — приказал Тимур. Если он сам не спал, он не понимал, что нужные ему люди могли в это время спать, отсутствовать, предаваться своим делам. Есаул знал нрав своего повелителя. Он был готов предстать в любую минуту. И он явился в опоясанном халате, в хорошо повязанной чалме. — С чалмой мог и не возиться, — не мулла. Пока с чалмой возился, я ждал. А? Есаул знал: явись без чалмы, пробрал бы за небрежность, за нарушение порядка. Да и чалма была повязана с вечера, лежала под рукой наготове, надеть ее было не дольше, чем шапку. Но не объяснять же это повелителю, смолчал. — Я велел подвал осмотреть. Не было из него хода? Не похищали казну через лаз, через щель? — Ни лаза, ни щели не оказалось, великий государь. — А проверяли надежные люди? — И усердные, великий государь. — А кто? — Вельможи. Я их туда засадил и говорю: "Почтеннейшие, жизнь ваша принадлежит повелителю. Кто за собой знает вину, ищите выхода из подвала, другого выхода не ждите". Они, великий государь, все обшарили, всю воду истоптали, она нигде глубже пояса не стоит, из земли натекла, не из щели. А за водой — стена. Истово искали всякую щель, усердней истцов не сыщешь. — Ты что ж… за прежние обиды с них взыскал? — И за обиды, за прежние унижения взыскал, и ваше повеление надежно исполнил. — Пойдем к ним. Когда с тусклым фонарем спустились в подвал, узникам, отвыкшим от всякого света, язычок огня показался нестерпимо ярким. Зажмурившись, они привыкали к свету, уже чуя, что близится решение их участи, еще не видя, что вошел сам повелитель. Но он заговорил, и это ожгло их сильней яркого света. — Все здесь? Они молчали. Он сказал в раздумье: — Не думали попасть на место золота, которое отсюда брали? Кое-кто всхлипнул, застонал, заголосил, но он снова сказал твердо и спокойно: — У меня всегда так: кто на ваше польстится, тот на том и сгинет! Кое-кто запричитал. Слово "сгинет" не предвещало помилования. Их лица показывались из тьмы, белые, оробевшие, искательные, обросшие, обрюзгшие, и снова пропадали во тьме. Он стоял, глядя на участников Мираншаховых дел и развлечений. — Все здесь? Может, забыли кого? Кто еще ликовал с вами? Говорите! Но им казалось, что собрано здесь даже больше людей, чем бывало на пирах и охотах правителя. Они все здесь нашли друг друга. — Молчите? Тогда недавний визирь на отекших, больных ногах с трудом выдвинулся вперед: — Болеем, простужаемся тут, великий государь! Тимуру показалось, что собственная его боль от этих слов ударила с новой силой. Но стерпел и ответил по-прежнему твердо: — Я не лекарь. — Великий государь! Мы тут в ничтожестве, во тьме, в слякоти каялись, сокрушались. Ото всего сердца, великий государь, молим: примите в свою руку рукоятки всех сабель наших, испытайте остроту их и верность вам. — Речист! Фонарь задрожал в руке есаула, пытавшегося скрыть тайный свой смех. — Ты что? — покосился Тимур. — Истинно, великий государь, речист. За красноречие и назначен был визирем. На пирах это видная доблесть. Тимуру не понравилось многословие есаула. Но попрекать его не стал и кивнул визирю: — Сперва испытаю острие ваших сабель на ваших шеях. Это было его решение. Не слушая мольб и возгласов, отвернулся и пошел наверх, заставляя больную ногу ступать тверже, чем прежде, когда боли не было, поднимая голову выше, чем всегда, когда не было этого сквозного прострела от шеи до сердца. Он прошел сразу к маленькому чулану, где сидел Мираншах. Толкнув дверцу, не входя, сказал: — Эй, готовься! Повидаешь своих дружков. И, сомневаясь, понял ли его онемевший сын, пояснил: — Днем на площади! Как и те в подвале, Мираншах что-то завыл, или запричитал, или завизжал в ответ, но Тимур уже отошел от двери, и ее снова заперли. Когда днем трубы проревели, скликая народ, по всем краям большой мощеной дворцовой площади запестрели жители Султании, появилась стража, раздвигая место перед дворцом, и народ теснился, гадая: что сулит, какое зрелище, какое известие, этот рев труб. На галерею дворца, высоко над площадью, вышли участники Великого совета и внуки Тимура, а жены его припали к окнам, из которых им видна была та часть площади, откуда оттеснили народ. Только младшим сыновьям Мираншаха Тимур не велел сюда приезжать из Чинарового сада. Шах-Мелик побледнел и с удивлением глянул на сейида Береке и на Шейх-Нур-аддина, когда под рев труб на площадь вывели Мираншаха. Воины шли по сторонам, а двое палачей вели недавнего правителя под локти. Тонкий нижний халат распахивался, раскрывая мятые штаны царевича. Штаны спускались на босые ноги. Ноги зябли. На голове была лишь белая несвежая нижняя тафья, а коса, которую Мираншах, чтоб выглядеть истым мусульманином, запрятывал наглухо под чалму, растрепалась и вылезла из-под тафьи. Вслед за преступником выехал есаул. Но преступника отвели и поставили у подножия галереи, и Тимур видел только макушку сына, а есаул выскакал на середину площади, повертелся там на коне и вскачь понесся к галерее за указом. Тимур сам кинул есаулу указ, и, задев конской мордой плечо Мираншаха, есаул отскакал к воротам, дал знак и медленно поехал впереди длинного шествия ослепленных дневным светом Мираншаховых вельмож. Многие из них шли в богатых халатах, как застала их дома нежданная стража, но это богатство потускнело за время, проведенное в подземелье. Пятна грязи, синева поникших лиц, сырая обувь — все это казалось зеленоватой плесенью, осевшей поверх людей, еще несколько дней назад нарядных, заносчивых, беспечных, своевольных. Некоторые из них успевали заметить своего правителя, одиноко стоявшего в исподнем халате у дворцовой стены, и понимали: пощады не будет. Камни площади, обмытые утренним ливнем, не успели просохнуть. Тусклое небо нависало над городом. Ноги оскользались на камнях, а дружки Мираншаха шли по двое, возглавляемые былым визирем и недавним начальником здешних войск. По обе стороны шли палачи с мечами в руках, стражи. Шли неторопливо, будто давая время собраться с мыслями. Тимур стоял, выдавшись вперед, и никто не примечал, как подавлял он в себе несносную, неотступную боль. Шах-Мелик, почувствовав плечом плечо сейида Береке, спросил шепотом: — Что ж это, святой отец? — Пренебрег словом совета! — шепнул сейид. — Ох, нехорошо! — неожиданно громко добавил Шейх-Нур-аддин, тоже придвинувшийся к Шах-Мелику, но Тимур не услышал этого неосторожного возгласа. Только Халиль-Султан вдруг рванулся к Тимуру, замер у его плеча: — Пощадите! Дедушка! Но и к нему Тимур не обернулся, хотя и ответил: — Уйди отсюда. — Я его сын, я отслужу, я искуплю! — Уйди! — сказал Тимур с той хрипотцой, предвещавшей приближение гнева, при которой ни спорить, ни просить не смел никто. Халиль замолчал, но не ушел. Даже не отодвинулся, может быть готовясь на какой-то последний отчаянный, пусть даже бесполезный шаг. Повернувшись на коне, есаул с седла поклонился в сторону Тимура и поднял над головой желтую трубочку указа. Тимур ответил, показав есаулу раскрытую ладонь и разрезав ею воздух перед собой. Палачи приступили к своему делу. Тимур видел, как задрожала макушка Мираншаха, когда повергнутым на колени двоим передним преступникам ссекли головы, а тела их прижали к земле, чтобы кровь не разбрызгивать в стороны. По неприметному каменному стоку потекла темная медленная струя, и Мираншах задрожал мелкой дрожью, может быть от зимнего холода, при котором впервые ему случилось стоять в одном тонком халате. Едва отволокли первых двоих, поставили на колени следующих. Была такая тишина, что Мираншах услышал, как срубленные головы стукнулись о камни, откатываясь. Так, пару за парой, палачи привычно одних отволакивали, других ставили на колени, а темная струя все дальше лениво ползла по стоку, которого и не замечали прежде, скача на гордых конях, Мираншаховы царедворцы. Мираншах