"Воспоминания (Катакомбы XX века)" - читать интересную книгу автора (Василевская В. Я.)

Часть первая. ОТЕЦ СЕРАФИМ

Много у вас наставников, но немного отцов. Я родил вас во Христе. I Кор 4:15

Ante lucem (Перед рассветом. — лат.)

-------------------------------

Архимандрит Серафим (Батюков) 1880–1942.

"Пути Божии неисповедимы". Чем больше проникаешься этим чувством и сознанием, тем труднее обращаться к прошлому, тем труднее делиться своими воспоминаниями, понимая, что мы фактически так мало видим и понимаем по-настоящему, что даже свою собственную жизнь и судьбу мы познаем здесь лишь "яко зерцалом в гадании".

Встреча с о. Серафимом, общение с ним, крещение и последующее его руководство моей жизнью для меня самое подлинное и великое чудо и в то же время самая неопровержимая, центральная реальность моего существования.

Видимое руководство о. Серафима началось в 1935-м и окончилось в 1942 году с его смертью, но в действительности оно началось еще в 1920 году, т. е. продолжалось более 20 лет, а незримо, несомненно, продолжается и сейчас, так как та духовная связь, которая создалась при крещении, когда он буквально "принял мою душу в свою", не может быть расторгнута концом земного существования.

Религиозное чувство родилось у меня в душе очень рано, но возникло оно не изолированно, а в свободном комплексе чувств при первых попытках осознать жизнь. Оно возникло вместе с чувством истории, осознанием своей принадлежности к народу, который "открыл" Бога для человечества. Люди жили во тьме язычества, когда в Израиле "открылся" Единый Истинный Бог. Другие народы открыли вращение земли, электричество, закон тяготения и многое другое, но то открытие, которое было дано еврейскому народу, было самым важным. Мысль об этом наполняла детскую душу чувством большой нравственной ответственности.

У меня всегда была глубокая душевная связь с мамой. Я ей поверяла все, что вырастало в душе, хотя многое было смутным, неясным для меня самой, и всегда находила отклик и поддержку.

Мама моя была из тех людей, о которых Мейстер Экхард говорит: "Они живут и действуют среди вещей, но делают это так, точно стоят у крайнего небесного круга, совсем близко от вечности".

Ничто в мире материальном ее не привлекало, ей ничего не нужно было для себя, и своих близких она любила какой-то особенной одухотворенной, самоотверженной любовью. Она несла на себе все заботы и тяготы жизни, ни на минуту не отдаваясь житейской суете. И связь ее с нами, детьми, была какая-то особенная, духовная: "Если бы ты не родилась, я бы по тебе всегда скучала", — сказала мне мама однажды, когда я была еще совсем маленькой девочкой. А когда я подросла настолько, что мама могла надеть на меня свое черное платье, она сказала спокойным, почти радостным голосом: "Ну, вот моя девочка уже взрослая и я могу скоро умереть". Ничего в нашей детской жизни не казалось маме мелким или ненужным. Иногда я спрашивала маму: "Может быть, не стоит тебе этого рассказывать, может быть, тебе это неинтересно", — и мама неизменно отвечала: "Все, что интересно тебе, интересно и мне". И мы жили глубоко единой внутренней жизнью. Однажды я серьезно заболела. Когда поставлен был диагноз, мама вошла ко мне в комнату и с улыбкой сказала: "Не бойся ничего, мы будем болеть вместе".

Помню, как рассказав маме о каком-то совершенном мною дурном поступке, я спросила: "Можешь ли ты простить меня на этот раз?" — "Не только на этот раз, но и всегда", — твердо ответила мама. Это обещание всегдашнего прощения было сильнее самой страшной угрозы.

"Какое счастье быть вместе с тобой", — говорила я маме, когда мы бывали одни. "Дай Бог тебе большего счастья", — с грустной улыбкой отвечала мама. В ее сердце закрадывалась тревога и однажды она сказала мне: "Я боюсь, что ты будешь очень одинока".

---------------------------------

Вера Василевская с подругой Зиной в 20-х годах

И действительно, я ощущала это даже тогда, когда в 1918 году поступила в университет и встретила там людей, близких мне по духу, разделявших мои религиозные искания. Это были последние годы философского факультета в его старом составе. Мы слушали лекции И.А. Ильина/11/, Г.И. Челпанова/12/, собирались на религиозно-философские собрания, на которых обсуждались волновавшие всех вопросы духовной жизни и Евангелия. На лекции Ильина студенты сходились в таком количестве, что аудитория их не вмещала. Среди них было много "маросейских" — духовных детей о. Алексея Мечева. Хотя я сблизилась с некоторыми из них, но все же чувствовала себя как бы чужой и далекой от их жизни. А в 1920 году, после смерти мамы, мир для меня опустел, утратил не только привлекательность, но и реальность. Занятия философией и психологией хотя и глубоко захватывали, но не давали той пищи, которой просила душа.

Вскоре я поступила работать в детский сад, продолжая занятия в университете. В общении с детьми я больше чувствовала возможность взаимного понимания, чем со взрослыми. "Отчего мне так хорошо с детьми?" — спросила я однажды, много лет спустя, у о. Серафима. "Это оттого, — объяснил мне о. Серафим, — что ваша душа отдыхает".

Среди детей (в "дошкольной колонии", как это тогда называлось) я сразу почувствовала себя иначе, чем среди взрослых. Дети как будто угадывали мои самые затаенные мысли и чувства, которые я не решалась никому высказать. Так, однажды вечером, когда на душе было особенно тяжело, кто-то из старших мальчиков (таких веселых и резвых в течение дня) позвал меня, сказав: "Посиди с нами, нам страшно". Мой собственный страх и тоска словно исчезли. С тех пор я каждый вечер сидела с детьми, пока они не засыпали спокойным сном.

Никогда не забуду этих вечеров! Вспомнить содержание наших бесед почти невозможно: дети рассказывали о доме, о переездах, о пушках и пулеметах, о зиме, о звездах, рассказывали сказки. Это не была беседа педагога с воспитанниками. Несмотря на различие в возрасте, мы были равными, равными перед вечерней зарей, перед наступающей ночью, перед страшным миром, который нас окружал, перед Богом, которого они чувствовали яснее, чем я. Я не умела ответить на многие из их вопросов, но они всегда отвечали на мои. Некоторые девочки знали наизусть молитвы и иногда читали их вслух. Я не знала молитв и слушала их, затаив дыхание. В устах детей они звучали с особенной силой и неведомой мне радостью.

