"МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1989. Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов" - читать интересную книгу автораГлава 1Обе чугунные половины узорчатых ворот нехотя, со скрипом разъехались, уползли за замшелые стены высокой ограды, сложенной из старинного кирпича, некогда нарядного, ярко-красного, а ныне побуревшего, выкрошенного непогодой и временем. Ворота открыли вид на идеально ровную, проведенную по линеечке широкую аллею, посыпанную хрустким розоватым ракушечником. Аллея пролегала через сад — неухоженный, перевитый лианами, дышащий затхлой сыростью и наводящий на мысли о ядовитых гадах, блаженствующих во тьме его мрачного покоя. Зато усыпанные яркими цветами бугенвилии, выстроившиеся стеной вдоль аллеи, были кричаще зелены, по-весеннему юны и тщательно ухожены, аккуратно пострижены мастером-садовником. Аллея вела к некогда белому дому, массивному, приземистому, под красной крышей старинной голландской черепицы, с галереей, нависающей над окнами в староголландском стиле. Галерея опиралась на колонны из желтоватого мрамора, а под ней, в самом центре облупившегося фасада, виднелся портал массивной резной двери, к которой вели щербатые мраморные ступени широкого крыльца — почти во всю длину фасада. Аллея ловко обтекала их, раздваивалась, охватывала дом справа и слева и смыкалась позади него. За домом она расширялась и превращалась в стоянку для двух-трех машин, а за стоянкой зеленела скучная в своей ухоженности лужайка с королевской пальмой в центре, у массивного подножия которой стояли ажурный белый столик и четыре плетеных кресла. Леон Невелинг чуть отпустил педаль тормоза, и его темно-синий «бюик-регал», бесшумно дыша шестью цилиндрами, послушно скользнул на розоватый ракушечник. Леон поприжал тормоз, дожидаясь, пока створки ворот сползутся позади машины. Даже здесь, у себя дома, он пунктуально придерживался правил безопасности, усвоенных на службе, — прикрывать машиной ворота до тех пор, пока они не закроются: по мнению экспертов, это был один из способов не допустить, чтобы террористы-камикадзе ворвались на охраняемую территорию вслед за тобою. Створки ворот так же медленно и все с тем же скрипом сползлись, и, убедившись в этом, Леон дал наконец своему «бюику» ход, в меру подкармливая его ненасытное шестицилиндровое чрево чуть заметными нажимами на акселератор. У мраморных ступеней крыльца «бюик» послушно свернул налево, обогнул дом, развернулся и припарковался на площадке-стоянке, словно смирный конь вернулся в родное стойло. Его хозяин — высокий плотный мужчина лет шестидесяти, с жестким волевым лицом и солдатской стрижкой — с трудом выбрался из машины и замер, опираясь на ее крыло, словно прислушиваясь к чему-то. Потом осторожно присел — раз, другой, — морщась, отвел левую ногу назад, вперед, еще и еще раз, потом шумно с облегчением вздохнул и выдохнул и посветлел лицом: его мучал радикулит и после езды на машине обычно вступало в ногу, и надо было немножко размяться, чтобы обрести способность нормально ходить. Потом он твердым шагом направился к задней двери дома, ведущей на кухню. Леон Невелинг предпочитал являться домой через кухню, дверь которой выходила на задний двор и всегда была распахнута настежь. Он не любил тяжелую, черного дерева парадную дверь, к которой надо было подниматься по широким мраморным ступеням, выщербленным и истертым многими и многими десятилетиями, проходить между мраморными колоннами, на которых время отпечаталось паутинками трещин и плесневелыми следами мхов и лишайников. Дом был старый, выстроен около двухсот лет назад, но Невелинг владел им всего каких-то три десятилетия. Иметь такой дом считалось верхом респектабельности в обществе, где консерватизм определял все: отношения между людьми, социальное положение, семейные и родственные связи, карьеру. Дома, как и люди, имели здесь тщательно выверенные и нотариально заверенные родословные. Родословная Невелингов насчитывала четыреста лет — почти от самых первых поселенцев, явившихся из нищей, голодраной Европы в Южную Африку. В этой родословной был лишь один маленький изъян: у ее истоков стояли предприимчивые бродяги не из Голландии, а из Англии. Об этом Невелинг старался не вспоминать и не думать, благо имел возможность не появляться лишний раз в кругах местной аристократии, кичившейся своим происхождением от первых поселенцев, этих каторжников, спасавшихся от разногласий с законом и моралью старушки-Европы у черта на куличиках, на самом краю света. Впрочем пройдя сквозь фильтры