"Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке" - читать интересную книгу автора (Широков Виктор Александрович)

РУССКАЯ РУЛЕТКА, ИЛИ КАК МЕНЯ НЕ УБИЛИ I

Меня убивали трижды.

Вернее, пытались убить, что не одно и то же. Однако, повествуемое здесь не просто фантазийные поллюции или фантомные сны-страхи, у моих воспоминаний вполне реалистические корни.

Первая неудавшаяся попытка моего устранения произошла более тридцати лет тому назад. Я тогда заканчивал первый курс мединститута и накануне своего семнадцатилетия поехал к бабушке за картошкой. Жили мы километров в пятнадцати друг от друга, может быть, в десяти, если по прямой.

Поселок, где жила бабушка, назывался Балмошная; смешное название, если вслушаться, так и звенит оно, взывает к слушателям, обнажая опавшие согласные: взбалмошная, взбалмошная…

Поселок этот располагался на довольно высоком обрывистом холме, не менее 50–60 метров высотой, что, безусловно, имеет прямое отношение к нашему рассказу. Вообще, весь мой горячо любимый город детства и юности, город П. (город Прошлое), как пишу я его из упрямого желания показать конкретное знакомство с постмодернистским литературным антуражем, располагался, да и сейчас благополучно распластался по краю Рифейских гор, насчитывая подножьем гораздо более семи холмов, что положено истинным столицам по штату, а в провинции более чем само собой разумеется (в провинции всегда каблуки на 10 метров выше, чем в Париже, как авторитетно только что подсказала мне жена).

В юности я любил передвигаться пешком, испытывая от ходьбы прямо-таки физиологическое наслаждение (лингвистов и людей, неравнодушных к лингвоанализу, прошу ещё и ещё раз перечитать эту Фразу: прелестная двусмыслица-обмолвка, не правда ли). И все-таки ходить напрямую к бабушке в гости я отваживался нечасто: надо было пересекать три-четыре лога (то бишь оврага) с отвесными краями из осклизлой глины. Для относительного удобства прохожих были устроены, наверное, чуть ли не во времена палеолита деревянные полусгнившие лестницы с оборванными перилами, проломленными, а то и начисто отсутствующими на полпролета ступенями, причем посредине такого оврага обязательно текла неказистая речушка, почти пересыхающая летом и зверски бушующая весной, точно пьяный зимогор, не поддающийся никак уговорам.

Значит, взял я плетеную из прутьев корзину, куда входило полтора-два ведра картошки, надел форсистый светло-серый китайский (марки "Дружба") плащ, в таковых щеголяла тогдашняя молодежь, в отличие от взрослых, обожающих светло-серые же габардиновые пальто, но в основном ходивших в прохладное время в жутких черных, простроченных как матрасы-тюфяки крупными строчками, фуфайках, и быстро доехал до Балмошной.

Автобусы ходили, конечно, не как в Москве, примерно один-два рейса в час, к тому же порой долго стояли на переезде от Кислотного (так называлась остановка около химзавода имени Серго Орджоникидзе), где асфальтовая дорога (на самом деле, старый Соликамский тракт, которым гоняли ещё в царское время каторжников) пересекала двуколейку, по которой почти безостановочно шли грузовые поезда, поезда дальнего следования и пригородные электрички. Прибавьте для колорита царившую над химзаводом трубу, казавшуюся в детстве куда выше всяких там телевизионных башен и мачт, над которой постоянно стоял мощный столб желтого, переливающегося различными оттенками ядовитого цвета ("лисий хвост", как шутили земляки) и разлетающиеся в разные стороны в зависимости от силы и направления ветра облака и тучки, состоящие в основном из азотистых соединений, конечно, того же ядовито-желтого цвета.

От автобусной остановки в поселок Балмошная по всей высоте холма тянулась традиционно-мощная, содержащаяся в относительном порядке лестница в десять-одиннадцать пролетов, особенно опасной она была зимой, когда неосторожный путешественник мог загреметь с той или иной высоты, поскользнувшись на неизбежной наледи, жаль только, что выводила она хоть и в центр поселка, но довольно далеко от той части, где стоял бабушкин дом.