упал бы, но чуткие палачи успели подхватить его под локти. Он опомнился и снова стоял, как в чаду видя площадь, людей, пляшущую лошадь есаула. Только раз мелькнула ясная мысль: "Если б мне прежде знать, какой негодяй мой есаул!" Ему тогда на мгновенье показалось, что, раскуси он есаула прежде, было бы предотвращено все, что случилось теперь. Но все это тут же и позабылось, заслоненное происходящим, вытеснившим из головы все мысли, все рассуждения: поставили последнего, для которого не нашлось пары. Те сгинули молча, обомлев, а этот что-то воскликнул, повернувшись к есаулу, и видно, есаула его восклицание кольнуло, есаул так хлестнул свою лошадь, что она присела. От этого удара сознание Мираншаха прояснилось. — Что же? Теперь… я? Палачи взялись за локти царевича. Халиль рванулся к самому краю галереи, готовый, может быть, спрыгнуть вниз. Шах-Мелик ловко схватил рукав Халиля и дернул к себе. Не ожидавший этого рывка, Халиль пошатнулся и, ударившись спиной о грудь Шах-Мелика, выпрямился. Тотчас легкая, ласковая ладонь погладила руку Халиля. — Отвернись, Улугбек! — глухо отозвался Халиль и прижал к себе лицо мальчика. Но палачи вели Мираншаха не к стоку, где, как вал, лежали тела казненных, тесно одно к одному, а повели его назад, к воротам дворца. Сейид Береке облегченно вздохнул, и Шейх-Нур-аддин ответил сейиду повеселевшим взглядом: Мираншах отбыл свое наказание. Мираншаха по ступенькам провели на галерею и попытались поставить на колени перед отцом. Но Мираншах тяжело весь повалился к ногам Тимура. — Ну? Насмотрелся? — Отец! — То-то! И повелитель пошел в залы дворца, а за ним и остальные, стараясь подальше обойти валявшегося на их пути Мираншаха. Над отцом опустился Халиль-Султан и помог низвергнутому правителю подняться. Это было нелегко, хотя Мираншах сам делал усилия, чтобы встать. Наконец с помощью стражей его снова поставили. Отдышавшись, Мираншах тихо сказал Халилю: — Видел? Как хорошо, как это хорошо он придумал. — Что, отец? — Когда он их казнил, они так и не узнали. А то как бы стыдно мне было! Поберег меня от стыда, как хорошо! — Не понимаю, отец! — Если б они знали, что их порежут, а меня нет, вот они злились бы! Вот бы обо мне думали. А так они и не поняли. Ловко? Думали, вслед за ними и меня!.. Дураки! И Мираншах рассмеялся. Халиль смотрел на рослого, рыхлого, обросшего щетиной, снова самодовольного человека: "Мой отец!" Но это сознание шло не от сердца, — он не рос, не живал у отца, не слыхивал от него ни ласковых слов, ни заботливых наставлений, ни проборок. Когда позже просто, но чисто одетого, вымытого, выбритого Мираншаха снова привели к Тимуру, Тимур долго разглядывал сына, опускавшего глаза и напускавшего на себя, а может быть и переживавшего раскаяние и сокрушение. — Ну? — Вот он я, отец. — Что будешь делать? — Ваша воля, отец. — Здесь тебе делать нечего. — Я понимаю, отец. — То-то. Тимур опять молчал, глядя на сына, будто прицеливался, медля спустить стрелу. — Поезжай! — А куда? — Тихое место — город Рей. — Купцы там… Я с них большую подать взыскал. Опасно мне там, отец. — Они рады будут. — Это чему же, отец? — Виду твоему. "Вот, скажут, лез на коня, а влез под коня!" Срам! — Уж лучше куда-нибудь… — Нет, туда, — там смирней будешь, среди пустого базара. — Отец! — Собирайся! И живо; я велел твоему наставнику до свету лошадей приготовить. — Да уж темнеет! — Поспеешь. Есаул твой теперь твоим наставником будет, атабегом, а сыновей своих всех тут оставь, со мной. — Меньшому четвертый год всего!.. — И хорошо: в голове мусора меньше. Ступай, сбирайся. — А нельзя ли… — Ступай! По-прежнему дробно переставляя тяжелые ноги, но с гордо вскинутой головой, Мираншах пошел мимо сторонившихся вельмож. У двери он было остановился, словно надумал что-то возразить отцу или спросить о чем-то. Он неповоротливо обернулся, но увидел лишь темный, весь в лиловых морщинах