Днем во время прогулок говорили мало. Мы слушали, что говорили нам птицы, цветы и деревья, леса и овраги.

Помню, вернулась я однажды с прогулки и села на крыльце дома. У меня в руках был большой букет васильков; прижавшись к нему лицом, я на минуту задумалась. Ко мне подбежал маленький черноглазый мальчик, один из самых больших наших шалунов и, обратившись ко мне, спросил: "Ты знаешь, кто всех лучше?" Я не нашлась, что ответить. "Бог, — сказал он. — Ты знаешь, что Бог может сделать?" — опять спросил мальчик и опять, не дождавшись ответа, добавил: "Человека сотворить!.."

По воскресеньям мне всегда было особенно грустно, но я не могла отдать себе отчета в причине этой грусти. В одно воскресное утро я вышла в поле: было тихо, издалека доносился колокольный звон. "У всех воскресенье, а у тебя не воскресенье", — сказал неожиданно один из малышей, находившихся возле меня.

"Почему они всегда все знают?" — подумала я.

В детском саду я познакомилась с Тоней З.*, через которую я узнала впоследствии о. Серафима и которая 14 лет спустя стала моей крестной. Видно, сам Господь привел меня в этот детский сад.

-----------------------

* Антонина Зайцева (прим. ред.)

Мне было 18 лет, Тоне — 19. Она так же, как и я, потеряла недавно любимую мать. Она, как и я, чувствовала себя чужой среди окружающих и находила отраду и утешение в общении с детьми. Тоня работала с младшей группой (трех-четырех лет), а я со средней (пяти-шести лет). Мы обе любили ночные дежурства. Так хорошо охранять сон детей. Спящий ребенок кажется беседующим с ангелами. Сколько безграничного доверия и безмятежности в его позе, в его улыбке! Они точно и не подозревали о существовании зла — эти "дети страшных лет России", которые успели уже пережить многое.

Нам обеим не хотелось спать в эти летние ночи, и мы стали проводить ночные дежурства вместе. Я говорила Тоне о своей маме, она мне — о своей. Я знала, что Тоня живет совсем особенной жизнью, резко отличающей ее от всех остальных. Я чувствовала в ней большой ровный свет, который озарял ее душу и жизнь и как бы переливался за пределы ее личности. Я не умела и не решалась спрашивать об этом, она не умела и не решалась рассказывать. Лишь один раз, когда мне было особенно грустно, Тоня сказала: "Есть люди, с которыми можно говорить, как с мамой". Эти слова глубоко запали в мое сердце, но и об этом я не решалась спросить. Это была тайна, которая должна была раскрыться когда-нибудь сама собой.

Мы все больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, все больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Впоследствии она призналась мне, что боялась нарушить "тончайшее плетение" — так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.

Однажды Тоня рассказала мне сон. "Мне снилось, — говорила она, — что я гуляю по лугу, усеянному чудесными цветами. Мне хочется собрать большой букет этих прекрасных цветов и подарить их тебе. Мое сердце полно радости: ведь нигде, нигде не найти таких цветов! Букет растет в моих руках, и мне хочется поскорее отдать его тебе. Но вдруг я замечаю, что ты стоишь на другом берегу реки. Я протягиваю тебе букет, но ты не можешь взять его. Река глубока, а моста нет!" Я не могу передать тебе цветы, — с грустью говорю я. — Но ты ведь слышишь, чувствуешь их аромат!""…

Чувствовала ли я? Я чувствовала его везде, весь мир менялся и оживал для меня, как оживает лес в лучах восходящего солнца.

Холодом веет ветер перед наступлением утра, тревожно щебечут птицы в предрассветной мгле…

Тоскует душа человека, пока не засияет в сердце Утренняя Звезда.

"Печаль перед рассветом" — так называли поэты это состояние души…

Тоня уезжала из П. каждое воскресенье. Я знала, что она бывает там, где есть "люди, с которыми можно говорить, как с мамой".

Однажды, во время нашего ночного дежурства, Тоня сказала: "Я говорила о тебе. Там тебя помнят". — "Спасибо", — сказала я. Она мало говорила мне, но всегда просила меня высказываться. "Тогда и мне легче будет, — убеждала она. — Ведь я могу обо всем спросить". Но я не могла говорить. Что-то медленно созревало в душе. Слов не было.

Лишь когда мы расставались в конце лета, я подарила Тоне на память книжку, надписав на ней мое любимое четверостишие Виктора Гюго "У подножья Креста":

Вы все, кто в слезах, вверьтесь Богу сему, Ибо слезы Он льет. Вы, кто в скорбях, придите к Нему, Он исцеленье дает. Вы, кто знает лишь страх, придите к Нему, Он улыбку вам шлет, Вы, чья жизнь — только прах, придите к Нему, Он вечно живет.

Зимой мы почти не встречались. Я была загружена работой и занятиями в университете, Тоня — домашними заботами (на ее руках осталась семья) и болезнями.

На следующее лето мы опять встретились в "дошкольной колонии", но на этот раз мы работали в разных детских садах. Один раз Тоня пригласила меня к себе в свободный день, и я осталась ночевать у нее в комнате. Обстановка ее комнаты произвела на меня неизгладимое впечатление. Особенно мне запомнилась картина "Благословение детей". Когда я уже легла, я увидела, как Тоня подошла к иконам и, осенив себя крестным знамением, прочла краткую молитву. Эта молитва, казалось, пронизала меня насквозь, я всей душой почувствовала ту силу веры, которая возможна только в христианстве. Я никогда не думала, что Бог так близко!

В этом году ночные дежурства я проводила одна, но со мной всегда было Евангелие, которое я читала по ночам, оберегая сон детей.

Много впечатлений и переживаний посылала жизнь. Но во всем — в горе и радости, в природе и жизни, в науке и искусстве — к одному только стремилось сердце, однажды открывшийся в душе мир неудержимо влек к себе, и чудесным образом Господь посылал мне всегда и везде впечатления, встречи и обстоятельства, которые укрепляли меня на этом пути. Мне хотелось с кем-нибудь поделиться своими переживаниями. Не имея возможности часто встречаться с Тоней, которая жила теперь за городом, я начала писать ей письма.