Обычно же я пользовался косой тропой, диагонально тянувшейся по холму с выходом прямо в заветную часть поселка. Нужно добавить, что на центральной улице, параллельной той, где стояла бабушкина избушка, третьим от угла был крепкий, на тот момент уже двухэтажный рубленый из ядреных бревен дом ("пятистенка") моего дяди Николая Григорьевича Устинова (он был младшим сыном от первого брака моего деда, овдовевшего довольно рано и женатого вторым браком на также вдове, любимой моей бабушке Василисе Матвеевне Романовой (в девичестве Подвинцевой), с одним из сыновей которого, моим одногодком Пашкой, я тогда дружил. Мы навещали друг друга в детстве не реже раза в неделю, оставались ночевать, играли во все мальчишечьи игры, причем я был заводилой, в прятки, лапту, футбол, "войну", городки, попа гоняло, чижик, позже в "пристеночек" и "чику" — на деньги, а не на жестяные кружочки крышек пивных бутылок, как позднейшая поросль, — в которой я, признаться, был зело удачлив и, несмотря на близорукость, ловко метал особенную свинцовую битку, хорошо бил по кону, нередко опустошая не такие уж и полные мальчишеские карманы, пока мои родители не застукали меня в разгар очередной крупной игры по Пашкиной же наводке и, дав выволочку, взяли слово не играть на деньги, которое я, как ни трудно держу до сих пор, делились нехитрыми секретами и случайными знаниями подростковой жизни тех лет, и все-таки были разными: я хорошо учился и шел по жизни впереди своего возраста, много читал и жил, в общем-то, белоручкой; а Пашка рос в многодетной семье (он был то ли седьмым, то ли восьмым, и после него тянулись ещё трое: умственно-отсталая Нина, Сергей и Сашок, недаром их мать Настасья Филипповна была награждена орденами и медалями, носила громкое тогда звание "Мать-героиня"), много работала по домашнему хозяйству, в огороде, который в отличие от нашего, интеллигентского — с яблонями и клубникой, был скопищем всего на свете: помидоры, огурцы, капуста, морковь, бобы, горох, естественно, картофель, кабачки, дыни, даже арбузы муляжными снарядами лежали на поле трудовой брани, да я ещё забыл про мак, к которому меня особенно тянуло (но мак отбивает память, предупреждали меня родные, не ешь его много, а как я жевал его сухие терпкие зерна, обожал булочки с маком, которые сейчас начисто вывелись), учился плохо, сидел в каждом классе по два-три года, причем в его семье это не считалось прегрешением, книжная страсть его миновала, но сейчас он — по слухам — не пропал, а наоборот преуспел и развернулся сначала в Воткинске, а потом в Крыму, где стал кем-то вроде купца первой гильдии, и если его отец, заводской рабочий, потом мастер в цеху, подрабатывал летом, сплавляя плоты по Каме и Чусовой, бревна для которых сам и заготавливал, то Павел Николаевич Устинов сейчас гонит уральский лес составами в Феодосию, Симферополь и Ялту, а в северные области — обратно — шлет теми же составами и рефрижераторами помидоры и орехи, фрукты и консервы, морские деликатесы, сменив попутно кучу "иномарок" (у него потомственные "золотые руки") и обзаведясь в Крыму целым хутором, где в центре фольварка возведен кирпичный особняк в три этажа с мансардой и витражными стеклами, который я сам, правда, не видел, но земля недаром слухом полнится, и родня тот слух бурно обсуждает.

Проходя по уличным зигзагам в тот весенний полувечер (было 4–5 часов пополудни, когда ещё не совсем темно, но и уже не светло, а колышутся студенистые сумерки, быстро густеющие голубовато-серовато-фиолетовым желатином, лакируя тем самым барахтающихся в водянистой сутеми прохожих), я встретил Павла с его сексапильной, как бы сейчас выразились, подругой (имя начисто забыл), тринадцати-четырнадцатилетней соседкой, с которой он, шестнадцатилетний, уже не стыдясь своих родителей, открыто жил (она же была сиротой и квартировала у своей дальней родственницы), а впоследствии на ней женился и, наверное, счастливо женат по сей день, и перебросившись какими-то малозначащими фразами, поспешил к бабушке все за той же картошкой.

Бабкина избёнка, одно слово, что считалась частным владением, а на самом деле выглядела чисто избушкой на курьих ножках из сказок и мультфильмов: за заурядной изгородью стоял домик-калека (бревна от солнца, дождя и, главное, плохого качества древесины вспучились диковинными наростами и были разодраны расщепами и щелями, словно по ним прошлись когти чудовищного зверя-великана, пакля торчала как космы десятилетиями нечесаной ведьмы, окна таращились старческими бельмами, а крыша, казалось, того и гляди, сползет набекрень; если же к избёнке подойти с тыла, то примыкающий к домику сарайчик, крытый заподлицо той же крышей из дранки, что и вся изба, представлял жалкое зрелище — вся его задняя часть была не бревенчатая и даже не брусчатая, а просто кое-как закрыта корьем, (снятой с бревен корой, уже не полукруглой, а частично распрямленной и уплощенной, но легко раздвигаемой упорными руками, разламываемой и т. д. и т. п.). Мы с Пашкой как-то, раздвинув корье, залезли к бабке в сарай, и выгребли всю пустую посуду (в основном, винные бутылки), и сдали их в приемный пункт, чтобы на вырученные копейки очередной раз сыграть в "чику".

Что-то я так и не приблизился к полутрагической развязке первой истории, увлёкся ретардацией (читатель, смотри словарь) и почти с головой ушел в другое время, в другое место, где был по-своему счастлив и несчастлив одновременно.

Итак, в тот весенний вечер корзина была вровень с краями наполнена отборной картошкой, хранившейся в глубокой "яме" в огороде (в подполе она быстрее дрябла и прорастала), я смёл все скромные бабкины угощения, взял с собой нехитрые гостинцы для родителей и сестры (пирожки с капустой, пирожки с рисом, луком и крутым яйцом и, конечно, шаньги, это картофельные ватрушки, если кто не знает) и почапал назад, на автобус.

