"Казино Москва: История о жадности и авантюрных приключениях на самой дикой границе капитализма" - читать интересную книгу автора (Бжезинский Мэтью)Глава вторая БагажРоберта трясла меня: – Что с тобой? Тебе, наверное, приснился какой-то кошмар. Это была всего лишь моя третья ночь в Москве, но подсознание уже предупреждало, что я нахожусь во вражеском лагере. Мы закурили, Роберта посоветовала успокоиться и расслабиться. – Как тебе известно, «холодная война» закончилась, – сказала она. – Да, конечно, – отрешенно кивнул я, – я знаю. – Постарайся же быть объективным. – Хорошо, – не совсем уверенно пообещал я. Роберта защищала русских, убеждая меня, что коммунизм – это теперь история. – Ты не смеешь винить русских за деяния Сталина и за все то, что произошло с твоей семьей или с Польшей. В глубине души я все же чувствовал, что могу их винить и всегда буду делать это, но не спорил, помня, как раньше я так же пытался убедить своего лучшего друга, приехавшего ко мне в Варшаву, в том, что он не окружен оголтелыми антисемитами. – Извини, – сказал Дэвид, когда я уже полностью выдохся, защищая польско-еврейские отношения, – но Польша для меня всегда будет страной, где произошел холокост. И тут я ничего не могу с собой поделать. Вот и я тоже ничего не мог с собой поделать, когда приехал в Россию. Для меня не имело значения, что принесли с собой демократия и рыночная революция, Москва всегда будет оставаться для меня сердцем империи зла. Полагаю, мой багаж знаний был слишком велик для того, чтобы думать иначе. Я вставил в рамку старую фотографию, висевшую когда-то в кабинете отца в нашем загородном доме в горах Лаврентия, провинция Южный Квебек. Это был зернистый снимок, похожий на те пожелтевшие, с загнутыми уголками фотографии, что хранятся в семейных альбомах между листами вощеной бумаги. В нижней части фото чьим-то размашистым почерком была сделана надпись на польском языке: «Наше прибытие». Там же черными чернилами была проставлена дата: 1938 год. На фотографии была запечатлена типичная морская сцена века огромных пассажирских лайнеров – верхняя палуба большого парохода «Стефан Баторий», курсировавшего по линии Гдыня – Америка. На заднем плане – тонкая струйка дыма, тянувшаяся из одной из его черных труб, когда он преодолевал холодные воды Балтики. «Стефан Баторий» совершал свой регулярный рейс в Нью-Йорк, перевозя через океан состоятельных поляков и немцев, а также несколько еврейских семей, которым посчастливилось выехать из Германии. Снимок сохранил улыбающиеся лица моего отца и членов его семьи, направлявшихся в Канаду, куда мой дед Тадеуш Бжезинский был только что назначен Генеральным консулом Польши. На фото дед выглядел безмятежно спокойным и элегантно одетым – в длинном пальто и мягкой шляпе; закутанная в меха бабушка сжимала в руках небольшой сверток – моего отца. Рядом стояли братья отца – мои дяди – Георг, Адам и Збигнев, в спортивных фланелевых куртках и носках до колен, с взлохмаченными на ветру волосами. Немного поодаль и не совсем в фокусе – гувернантка и экономка, сопровождавшие нашу семью в Новый Свет. Впереди всей группы, по-королевски развалившись на палубе, лежал Джон – огромная, угрюмого вида немецкая овчарка, пастух нашей семьи. Все выглядели счастливыми, как будто собрались в отпуск, оставив на несколько лет позади все неприятности, происходившие в Европе. Желанный для деда новый пост был своего рода наградой за трудные дипломатические переговоры с нацистской Германией и Советским Союзом. Его назначение в Германию в 1931 году пришлось на период вхождения Гитлера во власть, на то время, когда нацистские коричневорубашечники еще только начинали патрулировать улицы, а на витринах стали появляться первые надписи «Juden». Многие евреи, жившие и работавшие в Германии в начале 1930-х годов, имели польские паспорта. Так что обязанности Тадеуша как польского консула в Саксонии сводились главным образом к защите польских евреев от нацистских преследований. Спустя два месяца, в начале 1933 года, когда Гитлер стал канцлером Германии и антисемитизм приобрел официальный статус, моя бабушка устроила небольшой дипломатический скандал, отказавшись пожать руку Гитлеру. Вскоре после этого от имени и по поручению половины всех польско-еврейских семей мой дед Тадеуш представил свой первый официальный дипломатический протест. Копии серии этих документов сохранились до наших дней и находятся в Иерусалиме, так же как и подлинники ответов нацистского Министерства внутренних дел, в которых мой дед-католик был обвинен в том, что его ходатайства представляли собой наглядный пример чрезмерного влияния «крепко взаимосвязанного международного еврейства». К 1934 году евреи в Германии стали повсеместно исчезать. Их помещали «под защиту и попечительство», как об этом деликатно сообщалось германским Министерством внутренних дел в ответах на запросы моего деда. Следующие два года Тадеуш постоянно ездил по все более расширяющейся сети концентрационных лагерей Третьего рейха и последовательно добивался освобождения и отправки в Польшу тысяч еврейских заключенных. Насколько его действия облегчили их судьбу или лишь отсрочили приговор, трудно сказать. Тем не менее израильский премьер-министр Менахем Бегин спустя сорок три года с благодарностью отметил деятельность деда, сказав, что его действия имели большое значение в те времена, когда «немногие поддерживали евреев в их неописуемо трудном положении». После четырех лет службы в Германии дед Тадеуш в 1936 году был направлен в СССР. Сталин в то время начинал одно из своих самых кровавых преступлений против советского народа, «ежовщину», в ходе которой были расстреляны или отправлены в Сибирь миллионы партийных функционеров и невинных гражданских лиц. Сталин был хорошо известен моему деду и другим полякам еще со времен революции. Теперешняя кампания была продолжением неумелого военного руководства «грузинского мясника», повернувшего еще в 1920 году Красную Армию на взятие Варшавы. Его армия потерпела сокрушительное поражение, впоследствии названное «Чудом над Вислой». Когда мой дед в конце 1937 года покинул Советский Союз, Сталин был занят методичным уничтожением своего офицерского корпуса и всех, кто мог быть свидетелем его унижения в период провалившейся польской кампании. Эти репрессии ему дорого обойдутся при нападении нацистов в 1941 году. Итак, семья, позировавшая