Не сразу я начала получать ответы на мои письма, но когда они, наконец, стали регулярными, я поражена была той силой чувства и глубиной мысли, с какой они были написаны. Трудно было представить себе, чтобы их писала неопытная больная девушка. Я знала, что она часто подолгу не отвечает на письма, потому что ей надо "поехать посоветоваться", но я долго не знала, кто был настоящим автором этих писем. Не скоро я узнала о том, что писал их о. Серафим, а Тоня только переписывала, как бы от себя.

Шли годы. Однажды Тоня сказала мне при свидании: "Знаешь, что мне сказали там о тебе? Мне сказали: "Она прошла половину пути"".

Значит, я была не одна в течение всех этих лет, но кто-то незнакомый, с удивительным вниманием и любовью, "как мама", следил за всеми движениями моей души.

В 1931 году я болела тифом и воспалением легких. После болезни мне дали путевку в дом отдыха — в Оптину пустынь. И вот я очутилась в удивительной благодатной атмосфере, в стенах скита, среди оптинских лесов. Об Оптиной я знала тогда только из Достоевского. То обстоятельство, что там был теперь дом отдыха с множеством отдыхающих, не смущало и не отвлекало меня. Тишина векового соснового леса, аллея, ведущая в скит, цветник при входе в него, домики скита и монастырские стены — все это захватывало, все это говорило об одном, и все остальное становилось неважным, почти нереальным. Целыми днями я бродила по лесу, а рано утром и вечером перед закатом уходила в большой опустевший храм, где находилась столярная мастерская. Когда рабочих не было, там было пустынно и тихо, только ласточки хлопотали под крышей. Все стены и потолки внутри храма были расписаны удивительными бледно-розовыми тонами, которые, казалось, были взяты непосредственно из красок заката. Невозможно было оторваться от этих чудесных картин. Особенно запомнились мне Рождество и путь в Эммаус.

По приезде я поделилась своими впечатлениями с Тоней. Та была несколько удивлена тем восторженным настроением, в котором я приехала из Оптиной. "Да, — сказала она, — для тебя это хорошо, но я бы не могла жить там теперь… в доме отдыха, мне было бы тяжело".

В следующем году весною моя сестра Леночка* вышла замуж и летом уехала с мужем на юг. Я переживала трудный период жизни, но ни с кем не делилась своими чувствами. Неожиданно я получила письмо, в котором были следующие строки, явно не принадлежавшие Тоне, так как звучали не как совет подруги: "То, что Леночка вышла замуж, ни в коем случае не должно служить тебе примером, это не твоя дорога". Это был ответ человека, который видит далеко вперед и которому дана сила и власть указывать путь.

-----------------------

* Елена Семеновна Мень, мать о. Александра Меня. (прим. ред.)

Однажды я писала Тоне о том, как мучительно хотелось мне в юные годы иметь своего ребенка, и заканчивала печальным, как мне казалось, выводом: "Наверное, я недостойна". "Так и думай, что недостойна", — был ответ. А в одном из последующих писем о. Серафим писал: "А я понимаю твое желание иметь и воспитывать ребенка как желание покоить в своем сердце Младенца Христа". Эти слова показались мне странными. Однажды я писала в письме, что Христос для меня единственный Маяк во мраке жизни. На это о. Серафим ответил: "Наступит время, когда Христос будет не Маяком, но Кормчим, направляющим всю твою жизнь". В следующем году я проводила отпуск на озере Селигер. Мне захотелось поехать вместе с туристами, участвовать в экскурсиях и попробовать "быть как все", не отличаться от окружающих, как мне советовали в то время многие. Общество подобралось очень хорошее. Я и не подозревала, что попадаю опять в святые места (Нилова пустынь). Несмотря на все мое старание не отделяться от общества, на следующий же день моя соседка обратилась ко мне с вопросом: "Вы, видно, любите уединение?", что меня очень удивило.

Кругом была такая красота, что трудно было оторвать взгляд. Любимым местом моего пребывания была небольшая вышка, на которую можно было взобраться и оттуда спокойно обозревать окрестности. Во все стороны расстилались бесчисленные живописные озера с причудливыми островами и полуостровами, а на одном из островов возвышались белые стены бывшего монастыря и красовалась высокая белая колокольня.*

-----------------------

* В это время там была бактериологическая станция.

Как-то после грозы, когда воздух был особенно прозрачен и чист, и было хорошо видно все окружающее до линии горизонта, я поднялась на свою любимую вышку, чтобы еще лучше почувствовать красоту Божьего мира, и стала писать письмо. Мне захотелось, насколько возможно, передать в словах все, что я видела, что наполняло мою душу в эти тихие минуты ничем не омраченного созерцания природы озерного края.

Однажды, накануне экскурсии к истокам Волги, я уснула и увидела удивительный сон. В белой церкви шла служба, пели Символ веры. Я старалась внимательно вслушиваться в это стройное пение, которое шло оттуда, сверху, из белой церкви, и, казалось, забыла обо всем на свете. И вдруг снизу, с озера, раздались другие звуки: там плыли лодки, наполненные людьми, гремела музыка, резким диссонансом прозвучали звуки интернационала. У меня закружилась голова, и я потеряла сознание. Сон прервался. Рассветало. Надо было вставать и идти на экскурсию. Шли долго, чудесной лесной дорогой. В глубине леса я заметила часовню. Я отошла от своих спутников и приблизилась к ней. На стенах часовни я увидела полностью написанный Символ веры, который я только что слышала во сне. Я никогда не думала, что сновидение может так живо перекликаться с действительностью.

На другой день, вернувшись на базу, я застала письмо от Тони, продиктованное о. Серафимом. Оно было, как я потом узнала, написано в двух экземплярах: один был послан в Москву по домашнему адресу, другой — на базу озера Селигер. Это письмо было ответом на то, которое я написала на вышке. Начиналось оно словами: "Без Божьей воли ничего не бывает. Подумай, в какие места приводит тебя Господь. Еще недавно ты дышала благодатным воздухом Оптиной пустыни, а теперь ты находишься на озере Селигер, на месте подвигов Нила Столбенского" (впоследствии о. Серафим называл Нила Столбенского моим небесным покровителем). О. Серафим подробно разбирал мое письмо, приводя из него целый ряд выдержек. В моем письме были слова: "Отчего так трогают меня ласточки, особенно когда они вьются над гнездом?" — "Это благодать Божия касается тебя. Это ангелы вьются над твоей душой, не отгони их", — был ответ.