И тут-то на пересечении с Пашкиной улицей меня остановила ватага таких же подростков, как и я, среди которых снова был мой двоюродный брат со своей аппетитной подругой. Смысл тогдашнего разговора не помню, выяснения счетов не было, но царило магнитное поле озлобленности, заставившее меня насторожиться, тут же распрощаться и двинуться к спуску с холма. Павел с подругой (Света её звали, вспомнил все-таки, точно Светка, и была она не блондинкой, как можно предположить по эмоциональной окраске имени, а жгучей брюнеткой) пошел в свою сторону, и это, как оказалось, было началом нашего окончательного расхождения. Спустя несколько дней я выяснил. что он знал, что меня могут убить и ничего не сделал не только для моего спасения, но даже не предупредил, не намекнул мне на серьезность грядущей опасности. Его тоже можно понять задним числом, он был тутошний, свой, ему предстояло ещё долго жить на той же улице, встречаясь ежедневно и ежевечерне с теми же ребятами, а я, двоюродный брат, сводный кузен, был жителем другого поселка, т. е. почти инопланетянином.

Странно, что сейчас эта дворово-уличная психология подросткового сообщества видоизменилась, трансформировалась. Конечно, определенное недоброжелательство к чужакам (обитателям другого квартала или района) осталось, но тех побоищ, которые в годы моего детства сталкивали уличные группы (я бы все-таки не назвал их бандами), вынуждая драться не просто кулаками или солдатскими и школьными ремнями с массивными металлическими пряжками, но и прутьями, кольями, металлическими полосами (мечами), кастетами, бросаться камнями, доходя порой до прямой поножовщины, сегодня не возникает, хотя люди определенно не стали добрее.

Попрощавшись, я пошел к автобусной остановке, находившейся у подножья холма, на котором стоял поселок, и возможно имел бы шанс убежать от преследователей, если бы припустил налегке, что с пятнадцати-двадцатикилограммовой корзиной было невозможно. Бросить же такую ценность, как корзина с картошкой, я не додумался, да и не решился бы.

Моя ускоренная прыть и некоторые промедленья переговоры встреченной ватаги продлились от силы несколько минут. За это время я достиг склона холма и имел выбор: спускаться по безлюдной тропе, где меня могли, догнав, сбросить вместе с корзиной, переворачивая как бревно и, конечно, рассыпав картошку, за которой, собственно говоря, я и приехал или же двинуться к началу лестницы, где виднелись людские фигуры, и был шанс взрослой защиты. Я выбрал второе.

Меня нагнали на первых же пяти метрах после поворота направо, к лестнице. Я шел, накренясь вперед и немного в сторону, противоположную корзине, сильно оттягивающей руку. Вокруг меня как бабочки вокруг огонька или точнее как комары в сумерках вокруг живого тепла человека или животного роились налитые злобой подростки.

Я не помню, как они были одеты. Было их шесть или восемь, может быть, даже десять-одиннадцать. Верховодил ими мой давний соперник на протяжении шести-восьми последних лет, звали его, кажется, Слава. Я общался с ним, как и со многими ребятами Балмошной, навещал Пашку; мы играли в одни игры, изредка спорили, сшибались, боролись, хотя до драки дело никогда не доходило. В борьбе я чаще брал верх, моя мосластая крупнокостная фигура способствовала борцовскому преимуществу.

В роении вокруг меня была какая-то цель и смысл, разгадывать который было некогда. Я спешил к лестнице, к взрослым людям, у которых надеялся найти защиту, спасая картошку. То один, то другой, а то сразу, двое ребят забегали передо мной, преграждая путь, причем чаще спиной, чем лицом, помахивая, тем не менее, кулачишками. Я отмахивался одной рукой, отбивался и прокладывал путь уже по сантиметрам к своему спасению.

Наверное, рассказ длится дольше, чем развивалось само событие. Круг замкнулся. Меня остановили. Обложенный, я действовал по наитию. Я поставил рядом с собой корзинку, часть картошки все-таки высыпалась из нее. Я начал не очень умело драться, попал двум-трем нападавшим по физии, получил сам удар в правый глаз (очки я тогда, к счастью, не носил принципиально, и это правильно, как выразился бы Михаил Сергеевич Горбачев, ибо в очках я не продержался бы в драке и секунды). Внезапно я отыскал всем своим существом главного обидчика, коновода ватаги, вцепился в него, пытаясь или задушить или свалить с ног, не обращая уже внимания на остальных участников драки, и успел выпалить:

— Что-то ты сегодня много помощников собрал! Видно, один на один со мной выйти, кишка тонка?!

Этот выпад меня, видимо, и спас. Мой противник ответил мне в том же духе, что он меня не боится и может вполне справиться один. Кажется, мы ударили друг друга ещё раз или два. Но запал вышел, произошла разрядка, драка закончилась.

Мне даже помогли собрать рассыпанную картошку. Я донес корзинку до колонки с водой (тогда почти в каждом квартале стояли эти короткоголовые монстры — чугунные тумбы, наподобие теперешних урн, увенчанные несколько сбоку отполированной от тысяч прикосновений рукояткой, нажав на которую можно было лихо выхлестнуть наоборотный фонтан пузырьковой воды, бешено бьющей в днище принесенного ведра или просто в земляную или бетонную выбоину), обмыл свои раны, вытер лицо носовым платком и что-то ещё дожевал в словесной перебранке с противником. Его подручные молчали и больше не возникали. Вина моя, оказывается, была в том, что полгода назад, в начале зимы, я якобы сказал, что Слава не умеет играть в хоккей. Может быть, и вправду сказал, не помню. А передал ему мои слова или нарочно подзудил всё тот же неугомонный мой двоюродный братец. Хорош гусь, нечего сказа ь. Да и эти архаровцы хороши, бросились на меня, как стая волчат.

