"Холод страха" - читать интересную книгу автораМервин Пик Там же, тогда жеВечер — и я ненавижу отца. От него несет тушеной капустой. У него брюки — все сплошь обсыпанные сигаретным пеплом. Усы — лохматые, желтые, вонючие, проникотиненные. Он меня не замечает. Ненавижу. Он сидит в своем гнусном кресле, прикрыв глаза, думает Бог весть о чем. Ненавижу. И усы его ненавижу, и даже дым, который он выпускает изо рта, и воздух над его головой, воздух, разбавленный дымом. Мать вошла и спросила, не видал ли я, случайно, ее очков. И ее ненавижу. Шмотки ее ненавижу, безвкусные, мещанские. Ох, ненавижу! И еще возненавидел, как только увидел — каблуки ее, сношенные, скошенные, не то чтоб совсем, но заметно. Уродство, мерзость, а главное — так по-человечески, до отвращения. Мать — человек. Ненавижу ее за это. И отца тоже. Она все нудит, трындит — про очки свои, про то, что у меня рукава чуть не до дыр на локтях протерлись, и я резко отбрасываю книжку. Не могу выносить эту комнату. Я — тут — задыхаюсь! Понимаю — пора сматываться. Господи, и вот с этими людишками я прожил чуть не двадцать три года! И вот в этой комнате я живу с тех пор, как родился! Это что — жизнь для молодого парня? Вечера напролет смотреть, как поднимается дым из папочкиной трубки, как шевелятся поганые старые усы? Год за годом пялиться на маменькины сбитые каблуки? На темно-коричневую мебель? На осточертевшие проплешинки шоколадного ковра? Нет, я уйду, я отряхну с ног моих прах темной и вязкой человечности этой берлоги, человечности, навалившейся на меня по праву рождения. Бизнес отца, в котором мне должно заступить на его место? А не пошел бы он!.. Я стал пробираться к двери — ну и, ясное дело, на третьем же шаге споткнулся о край ковра, чуть не свалился, руку успел подставить — сшиб розовую вазу. Как чувствуешь себя при этом? Очень маленьким. Очень злым. Рот матери распахнулся — точь-в-точь входная дверь, ну, правильно, дверь, выбежать из двери, бежать — куда? Черт подери, куда? Ждать ответов на мысленные вопросы времени не было, бежать пришлось, прочь из дома, не важно, знаю ли я, что делаю. Скука, смертная, двадцатитрехлетняя тоска, как пружина разгибается, в спину ударяет, и, кажется, я пропеллером вылетаю из садовой калитки, так толкает она меня в позвоночник. Дождь, дорога — черная, мокрая, блестящая, как промасленная, как лакированная, отражения фонарей — как рыбки золотые в лужах. Автобусная остановка. Ну, так и где он, мой автобус до Пикадилли, автобус до острова Гдетотам, до станции "Смерть или слава"? (Не нашел я ни смерти, ни славы. Нашел только одно — то, чего не забуду, наверно, никогда.) Автобус дрожал, набирал скорость, большой, светлый. А на черных улицах огоньки, а в окне — лица сотен людей, лица мелькают, пролистываются, как книжные страницы. А в автобусе — я. Сижу, шестипенсовый билет в кулаке сжимаю, да куда ж это я еду? Куда меня несет? Отвечаю. К центру Вселенной. К Пикадилли-серкус, где случиться может все. А что же я хочу, чтоб случилось? Жизнь, идиот! Ты жизни хочешь. Ты приключений хочешь… как, уже сдрейфил? Может, повстречаешь красавицу… я обхватил себя за локти, пытаясь ощутить, как напрягаются мускулы. Ощущать, увы, особо нечего. "Черт, — шепнул я себе, — черт, дьявол, кошмар". Я выглянул из окна и — вот оно! Пикадилли-серкус. У меня перед носом. Огни — как вызов, как зов. Автобус свернул с Реджент-стрит на Шафтсбери-авеню, и я сошел. Один. Пешком в джунгли. Хищники крались за мной по пятам. Ярились бесчисленные волчьи стаи. Куда же теперь? Где она таинственная, знакомая, затемненная квартира, где меня ждут, где Дверь, что отворится на условный стук, на три удара длинных, три коротких, где комната, в