"Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия" - читать интересную книгу автора (Хазанов Борис)

XXII Путь жизни. Утрата девственности

Ноябрь или декабрь


Старуха нашла для него старые растоптанные валенки, телогрейку, треух, писатель бродил по заснеженной пустоши, возвращался к себе, топил печурку, спал, просыпался, читал вслух ветхую Библию, и зверь внимал ему, сидя на поджаром заду, щёлкал зубами, чесался, ловил блох, помалкивал. Однажды, миновав развалившуюся мельницу, перебрались по льду через речку и углубились в лес, пёс залаял, побежал, махая хвостом, провалился в сугроб, хрустнули ветки, белый пушистый убор посыпался с еловых лап, из чащи вышла снежная королева.

Вышла невысокая, присадистая, полнолицая, молодая, на вид лет сорока, в тёплом платке, из-под которого выглядывал белый платочек, в шубейке и маленьких чёрных валенках. Козёл крутился возле неё, она чесала его за ушами, приговаривая: Козлик. А тебя как, спросила она.

«Не хочешь говорить. А я и так знаю», — и пошла вперёд. Пёс выбежал на лёд. Добрели до мельницы, она сгребла ногой снег с единственной ступеньки, оставшейся от сгнившего крыльца.

«Кабы не проломилась», — пробормотала она.

Писатель опустился рядом.

Пёс осведомился, помахивая хвостом: так и будем сидеть?

«А куды нам спешить».

«Вы здесь живёте?» — спросил студент.

«Живём…»

Помолчали, женщина сидела, вытянув ноги в валенках, поправляла платок.

«Живём — хлеб жуём. Чего тебе, Козя? Домой хочешь?»

Она поглядела на белое ватное небо и широко зевнула.

«Чегой-то спать хочется. К непогоде. Потопали, милые».

По дороге разговорились: она жила в посёлке, километров за семь. Да какой там посёлок, полторы старухи. Небось, скучно тебе здесь, сказала она. Писатель ответил, что хозяева хорошие. И ещё о каких-то пустяках. Григорий Петрович говорит, в сторожке будто бы жил святой какой-то старец. — Какой еще старец, не было никакого старца. — А кто же? — Никого там не было. — Хозяин говорит, давно: сто лет назад. — Ну, это другое дело; мало ли кто жил. Вон у нас помещики жили, баре; ничего не осталось. — Якобы царь. Об Александре Первом тоже рассказывали, что он не умер в Таганроге, а скрывался в Сибири.

«Ты его больше слушай, — сказала Клавдия, — он тебе наговорит».

«Так и не пойму, кто он вообще-то?»

«Кто… — Она усмехнулась. — Никто, вот он кто».

«Они что, тебе родня?»

«Какая родня — седьмая вода на киселе».

Оттоптали снег с валенок и вошли в дом.

В тот раз ничего не было, и, кажется, прошло ещё сколько-то времени, Клава приходила несколько раз, прежде чем — прежде чем что? Впоследствии же всё выглядело так, словно совершалось в один день.

«Давай помогу, что ль», — промолвила она, вслед за Василисой вышла на кухонную половину и вернулась, неся перед собой ухват с шипящей чугунной сковородой. Хозяин, заросший, как лесной царь, восседал под образами. Клава выбежала в сени — «я сейчас» — там была другая дверь — и вернулась в платочке, из-под которого кокетливо торчала ореховая прядь, в пёстром платье с бусами на груди, с неумело накрашенными губами.

«Ишь ты, ишь ты», — проворчала старуха. Григорий Петрович смотрел на Клавдию из-под нависших бровей. Все уселись за стол. Козя, не дождавшись, когда начнут, уже хлебал что-то из миски.

«Вот это другое дело, — сказал Григорий Петрович, по-хозяйски беря со стола бутылку с бело-зелёной этикеткой, — „Карагандинская“! Караганда-то знаешь, где?»

«Не знаю».

«И не надо знать. Это даже и не Россия».

«Почему же не Россия?» — спросил студент.

«Где брала?»

«Пей, отец, и не спрашивай. Кушайте, милые».

«Снег-то какой повалил. Завалит нас всех», — сказала Клава, наклонившись к окошку.

«Ничего, откопаем тебя».

«Кушайте на здоровье…»

Несколько времени спустя хозяин объявил:

«Всё, напился, наелся. А теперь вот почитаю вам».