веков, каторжники и висельники, шулера и убийцы, мошенники и фальшивомонетчики, попы-расстриги и дезертиры облагородились и приобрели дворянский лоск, громкие титулы и имена с соответствующими титулам приставками, гербы и мифические родовые замки — словом, все, что было необходимо их наследникам в придачу к нахапанным землям и прочим благоприобретенным богатствам. Весь этот фальшивый блеск раздражал Невелинга, человека суровой реальности и решительных действий, объективных фактов и холодного анализа, нелицеприятных выводов и трезвых оценок. Он был шефом Системы — Государственной службы безопасности. …Пройдя через просторную, грубо, но добротно отделанную красным деревом кухню в стиле первых голландских поселенцев, Невелинг поднялся по узкой и скрипучей, до блеска натертой скипидарной мастикой лестнице на второй этаж, отпер своим ключом массивную резную дверь и очутился в низкой и просторной комнате, где приятно пахло горьковатым дымком. В высоком и просторном камине старинного красного кирпича медленно горели душистые толстые поленья, чуть слышно постреливая и посверкивая, поигрывая взрывчатыми фонтанчиками золотистых искр. Огонь лениво бросал неторопливые блики на черную от копоти, не чищенную веками заднюю стенку камина, они колебались, раскачивались, словно в каком-то медленном старинном танце, поднимались, вытягивались вверх, к дымоходу, и вдруг все разом падали как подкошенные, затем медленно поднимались опять, и во всем этом был некий сложный, завораживающий ритм. Невелинг привычно прошел в глубь комнаты, к большому столу, тяжелая и круглая доска которого — спил гигантского ствола махагони — покоилась на массивном деревянном слоне, широко растопырившем уши и грозно поднявшем изогнутый хобот. Опять отдало в левую ногу, и Невелинг охнул, не сдержав гримасу боли. Он непроизвольно оперся костяшками пальцев левой руки на теплую, пахнущую скипидарной мастикой столешницу и обернулся к камину, переводя дыхание. Так он стоял несколько минут, утопив усталый взгляд в огне и чувствуя, как наступает расслабление и мышц, и нервов, как всего его охватывает дремотный покой. Он искренне верил, что от огня исходят какие-то флюиды, благотворно влияющие на живые существа, верил в огнетерапию, о которой прочел в молодости в какой-то книге, и в его домашнем кабинете вот уже много лет в любое время года его встречал горящий камин. Ноге полегчало, и он прошел через кабинет в небольшую соседнюю комнату, занятую старинным кожаным диваном — неуютным, жестким, громоздким — и таким же громоздким, грубым и старым шкафом, сколоченным лет двести назад. Открыл шкаф, переоделся в легкий спортивный костюм без всяких новомодных украшений и надписей, обул растоптанные войлочные туфли и с облегчением вздохнул, словно сбросил с себя тяжкую ношу. С удовольствием приняв душ и побрившись, Невелинг уютно устроился перед любимым камином в старомодном кресле-качалке, держа в правой руке тяжелый хрустальный стакан. Виски он пил без содовой, чуть плеснув золотистой жидкости на кубики льда, изготовленного из дистиллированной воды. Вот уже несколько лет, как врачи запретили ему спиртное, и стакан в качалке перед камином был для него теперь всего лишь данью привычке, символом незыблемости когда-то заведенного им порядка. Частью этого порядка был и час одиночества по возвращении домой из офиса. Этот час он проводил у себя в кабинете, в который проходил через дверь, замаскированную изнутри под книжный шкаф — в ряду точно таких же шкафов красного дерева, стоящих вдоль двух стен кабинета. Перед рядом шкафов напротив камина незыблемой глыбой навечно врос массивными ножками в вековые доски натертого скипидарной мастикой пола письменный стол, старинный, украшенный затейливой резьбой. Впрочем, в кабинете мебель была вся старинная, из дорогих сортов дерева, консервативно достойная и респектабельная, как и ее хозяин. Здесь было тихо и спокойно, лишь легко потрескивало в камине душистое дерево, и тонкий аромат его, смешанный с горьковатым дымком, почему-то наводил на мысли об осени, далекой золотой европейской осени в самом ее разгаре, когда в заботливо ухоженных парках служители сгребают в кучи опавшие листья и поджигают их и по золотисто-красным шуршистым холмикам ползут пепельно-бурые прожоги, оставляемые невидимыми язычками бледного пламени. Невелинг любил европейскую осень и поездки в Европу старался приурочить именно к этому времени года, и всегда такие поездки восстанавливали его душевные силы и помогали отключиться от тех дел, которыми он занимался уже