которой — златокудрая дева? Или, может, старушка, да, так лучше, седая, мудрая, попивающая чай, престарелая дама, дружелюбная императрица, — та, у которой не бывает скошенных каблуков. Никогда. Да. Только мне-то некуда идти — ни за шиком, ни за сочувствием. Некуда — кроме ресторана "Корнер-Хауз". Туда и направился. Народу было поменьше, чем всегда, меня только несколько минут продержали, прежде чем оказали высокую честь — допустили в роскошный гурманский чертог на первом этаже. О, эти мрамор и позолота! Официанты носятся с подносами, звуки оркестра — чуть издали, да, и это после того, как всего час назад я уныло взирал на отцовы усы! Со свободными местами возникли сложности, искал довольно долго, но вот я иду по третьему уже проходу и вижу старика, встающего из-за столика на двоих. Женщина, сидящая напротив, остается, где была. (А ушла бы — не рассказывал бы сейчас эту историю.) Машинально я занял место старика, потянулся за меню, поднял голову — и ошалело уставился в бездонные черные озера женских глаз. Моя рука застывает над так и не взятым меню. Я не в силах шелохнуться так невероятно это лицо напротив меня, с крупными чертами, бледное, немыслимо гордое. Теперь бы я назвал ее взгляд жадным — тогда он показался мне исполненным королевской уверенности в себе. Царственная красота! Что она — не та златовласая дева, которой я, пижон зеленый, мечтал обладать, как предметом роскоши, что она — явно не старушка-утешительница с чайником и чашками, — это я постиг сразу. Но в великолепной женщине предо мною сплелись, казалось, экзотическая таинственность первой моей мечты с мудрым всезнанием второй. Любовь ли это с первого взгляда? Если нет — отчего мое сердце бьет в ребра с силой кузнечного молота? Почему дрожит рука, занесенная над меню? С чего вдруг стало сухо и горько во рту? Слова, казалось, неуместны, нет, невозможны. Она словно бы видела насквозь, что творится в моей душе, в моем сознании. Взор, обращенный ко мне, был исполнен такой любви, что крыша моя уехала окончательно. Она взяла мою руку в свою — и, задержав на мгновение, тихо отвела на мою сторону столика, положила, омертвелую, рядом с тарелкой. Она протянула мне меню — да какое, к дьяволу, значение теперь имело меню, буквы плясали у меня в глазах так, что устриц от птифуров было не отличить. Что я лепетал подошедшему официанту, что назаказывал, что он там мне принес — убейте, не помню. Все равно, ясно, кусок в горло уже не лез. Мы сидели друг против друга, кажется, час. Мы говорили без слов — глазами, биением сердец, рвущимся остановиться дыханием, а когда завершился он, этот час нашей первой встречи, нашего первого свидания, кончики наших пальцев, чуть прикасаясь в тени заварного чайника, заговорили на своем языке — многозначном, тончайшем, легчайшем, превосходящем самые нежные слова. Наконец официант вежливо намекает — а не пора ли нам? И я встал, и я наконец — произношу — шепчу: "Завтра?" Совсем тихо: "Завтра?" И она медленно, утвердительно склоняет прекрасное лицо. "На том же месте, в тот же час?" И она кивает вновь. Я жду, что она встанет, но нет — она просто отсылает меня движением руки, мягко и повелительно. Странно, однако ясно — я должен уйти. У дверей я оборачиваюсь, я вижу она все еще сидит за столиком, прямая, гордая. Я выбираюсь на улицу, бреду к Шафтсбери-авеню, в голове — звездные вихри, ноги — непослушные, подламывающиеся, сердце горит огнем. Не то чтоб я собирался домой, о нет, но все равно пошел — назад, к шоколадному ковру в залысинках, к отцу в мерзопакостном кресле, к мамаше в туфлях со скошенными каблуками. Я поворачиваю ключ в замке. Почти полночь. Мать ревет белугой. Отец рычит от ярости. Много слов, много