«Да ты уж читал…»

«Пущай послушают. Им будет полезно».

Василиса принесла толстую книгу в пожухлом чёрном переплете, мужик сдвинул в сторону тарелки, нацепил очки, послюнил палец.

Хорошо жить в честном браке, но лучше никогда не жениться.

«Это почему же?» — спросила Василиса.

«Молчать. Слушай и не перебивай».

Писатель спросил, что это за книга.

«Граф Лев Толстой. Слыхал про такого?»

«Слыхал вроде бы», — сказал писатель.

«Вот и помалкивай. „Путь жизни“ называется».

Если люди женятся, когда могут не жениться, то они делают то же, что делал бы человек, если бы падал, не споткнувшись. Если споткнулся и упал, то что же делать, а если не споткнулся, то зачем же нарочно падать? Если можешь без греха прожить целомудренно, то лучше не жениться.

«Какой же это грех — женитьба, — сказала Василиса. — Чего он там пишет! Сам небось…»

«У Толстого было тринадцать детей», — сказал студент.

«Вот. Это тебе ученый человек говорит».

«Молчать… Много вас, умников».

Губительны для доброй жизни излишества в пище, также и ещё более губительны для доброй жизни излишества половой жизни. И потому чем меньше отдаётся человек тому и другому, тем лучше для его истинно духовной жизни.

«Вот, — сказал хозяин и строго взглянул на Клавдию. — Тебя касаемо».

«Я-то тут при чём».

«А при том, что женщина — сосуд греховный».

«Какой еще сосуд».

«А вот такой». Чтение продолжалось.

Говорят, что если все люди будут целомудренны, то прекратится род человеческий. Но ведь по церковному верованию должен наступить конец света; по науке точно так же должны кончиться и жизнь человека на земле, и сама земля; почему же то, что нравственная добрая жизнь тоже приведёт к концу род человеческий, так возмущает людей?

Главное же то, что прекращение или не прекращение рода человеческого не наше дело. Дело каждого из нас одно: жить хорошо. А жить хорошо по отношению половой похоти значит стараться жить как можно более целомудренно.

Григорий Петрович вздохнул и потянулся к бутылке.

«Да уж пил, хватит с тебя», — проворчала Василиса, налила четверть стакана и подала ему. Клава поднесла пучок лука.

«По местам», — сказал хозяин, дожёвывая головку.

Вам сказано, не прелюбодействуй. А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. Слова эти не могут означать ничего другого, как только то, что, по учению Христа, человек вообще должен стремиться к полному целомудрию.

Неиспорченному человеку всегда бывает отвратительно и стыдно думать и говорить о половых сношениях. Называют одним и тем же словом любовь духовную — любовь к Богу и ближнему, и любовь плотскую мужчины к женщине или женщины к мужчине. Это большая ошибка. Нет ничего общего между этими двумя чувствами. Первое, духовная любовь к Богу и ближнему, — есть голос Бога, второе — половая любовь между мужчиной и женщиной — голос зверя.

«Вот — поняли? — Он снял очки, уложил в футляр. — Половая любовь — это, значит, когда это самое, — голос зверя! Блядство, по-нашему. Поклонишься зверю, и огню его, и чаше его. Клавушка, — сказал он неожиданно плаксивым голосом, — совсем ты меня бросила…»

Немного спустя разомлевший и подобревший хозяин сидел спиной к столу, расставив ноги в валенках и полосатых портах, с гармонью на коленях, разрумянившаяся Клава обнимала и целовала его в ухо, Козёл спал, головой на полу, разложив лапы, хозяйка полезла на полати. На столе среди тарелок с недоеденной едой, толстых гранёных рюмок, порожних бутылок горела керосиновая лампа, и снег по-прежнему мертво и густо валил за окошками. Со скрежетом растянулись половинки баяна, запели тонкие регистры, заворчали под заскорузлыми пальцами басы, студент неловко обхватил Клаву, почувствал большую грудь женщины, чашу бёдер, оба раскачивались в каком-то подобии танго, она отступила, баян развернулся. Их-э, й-эх! Йих! — Клава подрагивала, помахивала платочком, поворачивалась, поглядывая из-за плеча, мелко перебирала ногами в толстых вязаных носках, бусы подпрыгивали на её груди, двумя руками она манила к себе студента, увернулась, вновь приблизилась, старик кивал, бил ногой, выглядывал из-под свирепых бровей, как волк из кустарника, во всю ширину изогнул половинки баяна, качался вправо и влево, и вместе с баяном раскачивалась вся изба.