О. Серафим приводил и тот отрывок из письма, где были описаны цветы лугов и полей, которые заключают в себе такую гармонию красок и ароматов и каждый из них как будто стремится отдать все, всю полноту совершенства, которой наделил его Создатель в порыве любви и жертвы. Это та совершенная любовь, о которой говорит апостол Павел в Послании к Коринфянам, любовь, которая "не ищет своего" (I Кор 13:5). О. Серафим сравнивал это письмо, написанное в уединении на вышке у озера Селигер, с теми чувствами, которые испытывала великомученица Варвара, жившая среди язычников и познавшая истинного Бога через природу. Для него это письмо было прямым указанием на то, что для меня настало время принять крещение.

Для меня все это явилось неожиданным. Когда я писала свое письмо, я совсем не думала о Церкви и крещении. Ответила я на письмо не скоро, уже в Москве. Мне непонятно было то, о чем писал о. Серафим. "Почему нужно непременно присоединиться к Церкви, — недоумевала я. — Разве нельзя без этого исповедовать Христа своей жизнью и смертью?"

В следующем письме он ответил мне на этот вопрос вопросом: "Как же ты думаешь, не имея Христа, Его исповедовать?"

Эти слова были тогда мне мало понятны и показались жестокими.

Вопрос о крещении казался мне тогда почти ненужным, почти тщеславным. Отвечая на эти мысли, о. Серафим писал: "Ты говоришь о тщеславии, не замечая, в какую тонкую гордыню впадаешь, утверждая обратное".

Мне трудно было в этом разобраться.

Зимой Леночка должна была родить. Тоня приехала сказать нам, что если никто из нас не решается пока на крещение, то хорошо было бы сначала крестить ребенка, который родится у Леночки. Мы обе с радостью приняли это предложение. Таким образом, вопрос о крещении Алика был решен задолго до его рождения по указанию и благословению о. Серафима. Незадолго до родов Леночки я получила письмо, в котором мне поручалось передать ей, чтобы она была спокойна в предстоящих ей испытаниях, надеясь на милосердие Божие и Покров Божией Матери.

После рождения Алика батюшка прислал письмо, в котором давал Леночке указание о том, чтобы во время кормления ребенка она непременно читала три раза "Отче наш", три раза "Богородицу" и один раз "Верую". Так, он считал необходимым начинать духовное воспитание с самого рождения.

Бабушка наша и другие родственники настаивали на совершении ветхозаветного обряда над ребенком, но Леночка протестовала. Пришлось просить Тоню специально поехать к о. Серафиму спросить, как поступить. Ссылаясь на слова апостола Павла, о. Серафим благословил уступить в этом вопросе.

Крещение Алика и Леночки было назначено на 3 сентября (1935 г.). Я поехала на вокзал провожать всех троих. Странное чувство овладело мною: тревога и неизвестность сочетались с чувством радости о том, что должно совершиться что-то необходимое и почти неизбежное. Я не знала, куда они едут, и ни о чем не спрашивала. На вокзале я сказала Тоне: "Я ничего и никого не знаю, но во всем доверяюсь тебе". "Можешь быть спокойна, ответила она, — но если хочешь, поезжай с нами". Этого я не могла сделать!..

После крещения сестра стала еще чаще ходить в церковь, я еще чаще по вечерам оставалась с Аликом. Он, казалось мне, всегда все понимал. Иногда Алик снимал с себя крест, надевал на меня и улыбался. Тоня несколько раз предлагала мне поехать в Загорск: "Ты только себя мучаешь, откладывая", говорила она, но я не могла решиться. Леночка ездила в Загорск довольно часто. Слушая ее рассказы, я думала: "Нет, я не могу так". "От тебя ничего не требуют, — сказала Тоня, — к тебе найдут подход, какой для тебя нужен". "А я не буду в положении трудного ребенка? — спросила я (тогда я уже работала в Институте дефектологии). "Именно так", — ответила Тоня. Насколько я действительно была "трудным ребенком", я узнала позднее, когда о. Серафим рассказал Леночке о том, как он после каждого написанного мне письма лежал больной в течение нескольких часов — такого напряжения это требовало.

ПРИМЕЧАНИЯ

11 Ильин Иван Александрович (1883–1954), религиозный философ, правовед, публицист. В 1922 г. выслан за границу.

12 Челпанов Георгий Иванович (1862–1936), психолог, философ. Труды по экспериментальной психологии, философии.

Надо вооружиться крестом

Так шла зима. Письма стали более редкими. На душе лежала какая-то тяжесть, которую хотелось передать на бумаге, и казалось почти безразличным, прочтет ли кто-нибудь написанное или нет. Однажды, написав такое письмо, я неохотно опустила его в ящик, и как же я была удивлена, когда в ответном письме прочитала такие слова: "Последнее письмо твое заключает в себе как бы покаяние, приносимое тобою за всю твою прошлую жизнь, т. е. именно то, что нужно перед вступлением в Православие". Когда я писала свое письмо, я и не подозревала, что оно заключает в себе покаяние.

Как-то Тоня предложила мне согласиться на поездку под предлогом, что мне надо поговорить о Леночке. "Так тебе будет легче", — сказала она.

Наконец, вопрос о поездке в Загорск был решен. Мы условились на 29 января. Но в день отъезда возникло неожиданное препятствие. Ночью Леночке стало плохо, и некому было остаться с нею и с ребенком. Только теперь я почувствовала, до какой степени желанной и необходимой была для меня эта поездка и как невозможно от нее отказаться. И тогда я получила неожиданную помощь. В тот момент, когда нельзя было больше раздумывать, в дверь позвонила незнакомая девушка и предложила свои услуги в качестве домработницы. Катя нам сразу понравилась и осталась с Леночкой, а я могла спокойно уехать. Впоследствии мы рассказали ей все, и она сама была допущена к о. Серафиму.