угроз, много оскорблений — со всех сторон. Наконец я иду спать. Следующий день наступил — и стал тянуться бесконечно, но, рано ли, поздно ли, волнительное мое изнывание перелилось в конкретное действие. Еле досидел до конца чая — и скорее в первый попавшийся автобус западного направления! Когда я подъехал к Пикадилли, было уже темно — но все едино, безбожно рано. Долго мне пришлось слоняться в тот вечер, в сотый раз чистить ногти, в двухсотый — перевязывать поизящнее галстук у зеркального стекла магазинных витрин! Наконец я вышел из сомнамбулического тумана, подсел на лавчонку в Лейсестер-сквер, поглядел на часы — и обнаружил, что уже опаздываю на свидание. На три минуты!!! Я мчался, летел, дрожа от ужаса, и вот я уже на первом этаже, вот я уже у столика, и — о чудо! Страхи мои не сбылись! Она здесь, еще царственней, чем в прошлый раз, истинный монумент Женщине. При виде меня ее прекрасное бледное лицо теряет выражение напряженности и освещается радостью столь искренней, что я готов закричать от счастья. Не стану говорить об этом вечере. О нежности. О радости. Одно только слово — волшебство. Одна лишь подробность — именно тогда мы поняли, что судьбы наши неодолимо сливаются воедино. Когда же настала пора расставаться — не скрою, я был удивлен, поняв, что от меня требуется то же, что и в прошлый раз, — уйти первым. Должна быть какая-то причина, но какая — этого понять я не мог. И снова я ушел, а она осталась в гордом одиночестве, близ мраморной колонны. И опять я окунулся в ночь, опьяненный еще оставшимся на губах вкусом слов: "Завтра, завтра… На том же месте… в тот же час…" Уверенность… уверенность в том, что я люблю ее, а она — меня. Наркотическое счастье. В ту ночь я почти не спал, на следующий день мучительно для себя и предков — никак не мог усидеть на месте. Вечер перед третьим свиданием, я крадусь в материнскую спальню, открываю шкатулку, вытаскиваю из груды побрякушек золотое кольцо. Господь свидетель, эта безвкусица не достойна уродовать палец моей любимой — но делать нечего, может, она послужит хоть символом нашей любви!.. Я появляюсь на добрую четверть часа раньше срока, она уже здесь, уже ждет меня. Когда мы вместе, то словно бы одни в целом мире, надежно скрытые нашей любовью от чужих глаз, не слышащие и не видящие никого и ничего, кроме друг друга. Я протягиваю ей кольцо, и она, ни секунды не помедлив, надевает его. Ее рука сжимает мою сильнее, так сильно, что это даже удивляет меня. Я трепещу всем телом. Я пытаюсь коснуться под столом ногой ее туфельки, но никак не могу ее найти. И снова, увы, ужасный миг, и я покидаю мою любовь, сидящую прямо и царственно, и ее прощальная улыбка, полная силы и нежности, освещает мою душу, точно фантастическая заря. Так мы встречались, так расставались восемь дней, всякий раз острее осознавая, что, какими бы трудностями нам это ни грозило, какие бы непреодолимые преграды ни вставали меж нами, мы должны — обязаны! обвенчаться, скорее, прямо сейчас, пока сами высшие силы — еще на нашей стороне. Восьмым вечером все было уже решено. Она знала — для меня венчание будет тайным, ведь мои остолопы-родители никогда не поймут такой "непристойно стремительной" женитьбы. Но сама она пожелала, чтоб на церемонии присутствовали несколько ее друзей. "Несколько моих коллег" — так она сказала, и на мгновение я задумался что бы это значило, однако тут она стала объяснять, где и когда мы встретимся назавтра, и все вопросы вылетели у меня из головы. Итак, нас зарегистрируют на Кембридж-серкус. Первый этаж (она сказала, какого именно дома). Я должен быть там к четырем. Она сама все устроит. "Любовь моя, — шепчет она, медленно качая головой, — и как же