Рядом, метрах в десяти от нас были взрослые, но они даже не обратили внимания на нашу потасовку, а если и обратили, то предпочли не ввязываться. Загадочный русский характер, господа читатели!

Я уехал на автобусе домой. А спустя несколько дней узнал, что противника моего и всю его шайку арестовали за убийство какого-то старика, случившееся может быть через час после моей с ними стычки. Разрядка в драке со мной была недостаточной, энергия преступления до конца не выплеснулась.

У ребят, у каждого были ножи (грешен, я тоже нередко хаживал тогда, если не с финкой, то с охотничьим; мы ведь жили вперемежку с выпущенными на поселение зэками, и пятидесятые-шестидесятые годы были ой какие лихие), а хорошо отточенная сталь требовала свежей крови. Испанская сюита, чуть ли не "Кармен", а вовсе не русская рулетка, как было заявлено, подумаете вы, господа-товарищи!

И все-таки меня должны были убить, об этом они и сговаривались чуть отпустив меня в центре поселка имени Чапаева, дав мне нечаянной форы, причем в присутствии брата Пашки, который тогда испугался больше обычного и ушел спать не к себе домой, а к тринадцатилетней своей лолиточке (определения такого тогда мы, естественно, не знали, но незнание не исключает явления), впрочем, довольно-таки уже оформленной, с крепкими, ядреными шарообразными холмиками грудей, выразительными выпуклыми черными глазами и сочными яркими губами, не нуждающимися тогда ни в какой губной помаде.

Им помешало в случае со мной моя природная изворотливость и цепкая схватка именно с вожаком стаи. Меня спасла, в общем-то, случайность. Или Бог, на которого любила ссылаться и уповала всегда трогательно и искренне набожная бабушка моя, несравненная Василиса Матвеевна.

Больше я тех ребят не встречал никогда, хотя долго ещё боялся встретиться в электричке или в автобусе с ними после отсидки.


2

Надо заметить, что в то время убийства не были из ряда вон выходящим событием; конечно, в газетах той поры о подобных происшествиях почти не писали, не то, что нынче, когда нет ни дня, чтобы на тебя не обрушилась лавина (нет, не слухов) вполне проверенных фактов, заставляющая сидеть дома после восьми-девяти вечера, бояться встреч с людьми на пустынных улицах и постоянно жить в предчувствии возможной утраты.

В те же пятидесятые, когда ежевечерне в логах города П. грабили, раздевали, разували, снимали часы, наконец, насиловали; мы, дети, потом подростки, не боялись одни ходить в лес, ходить, пешком из посёлка в поселок заполночь, а, встретив случайного попутчика, примкнуть к нему радостно, согреваясь и укорачивая беседой дорогу, и родители наши относились к подобным прогулкам достаточно спокойно.

Два моих сотоварища по дворовому братству убили человека. В те же свои 16–17 лет. Они жили неподалёку от моего дома, в бараке. Читали почти те же книги, играли в те же игры. Ну, пили, конечно (лично я до двадцати пяти не знал вкуса водки), раньше других полезли к бабам. На все на это нужны были деньги. Пусть маленькие, не столица же, но всё равно нужны. И вот как-то часа в два ночи или же в пять утра, они подкараулили на Кислотных дачах идущего со смены сорокалетнего рабочего, попытались ограбить, получили отпор, одолели-таки его вдвоём, хоть и пьяные, прикончили несколькими ударами кирпича по голове, затем, обнаружив в кармане пятнадцать копеек (автобусные), сняли фуфайку и кирзовые сапоги (даже часов рабочий не имел), были быстро вычислены и спустя короткое время арестованы, загремели под фанфары в тюрьму. Кажется, им дали "вышку".

А второй раз меня убивали лет в двадцать. У меня были школьные друзья, трое, так и хочется написать "три мушкетера", классический вариант: Вадик, Аркаша и Сергей. Мы вчетвером выделялись в классе повышенной эрудицией, любовью к математике (ею нас увлёк преподаватель Борис Николаевич, царство ему небесное, уволенный за пьянство из университета и, видимо, скучавший по острым мозговым реакциям студентов-фанатов), начитанностью и помимо интеллекта явным интеллигентским происхождением, что сплачивало и объединяло (на определении происхождения жена моя, читающая этот текст через мое плечо, фыркнула, явно не соглашаясь, мол, какой я интеллигент, просто мурло невоспитанное. Ишь, дворянка тоже мне нашлась!)