на верхней палубе парохода «Стефан Баторий», имела все основания рассчитывать на несколько лет спокойной жизни в Новом Свете, на поездки к Ниагарскому водопаду и посещение небоскребов Манхэттена. Предполагалось, что пребывание в Америке будет не слишком долгим, после чего все вернутся в Варшаву и дед займется кабинетной работой в Министерстве иностранных дел. Он очень надеялся, что однажды и сыновья пойдут по его стопам. Однако история внесла свои коррективы в судьбы людей на фотографии. В сентябре 1939 года прозвучали первые выстрелы на Вестерплатте, рядом с сегодняшним Гданьском. Гитлер напал на Польшу, и мир погрузился в войну. После взятия Варшавы немецкими танковыми дивизиями Тадеуш стал представителем Польского правительства в изгнании в Канаде и хранителем национальных сокровищ Вавельского замка. Эти сокровища были тайно вывезены из Кракова в сентябре 1939 года и отправлены вместе с золотым запасом Англии через Лондон в Канаду, чтобы уберечь ценности от нацистских грабителей. Война наконец закончилась, но Польша получила новый удар – страна попала под советскую оккупацию. Сталин установил в Варшаве марионеточное правительство и депортировал два миллиона поляков в трудовые лагеря Сибири. Возведенный русскими вокруг Восточной Европы «железный занавес» превратил путешествие моей семьи в 1938 году через Атлантику в поездку только в один конец. Возвращение домой могло повлечь за собой заключение в тюрьму, возможно, даже смерть. В послевоенные годы на нашу семью обрушились тяжелые испытания. Остававшаяся в Польше собственность и активы были конфискованы. Средства на содержание гувернантки и большого каменного дома в престижном районе Монреаля на холмах Вестмаунта вскоре закончились. Добывание денег на обучение в частной школе стало для нас проблемой. Дед вынужден был стать агентом по страхованию жизни и рылся в телефонной книге, чтобы составить список польских эмигрантов, которые могли бы купить у него страховые полисы. Другая семейная фотография – снимок комнаты с высокими потолками и стенами, обшитыми разноцветными панелями в Белом доме, Вашингтон, округ Колумбия, – появилась в кабинете моего отца позже, уже в лучшие времена. На снимке, сделанном по случаю инаугурации президента Джимми Картера в 1977 году, я стою дальше всех, слева, в криво пристегнутом галстуке и с взъерошенными волосами. В центре переднего ряда сидит дед. Он смотрит горделиво, с сияющей улыбкой, как человек, доказавший свою правоту. Мой дядя Збиг только что получил пост советника по национальной безопасности США – человека, который непосредственно отвечает за формирование внешней политики страны и защиту ее национальных интересов. Помню слезы на щеках моего деда в тот день. Я не понимал тогда, почему он так печален, – ведь все вокруг были веселы. Мои сестра и кузина, к великому неудовольствию собравшихся сановников, сломя голову носились по Белому дому, играя в пятнашки с Эми Картер. Мне довелось лицом к лицу встретиться с новым президентом, который сказал мне: «Приятно видеть вас снова», хотя до этого момента он никогда не обращал на меня внимания. Вечером мы могли заказать себе любую пиццу, какую только пожелаем. Остановились мы тогда в Джорджтауне, в большом старинном доме, принадлежавшем таинственной паре, Авереллу и Памеле. Нас предупредили, что это очень важные особы и их нельзя беспокоить. Я был еще слишком молод, чтобы понять эмоции моего деда, которые он должен был испытывать, наблюдая за тем, как мой дядя Збиг принимал присягу. Тадеуш, возможно, возвращался мыслями к ночным дискуссиям за кухонным столом, к полным печали и крушения надежд годам изгнания, проклиная русских за то, что они украли у него, и за миллионы разрушенных ими жизней. И вот наконец его сын занял такое положение, что может отплатить им за все, обратив неприятности против самих коммунистических негодяев. Я хорошо помню почти все из того дня, когда впервые увидел советского солдата. Это произошло ярким солнечным летним утром 1991 года, в самом начале моей семилетней поездки на восток. Лето 1991 года стало одним из самых неопределенных для всей Европы: СССР все еще существовал, в мире все еще бушевала «холодная война», Германия боролась за возможность вновь стать единым государством, во всех недавно освобожденных странах развалившегося коммунистического блока царила невиданная с момента окончания Второй мировой войны депрессия. Я тоже ощущал некую неопределенность. Прошло две недели, как я ушел из университета, имея на руках справку, в которой были отражены мои отрывочные знания по истории Восточной Европы. В справке значился необъяснимый и достаточно большой пробел между вторым и предпоследним годами обучения. Точнее, четыре года. Этот период был связан с подъемом и скорым крахом «Брежко Инкорпорейтед» – яркой и не очень прибыльной строительной компании, которую я, после того как выпал из программы изучения политических наук в университете МакДжилла, основал с амбициями стать канадским Дональдом Трампом. В газете «Джорнел», вероятно, было напечатано, как после обнадеживающего начала, показавшего, что «Брежко» намерена делать стратегические инвестиции в разработку спаренного двигателя (и по-настоящему крутого японского спортивного автомобиля с турбонаддувом для глав исполнительной власти), компания ввязалась в споры с разочарованными кредиторами и постепенно превратилась в предмет пристрастных расследований неумолимых судебных приставов Квебека. Потерпев фиаско в бизнесе, я в возрасте двадцати трех лет, как собака с поджатым хвостом, робко вернулся в университет МакДжилла, чтобы завершить обучение и обдумать свои планы на будущее. После окончания университета работу мне никто не предложил. Тогда отец посоветовал поехать в Польшу. – Эта страна лишь раскрывается для мира. Там могут найтись возможности и для таких, как ты, – сказал он скорее раздраженным, чем доброжелательным тоном, и продолжил: – Потрать некоторое время на изучение своей родины и вообще подумай, как бы ты хотел построить свою жизнь. Вот так я купил билет в один конец и бежал от Запада и от своих неудач, чтобы начать все заново. Первый урок о том, что меня могло ожидать в Польше, я получил за стойкой бюро проката автомобилей в аэропорту Шарля де Голля в Париже. – Вы берете машину, чтобы выехать из Франции? – спросил меня человек с приколотым булавкой красным значком «Мы пытаемся работать усерднее». – Да. – Куда вы направляетесь? – В Варшаву. – О нет. Нет, нет и еще раз нет! – Есть какая-то проблема? – Да, господин, – сказал он, выхватывая бланк аренды прямо из-под моей ручки. – Вы не можете туда поехать ни на одном из наших автомобилей. – Но почему? В вашей рекламной брошюре говорится, что я могу направиться в Европе куда угодно. – Разумеется, – фыркнул он. – Не понимаю. – Я действительно не понимал, в чем дело. – Господин, Польша – О чем вы говорите? – Все дело в страховке. – Гм, а что это такое? – Вам следует обратиться в другое агентство. Наша страховая компания отказывается обслуживать Восточную Европу – слишком много бандитизма. Там просто безумие, знаете ли. – Бандиты? Нецивилизованная страна? Это как-то не вписывалось в мои представления о Польше. Поляки всегда были неисправимыми романтиками, носили подкрученные кверху усы и атаковали танки в конном строю. Поляки были героями «Солидарности» и первыми из восточноевропейцев сбросили власть коммунистов. Поляки могли оказаться в трудном положении, но они уж точно не язычники или разбойники с большой дороги. Или все же они такие? Опустошенный, я потащился искать другое агентство по прокату автомобилей, которое более терпимо относится к непривычным местам назначения. К востоку от Берлина дороги стали у́же, а поля фермеров – более разношерстными и лоскутными. Вдоль дороги больше не попадались бензозаправочные станции и закусочные быстрого питания, которые можно было встретить в Западных землях Германии, – только поля с комковатой землей и редкие рощицы хилых сосен. На горизонте появились высокие дымовые трубы, из которых тянулись хвосты сажи. Казалось, она цеплялась за небо и собиралась там в безобразные кислотные облака, покрывавшие тенью и пылью дома фермеров вдоль дороги и клочки земли с капустой, прилепившиеся к обочинам залатанного шоссе. Создавалось впечатление, будто огромная тень легла на всю эту землю. Немногочисленные здания, как бы бросавшие вызов окружающему грубому ландшафту, имели угольно-черный оттенок и были покрыты глубоко въевшимися в осыпающуюся штукатурку слоями промышленной грязи. Проехала окрашенная в зеленый и белый цвета машина с надписью на борту «Полиция». Она на большой скорости направлялась в Берлин, как бы удирая от какой-то невидимой угрозы. Вдоль дороги через каждые несколько миль из кювета поднимались небольшие деревянные кресты, установленные в память о погибших в лобовых столкновениях из-за большого наплыва международного транспорта на запущенных дорогах. Желтые пластиковые тюльпаны и небольшие венки из цветов у оснований этих крестов заставляли меня вздрагивать каждый раз, когда я слышал шум приближающегося навстречу грузовика. Некоторые из этих мчащихся чудовищ принадлежали транспортной компании «Совтрансавто», о чем свидетельствовали московские номера телексов на их бортах. Они обычно ездили парами и захватывали всю ширину узкой дороги, как будто она была их собственностью. Мне и без карты было ясно, что я действительно въехал в чужую страну. Эта страна была далеко не той Германией, где раньше мыли фасады домов. По мере удаления от Запада дорога становилась все более непредсказуемой. Впереди была Польша, родина моих предков. А дальше не было ничего, кроме бесконечной матушки-России… Впереди показался поворот и на встречной полосе – колонна автомобилей. Это была медленно двигающаяся процессия, около дюжины машин с широкими кузовами. Подъехав поближе, я увидел, что колонна состояла из старых темно-зеленых грузовиков, на полотняных чехлах которых меловой краской по трафарету были нанесены идентификационные номера. Некоторые грузовики буксировали платформы, скрипевшие под тяжестью боевых танков Т-72. Опознавательные надписи были на кириллице – колонна принадлежала Красной Армии. Никогда раньше я не видел танки так близко, за тысячи миль от места основной дислокации советских вооруженных сил. Такие же танки, несущие на себе кроваво-красные знамена коммунизма, примерно полвека тому назад выгнали мою семью из Польши. По вине Советов мы, Бжезинские, оказались разбросанными по всей Северной Америке, и многие из моего поколения больше уже не говорят на языке предков. Я непроизвольно помолился, чтобы с этой проходящей мимо советской колонной что-нибудь случилось. Я пожелал, чтобы у одной из машин лопнула шина, произошло столкновение и танки начали опрокидываться в кювет, круша все вокруг. Однако вместо этого я сам чуть не угодил в кювет. Во время своих заклинаний я отвлекся и едва не съехал с дороги. В последнюю секунду повернув руль, я сохранил большой, взятый напрокат «ситроен», но сердце мое продолжало учащенно биться. Чтобы успокоиться, я остановился у деревьев и закурил сигарету. Минут через десять, когда я все еще стоял, прислонившись к большому вязу, прямо позади меня со скрежетом затормозил советский грузовик для перевозки солдат. Его пневматические тормоза еще продолжали шипеть, выпуская воздух. Со страхом промелькнула мысль: как это им удалось узнать о моих пожеланиях? Из кабины грузовика выпрыгнул и направился ко мне солдат в бежевой рабочей форме и черных сапогах с высокими трубчатыми голенищами. – Говорите по-русски? – спросил он. – Нет, я не русский, – ответил я, мысленно сочиняя требование позвонить в мое посольство. Но русский и не собирался меня арестовывать. Он приставил ко рту два пальца и поднял брови, прося этим жестом закурить. Пока он неумело возился с зажигалкой, я не мог оторвать от него взгляда. Передо мной стоял персонифицированный враг, слуга ненавистной системы, которую меня с раннего детства учили бояться и не доверять ей. Он не выглядел как-то угрожающе. Невысокого роста, жилистый солдат-новобранец с изможденным и прыщеватым лицом, скорее, походил на недокормленного в детстве юношу, которому не исполнилось и двадцати лет. На мешковато сидящей форме, которая как будто досталась ему от более крупного старшего брата, виднелись пятна масла. Его волосы были подстрижены в тюремном стиле, и бледная кожа просвечивала через пшенично-белую щетку волос. Во всем облике солдата чувствовалась какая-то убогость, напоминающая персонажей романа Диккенса «Оливер Твист». Даже с изображенными на медной пряжке его ремня серпом и молотом этот мальчик казался скорее жертвой, чем воином-победителем. Я понял, что мне очень трудно его ненавидеть. – Как тебя зовут? – медленно