я только доживу, до этого часа?" И, сладостно, обворожительно улыбаясь, она отсылает меня плавным жестом — да, правда, пора, зал уже почти пуст. Вот уже восьмой раз я ухожу, а она остается. Да, я понимаю, у женщин свои секреты, и никогда, ни при каких обстоятельствах я не допущу бестактности, но все равно — вопрос просто комом в горле стоит: ну почему, черт возьми, почему я всегда должен уходить первым… и, кстати, почему это, когда бы я ни появился, она уже ждет?.. После долгих и осторожных утренних поисков я обнаружил-таки в папочкином комоде коробочку с обручальным кольцом. Едва пробило три, с волосами, расчесанными до бриллиантового блеска, цветком в петлице и чемоданчиком пожитков, я направился на встречу со счастьем. День был поистине прекрасен — ясен, безветрен, залит солнцем. Автобус, рванувшись как бешеный зверь, унес меня в прекрасное грядущее. Но, увы, чем ближе к Мэйферу, тем больше пробок — длинных, кошмарных. Я нервничал все сильнее — и не зря: к тому времени, как мы достигли Шафтсбери-авеню, у меня остались жалкие три минуты! Нет, это просто возмутительно: в день, когда солнце сияет в честь моей свадьбы, мне вставляют палки в колеса… транспортные средства! Наконец автобус дотащился до Кембридж-серкус, и я, по очень подробному описанию дома, где надлежало свершиться величайшему событию моей жизни, сразу же опознал это ничем не примечательное здание. Мы приблизились к этому судьбоносному месту, снова застряли и — я незамедлительно использовал возможность выпрыгнуть из автобуса прямо напротив дома. Я остановился, чтоб подхватить с земли чемоданчик, и — не мог удержаться! — бросил восхищенный взгляд на окна первого этажа. Скоро, очень скоро в одной из этих комнат я стану счастливым супругом. Окна оказались прямо у меня перед глазами, и через стекло я отлично видел происходящее внутри. Еще бы — ведь я находился всего лишь в нескольких метрах! Помню, показалось смутно, что мой автобус уезжает — странно, пробка осталась, где была. Заметил это, как сквозь дымку, — заметил, погруженный в иное пространство. Рука, судорожно стиснувшая ручку чемодана. Взгляд, пересылающий в сознание картины. Картины происходящего в этой комнате на первом этаже. То, что передо мною — окна именно нужной мне комнаты, стало ясно сразу же. Даже и не смогу объяснить, как я догадался, — ведь в эти считанные минуты я еще не видел ЕЕ. Было ощущение, что я нахожусь в театре, — и вот, значит, справа на сцене располагался уставленный цветами стол. За цветами, полускрытые, регистрационные книги и маленький регистратор в полосатом костюме. А еще в комнате имелись люди, лениво фланирующие взад и вперед. Фланировали трое. Четвертая — неправдоподобная женщина с окладистой бородой — восседала на стуле у окна. Один из мужчин, я заметил, наклонившись, заговорил с нею. Человек с самой, наверное, длиной шеей на свете — такой, что стоячий его воротничок был длинною с добрую трость, выше которой неловко торчала крошечная смешная птичья головка. Оставшихся двоих джентльменов, блуждавших туда-сюда, трудно даже и описать. Один — лысый как колено, с лицом и черепом, темно-синими от сплошной татуировки, с золотыми зубами, горевшими во рту подобно пламени. Другой — стройный, элегантный юноша. Сначала он показался мне вполне обычным… сначала. Пока в какой-то миг не приблизился к окну. Пока не выяснилось, что вместо кисти левой руки из его отглаженной манжеты торчит козье копыто. И вот тогда-то все и случилось. Совершенно внезапно. Отворилась дверь. Головы всех присутствующих повернулись в одном направлении. Мгновение — и в комнату собачьей трусцой вбежало нечто. Только это была не собака. Совсем не собака. Это создание передвигалось