лоб отца, погруженного уже в какие-то другие заботы. Потоптавшись, Мираншах не посмел вернуться, вышел за дверь, и больше он уже никогда не видел своего отца — амира Тимура Гурагана. Еще стуча колесами по камням, немногочисленные арбы Мираншаха двигались к выезду из города, еще закрыт был базар и сонные муллы шли в мечети к первой молитве, а Тимур уже вызвал к себе старшего из сыновей Мираншаха мирзу Абу-Бекра. Царевич, едва проводив родителей в изгнание, был застигнут врасплох зовом деда. Хотелось побыть одному, свыкнуться с внезапной разлукой, поговорить с Халилем, который хотя на целых три года был моложе, но к деду был ближе и лучше знал, чем грозит их семье все случившееся за эти дни. Он пошел на зов невесело, предчувствуя новые козни от безжалостного деда, боясь его и сердясь на него за расправу с отцом. Воины, неся перед собой светильники, шли по темным предрассветным залам так быстро, что Абу-Бекр не мог замедлить шагов, подумать, зачем, для каких новых огорчений, идет к той угловой комнате, где всего несколько дней назад отец беззаботно беседовал с историками или рассматривал книги, исполненные лучшими переписчиками царства Хулагу. Сухощавый и плечистый, как дед, но ростом не столь высокий, длиннолицый и густобровый, как мать, Абу-Бекр поневоле торопливо шел следом за воинами, слегка ссутулившись, опустив глаза, оправляя молодую пушистую бородку. Он приметил, что, всегда такой нарядный и уютный, их дом теперь похож на какой-то склад или кладовую, где все вещи свалены грудами у стен, а ковры скатаны или сложены. "Все уже подсчитал. Мог бы снова расставить по местам!.. — думал Абу-Бекр. — Что-то еще готовит. Поджечь, что ли, надумал? Немало на своем веку пожег". И вдруг яркое пламя ударило ему в лицо: десятки светильников пылали. Воины раздвинулись, и за дверью он увидел деда, склоненного над искусно изукрашенной книгой. Дед продолжал разглядывать тонкие узоры, обрамлявшие, как лентой, каждую страницу рукописи. "Золото, лазурь, киноварь. Переписчик из Тебриза. История Рашид-аддина!" — узнал Абу-Бекр и увидел в нишах по стенам остальные книги отцовского книгохранилища. "И это отцу не отдал! А сам неграмотен!" — думал Абу-Бекр, ожидая у порога, пока дед заметит его. Тимур поднял глаза и дружелюбно спросил: — Проводил? — Сейчас уехали. — Я им дал охрану, не бойся. — Ваша страна хорошо охраняется, дедушка. — Надо говорить "ваша страна". Что ты, чужой, что ли? — У нас здесь не всегда безопасно. — Почему? — Край государства. Непокорные народы вокруг. Покоренная земля, не свое Междуречье! — Потверже правь, настанет тишина, послушание, безопасная жизнь. А непокорных покорять надо. — Их во сто раз больше, чем было у нас воинов. Сотня хороших воинов всегда сильней тысячи мятежников. — С мятежниками-то мы управлялись. — Когда чужой народ молчит, а дань платит плохо, когда на своем месте своим трудом силы и сокровища копит, хоть он и молчит, а это опасней мятежа. Чужому народу не давай покоя. Дай ему поправиться, снова его обстриги. Постриг, — дай ему волю, дай покой, но глаз с него не спускай; поправится, опять обстриги, но помни: спешить — невыгодно, опоздать опасно. Вот так правь, тогда я тебя любить буду. — Меня? — Тебя! Твой отец опозорен. Перед всем народом. За дело! Ему уж не быть правителем. Ты у него старший. Ты берись. Тебя ставлю правителем всего царства Хулагу. — Нет, дедушка! — Что? — Тимур не рассердился, а удивился этому непослушанию. — Что? — Я не могу. — Почему это? — А мой отец? — Будет править городком, какой ты ему дашь. — Нет, дедушка! — А что? — Если вы своего сына наказали за неповиновение, как же вы от меня требуете неповиновения отцу? — Повелевай, как правитель своим амиром. — Он мне отец! Как же я потребую повиновения от отца? Тимур неожиданно закричал: — Ты не сын бездельника, ты правитель царства Хулагу! — Нет! — тихо попятился