Прямо с работы поехала я на вокзал. В вагоне было тесно, и мы всю дорогу стояли. Приехали в Загорск уже ночью. Был мороз, небо было усеяно звездами. Шли молча, в темноте. Только один раз Тоня спросила: "Как тебе кажется, куда ты идешь?" — "Я не знаю и стараюсь не думать", — сказала я. "Думай, что ты идешь поговорить о Леночке, и тебе будет легче", — сказала Тоня сочувственно.

Тропинка привела нас к домику, ставни которого были плотно закрыты. Казалось, там все спали или давно уехали. Тоня позвонила четыре раза, как было условленно. Нам быстро открыли. В домике было светло, тепло и уютно. Во всем чувствовался покой как-то особенно хорошо слаженной жизни. Все были ласковы и приветливы, так что чувство неловкости, обычное в непривычной обстановке, сменилось уверенностью, что все совсем просто и иначе быть не может. Батюшка позвал нас к себе в комнату и просто, как ребенку, объяснил мне, как нужно взять благословение, о чем я никакого представления не имела. Потом все пошли в столовую. За ужином шли обычные разговоры: о Москве, о поездке, о Леночке. Время было позднее, и все пошли ложиться спать. Мы с батюшкой остались вдвоем. Он попросил меня пройти с ним вместе в маленькую кухню, которая была закрыта со всех сторон, но имела такой же праздничный вид, как и все в доме, и была увешана образами.

Сели за стол. Помолчав немного, о. Серафим спросил: "Как Вы пришли ко мне?!" В том, как он задал этот вопрос, чувствовалось, что ему было известно все, что со мной происходило, и в то же время он хотел дать мне понять, что я пришла сюда не по своей воле. "Мне было очень трудно", — ответила я, чувствуя, что все обычные человеческие условности здесь неуместны. Однако, когда он попросил меня рассказать о себе, я все же спросила: "Вы простите меня, если я буду говорить то, что Вам может быть неприятно?" — "Я священник", — кратко ответил о. Серафим.

Мне показалось, что с меня спали цепи, которые тяготили меня в течение многих лет. Я говорила долго, говорила все, что в данный момент казалось мне существенным. Когда я кончила, о. Серафим как-то особенно внимательно посмотрел на меня и сказал: "Вы устали, Вы очень устали". — "От чего?" удивилась я. — "От добросовестного отношения к жизни", — был ответ.

Потом он начал говорить сам, и я была поражена, откуда он знает отдельные подробности моей жизни, о которых я не говорила: характеристика родителей, их взаимоотношения и многое другое. "Ваша мама, — говорил о. Серафим, — вела почти христианскую жизнь… Почти христианскую жизнь, повторил он, словно желая усилить значение этих слов. — Однако я ей не решился бы предложить то, что предлагаю Вам… Вам осталось только вооружиться крестом… Это нужно не для чего-нибудь другого, но только для устроения Вашей души. Вы поняли меня?" Этот вопрос батюшка постоянно задавал во время своих бесед, и сколько раз впоследствии я отвечала на него отрицательно, стремясь как можно лучше уяснить себе его мысль, и он вновь терпеливо разъяснял ее мне, как мама в детстве объясняла в десятый раз затруднившую меня задачу.

Много вопросов смущало меня в связи с тогдашним положением Церкви, с необходимостью конспирации, с тем ложным положением, в которое приходилось ставить себя по отношению к окружающим. Ведь даже для того, чтобы приехать сюда, мне пришлось обмануть самых близких людей. О. Серафим сочувственно отнесся ко всему, что я ему говорила. "Вы не знаете, в какое времяВы пришли ко мне!" — сказал он, как бы желая вновь подчеркнуть, что не все открыто мне и что действует здесь не моя воля. "Здесь катакомбы, — сказал он, указывая на все, что нас окружало. — Я здесь не потому, что желаю кому-нибудь зла или хочу с кем-то бороться. Я здесь только для того, чтобы сохранить чистоту Православия".

Батюшка говорил еще о многом. Во время беседы он несколько раз обращался ко мне с вопросом: "Вы любите апостола Павла?"

Апостол Павел был "моим" апостолом, он дал мне ключ к пониманию Евангелия — как мне было его не любить?

Между тем начало светать.

"Вот Вы пришли ко мне ночью, как Никодим, — сказал батюшка задумчиво, и я ставлю перед Вами вопрос: согласны ли Вы принять крещение?"

"Этот вопрос для меня сейчас совершенно непосильный, — ответила я, совершенно непосильный".

О. Серафим попросил меня стать на колени, и когда я это сделала, он молча прижал мою голову к своему сердцу так, что я могла слышать каждое его биение.

Мы вышли в другую комнату. Наступил день. Батюшка подвел меня к окну и сказал: "Запоминайте дорогу. Вы еще приедете ко мне, спрашивать ни у кого не нужно".

Он подарил мне на память синее хрустальное яичко, потом благословил меня, и я уехала домой.

Письма больше не пересылались по почте, но передавались лично через Тоню.

В начале Великого поста получила большое письмо от о. Серафима. Оно значительно отличалось по своему содержанию от прежних писем. Оно было написано как-то особенно просто, тепло и конкретно. О. Серафим писал о том, какие молитвы надо читать ежедневно, утром и вечером, как проводить Великий пост, и давал много других практических указаний, которые проникали в самую повседневную жизнь и потому действовали особенно ободряюще. Он уже считал нас своими и заботился о нас так, как внимательная мать, которая старается предупредить движение своего ребенка — внешнее и внутреннее.

Особенно обрадовал меня совет о. Серафима каждое утро, уходя на работу, испрашивать благословение. Как-то раз в разговоре с Тоней я спросила, можно ли до крещения осенять себя крестным знамением. О. Серафим не забыл и этого вопроса. "Не только можно, но и необходимо", — отвечал он. Таким образом, духовные стремления перестали быть чем-то оторванным, и восстанавливалось органическое единство жизни во всех ее проявлениях.

Незадолго до начала Великого поста у бабушки началась гангрена ноги. В течение трех месяцев она не вставала с постели и тяжело страдала. Близкие по очереди дежурили возле нее по ночам. Бабушка была уже в очень преклонном возрасте, и организм не мог долго бороться с болезнью. Она умирала. В течение своей жизни она была чрезвычайно энергичным, жизнерадостным, общительным человеком, теперь она постепенно отходила от всего: она отказывалась от любимых блюд, которые ей приносили, не хотела слушать писем, которые присылали ей дети и внуки, не разрешала даже приводить Алика (долгожданного правнука) к себе в комнату. Ей больше ничего здесь не было нужно.