вертикально. С первого взгляда я принял ее за большую заводную куклу, так мало возвышалась она над полом. Лица я еще не различал… но что поразило меня сразу же — так то длиннющий атласный шлейф, волочившийся за нею по ковру. Создание остановилось у захлебывающегося цветами стола — и начались улыбочки, и жесты, и вежливые поклоны, — а потом человек с самой длинной в мире шеей выдвинул в центр комнаты высокий табурет и с помощью юноши с козлиным копытом водрузил на него тварь в белом, расправил тщательно фалды атласного платья, спадающего до земли, — так, что не возникало и тени сомнения: у регистрационного стола горделиво стоит высокая женщина. Я все еще не видел ее лица — но теперь это было уже не важно. Я и так знал, каким оно будет, это лицо. К горлу подхлестнула тошнота — и я безвольно сполз на скамейку, сжимая виски ладонями. Не помню, в какой автобус я вскочил. Не помню, когда он тронулся с места. Не помню, сколько я ехал, все дальше и дальше, — пока мне не сказали, что это — конечная остановка, что мне надо сесть в другой автобус, идущий в обратном направлении, и ехать назад. И вот тогда невнятное, смутное облегчение стало целительным бальзамом проливаться на мою душевную рану. Этот автобус привез меня к дверям дома, родного дома ох, как же теперь я рвался туда! Но сильнее, много сильнее облегчения был СТРАХ. Оставалось одно — молиться. Господи, только бы снова не застрять на Кембридж-серкус! Я сжался на сиденье. Я боялся снова увидеть ту, которую бросил. Нет, не я обманул ее — она меня, но брошена-то все равно она! Автобус подкатывает к Кембридж-серкус, и я напряженно вглядываюсь в полутьму. Как раз рядом с этим проклятым домом — фонарь. В конторе темно. Автобус едет дальше, я оглядываюсь, замечаю людей, стоящих под фонарем, и — сердце в груди обрывается… Они стоят там, сплоченные, точно слившиеся в единое целое. Стояли так, словно с места не сойдут, пока не свершат правосудие. Они. Эти пятеро. Я видел их — сколько? Секунду? И запомню эту секунду навеки. Освещенные фонарем фигуры. Длинношеий со смешной птичьей головкой, с острым, стеклянным блеском в прозрачных глазах. Лысый маленький человек, татуированный лоб — набычен, на синеве узоров — желтоватые отсветы. Стройный юноша в изящной, небрежной позе, на тонком лице — оскал такой ненависти, что и вспомнить жутко, руки — глубоко в карманах, но контуры копыта проступают сквозь ткань. Чуть впереди — бородатая женщина, гигантская глыба зла, и в ее огромной тени, в последние доли мгновения, когда автобус уже уносил меня в безопасность, я в последний раз увидел большую светловолосую голову — низко-низко, у самой земли. Голову, которая в вечернем сумраке казалась странным бледным шаром с намалеванным алым ртом, изогнутым в сатанинскую злобную ухмылку — ухмылку даже не человека, но дикого зверя. Пятеро остались далеко позади, остались под фонарем, как нелепые восковые фигуры, как ночной кошмар, время шло, автобус ехал — а я все видел их. Так, словно они стояли в автобусе. Стояли у меня перед глазами. И сейчас стоят. Я добрался домой, рухнул на кровать и зарыдал. Мать с отцом, должно быть, очень хотели узнать — почему, но не спросили ни о чем. Так до сих пор и поспрашивают. Я помню тот вечер. Время после ужина. Шесть лет назад. Я сижу в своем собственном удобном кресле, на шоколадном знакомом ковре. Я помню, с какой мучительной нежностью смотрел я на жилет отца, обсыпанный пеплом, на милые встрепанные усы, на щемящие душу скошенные каблуки материнских туфель. Тот вечер — и я осознавал, как отчаянно люблю все это, как не мыслю без этого своего существования. С тех пор я вообще не выхожу из дома. Кажется, для меня так лучше… |
||
|