Абу-Бекр. — Нет, дедушка, он мне отец! Тимур отшвырнул в угол книгу и отвернулся: — Ступай отсюда. "Мой внук! — думал Тимур. — А ему семья милее, чем весь мир. Вроде Халиля. Да Халиль смел, Халиль воин. А этому не надо целого царства, ни войск, ни славы, только семью! Умен, а глуп!" За порогом Абу-Бекра встретил встревоженный Халиль-Султан: — Я услышал, вас дедушка звал. Не случилось ли чего? — Случилось, Халиль. Он хотел напялить на меня венец этого царства и чтоб наш отец служил мне. — А вы? — Что ты, Халиль? Разве можно? — Не обижайтесь, брат, я не знал, что вы столь тверды. Абу-Бекр улыбнулся. Они подошли к тому окну, откуда вчера царицы смотрели казнь казнокрадов. Светало. Тела уже убрали с площади, но собаки, огромная свора, большие, ростом с ослов, сбежавшиеся со всего города, грызясь и ощетинившись, вылизывали кровь с камней. Их визг и урчание разносились по всей площади. Абу-Бекр спросил: — Ты на это смотрел? Халиль-Султан передернул плечами и перемолчал. — А я отсиделся в саду. Ждал вестей там. К самому страшному был готов. Да и остальные… Ведь всех их знал, были там и милые люди. — Попробовал бы я отсидеться, да заметил бы дедушка! Вы с отцом наших порядков не знаете. — И слава богу! — от души ответил Абу-Бекр. Халиль снова смолчал. С тяжелым сердцем царевичи отошли от окна, и Халиль спросил: — Что же теперь?.. — Отпрошусь к отцу. Мне не нужно ни воинской славы, ни власти над царствами. Будут книги, будет тишина, иногда охота, иногда песни и снова тишина. — Разрешит ли вам дедушка, — он никому из нас еще не разрешал тишины. — Да ты ее и не искал? — Я? Нет. Ведь моя мать — монголка. — К твоей матери я очень привязан. — Да? — Она во мне одобряла и растила любовь к тишине. Но когда отца она призывала к миру, отец впадал в неистовство, наперекор ей. Она поняла, что без нее он скорее успокоится, и уехала. Отец все сокрушал, когда узнал; хотел догнать ее, хотел вернуть. Потом затих, потом снова, пуще прежнего, зашумели пиры, охоты, — хотел забыться, а может быть, прятал страх перед дедушкой? Он предвидел неприятности, но не такую кару и не так скоро… Халиль сказал: — Мой дед Суфи был государем Хорезма, отбивал Ургенч от дедушки. Дедушка его убил. А я отбиваю города у других государей для дедушки. — И моего деда он убил. Отца моей матери. А я не хочу никого убивать, ни покорять, ни завоевывать. Пусть каждый живет по-своему. — Дедушка говорит: таджики — садовники, а не воины. Он предпочитает кочевников и походы… Я тоже. — А я — в мать… садовник! Из-за купола над гробницей пророка Хайдара блеснуло солнце. Царевичи тихо шли, разговаривая, и казались совсем маленькими в огромных залах, где еще никого не было в этот час. От Арзрума до Басры, от Шираза до Багдада базары содрогнулись, когда народ узнал, сколь легко теряют головы даже столь знатные и могущественные люди, как друзья и любимцы Мираншаха. Говорили лишь шепотом. Едва завидев незнакомцев, смолкали. Опасались задерживаться на улицах. Торговые ряды обезлюдели. Многие лавки не открывались, а их хозяева, отправив семьи и достояния в укромные селения и усадьбы, сами хотя и оставались у себя, держали коней под седлом и плетку за голенищем. Арабские купцы торопились выехать из Султании в Багдад или в Дамаск, грузины укладывали свои легкие вьюки на лошадей, армяне вьючили верблюдов, норовя проскользнуть в Сирию или Византию. Генуэзцы, подумывая о Трапезунте, бегали под благословение к своему епископу. На постоялых дворах чужеземцы суетились, торговались с погонщиками, искали верблюдов, лошадей, ослов, но не было заметно, чтобы где-нибудь спорили, как это прежде бывало, чтобы ссорились между собой. В эти дни все купцы легко понимали друг друга и у всех была лишь одна мечта — подальше, подальше, пока товар цел, пока не оглашен какой-нибудь мирозавоевательный указ. Но караваны, двинувшиеся из Султании, не успели отойти от