Сергей и Аркаша были, пожалуй, действительно лучше многих в классе обеспечены, мы же с Вадимом жили попроще, но нас это тогда не разъединяло, никто не выказывал рудиментарного чувства зависти, одеты были мы одинаково бедненько, чего стоили одни зимние боты "прощай молодость" с пряжками, одевавшиеся, как глубокие галоши, на туфли или ботинки, и являлись (наш класс и 9-й, и 10-й был один на всю школу, школа наша умирала и через выпуск стала уже не десятилеткой, а восьмилеткой), можно сказать, элитным хозподразделением: нас посылали не только на всевозможные физхимматематические олимпиады, где мы добивались определенных успехов и наград, но, прежде всего, мы были разнорабочими: то привозили в школу бензин в бочках для автокласса, то грузили-разгружали какие-то стройматериалы, то перевозили почтовые ящики и табуретки, которые в несметных количествах производились учениками на уроках труда.

Последние два школьных года мы практически не ходили на уроки или на часть уроков, имея вполне легальное освобождение от директора школы, преподавателя химии по прозвищу "Галоген" (он действителен был чрезвычайно подвижный низкорослый толстенький человечек с носом-картошкой, кустистыми крашеными бровями, весь какой-то взъерошенный, чем-то похожий на клоуна и на Никиту Хрущева, тоже говоривший с южным малороссийским акцентом).

А как мы блистательно срывали любые занятия по просьбе одноклассников, начиная сразу же после перемены пустопорожнюю, хотя нередко и остроумную болтовню с очередным преподавателем (конечно, учителя отлично понимали нашу игру и охотно принимали её правила, сами устав от непосильной нагрузки и не меньше нас желая подурачиться). Надо сказать, подобные зрелища наши одноклассники очень любили и часто подбивали нас на срыв занятий. Вообще, в нашем классе не было поляризации, не было враждебности друг к другу. Все, решив еле-еле одну положенную по физике или алгебре задачу за традиционные сорок пять минут, спокойно воспринимали наши учетверенные выдрючивания, наше постоянное соревнование между собой — кто решит больше: пять-десять задач. Нас не останавливали и не осуждали, и я даже получил неожиданно для себя серебряную медаль, впрочем, золотую дали девочке, которая училась чуть похуже меня, зато отличалась спокойным нравом и примерным поведением.

Но вернемся к испанской сюите, то бишь к русской рулетке. Мне всегда нравились девочки. С первого класса. А может неосознанно и до школы. Помню смутно игры с рыжей девочкой в садике поликлиники, рядом с которой жил и как она меня учила какому-то семейному этикету. Но стыд, стеснительность долго мешали мне просто даже разговаривать с объектом своих желаний и страстей, не говоря о большем. Годам к восемнадцати-двадцати я, если не повзрослел, то пообтесался. И вот мы вчетвером (Сергей учился на юриста и сейчас заведует кафедрой в местном университете, я — на врача, Аркадий — на инженера, а Вадик — на физика) повадились в клуб ДМЗ (тоже поселок, но уж совсем окраина города П., остановка электрички называлась, как сейчас помню, Голованово; а ДМЗ расшифровывалось как "древесно-массовый завод", где готовилась древесная масса, из которой делали целлюлозу, а уж из неё в свою очередь — бумагу и картон) на танцы под духовой оркестр (дискотек тогда ещё не было).

Четверо мы были вполне защищены от местной шпаны своим количеством и крепкой дружбой, к тому же Сергей был тоже местным, дээмзовским, и на минуточку — сыном директора завода, а Аркадий, живший в то время уже в центре города, сыном замдиректора. Не с руки было нас притеснять другим завсегдатаям танцев. И положил я глаз на девушку Лилю, которая нравилась мне за несколько лет до новой встречи (она училась в соседней школе в одиннадцатом классе, а я — в десятом, следовательно, был на два года младше). Маленькая, чуть выше полутора метров ростом, изящного сложения (тогда не были в моде акселератки), с большими голубыми глазами, русыми волосами и ярким чувственным ртом. Однажды уже на какой-то домашней вечеринке по случаю 8 марта или I мая после бокала шампанского (вообще-то наша четверка не пила, не курила и, можно сказать, любовью не занималась, одним словом, потерянное поколение) она отяжелела в моих объятиях во время танца (наверное, это было мое любимое танго) и губы наши по киношному соединились в мучительном поцелуе.

А потом понеслась история вскачь. Надо заметить, что я в то время панически боялся женитьбы, вернее семейной ответственности. Мне казалось, что подобный юридический акт неизбежно последует после установления близких отношений с девушкой. Причем последует как возмездие немедленно. Мой первый и весьма краткий, хотя и чрезвычайно насыщенный событиями роман с балериной из кордебалета театра оперы и балета города П., замужней, имеющей дочь (Боже, какой ужасающей старухой она мне казалась тогда в её двадцать четыре года! Марина, и радостно сердце заныло: мерило моих неудач и успехов, что было бы, если б тебя я не встретил! Не верьте тому, кто вам скажет, что это могло бы случиться…Стучится раздумье в закрытую радостью память, стучится, но я не пускаю его на порог откровенья…Терпенье, ещё раз терпенье…) закончился всё по той же причине: я считал безнравственным связь с женщиной, на которой не мог и не хотел жениться (Господи, какой же я был дурак набитый!)