столько лет и по которым-то и ездил в Европу. Этому служил и обязательный час одиночества после возвращения из офиса, когда никто из домашних не осмеливался даже приблизиться к дверям его кабинета, никто не смел даже как-то дать знать, что хозяин дома явился в свое обиталище и пребывает в нем наедине с самим собою. А через час он спускался в столовую, примыкающую к кухне и обставленную все в том же староголландском стиле, переодевшись к обеду в коричневатый твидовый костюм, плотный, грубошерстный, — о таких говорят, что им не бывает износа. Под тронутыми сединой густыми усами залегала добродушная улыбка, и вокруг серых, навыкате, водянистых глаз лучились хитроватые морщинки. Таким его в офисе никто никогда не видел. Там лицо его было жестким, холодным и взгляд был безжалостным, словно скальпель очерствевшего сердцем хирурга. Таким он возвращался и домой, усталым и накаленным до дрожи, готовым взорваться от малейшего прикосновения, от неосторожного взгляда, от самого невинного вопроса, и спешил укрыться в одиночество у камина, как водолаз в декомпрессионную камеру, спасая самого себя от самоубийственного контакта с миром, находящимся по другую сторону роковой черты. Час одиночества… По сути дела, это был единственный час из двадцати четырех, когда он приучил себя отдыхать, ибо даже ночью, в рваной, багровой полудреме, мозг его работал, словно машина на полуоборотах, как никогда не останавливаемая турбина, обеспечивающая жизнедеятельность какого-то сверхважного гигантского механизма. Но разве не был для страны именно таким механизмом тот, во главе которого стоял Леон Невелинг? …Он пригубил стакан, ощутив дубовый дымок дорогого старого виски, расслабленно откинулся в кресле-качалке и рассеянно вперил взгляд в камин, глядя через огонь, лениво ласкающий обугленные поленья, на багровые блики, играющие на черном кирпичном экране. Игра эти бликов была для него подобием тихой, успокаивающей и расслабляющей музыки, она освобождала его от всего, что давило на него, делала его раскованным и свободным, и дух его воспарял, возносился и плавал где-то в эфире, наслаждаясь легкостью настоящей свободы, безгранично путешествуя во времени и пространстве. Но сегодня что-то мешало привычному наслаждению, беспокоило, что-то подспудное, загнанное в подсознание, и он знал, что это такое, и хотел забыть об этом, избавиться, выключить из подсознания, но не мог, никак не мог, как ни старался освободиться от того, что привык оставлять в офисе — мысли и заботы, как секретные документы, захлопнутые тяжелой дверцей безликого стального сейфа. Блики в глубине камина вдруг показались ему беспокойными, в их узорах он стал различать какие-то странные фигуры, фантастические существа корчились в сумасшедшей пляске, строили гримасы, немыслимо изгибались, сливались и разделялись, появлялись и пропадали. В глазах поплыли черные и белые пятна, задрожала зыбкая кисейная пелена, и Невелинг вдруг ясно различил фигуру человека с выставленным вперед большим животом и узкими, отведенными назад плечами. Нос птичьим клювом задирался кверху на непропорционально маленькой круглой голове. Это был даже не человек, а крупная птица, что-то вроде королевского пингвина… Пингвин… Да, да, пингвин! Именно пингвин преследовал его сегодня весь день и не покидает его даже здесь, в его одиночестве, и не нужно было обращаться к психоаналитику, чтобы понять, в чем дело, чтобы расшифровать этот отравляющий его сознание символ. Да и символ ли? Видение расплескалось в бликах пламени, распалось в треске искр, прозрачным дымком уползло, утянулось в черноту дымохода, и на душе полегчало. Боясь, что оно появится опять, Невелинг отвел взгляд от огня и закрыл глаза, изо всех сил сжимая веки, так что все его лицо исказилось болезненной гримасой. Потом перевел взгляд на неподвижные стрелки старинных напольных часов в деревянном футляре готического стиля, стоявших в простенке между двумя окнами, зашторенными тяжелым бордовым бархатом, и вспомнил, что еще лет тридцать назад сам остановил часы, чтобы не слышать их басовитого и степенного, полного равнодушия и философской значимости боя. И вдруг усмехнулся… «Час Пингвина», - подумалось ему, и иронические складки обозначились в уголках его твердых, крепко вылепленных губ. Да, он ждет «Часа Пингвина» — так закодирована им операция, завершающаяся сегодня вечером, самая лучшая, самая неожиданная и красивая операция, которая когда-нибудь займет достойное место в истории тайных операций Системы и увековечит в ее анналах имя Леона Невелинга. |
||
|