города: указ был оглашен, а караваны остановлены. Выезд из городов купцам воспрещался. Тимур узнал о запустении на базарах, о сборах купцов в дорогу, о страхах и опасениях горожан. Он хотел, чтобы народы возликовали и восславили мудрость повелителя, низвергшего корыстолюбцев, чтобы доверие к справедливости повелителя возросло, но люди увидели не мудрость, а гнев, не справедливость, а жестокость и оробели. Что же, разве не столь крепко было доверие пародов к своему повелителю? Он приказал рассеять испуг жителей, а от купцов Султании потребовал выборных к себе на двор. Выборные, отправляясь во дворец, прощались со своими семьями или отсылали им наказ, как жить без глав семейств, ибо всяк мог быть обезглавлен столь же легко, как это случилось пасмурным днем на дворцовой площади. Арабы в белых бурнусах или сирийцы в черных плащах, армяне с черными кушаками в знак того, что принадлежат к вере Иисуса, а не Мухаммеда, евреи с веревкой вокруг бедер, как язычники, индусы — менялы и ростовщики, с голубыми знаками на лбу, как идолопоклонники, — все они отправляли своих старшин к повелителю, забыв различие в верах, будто провожали родных на кладбище. Их впускали во двор, и все они искали местечко подальше от галереи, поближе к стене, к воротам, где, однако, стояла конная стража с такими глазами, косами и зубами, что ждать от нее расположения и защиты не чаял никто. Все, если и здоровались со знакомцами, делали это безмолвно и тихо, шаря глазами по сторонам: куда бы втиснуться, чтоб не торчать на виду. Когда, прижимаясь друг к другу, не считаясь с различием вере и с размахом торговых дел, каждый каждым спешил заслониться, во дворе показался новый глава города Султании, ибо другие властители еще не были назначены на место казненных. Маленький ростом, упрятанный во множество халатов, надетых один на другой, накрытый огромной шелковой чалмой, он вышел, резво стуча подкованными каблуками грубых сапог, и объявил: — Люди! Великий своими милостями, благочестивый, великодушный, отягощенный заботами о народе, премудрый Повелитель Мира созвал вас. Созванные это уже знали, но по голосу, по походке, по глазам главы города спешили разгадать, в чем их вина, каковы их проступки, чтобы понять, к какому наказанию готовиться. — Люди! Что скажете вы Мечу Справедливости, когда он спросит, почему затихли базары, почему тайком бегут купцы из города, что замышляют? Разве в иных городах и странах торговля безопаснее, чем у нас? Разве там базары богаче и краше наших? А? У нас хуже, чем в других странах? Или товарам вашим там безопасней, или имуществу вашему спокойнее? Вот в чем их вина! Они пытались бежать от Тимура, а всякий знал: у Тимура не было пощады беглецам. — Люди! Он вас спросит. Обдумайте, что скажете? Как ответите? Чего не хватает вам? Глава города постоял, почесывая щеку. Никто из купцов его не знал, это был, если судить по одежде, бухарец. Значит, в Султании нет людей, достойных доверия, если даже главой города повелитель поставил приезжего человека. Это тоже не предвещало ничего хорошего. А Тимур уже смотрел на купцов. Он видел через узкое, как лезвие кинжала, окно весь этот двор, христиан, опоясанных черными кушаками, арабов, сверкавших голубыми белками недобрых глаз, евреев, торопливо улыбавшихся, едва встречали взгляд главы Султании, и поникавших, мрачневших, едва глава отворачивался. "Разнесут худую славу, других купцов отпугнут. А нам надо сбывать побольше товаров, нам надо побольше купцов: чем больше купцов, тем богаче подати. Чем полнее казна, тем сильнее войско!" — думал Тимур, разглядывая богачей, заполнивших двор. И когда повелитель вышел на галерею, купцы упали на колени, хотя двор был сыр и с утра не метен. И снова глава города сказал: — Говорите! Меч Справедливости внимает вам! Долго никто не решался заговорить: первому — первый удар, — так давно было заведено Тимуром. Но