Когда я проводила ночи у ее постели, мне казалось, что я нахожусь каким-то образом на грани двух миров. Я чувствовала эту грань, мне не хотелось расставаться с этим неведомым мне до тех пор чувством. Когда весь дом спал, а умирающая смотрела на меня своим отрешенным от всего, "понимающим" взглядом, мне не было страшно. Напротив, какой-то непонятный покой наполнял мое сердце, и когда я приходила утром на работу, никто не мог догадаться, что я провела бессонную ночь.

Так проходил Великий пост. Так я готовилась к встрече Пасхи — праздника победы над смертью. Какова же была моя радость, когда незадолго до Пасхи Тоня привезла мне от о. Серафима большую свечу зеленого цвета (символ надежды) с приглашением приехать к нему вместе с ней к пасхальной заутрене.

Смущало меня только одно — мне не хотелось, чтобы бабушка умерла в мое отсутствие. Но не принять предложение было почти невозможно. Пасхальная ночь совпадала с моим дежурством, но мне удалось упросить тетю остаться вместо меня. Домашним я сказала, что переночую у Тони.

В Загорск мы приехали поздно. Домик, в котором жил батюшка, снаружи, как и в прошлый раз, выглядел заброшенным и необитаемым. Внутри же он был полон людей, собравшихся встретить Светлый праздник вместе с батюшкой в этом маленьком, запертом со всех сторон домике, как прежде встречали его в храме.

Батюшка был занят устройством алтаря и иконостаса. Маленькая комната должна была превратиться в храм, где совершится пасхальная заутреня.

Когда все было готово, все перешли в большую комнату, оставив батюшку одного.

Я не знала никого из присутствующих, кроме хозяев дома. Немного спустя батюшка позвал меня к себе в комнату. "Чувствуйте себя так, как среди самых близких людей, — сказал он и, убедившись в том, что я поняла все так, как он хотел, уже совсем просто добавил, — а теперь пойдите, посидите в той комнате, а я буду их исповедовать". Вероятно, и другие были предупреждены, так как никто не задавал мне никаких вопросов, и я почувствовала вскоре, что все эти люди, приехавшие сюда к батюшке в эту пасхальную ночь, действительно являются близкими мне людьми, с которыми связывают меня самые глубокие, еще не совсем понятные мне нити. Я бы не сумела этого почувствовать, если бы не было прямого указания батюшки: он освободил меня от всегдашней моей замкнутости, он разрешил мне чувствовать себя хорошо. Прислушиваясь к разговорам окружавших меня людей и отчасти участвуя в них, я начинала понимать, в чем основное отличие жизни "в Церкви", жизни "под руководством" от того внутренне беспорядочного, хаотического существования, которое вели все те люди, среди которых мне приходилось до сих пор проводить свою жизнь. Два основных понятия определяли собой характерные черты этого нового для меня образа жизни: "благословение" и "послушание". Не будучи в состоянии полностью охватить заключавшийся в них глубокий смысл, так как для этого нужен большой и долгий опыт духовной жизни, я все же почувствовала в них единственный надежный путь. Всей обстановкой своей жизни, своими словами, действиями, поведением батюшка учил всех, кто соприкасался с ним, все глубже вникать в этот путь сердцем и разумом и одновременно усваивать его практически. Этот путь во многом диаметрально противоположен тому, чему учила семья, общество, литература (не только после революции, но и до нее).

Среди присутствующих были двое: Наташа и Сережа П*. Они оба были духовными детьми батюшки, но прежде не были знакомы между собой. Теперь они стали мужем и женой. Их соединило не личное чувство, но благословение батюшки, личное чувство пришло потом. В основе их союза лежала не страсть, не увлечение, которые так превозносились светскими писателями, но любовь к Богу и стремление к христианской жизни. Во время заутрени Сережа стоял рядом со мной и как-то особенно хорошо, по-детски, молился.

-----------------------

* Панкратовы (прим. ред)

Впоследствии Сережа был убит на фронте, и когда я вспоминаю его теперь, он представляется мне таким, каким он был в эту пасхальную ночь…

Батюшка исповедовал каждого отдельно.

Прежде чем начать богослужение, он послал кого-то из присутствующих убедиться в том, что пение не слышно на улице.

Началась пасхальная заутреня, и маленький домик превратился в светлый храм, в котором всех соединяло одно, ни с чем не сравнимое чувство — радости Воскресения. Крестный ход совершался внутри дома, в сенях и в коридоре. Батюшка раздал всем иконы для участия в крестном ходе. Мне он дал икону трех святителей, как я потом узнала от Тони, потому что в то время, когда икона была у меня в руках, я ни разу не решилась на нее взглянуть.

После литургии все сели за пасхальный стол и начались оживленные разговоры о том, на сколько частей разделилась "Солянка", кто и где встречает сейчас праздник. Батюшка обратил внимание присутствующих на то, что вокруг, даже в непосредственной близости от дома, никто и не подозревает, что здесь происходит. Время шло. Уезжать не хотелось, но я начала беспокоиться о том, что если я задержусь, бабушка может умереть в мое отсутствие. Заметив мое беспокойство, о. Серафим сказал, обращаясь ко мне, но так, чтобы могли слышать все: "Будьте спокойны, ничего не случится. Матерь Божия не допустит. Вы приехали прославить Ее Сына, а Она сохранит весь ваш дом".

Летом 1936 года сестра жила на даче в Тарасовке*. Иногда вечерами она читала вечерние молитвы вместе с Катей, и тогда я к ним присоединялась. Но мне необходимо было уединение, так как надо было, наконец, обдумать все и прийти к окончательному решению. Я уехала в глухую деревню недалеко от Калязина. Там я жила в полном одиночестве и целыми днями бродила одна по полям и лесам.

-----------------------

* Подмосковный поселок по Ярославской железной дороге (прим. ред.)

Ходили слухи о неизбежности войны. Я боялась, что война застанет меня безоружной и, вспоминая слова батюшки, я думала: "А вдруг что случится? Мне надо вооружиться крестом!.."