спросил я его по-польски, надеясь, что он поймет меня. – Владимир, – после небольшой заминки застенчиво ответил он. Некоторое время мы молча курили, не зная, о чем бы еще поговорить. Владимир похвалил мои джинсы «Левайс» и теннисные туфли «Найк», глядя голодными глазами на мою полосатую футболку и часы фирмы «Таг Хойер». Он скользнул взглядом по взятому напрокат автомобилю, задерживаясь на сочетаниях сглаженных и резких линий корпуса, и одобрительно кивнул. Я же все это время просто таращил на него глаза. Наконец Владимир поблагодарил меня за сигарету и направился к своему дряхлому армейскому грузовику. – Эй! – окликнул его я. – Погоди, возьми еще пару на дорожку. Дорожный указатель оповестил – до Польши 5 километров. Я нетерпеливо увеличил скорость, едва не ударившись о борт виляющего по дороге «траби», внебрачного отпрыска «фиата» и газонокосилки, рожденного в Восточной Германии. Желудок судорожно сжался. Я вырос в семье, где говорили по-польски, слушал различные истории. Однако мне предстояло теперь в первый раз самому увидеть свою отчизну. Следующий дорожный указатель сообщил, что до границы осталось два километра. Дорога улучшилась, ее щебеночно-асфальтовое покрытие стало гладким и широким, как будто было нанесено большим черным фломастером. Оранжевые конусы отделили одну полосу на дороге, за ними рабочие-дорожники наносили продольные линии свежей краской. Немцы повышали качество дорог у границы и расширяли транспортную артерию, которую прежний режим затянул в давящий узел. Меня предупреждали о возможных задержках на польской границе, вызванных неприспособленностью дорог для больших транспортных потоков. Я проехал один из притоков Одера – маленькую речку с грязными берегами, быстрое течение которой образовывало естественный барьер между Польшей и послевоенной Германией, что и дало название знаменитому договору. Несколько мальчишек, безразличных и к истории, и ко всему происходящему вокруг, кроме воды, лизавшей их голые ноги, взмахивали бамбуковыми удочками над водоворотом изогнувшейся в сторону шоссе реки. Сужение дороги возникло как бы ниоткуда. Еще секунду тому назад она была свободной и по обеим ее сторонам лениво шевелилась под ветром трава, и вдруг передо мной возникло целое море рассерженных красных тормозных огней. Волны тепла поднимались от работающих на холостом ходу двигателей сотен автомобилей. Проходили минуты, затем часы, а колонна машин едва продвигалась вперед на несколько дюймов. Сотни машин имели маленькие черные регистрационные номерные знаки. Они крепились на старых и ветхих драндулетах вышедших из моды моделей, которые можно было встретить в журналах «Автомобиль и водитель» за 1968 год. Многие из них были не больше британского «остина мини» и низко сидели на дороге. Они были забиты пакетами и свертками различной величины, закрепленными веревками на крышах и втиснутыми на задние сидения. Казалось, автомобили вот-вот прогнутся под непосильной ношей. Картонные коробки с логотипами германских электронных компаний «Бош» и «Блаупункт» торчали из багажников, перевязанных потертыми веревками. Один древний «мерседес» был превращен в передвижной магазин по продаже тканей и одежды. Дюжины платьев из цветастой материи и спортивных курток ярких расцветок висели на самодельных вешалках, привязанных над задним сиденьем. Водитель, одетый в теплый желтый тренировочный костюм, изредка корчил недовольную гримасу, сверкая при этом золотыми коронками. Десятки машин буксировали платформы, на которых покоились бывшие в употреблении «ауди» и БМВ. Острый и резкий запах выхлопных газов висел в воздухе и обволакивал бледные и нездоровые лица путешественников, выглядывавших из закопченных окон. Одни курили и выпивали около своих неподвижных автомобилей. Другие, расстелив небольшие подстилки на капотах пыльных машин, устраивали нечто вроде пикников на природе и подкреплялись крутыми яйцами, колбасой и нарезанными красными помидорами, приправленными порцией угарного газа. Некоторые на скорую руку что-то ремонтировали в двигателях. Все ужасно потели. Мне было очень жаль этих водителей, грязных и немытых, в пропитанных потом нейлоновых рубашках и серых пластиковых туфлях на липучках. Они казались мелкими торговцами, своего рода экономическими беженцами из какой-то охваченной бедствием балканской страны, желающими немного заработать, покупая товары на другой стороне границы, чтобы потом перепродать их у себя дома. Чтобы размять ноги, я вышел из машины и прошел мимо двух болтающих между собой людей среднего возраста. Вдруг, как ударная волна, до меня дошло знакомое звучание их слов. Эти бледные, нездорового вида люди, в плохо сидящей одежде и привыкшие неаккуратно есть, говорили по-польски! А эти безобразные черные таблички были официальными номерными знаками Польши! Я поспешно вернулся к своей машине, чтобы все хорошенько обдумать. Я не представлял себе поляков, которые бы выглядели так отталкивающе. Русские – да. Восточные немцы – естественно. Но не мои соотечественники! В голове возник нелегкий вопрос: что же я на самом деле знаю об этой стране, которую называл родиной своих предков? Я вырос, наблюдая Польшу издалека, вскормленный на диете из фольклора и мифов. Свои ранние уроки я получил от деда по материнской линии, Йозефа Котански, кадрового кавалерийского офицера. Кстати, имя его любимой парадной лошади Масиеж я взял себе в качестве второго официального имени. Я любил сидеть на огромном колене деда – его рост был шесть футов и шесть дюймов – и колотить руками в его покрытую шрамами грудь. Снова и снова я готов был слушать, как он получил эти коричневые раны от шрапнели размером с монету, испещрившие его грудь, как булавки военную карту; о танковом батальоне, которым он командовал; о пяти годах, проведенных им в нацистском лагере для военнопленных. Но я никогда не спрашивал его о послевоенной жизни в Польской Народной Республике, а он мне об этом никогда не рассказывал. Так сложилось, будто сама история в нашем доме остановилась в тот день, когда закончилась война и Польша вдруг обнаружила себя по другую, неверную, сторону от традиционного европейского пути. Я знал, что Польша вновь стала жертвой своего географического положения, как это неоднократно бывало на протяжении всей ее тысячелетней истории. Мне было известно, что западные и восточные соседи делили Польшу на части по