говорить было надо, и после новых приглашений главы Султании купцы заговорили. Но не султанийские, а дальние, сирийские: — Справедливейший государь! Мы ехали сюда торговать, и мы здесь. В чем вина наша? Тимур не ответил, а глава Султании снова пригласил: — Говорите, говорите! Но как сказать, что грузились, вьючились, спешили прочь отсюда из-за недоверия к справедливости самого Меча Справедливости? Тогда, воздев руки как на молитве, обратился к Тимуру старейший из султанийских купцов, старшина шелковиков, иранец Яхья Гиляни: — Превеликий повелитель! От всевидящего ока вашего не убереглись наши обидчики, взимавшие с нас незаконные поборы и подати. Нам ли не ликовать и не славить справедливость меча вашего, к подножию вашему прибегая со словом благодарения и покорности. "Прибегая! — подумал Тимур. — Я видел, как вы тащились сюда, лицемеры!" — А Гиляни продолжал: — Не под покровом ли Щита Милосердия мы спокойны за достатки и за скарб свой? Но зима надвинулась, и пришло время переложить товары на базарах — летние убрать, зимние привезти, — тем и занялись мы нынче… "Хитер! — думал Тимур. — Отговорился!" Уже и другие купцы осмелели и покачивали головами в подтверждение слов старейшего из них. Никто не ждал пощады, надеялись на снисхождение. "Сколько золота набито в этом мешке? — думал Тимур, глядя на толстого, в распахнувшемся халате старика Гиляни. — И, видно, все спрятал, оттого и смел! Да я бы нашел, я бы нашел!" Остальные после слов Гиляни лишь кланялись и жалко улыбались. Тимур прохромал по самому краю галереи, от столба до столба, глядя себе под ноги. Даже дыхание замерло у десятков этих лукавейших людей города: он решает, какой казнью наказать их за своеволие. Не надо было закрывать базар, надо было добро закопать потихоньку, без всяких прощаний с семействами, пускай бы жены пропадали пропадом, — сохранить бы товары, а жены найдутся! Надо было отмалчиваться, а не шептаться. Теперь попробуй-ка вспомнить, с кем за это время шептался, кому со страху доверился? Вот она жизнь, — долго ее бережешь, да в миг теряешь! И с кем вздумали хитрить, от кого прятаться! Спрячешься ли от смерти, перехитришь ли зверя? И вот он повернул к ним твердое, неотвратимое лицо и кивнул: — Торговать надо! Они, застыв, смотрели, еще не уразумев его слов, а он уже пошел с галереи, больше не глядя на них, и скрылся за дверью. Они переглядывались друг с другом восхищенными, сверкающими глазами, теснясь в воротах, отталкивая с дороги воинов. Перед ними раскрывалась площадь, за ней высились каменные купола над базарными перекрестками, камышовые плетенки над торговыми улицами, ворота караван-сараев… — О милостивейший, о справедливейший из повелителей, о Повелитель Мира, о Щит Добродетелей, о Меч Ислама! Им и в голову не приходило, что он стоял за узким окном и следил за их восхищением, за их радостью, смотрел, как снова поднимались их надменные головы, как становилась степенной поступь богатых, как снова арабы пренебрежительно отворачивались от евреев, как христианские купцы оправляли свои камзолы, чтоб не столь заметны были черные кушаки… — Торговать! Надо торговать! — кричали они встречным торговцам. — Он не даст в обиду! О Колчан Милостей! "Кинулись! — думал Тимур. — Как стадо на водопой. Овец чем позже стричь, тем шерсть длиннее… И, закинув за спину руку, пошел на женскую половину дворца. Его, по обычаю, встретила великая госпожа. Он, ответив на ее приветствия, остановился: — Ну? — Все тут в запустении, не велеть ли разложить все, как было?.. — Нет, вели складываться. Зимовать тут нехорошо. Пускай тут проветрятся. Перезимуем в Азербайджане, в Карабахе. Там потеплей. Я туда послал, там готовятся. Поезжайте, пока погода стоит. Не то задождит, наплачетесь. Устроитесь, — меня ждите. И он пошел дальше, к тому дворику с фонтаном, где велел оставить для себя двух красоток из невольниц своего сына. |
||
|