Я решила на свободе написать письма, в которых я могла бы уяснить себе все то, что меня тревожило, что мешало перейти через пропасть, которая все еще отделяла меня от желанной цели. Я выбрала себе для этого уголок на опушке леса недалеко от болота, над которым носились с криком дикие утки. Туда я уходила со своим письмом, и никто не нарушал моего уединения.

Я пыталась собрать воедино все отрицательное, что было связано для меня с детства с представлением о Православной Церкви, какой она являлась в прошлом в лице своих официальных представителей: о бесчисленных компромиссах, лицемерии, об антисемитизме и многом другом, что воздвигало, быть может, внешние, но трудно преодолимые преграды для всех, кто хотел бы приблизиться к Церкви, находясь вне ее. Я писала о тех тяжелых и страшных исторических ассоциациях, которые вызывают у меня еврейские слова "авойдо зоро" — чужое служение.

О. Серафим все принял с глубоким сочувствием. "Мне понятен твой страх перед словами "чужое служение"", — писал он. Он согласился и с тем, что внешняя история Церкви представляет собой в значительной степени "цепь компромиссов", и прибавил: "продолжающихся и в настоящее время". Дальше он писал о Церкви, которой Глава Сам Христос и Матерь Божия, о Церкви, к которой принадлежат сонмы святых мучеников и угодников Божиих. "Вот к какой Церкви принадлежу и я моим недостоинством", — заканчивал о. Серафим свое письмо.

В последнем из писем, написанном в Калязине, я пыталась подвести итоги. Но итог оказался для меня самым неожиданным. Я вынуждена была признать, что решать собственно нечего, что вопрос о моем крещении решен и предрешен уже давно, даже не знаю когда. Может быть, я должна подумать о сроке? Но и это, видимо, не в моей власти. Путник видит огни впереди. Он идет к ним. Но где же они, далеко или близко? Он не может сказать. Он может обмануться…

Когда я вернулась в Москву, Тоня приехала сказать мне, что батюшка будет у нее на даче и хочет принять меня там. Я поехала в Болшево. Но когда он прислал звать меня к себе, я вдруг почувствовала, что не могу идти. Какая-то непонятная мне сила точно удерживала меня. "Я не пойду, я не в состоянии", — сказала я.

В это время в Болшево приехала Катя. Она просила и требовала, чтобы батюшка принял ее, но он отказывался, говоря: "Не лежит у меня душа принять ее". — "Вот ведь как удивительно бывает: одна рвется прийти, а ее не принимают, другую зовут, и она не идет", — сказала Тоня.

С большим трудом я преодолела себя, после того как Тоня сказала мне, что батюшка сегодня остался специально для меня, и не прийти к нему совершенно невозможно. Я наконец поднялась наверх. Батюшка был один в комнате. Окно в сад было открыто и завешено белой занавеской, так что снаружи не было видно, что делалось в комнате.

Батюшка ласково заговорил со мной: "А Вы скажите Спасителю: вот я пришла к Тебе, как блудница". Эти слова так поразили меня, что я невольно закрыла лицо руками, и на мгновенье так хорошо и светло стало на душе. Все же я еще пыталась продолжить свои "доказательства от противного", но вскоре замолкла, так неуместны они были теперь. В саду запел соловей. "Вот мы сидим здесь с Вами вдвоем, — сказал о. Серафим, — у нас как будто бы есть разногласия, как будто бы, — повторил он, желая показать, что это только кажется, а в действительности никаких разногласий не существует. — А соловей, слышите, как поет?" — закончил он.

Все громче разливалась в саду соловьиная песнь, и все в ней было понятно, все было гармонично, и не было никаких "разногласий".

Мне казалось, что душа моя разрывается на части. "Простите, — сказала я наконец. — Я так много времени отнимаю у Вас". — "Я страдаю вместе с Вами", — ответил о. Серафим.

Домой я приехала поздно ночью. На улице я встретила брата. Он очень беспокоился и искал меня повсюду. Я сказала, что беседовала с Тоней и поэтому задержалась дольше обыкновенного.

После этого дня мы опять долго не виделись с батюшкой. В письмах он всякий раз разъяснял мне действительное значение и смысл моих собственных мыслей и чувств.

В одном из писем, полных конфликтных переживаний, я приводила стихи Тютчева: Душа готова, как Мария,

К ногам Христа навек прильнуть. — и заканчивала его вопросом: готова ли? готовится ли?

О. Серафим на ряде примеров старался показать мне, в чем состоит эта готовность.

В этом и заключалась по существу наша переписка: у меня было "как будто", у него было "действительно". У меня было предчувствие, у него "ве/дение". Я не видела и не понимала, что происходит в моей душе, а он видел и понимал все.

Я написала батюшке о том, какое неотразимое впечатление произвели на меня слова Т.К.*: "Христианин тот, кто любит только одного Христа и больше никого, и больше ничего". Батюшка ответил: "Вы поняли бы эти слова еще лучше, если бы вспомнили притчу о лепте бедной вдовицы".

-----------------------

* Татьяна Ивановна Куприянова — духовная дочь о. Сергия Мечева, жена катакомбного священника Бориса Васильева; училась вместе с В. Я. Василевской в университете (прим. ред.).

Однажды я привела в письме стихи Баратынского: И на строгий Твой рай

Силы сердцу подай! В ответ старец писал: "Приводимые Вами слова поэта я принимаю как молитвенное воздыхание".

Наконец мы с Тоней сговорились о новой совместной поездке в Загорск 30 октября 1936 года (в то время работали 5 дней, а на 6-й отдыхали; это был выходной день). Тоня приехала ко мне 29-го вечером с тем, чтобы остаться у меня ночевать. 29-го был день рождения папы. В столовой собрались родственники. Я сказала, что плохо себя чувствую, и не выходила к гостям.

"Для иудеев соблазн, а для эллинов безумие", — писал апостол Павел. Все, что было еще в моей душе от эллина и иудея, вновь восстало против призывавшей ее благодати. Я плакала весь вечер.

Тоня молча сидела возле меня, как сидят возле тяжело больного. Только один раз она сказала: "Все должно пройти через страданье".

Рано утром мы поехали в Загорск.

— Ну что, есть у Вас решение? — спросил батюшка.

— Нет, — ответила я.

— И не будет, — спокойно сказал о. Серафим.