Собака нехотя поднялась, потянулась, сладко зевнула, щёлкнув зубами. Козёл пристроил передние лапы на шаткую лесенку, сделал попытку вспрыгнуть. Хозяйка с печи протянула ему руки. Писатель подхватил Козю сзади, и пёс вскарабкался на лежанку. Сильно коптила лампа. Клава подбежала и прикрутила фитиль. Писатель следил, как мужик, босой и взмокший, расставив ноги в портах, держал на коленях женщину, как отколупывал толстыми пальцами пуговки на груди у Клавы. Пёс, моргая, смотрел сверху на них.

«Козя, чегой-то он делает, а? Сам говорил, сосуд греховный…»

«Клавушка, — лепетал Григорий Петрович, — пойдём со мной…»

«Куда это?»

«На сеновал пойдём».

Клава вздохнула: «Беда мне с вами… Ладно, — сказала она, — повеселились, и будет. Я домой пошла. Ну вас всех…»

«Клавушка, — всхлипнул мужик, — да куды ты пойдёшь. В такую темень… И дорогу-то небось замело».

Они вошли в сторожку. В темноте Клава нашарила на столе спички, засветила коптилку. Писатель сидел на топчане. Женщина развязала платок, расстегнула шубейку, сидела на коленях перед печуркой.

«Старик-то наш как разошёлся, а? На сеновал захотел… Козёл сладострастный. У них и сеновала-то никакого нет, скотину не держат, зачем им сеновал?»

«Ты с ним… у тебя с ним было?» — спросил студент.

«Было, не было, тебе какое дело».

Она насовала в печурку бумагу, щепу, втолкнула поленья, дверца не закрывалась. Повозившись немного, чиркнула спичкой, подождав, затворила дверцу и опустила защёлку.

«Было, да сплыло», — сказала она.

«Слушай, а кто же он всё-таки?»

«Петрович? Зачем тебе знать — так уж приспичило? — Она поднялась, отряхнула коленки. — Дезертир, вот кто! Когда война началась, они с бабкой в городе жили. А у них в деревне дом. Успел он попасть на фронт, али нет, не знаю».

«Сколько ж ему лет?»

«А Бог его знает. Сразу-то не забрали, вроде бы справкой обзавёлся. А потом и до него дошла очередь. Только через месяц он вернулся, говорит, комиссовали, а у самого фальшивый паспорт, на чужое имя, это я точно знаю… Ну вот, пожил немного в деревне, а потом сюда, так всю войну и пересидел. Хи-и-итрый мужик».

«Ты смотри не говори, — добавила она, — что я тебе рассказывала».

«Я тоже», — сказал студент. Сказал неожиданно для самого себя.

«Что — тоже?»

«Убежал. Меня вроде бы собирались арестовать».

Пламя гудело в печурке, стало тепло. Клава уселась рядом с ним. Теперь она была без платка, встряхнула ореховыми волосами.

«Взопрела. — Она стащила с себя шубейку. — Давай и ты раздевайся. Чего ж ты думаешь, мы не догадались, что ль».

«О чем догадались?»

«О чём, о чём… Не надо об этом, — зашептала она, — что там с тобой было, никому до этого дела нет… Смотри только, никому больше не говори… Бог с ними со всеми… Обойдётся, забудется. А мы с тобой сейчас поженимся. Давай, сымай».

Она снова присела перед печкой, железо уже начало багроветь вокруг трубы. Клава отворила рукавицей дверцу, запихнула ещё два полена в огненное чрево.

«А это нам больше не нужно» — и задула коптилку.

«Вот сюда, — шептала она, засовывая к себе под сорочку руку студента. Её грудь с твёрдым соском влилась в его ладонь. — Поласкай, поласкай… и другую тоже… а теперь вот сюда… И я тебя поласкаю».

Он почувствовал её руку, медленную, гладящую, обнимающую.

«Нет, нет! — сказал он испуганно, — постой!»

«Всё… не буду… Тесно тут… — проговорила она укладываясь на топчан, — ничего, как нибудь… Ну, иди».

Причащение чаше и огню совершилось в несколько мгновений.