бесчисленному количеству поводов. Я также знал, что Польша была жестоко захвачена Гитлером, а после, казалось, навеки исчезла при Сталине. У меня в сознании возникло некое белое историческое пятно и создалось впечатление, что страна как бы перестала существовать после захвата ее коммунистами. В моей голове время совершило прыжок от 1945 года до того момента, когда во второй половине века был приведен к присяге в качестве демократического лидера Польши усатый электрик по имени Лех Валенса. Что же произошло в Польше в тот промежуток времени, когда так много поляков пожелали стать соучастниками коммунистического обмана? Я никогда не пытался спросить об этом кого-либо. Или же я никогда по-настоящему и не хотел узнать об этом, желая, как и многие другие дети эмигрантов, забыть свою старую родину и сосредоточиться на интеграции в новое общество – огромный американский плавильный котел наций. Когда в Польше было введено военное положение и танки патрулировали улицы Гданьска, я был всецело поглощен погоней за американской мечтой, выражавшейся, например, в том, чтобы быть избранным в капитаны футбольной команды или стать президентом студенческого совета. Обычно я весь съеживался от страха и густо краснел всякий раз, когда мой дед или бабушка обращались ко мне на польском языке в присутствии моих друзей. «Мачи! Черт возьми, что это еще за имя такое?» В старших классах школы я даже убрал со спины своей футболки непроизносимую букву «z», чтобы не походить на поляка, и был удивлен, почему мои родители тогда неодобрительно покачали головами. Когда я увидел трепещущие на ветру знакомые с детства, но теперь уже иностранные, красно-белые польские флаги над пограничным пунктом проверки документов, мне захотелось, чтобы мои дед и бабушка были живы, потому что я нуждался в ответах на миллион вопросов, задать которые у меня почему-то никогда не было времени. Что-то произошло. Атмосфера на границе вдруг внезапно изменилась – от всеобщей усталости до непонятного страха. Люди были чем-то встревожены, перебегали от одного автомобиля к другому и с видом заговорщиков собирались в небольшие группы. По длинной очереди из автомобилей быстро распространялись какие-то плохие новости. Я опустил стекло. – Путч в Москве! – воскликнула женщина, ни к кому конкретно не обращаясь. Люди бросились к радиоприемникам в машинах. – Танки на улицах! – закричал кто-то пронзительно. – Массовые аресты! – О, Боже! Пассажиры в панике то садились в свои автомобили, то вылезали из них. Несколько людей, сбившись в кучку вокруг стоявшего впереди синего «опеля», слушали, как водитель переводил новости, передаваемые немецкой радиостанцией. – Они говорят, что Горбачев подал в отставку в связи с плохим состоянием здоровья, – переводил водитель. – Управление страной взял на себя Комитет по чрезвычайным ситуациям. Корреспондент сказал, что за этим стоят сторонники жесткой линии в КГБ. – Горбачев мертв, – добавил он печально. Было неясно, являлись ли эти слова все еще переводом новостей или водитель уже делал собственные заключения. – Нет, – сказал один из подошедших к группе позже, – польское радио сообщило, что Горбачев находится под домашним арестом в Крыму. – Если Горби все еще жив, – вмешалась в разговор удивительно хорошо одетая женщина, – он должен бежать из страны. Похоже, никто из присутствующих по-настоящему не знал, что же на самом деле происходило в Москве. Я крутил ручку настройки своего приемника, но смог поймать только немецкие станции, передачи которых были мне непонятны, кроме случайных вкраплений слов «Москва» или «Россия». Люди продолжали дискутировать, прерываясь лишь на то, чтобы продвинуться вперед на несколько корпусов машин, поскольку движение очереди как будто несколько ускорилось. Возможно, офицеры таможенной службы были также озабочены новостями из Советского Союза и давали отмашку на проезд автомашин без особо тщательного досмотра и обычных в таких случаях требований небольшого вознаграждения. Стоящая в очереди впереди меня женщина повернулась к облаченному в зеленую форму пограничнику и с дрожью в голосе, почти рыдая, спросила, что, несомненно, было на уме у каждого жителя Восточной Европы: – Что же произойдет с Россией? И что теперь будет с нами? Вплоть до сегодняшнего дня я воспринимал события в России как некие приглушенные раскаты с далекой и негостеприимной планеты, передаваемые через спутник в виде сюрреалистических звуковых вставок в вечерних новостях «Си-Би-Эс». Однако кремлевские политические перевороты внезапно неприятно отозвались рядом с моим домом и породили вполне осязаемый страх у окружающих меня людей. В этот теплый и влажный полдень вершилась сама история. И в момент, когда 19 августа 1991 года пограничник поставил в моем паспорте въездную визу, я повернулся спиной к Западу и присоединился к рядам восточных европейцев, ожидающих решения своей дальнейшей судьбы. Скажи мне кто-нибудь в тот день на польско-германской границе, что через несколько лет Горбачев будет расхваливать по американскому телевидению закусочные «Пицца-Хат» или что я буду заниматься анализом графиков прибыльности российских краткосрочных казначейских векселей для газеты «Уолл Стрит Джорнел», я умер бы тогда от смеха. Тем не менее все это произойдет, и очень скоро. Москва в глазах всех, кроме самых закоренелых скептиков, не была больше сердцем империи зла, а превратилась в вселяющий надежды центр получения прибыли, возрастающая значимость которого была специально отмечена в финансовых заключениях многонациональных корпораций. Россия больше не была империалистической державой, склонной к экспансии и порабощению Польши, а стала растущим рынком с законно избранными демократическими лидерами. Даже русских теперь называли «новыми русскими» – новообращенными капиталистами, лишенными прошлых грехов. Тем временем в Северной Америке в ответ на изменившиеся обстоятельства появилось новое поколение экспертов по России. Эти мужчины и женщины концентрировали свое внимание больше на русских долговых финансовых обязательствах, чем на ядерных бомбах. Поборников «холодной войны» оттеснили финансовые менеджеры, и ветеранам бесконечных тайных кампаний против Кремля пришлось с горечью удалиться в свои консервативные мозговые центры или на отдых во Флориду. Россия, как теперь говорили, отказалась от своей тысячелетней традиции автократии и агрессии и входит в