И вот — обоюдная, вроде бы, страсть. А ведь Лиля тоже имела любовный опыт, Злые языки (в поселках, как и в деревнях, все про всех всё знают) судачили, что она ещё в школе делала аборт от одного заезжего москвича, о чем мне поведали не только её словоохотливые подружки, но и моя многомудрая и всезнающая мать, всячески оберегающая меня от дурных влияний, попутно представив не только лилейную Лилечку архи-шлюхой, но её мать (потенциальную тещу, которую я, к счастью, никогда не видел) сущим исчадием ада.

Так вот, весна прошла или была уже на изломе. Объятия с Лилей становились всё теснее, поцелуи — всё жарче, но до главного дело не доходило. Я, пардон, надевал тесные плавки (такие сейчас тоже не выпускают) из плотной материи с тесемками-завязками на боку. Броня крепка и танки наши быстры, а Лиличка начала уже почему-то подавать явные признаки недовольства мною, мол, в теории силен, а на практике — полный ноль. И тут во время нашей очередной прогулки, лесной прогулки, надо отметить (ведь вместо городских парков и скверов поселки наши окружал почти девственный лес, можно сказать, тайга), после многочасовых хождений и сидений на пеньках и кочках, причем Лиля уютно устраивалась на моих немеющих даже от её малого веса коленях, мы встретили, причем уже на пути к Лилиному дому, угрюмую троицу. Потом выяснилось, что один из них и был виновником и первопричиной Лилиного аборта, действительно москвич, что тогда в провинции превосходило любой дворянский титул, который все ещё был под полным запретом. Троица была пьяна. В руках у всех угрюмых спутников были веселые вполне ножи. Вполне открыто. Словно по весне в головановском лесу грибы можно было уже косить косами, а не только срезать ножами одинокие сморчки.

Лиля как тигрица кинулась на мою защиту, хотя поначалу ни драки, ни явной угрозы не было. Но ножи сверкали, а по закону жанра каждое ружье, даже висящее на стене, должно в конце акта выстрелить. Раз в год и дубина стреляет, — гласит народная мудрость.

Актовым залом был почти шекспировский лес, и акт наш оборачивался трагикомедией, на которые такой мастак наша жизнь. Под охраной Лили я дошел до станции, сел вместе с нею на электричку (почему-то сразу и резко стемнело, выяснилось, что уже заполночь и автобусы ко мне в ПДК (N — ский домостроительный комбинат) уже не ходили). Она уверенно сказала мне, что с ней ничего плохого не случится, и я должен думать только о себе, и в Левино (о, трус я, трус безмерный) почти на полном ходу поезда я спрыгнул с подножки, впрочем, это было для нас не в диковинку: по-ковбойски вскакивать на подножки вагонов и соскакивать с них (это в Москве двери вагонов электричек закрываются автоматически, а в провинции и двери открываются на ходу беспрепятственно вручную и подножки открыты и доступны всегда, и даже платформы не такие высокие, как в столице, и не мешают попутному бегу вагонного ковбоя).

Спрыгнул, упал, прокатился кубарем и побежал, не оглядываясь, (ножи ехали в тамбуре соседнего вагона по настоянию заботливой Лилички), перескочил какие-то заборы, попал в угольную яму, отбился от налетевших шальных собак, разбил очки в кармане, ободрал чуть не до кости локоть правой руки (там до сих пер остались синеватые вкрапления шлака, угля и гравия), разорвал левую штанину и что-то еще, вроде, повредил, только не голову, которая — дурная — ногам покоя не дает, ибо на следующий день и может ещё на два-три оказался в постели, и Лиля навестила меня первый и единственный раз в родительском доме, вызвав потом бурю материнских нареканий в её и мой адрес. Так меня второй раз не убили, а любовь моя или то, что я принимал тогда за любовь, умерла сразу и бесповоротно, и уже через несколько лет я встретил Лилю располневшую (то есть уже не Лиличку-лолиточку), то ли беременную, то ли уже разродившуюся, естественно, замужнюю. Она работала продавцом в овощном магазине, стояла в очереди на квартиру, пока жила ещё вместе с матерью и в разговоре держала себя свысока, хотя и завлекающе. А для меня, то ли ординатора кафедры глазных болезней, то ли ещё студента лечфака это был такой мезальянс… Как хорошо, что мы разошлись, не сойдясь! Но если она сейчас на меня до сих пор в обиде, то она права, черт возьми, ибо нет мне оправдания, нет мне прощения, трусу несчастному! И может быть было бы справедливее и лучше, если бы меня тогда порезали искупительно, пусть бы не убили до смерти… Что ж, сюита, то бишь рулетка продолжается. Ставка все та же — жизнь.


3

Бог, как говорится, троицу любит, и я, уже давно женатый, давно проживающий в столице нашей родины, давно забывший про свой медицинский диплом и только смутно помнящий смысл клятвы Гиппократа, издательский чиновник и малоизвестный литератор, возвращался домой из ресторана ЦДЛ (надеюсь, данная аббревиатура в расшифровке не нуждается) или Дома журналистов, где гулял с издательскими коллегами Вадимом и Григорием, моими еженедельными совратителями. Шел я, естественно, "на рогах".

Не стремясь особенно к выпивке, даже и даровой, которой в годы застоя хватало, но после первой же рюмки теряя счет и понимание реальности, а после выпитой быстро бутылки водки и неумело закуренных, но жадно и частично все же "в затяжку" сигарет, после чего, приходя в близкое к наркотическому опьянению состояние, я напоминал "зомби". В описываемый вечер я двигался скорее по наитию, нежели осознанно и, перепутав троллейбусный маршрут, оказался не сразу у Савёловского вокзала, где делал пересадку на свой автобус, а напротив — на Бутырском валу и решил перейти к нужному автобусу пешком через мост (надо, надо было бы сесть на троллейбус на одну остановку, но тогда надо было бы возвращаться назад, где меня в самом начале пути догнал милицейский "газон".

Перестройка была в своей середине, милиция продолжала давать основательный бой пьянству и алкоголикам, следуя заветам "минерального" секретаря, не забывая при этом усердно чистить карманы несчастных жертв этой идиотской кампании, ведь одновременно был воскрешен из небытия не только Бухарин с его чудом уцелевшим завещанием потомкам (я и поныне храню воспоминания его вдовы с трогательным автографом на титуле), но и его призыв: богатеть любой ценой.

Меня окликнули из машины почти дружески и предложили довезти домой как на такси всего за четвертак (двадцать пять рублей, фиолетовая такая бумажка с профилем неумирающего Ильича). Страшила не сумма, деньги я тогда зарабатывал относительно легко и достаточно для среднего достатка, сколько возможность, сев к незнакомым людям в форме, оформить себе дальнейшие приключения вплоть до ограбления, КПЗ или медвытрезвителя. Я каким-то образом выразил свое несогласие и нежелание забираться в машину и, повернув резко назад и вбок, попытался спуститься под эстакаду, но пьяная реакция подвела, машина же, тоже резко дав задний ход, легко меня догнала, обогнала, и из машины выскочили двое: один с автоматом Калашникова, другой, видимо, с пистолетом Макарова, встали с двух сторон и потребовали документы. Я предъявил не паспорт, а писательский билет и удостоверение Союза журналистов, справедливо рассудив, что с таким джентльменским набором нельзя не посчитаться. На какое-то мгновение я протрезвел, и всё это вкупе заставило моих преследователей после короткого обмена мнениями отпустить меня восвояси подобру-поздорову.

"Газик" умчался на поиски других жертв бездорожья, а я добрался до заветной остановки, но тут мое сознание снова ослабло и перед тем, как окончательно отключиться, сделало ошибку: я сел не на тот автобус и уехал, видимо, в Медведково. В общем, зимняя предновогодняя ночь в разгаре, льет дождь как из ведра, я стою у края шоссе, кругом чернота, очки запотели, с одной стороны довольно далеко смутно видны дома, с другой — парк или лесок, над автобусной остановкой тускло мигает, покачиваясь, фонарь. На мне зимняя шапка из американского опоссума, югославское кожаное пальто на меху, купленное ещё на постолимпиадской распродаже в "Литгазете", в руках дипломат-кейс, где кипа журналов "Крокодил" с моими высокоталантливыми стихами и замечательной карикатурой главного художника журнала на мою творческую личность, заместо фотографии.

Вокруг меня гибко и сторожко, как два молодых хищника вокруг старого, но ещё опасного пресмыкающегося, кружат два молодых человека, причем один из них сторожит меня явно давно, — неожиданно догадываюсь я.

Тот, что постарше, затевает со мной якобы деловой разговор. Он явно старается увести меня с остановки, любезно приглашает к себе домой отдохнуть, предлагает выпивку, предлагает для услады младшую сестру, причем чуть ли не бесплатно или за треть стоимости подобных услуг. Второй, помладше, глотает слюну от этих несбыточных обещаний и гнусно и нервно подхихикивает. В руках у него перочинный ножик, но не открытый. Просто он щелкает лезвием, как эспандером. Я курю, много и сумбурно говорю, причем темой беседы служит не столько сестра предполагаемого владельца салуна-салона и халявная всевозможная выпивка, сколько доллары (в то время Москва ещё не насытилась "зеленью", почти не было обменных пунктов, и сама покупательная стоимость доллара была неимоверно высока). Молодой человек постарше обещает мне и доллары. И по очень льготному курсу. Нужно только пойти к нему домой. Нужно уйти с остановки, где болтается единственный на всю округу тусклый фонарь. Молодой человек постарше все-таки осведомляется у меня о наличии денег, русских "деревянных" рублей. У него столько для меня долларов, что он сомневается, хватит ли у меня советских ассигнаций и есть ли смысл заниматься со мной обменом.

Я же играю с ним в какую-то странную игру. Я снова играю в "русскую рулетку". Я убеждаю его, что у меня очень много денег. А у меня действительно есть с собой несколько тысяч, (я получил в тот день то ли премию с зарплатой, то ли гонорар). На улице восемьдесят девятый год, и Павлов с Гайдаром ещё не положили страну окончательно в дрейф инфляции. Я достаю кожаный бумажник. Я стараюсь эффектнее шелестеть крупными купюрами. Я сгибаю деньги в руках, чтобы пачка купюр казалась потолще. Я убеждаю собеседника, что у меня денег в сто раз больше, чем на самом деле. Наконец, он решается. Он направляется куда-то в темноту, к домам. Крайним слухом и периферическим зрением я ловлю, как он наказывает партнеру лучше следить за мной, чтобы я не убежал от своего счастья, пока он сходит за долларами. Он сходит за топором. Достоевщина какая-то, — проносится у меня в мозгу. Он действительно уходит. Улыбаясь на прощание, он говорит мне, что пошел за долларами, и принесет их очень быстро, принесет очень много, надо только немного подождать.