западную орбиту, по крайней мере, в сфере банковско-финансовой деятельности, которая не признает никаких границ и ограничений, а рассматривает все процессы только с позиций размера прибыли и роста стабильности. Эти возвышенные заклинания все еще звучат повсюду сейчас, как и тогда, на протяжении пяти лет моих поездок по старым владениям Москвы. Однако в Варшаве и Праге, Вильнюсе и Таллине, Львове и Будапеште каждый, с кем мне довелось беседовать, с подозрением относился к Кремлю, находясь в состоянии, близком к какой-то паранойе. Почти никто из них не принимал за правду рассказ о новой России. Мои родственники в Польше не были исключением. Они жили в историческом районе города – рядом с варшавским Старым городом (Старо Място), в мрачной двухкомнатной квартире, набитой до потолка старой мебелью, пыльными фамильными вещицами и потускневшим столовым серебром. Чтобы попасть в их квартиру, надо было пройти через затхлые дворы по дорожкам, мощенным булыжником, под сводами звонниц соборов четырнадцатого века, где эхом отдавался колокольный звон, и нырнуть через проход в кирпичном крепостном валу с башенками, который первоначально был воздвигнут для защиты от татарских орд, угрожавших с востока. Весь Старый город, с его причудливыми домами бледно-розового и бледно-голубого цвета, наклонными крышами из красной черепицы и видавшими виды бронзовыми дверными кольцами, был взорван нацистами в 1944 году, после неудавшегося вооруженного восстания в Варшаве. Гитлер был настолько взбешен этим восстанием, что приказал стереть столицу Польши с лица земли. Нацисты систематически разрушали Варшаву и уничтожили до основания 90 процентов всех построек города. Красная Армия в это время расположилась лагерем на берегах Вислы, в нескольких милях от города, наблюдая за ходом событий и ничего не предпринимая. Послав заранее партизанам условный сигнал о наступлении, русские устроили себе пикник вместо того, чтобы присоединиться, как было обещано, к битве. Их бездействие позволило нацистам покончить со всеми вооруженными повстанцами, которые потом могли бы выступить против захвата Советами разрушенного города. Из-за этого предательства у СС были развязаны руки для методичного убийства более чем двухсот тысяч гражданских лиц в ходе бомбардировок и казней. В то время чуть не лишилась жизни и моя мать. Она и бабушка были схвачены нацистами во время одной из уличных облав. Всех попавших в облаву выстроили вдоль стены для расстрела. Только вмешательство проходившего мимо офицера вермахта, которому, очевидно, стало жаль женщину, державшую на руках четырехлетнюю веснушчатую девочку, сохранило им жизни. Остальным пятидесяти их соседям в тот день не так повезло. После войны польское марионеточное правительство тщательно восстановило весь старый аристократический центр города, тонко показав тем самым фигу новым/старым владыкам из Москвы. Детальное восстановление центра города было одним из того немногого, что польские красные постарались сделать на национальном подъеме всего народа, что позволило привлечь к работам опытных жестянщиков и каменщиков со всей страны. Правительство также занималось восстановлением и остальной части Варшавы. Моя мать, как и все ученики начальных школ Варшавы в конце 1940-х годов, посвящала один день занятий в школе сбору кирпичей из развалин для их повторного использования в реконструкции столицы. – Мы пропускали занятия в школе и думали, что это чудесно, – говорила мама с усмешкой, когда я спрашивал ее об этой общегородской программе. (К сожалению, детский труд был отчетливо заметен в большинстве районов столицы, где притулившиеся друг к другу осыпающиеся жилые дома, в сущности, умоляли о новом блицкриге.) Мои родственники, Романы, жили на первом этаже большого здания типового проекта, похожего на спичечный коробок. Эти проекты в массовом порядке экспортировались Советами во все их колонии. Когда я впервые в 1991 году появился в их дверях, тетя Дагмара встретила меня, смущенно покраснев. – Мы знаем, что здесь тебе не удастся жить так, как ты привык у себя на Западе, – извинилась она, пропуская меня в узкую, облицованную деревянными панелями прихожую, где на одном крючке висели по пять потертых пальто. – Пожалуйста, прости нас за такую обстановку. Мы, должно быть, кажемся тебе очень старомодными. Потребовалось сделать некоторое усилие над собой, чтобы скрыть шок от того, как четыре человека и две собаки могли уместиться на площади не намного большей, чем моя спальня в Монреале. Кухня со старым дребезжащим оборудованием и восемью квадратными футами желтоватого линолеума на полу легко уместилась бы в моем туалете. Мои страдания еще более усилились, когда я узнал, что дядя Анджей вынужден жить в отдельном холостяцком помещении, расположенном дальше по коридору от остальной семьи Романов. Подобное нелогичное положение комнат в квартире, возможное только при коммунизме, для меня представлялось существенным шагом вниз по сравнению с условиями, в которых он родился. Анджей был старшим двоюродным братом моего отца. Для меня он был своего рода напоминанием о том, какой могла бы стать моя жизнь, очутись мой отец тоже за «железным занавесом». Анджею не было и пятнадцати, когда однажды утром 1946 года на виллу Романов вломились крестьяне, сталинские приспешники, стали ломать мебель и все громить. – Пакуй свои сумки, свинья! – потребовали они и затолкали всю семью в открытый грузовик. Имущество Романов было конфисковано «за преступления против народа», отца Анджея несколько дней допрашивали, а семью переселили в коммунальную квартиру, где они должны были жить вместе с тремя другими перемещенными семьями. Из-за буржуазного происхождения Романы не могли устроиться на работу и сумели выжить в послевоенные сталинские годы только за счет продажи фамильных вещей. Высокий, щеголевато выглядевший мужчина лет шестидесяти пяти, с редеющими волосами и выразительными глазами, Анджей походил на сильного, жилистого спортсмена на пенсии. Он выглядел как джентльмен, рожденный для ношения смокинга, потягивания коктейлей с шампанским и стряхивания ароматного пепла с сигареты в мундштуке из слоновой кости. Юрист по образованию, он никогда не занимался юридической практикой и давно выбрал для себя карьеру спортивного обозревателя. При коммунистической власти спортивное обозрение являлось единственным видом журналистики, в котором было позволено говорить правду, не перенапрягать себя работой в офисе и выезжать за рубеж. Выбранная Анджеем профессия хорошо сочеталась с двумя его страстями – теннисом и карточной игрой в бридж с высокими ставками. В восьмидесятые годы Анджей, как и половина его сверстников-поляков, стал диссидентом. Риск пробуждал в нем азартного игрока. Иногда он и его коллеги забирались с самодельными импульсными передатчиками-глушителями на крыши самых высоких домов, чтобы глушить правительственные радиопередачи вечерних новостей. В результате любой слушатель в радиусе одной мили мог слушать передачи «Солидарности» вместо пропагандистских передач польского Политбюро. – Обычно это приводило комми в бешенство, – смеялся он, когда бы ни рассказывал эту историю, которую, кстати, повторял довольно часто. – У армии были автомашины с пеленгаторами, которые позволяли определять наше местонахождение. У нас оставалось лишь две минуты, чтобы направить наш сигнал и убраться с места, дабы не превратиться в мишень для милиции. Кроме того, Андрей писал под псевдонимом статьи для подпольных газет, которые издавала «Солидарность» на деньги ЦРУ. После падения коммунизма Анджей некоторое время работал пресс-секретарем фракции «Солидарности» в парламенте 1991 года. Однако вскоре он дистанцировался от профсоюза из-за его оппозиции к экономической реформе. К тому времени «Солидарность» превратилась в собственную тень. Больше не существовало такого, как в 1980-х годах, мощного движения, включавшего в себя фактически каждую польскую семью. Оно раскололось на полдюжины враждующих между собой партий, многие из которых выступали за сохранение расточительного субсидирования из бюджета для поддержки на плаву коммунистической промышленности. – Какая короткая память у людей, – проворчал однажды вечером Анджей, когда мы собрались у старого телевизора, чтобы посмотреть репортаж о забастовках, охвативших всю страну против выдвинутой правительством аскетически строгой экономической программы, известной под названием «шоковая терапия». – Какая короткая и избирательно направленная память, – уточнил он. – Быстро же они забыли очереди за хлебом, – продолжил Анджей, когда Дагмара принесла чай, который мы пили по-русски, предварительно ошпаривая кипятком высокие стаканы. – И те дни, когда на полках магазинов были только одни бутылочки с уксусом. Они враз забыли всю ту ложь и ночные визиты тайной полиции. А они сейчас помнят лишь то, что у них были деньги, на которые не могли вообще что-либо купить. Несмотря на то что Дагмара после ухода из национального балета в возрасте около сорока лет все же получила полную пенсию, а Анджей даже хвастался тем, что ни одного дня честно не работал на красных, Романы поддерживали жесткую экономическую политику Леха Валенсы. Анджей отстаивал свою точку зрения: неважно, насколько это будет болезненным для народа. Жертвы стоят того, если они помогут Польше вернуться в западный лагерь и вырваться из московских тисков. – Нам необходимо освободиться от этих негодяев, чего бы это ни стоило, – часто огрызался Анджей. Его паранойя в отношении русского империализма граничила с религиозной страстью. Он, как и вся старая гвардия, не верил новым хозяевам Москвы и с раздражением утверждал, что до тех пор, пока Польша не вступит в НАТО, она всегда будет легкой добычей для вечных экспансионистских махинаций Кремля. У моей тети Дагмары, несмотря на приближающийся к полувеку возраст, сохранилась фигура танцовщицы, а ее изящно вздернутый носик неодобрительно морщился всякий раз, когда я грубо ошибался в своих не всегда уместных замечаниях относительно польской политики, что происходило довольно часто. Удивительно, насколько была политизирована Восточная Европа в начале 1990-х годов: люди наверстывали упущенное за последние десятилетия, когда у них не было свободы обсуждать, выбирать и голосовать. Политика была в крови у Дагмары. Ее дед был состоятельным генералом, в 1930-х годах он занимал должность военного губернатора области, которая сегодня зовется Западной Украиной. Портреты польских кавалеристов в довоенной парадной форме соперничали по занимаемой площади с другими картинами на стенах квартиры Романов, вызывая в памяти те счастливые дни, когда мать Дагмары, пани Альбрехт, каталась на лошадях вместе с представителями правящей аристократии страны. (На польском языке слово «пани» означает «мадам» и представляет собой форму обращения к незнакомой или пожилой женщине во времена, когда в Польше существовали титулы.) Пани Альбрехт была элегантной гранд-дамой в духе старых европейских традиций. Счастливая обладательница белоснежных вьющихся волос, как у королевы, и легкого великосветского британского акцента, который молодые польские леди из высшего общества приобретали в процессе обучения в закрытых швейцарских пансионах, теперь дремала на покрытой пятнами кушетке в квартире Романов в компании двух глупых собак-боксеров, Лолы и Полы. Она переехала сюда вскоре после запуска реформ шоковой терапии 1990-х годов, когда стало очевидным, что Анджей, Дагмара и их сын не смогут прожить на пенсию в двести долларов, получаемую от правительства «Солидарности». Сдавая свою квартиру американскому бухгалтеру, пани Альбрехт добавила еще пятьсот долларов в месяц в бюджет семьи Романов, обеспечив тем самым их выживание в трудные годы экономии на всем. В свои семьдесят восемь лет, то есть в том возрасте, когда бо́льшую часть пожилых людей в Америке родственники отсылают догнивать в дома для престарелых, живая и энергичная мать Дагмары делала для семьи Романов почти все, что могла, – от приготовления пищи и уборки квартиры до выгуливания свирепых и неугомонных Лолы и Полы. Несмотря на свой вес (более двухсот фунтов), я едва мог удерживать за поводки этих неистовых тварей. Я со страхом и некоторым благоговением смотрел, как пани Альбрехт закручивала их поводки вокруг своих хрупких кистей, напрягала колени и выплывала из двери, как седовласый наездник в родео. Она не столько прогуливалась с собаками, сколько, упираясь в мостовую каблуками туфель и перегнувшись под углом в девяносто градусов, сдерживала собак ровно настолько, чтобы дать время соседским затерроризированным кошкам спастись бегством на дерево. Пани Альбрехт, как и многие поляки в начале девяностых, имела обыкновение скорбно вздыхать и непрестанно жаловаться на тяжелые времена. Если