Животный ужас и полная беспомощность, наконец, окончательно овладевают мной, Я хочу убежать, я понимаю, что надо бежать, пока не поздно, но не знаю, куда бежать, в какую сторону, у кого просить помощи. К тому же молодой человек, оставшийся меня сторожить, уже не маскируясь, открыл, обнажил лезвие перочинного ножа. Оно ярко сверкает под лучами даже такого тусклого фонаря. А может быть, наконец, на черном небосклоне появилась луна. Но дождь не кончается, он льет и льет, словно уже оплакивая мою кончину. А у меня нет сил, навалилась усталость и пьяное сознание трепещет, бьется как мотылек о стекло или о выпуклость глазка двери случайного очевидца событий, о чем я недавно рассказывал Калькевичу, тут же утащившему яркую деталь в свеженаписанный рассказ.

И в это мгновение к остановке подлетает волшебным образом красный "Икарус". Дверь с шипением отваливается вбок, вываливается трап, словно показывая язык моим недоброжелателям. Я вспархиваю на подножку. Мой юный караульщик остается с разинутым ртом и открытым ножом. Никому из моих новых спутников до него нет дела. Ему же на подобный счет, видимо, не выдано инструкции.

В салоне автобуса кроме меня ещё один парень, явный товарищ шофера, типичный водила. Они довозят меня в мой спальный микрорайон за считанные минуты. Но тут мной вдруг овладевает патологическая жадность. Я готов заплатить оговоренную по дороге сумму, и сую загодя приготовленные бумажки, но парни тоже вошли во вкус и требуют втрое больше, они поняли, что я в "поддатии", что они меня выручили, подвезя, хотя и не представляют, конечно, от какой беды на самом деле спасли, но вот они уже готовы и сами со мной нешуточно расправиться.

Уже остановили автобус, пролетев мою родную остановку метров на пятьдесят. Уже пообещали вернуть меня назад. Уже хотят "пощупать" меня насчет денег, которых у меня больше нет, как, медленно трезвея, автоматически повторяю я.

И тут я вспомнил о "Крокодиле", раскрыл кейс и подарил каждому по журналу. Слава нашему неразвитому туземному сознанию, нам ещё стеклянные бусы милее и дороже золота. Этим парням не нужны журналы, ещё меньше их интересуют мои стихи, но талантливая карикатура меняет их агрессию на что-то качественно другое, на смех, может быть на сочувствие… И они отпускают этого идиота, каким в глубине душ они считают любого интеллигента, очкастого хлюпика, а особенно борзописца, восвояси отпускаю его, прощая недоплату.

И он, этот идиот, бредет домой пешком проскоченные пол-остановки и спустя несколько минут вваливается в теплую сухую квартиру, и преданная жена поит его чаем, кормит разогретым ужином и слушает непротрезвевший рассказ о злоключениях поэта, опоенного его коварными коллегами, о том, как по пути домой его добивались все раскрасавицы этого вавилонского муравейника-города и как вавилонская яма становится мусоропроводом, и наконец, её взору является великолепный журнал "Крокодил", спасший своего автора в трудную минуту и также оказывает на неё благотворное воздействие, благодаря всё той же талантливой карикатуре. Да здравствуют отныне и присно карикатуристы всех времен и народов!

Он — это я. Меня опять не убили. Меня опять сохранил Господь для новых злоключений и бед, чтобы спасать заблудшую душу и возвращать регулярно её на добродетельные круги её. Пьяному море по колено. Пьяного Бог бережет. Последнее выражение особенно часто любила повторять моя горячо поминаемая Василиса Матвеевна, рассуждая обо всех своих непутевых сыновьях и зятьях. К сожалению, внук не пошел другим путем и тоже мучит свою семью редкими, но меткими выходками. Ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал. Коварным поцелуем трус, а смелый — наповал.

Я — трус, я по-прежнему трус, я тоже убиваю время, не дай Бог, я сокращаю жизнь своим близким, и все-таки я — не убийца. Но я и не жертва невинная, агнца из меня не получается. Творец выхватывает меня из купины неопалимой, из купели огненной, из геенны предстоящей, не давая сократиться окончательно шагреневому куску. Ножи сверкают около, и нестерпимый блеск этот сливается с лунным сиянием и отблесками в лужах и водных резервуарах.

Меня опять не убили. Когда-то я написал стихи, перефразируя Михаила Булгакова, с такой концовкой: "Рукописи не горят, но зачем их жгут нещадно?" Рукописи не горят, но их нещадно жгут. Мы сами. Наши близкие. Наши соседи. Наши друзья. Наши враги. Все нещадно жгут и рукописи, и свои, и чужие жизни. Меня не убили, но я сам постоянно пытаюсь себя убить. Русская рулетка продолжается.

Кто следующий, господа?