объектами жалоб не были повышение цен или семейные остолопы, которые переворачивали все вверх дном в квартире, то им было отсутствие Анджея, проводившего время с друзьями-картежниками до трех часов утра. Может быть, именно крепкая хватка за собачьи поводки поддерживала в ней молодость. Без семьи, о которой надо было заботиться, она бы зачахла и умерла. Однако самые пылкие жалобы пани Альбрехт были в адрес Збигнева-младшего. Збиг, тринадцатилетний мальчик с обманчиво ангельской внешностью, был сыном Романов. Дагмара и Збиг занимали отдельную маленькую спальню, на одной стене которой были развешены постеры с портретами Арнольда Шварценеггера, а на другой – написанные маслом картины на античные сюжеты. Збиг принадлежал к числу наиболее изобретательных людей, каких я когда-либо встречал. Мягко говоря, он был маленьким обожаемым засранцем. Он всегда был готов найти причину, чтобы отказаться от любой работы по дому. Он мог быть упорным и настойчивым в просьбах о подарках к каким-то невразумительным польским праздникам, о которых он всегда предупреждал меня заранее. «Ты не обязан приносить подарок, – настаивал он обычно с заученным лицемерием. – Будет вполне достаточно, если ты просто придешь». Збиг-младший хотел стать юристом. В его понимании именно в этой сфере деятельности должны крутиться деньги. Действительно, даже отделение естественных и гуманитарных наук Варшавского университета испытывало трудности, поскольку студенты, не закончив обучения, покидали университет толпами, чтобы стать мелкими торговцами. А наплыв желающих учиться на юридическом факультете и по новой специальности «Деловое управление» был столь велик, что для поступления в университет стали открыто предлагать взятки. Я поддерживал мнение пани Альбрехт, считавшей, что невысокие школьные оценки Збига могут стать серьезным препятствием для его карьеры в области юриспруденции. Более того, она подозревала, что с его образом мыслей ему самому рано или поздно понадобятся услуги опытного адвоката. Уловки и хитрости Збига по утаиванию сдачи, когда он что-то покупал по просьбе отца, были на редкость изобретательны. Обычно Збиг завышал стоимость покупки, ссылаясь на возросшую инфляцию. Так что, когда бы Анджей ни посылал своего сына в магазин за покупками, он и не подозревал, что все покупки оплачивал по ценам, которые будут еще только через месяц. Чаще всего Збиг-младший жульничал с цветами. Он рвал их в варшавских парках и потом продавал постоянным посетителям уличных кафе на площади в Старом городе. – Не хотите ли купить тюльпаны для своей прекрасной дамы? – спрашивал он парочку, предлагая криво подрезанный букет. После того как жертва захватывала наживку и выказывала согласие, Збиг с невинным видом наносил удар: – Пожалуйста, это обойдется вам в восемьдесят тысяч злотых. Услышав цену (около шести долларов, что составляло в то время средний дневной заработок рабочего), мужчина чуть не падал в обморок, но, не желая выглядеть никчемным человеком в глазах девушки, оплачивал свое реноме. Анджей, естественно, приходил в бешенство, узнавая в очередной раз об этой коммерческой деятельности сына. – Ты не смеешь сновать всюду, как коробейник! – говорил он, захлебываясь от возбуждения и не находя подходящих слов. – Как-как-как какой-то цыган! Я запрещаю тебе это. Всегда прагматично настроенная Дагмара при этом неизменно вмешивалась. Она сама порой приторговывала на стороне, чтобы хоть как-то заткнуть дыры в их семейном бюджете, покупая контрабандную паюсную икру и иконы у русских дельцов на варшавском футбольном стадионе, по совместительству блошином рынке. Приобретенные на рынке икру и иконы она отдавала мужу для перепродажи в Париже (по значительно более высокой цене) во время его ежегодных поездок во Францию на соревнования «Ролан Гаррос Теннис Опен». – Сколько же ты заработал? – спрашивала она обычно своего сына, занятого предпринимательством. – Восемьсот тысяч злотых, – лучезарно улыбаясь, отвечал Збиг. – Анджей, – спрашивала Дагмара, повернувшись к мужу, – а сколько ты проиграл в бридж прошлым вечером? В Москве недели проходили одна за другой, меня не линчевали уличные толпы, не преследовало правительство, и моя польская паранойя стала постепенно проходить. Большие улицы города становились все менее пугающими, а некоторые странного вида лица вокруг – все более знакомыми. У меня установились дружеские отношения с шофером газеты «Джорнел», я узнал о его любви к джазу. Мне даже удалось узнать имя нашей старой лифтерши и услышать от нее о всех событиях, которые произошли в нашем многоквартирном доме за те последние тридцать шесть лет, что она охраняет его вход. Наследие прошлого – полная занятость, когда централизованное планирование создавало такие замечательные карьерные возможности, как наблюдающий за эскалатором универмага, в обязанность которого входило нажимать на кнопку аварийной остановки, если вдруг чье-то пальто окажется зажатым ступеньками движущейся лестницы. Тем не менее старая женщина держалась с достоинством, как официальный страж ворот нашего дома. Ее поведение больше походило на манеры президента правления кооперативного общества где-нибудь на Манхэттене, чем на роль скромного привратника. Хотя она, вероятно, и не смогла бы оказать серьезного сопротивления вторгшемуся незнакомцу, но непоколебимо и истово стояла на страже своих жильцов, многие из которых выросли у нее на глазах. Требовалось сделать нечто особенное, чтобы новые жильцы, въехавшие в этот дом, заслужили бы ее признание. Однако со временем короткие кивки головой, которыми она жаловала нас вначале, постепенно смягчились до слабых улыбок и лишь затем обратились в вежливые приветствия. А однажды утром она с материнской заботой осведомилась о моем здоровье. Вначале я был даже почти разочарован, открыв для себя, что русские больше не были для меня людьми, которые с дьявольским упорством стремятся к территориальным завоеваниям или хотят причинить вред кому-нибудь. Роберта подшучивала надо мной, говоря, что я оказался под воздействием собственной шоковой терапии, исцеляя себя от постколониального синдрома, причинявшего боль всем странам, которые раньше были подвластны СССР. Но истина была в том, что никто в Москве, казалось, ни на йоту не беспокоился о том, чтобы вернуть обратно Польшу и бывшие владения. Каждый был слишком озабочен тем, как заработать деньги. |
||
|