Потом я начала говорить о том, что многое мне неясно, на многие вопросы я не могу ответить, и неожиданно для самой себя закончила словами: "Здесь (т. е. в христианстве) для меня не мировоззрение, а призвание!" — "Тем лучше! — обрадовался батюшка. — Только это и нужно! А мировоззрение придет постепенно. Откуда оно могло бы быть у Вас сейчас? Это невозможно".

Потом он начал говорить о том, как будет происходить крещение. "Я понимаю Вас, — сказал он, — для Вас это операция, но операция без риска". Мне казалось наоборот, что риск неизмеримо велик: или за этой гранью откроются новые горизонты, или произойдет роковое и непоправимое… "Верую, Господи, помоги моему неверию!"

5 ноября был день рождения Тони. В этот день она должна была быть в Москве, в церкви (единственная церковь, в которую батюшка тогда разрешал ходить своим духовным детям, было Греческое подворье на Петровке). Сестра собиралась тоже идти туда. Я попросила разыскать там Тоню и передать ей мою записку. Записка была следующего содержания: "Вторая половина пути близится к концу. Длительная и тяжелая была борьба. Многое трудно и больно сейчас, но колебаний больше нет. Как хорошо быть побежденным, когда победитель Христос!"

Тоня очень быстро передала это письмо в Загорск и через несколько дней приехала сказать, чтобы сестра 15-го приехала в Загорск получить все необходимые указания (я была на работе), а день крещения был назначен на 18 ноября.

15-го Леночка приехала в Загорск, а я пошла на только что открывшуюся выставку картин Рембрандта, для того чтобы проститься со всем, что было до сих пор в моей жизни. Мне было вместе и грустно, и радостно, и я постепенно успокаивалась. Картины Рембрандта помогли мне в этом.

17-го я должна была уехать в Загорск прямо из института. Тоня встретила меня в поезде.

Трудно было работать в этот день. На консультацию приехали дети из немецкого детдома. Пришлось говорить с ними по-немецки. Мне было трудно собраться с мыслями, и я едва дождалась часа, когда можно было, наконец, поехать на вокзал.

Белые хризантемы

С Тоней мы встретились в полутемном вагоне. Она очень обрадовалась, увидев меня. "А я боялась, вдруг ты не приедешь", — призналась она мне… У меня не было отчетливых мыслей и чувств, все силы души как бы замолкли в ожидании того неизвестного, что должно было совершиться. Теперь оставалось только покориться. Не моя, но Божия воля во всем, и это сознание сочеталось с чувством безграничного доверия к тому, кто должен был эту волю исполнить…

Домик батюшки имел в этот вечер особенно праздничный вид. Комната, в которой обычно совершалось богослужение, была полна больших белых хризантем.

Встретив нас, батюшка радостно сообщил, что хризантемы он получил как раз к этому дню. "Те люди, которые везли их с юга, не знали, для какого торжества эти цветы предназначены", — сказал он. Хризантемы были теми цветами, к которым я почему-то с раннего детства относилась с особенной нежностью. Находясь в Крыму в шестилетнем возрасте, я всегда целовала их на ночь, уходя из сада. Какие-то нити протягиваются через всю нашу жизнь, повсюду небо и земля соприкасаются неведомым нам образом.

Ужин был постный. Подавая к столу, монахиня — хозяйка дома — спросила у батюшки, налить ли ему масла в тарелку. "Не надо, — сказал он, — и Верочке, пожалуй, не надо".

Батюшка хотел, чтобы в тот вечер не было ни одного лишнего человека, и просил никого не приезжать. Случайно одна духовная дочь, М.Г., заехала по какому-то неотложному делу и так просила батюшку, чтобы он разрешил ей остаться, что батюшка уступил. Присутствие ее оказалось очень желательным, так как она участвовала в пении.

О. Серафим решил разделить богослужение на две части: подготовительная часть должна была быть проведена с вечера, а совершение самого таинства было назначено на 4 часа утра.

Потом батюшка сказал, что мне надо исповедоваться. Исповедь была краткой. Я не умела исповедоваться, и даже ответы на простые поставленные мне вопросы были почти подсказаны. Батюшка упомянул о грехах, неведомых мне самой или забытых, и дал мне разрешение.

"Как ты себя чувствуешь?" — спросила Тоня, когда вечерняя служба была уже окончена. "Хорошо", — ответила я. "Слава Богу", — сказала Тоня, точно с нее свалилась какая-то тяжесть.

Все легли спать. Я тотчас уснула, так легко и спокойно было у меня на душе. Батюшка не спал, и когда я просыпалась ночью, я слышала за стеной часто повторяемые слова:

— Боже, очисти мя грешного!..

И если я чувствовала себя в эту ночь безмятежно, как младенец, то тот труд, который он брал на себя, не был крещением младенца. Он, несомненно, ощущал и всю тяжесть тяготевших на моей душе за прошедшую жизнь грехов "вольных и невольных", "ведомых и неведомых", и тот хаос, который все еще царил в ней, и ту борьбу враждебных сил, которая могла умолкнуть лишь под действием призываемой им благодати….

* * *

Меня разбудили в 4-м часу утра.

Перед началом богослужения батюшка просил меня назвать имена людей, которых мне хотелось бы помянуть за литургией. "Они будут заочными участниками", — сказал он.

Богослужение, которое решил батюшка совершить в этот день, было необычным. Он соединил службу, совершаемую при крещении, со службою, посвященной мученицам Вере, Надежде, Любови и матери их Софии.

Это придавало всей службе особенный смысл. Здесь я впервые услышала чудесный тропарь: "Агница Твоя, Иисусе, Вера, зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю и Тебе ищущи, страдальчествую…"

Глубочайшая связь между той и другой службой раскрывалась в словах: "сраспинаюся и спогребаюся крещению Твоему".

Батюшка делал все спокойно и просто, но с такой внутренней силой, которая казалась почти невероятной в человеке. Надо было только во всем, до мельчайших подробностей исполнять его волю, как он исполнял волю Божию.

Ничто не было условностью. Внутреннее и внешнее сливалось воедино. Так распускаются листья на деревьях, так приходит жизнь и смерть, так совершается всякое дело Божие на небе и на земле…

Батюшка попросил меня встать на колени, сложить крестообразно руки на груди и прочесть вслух Символ веры.

После совершения таинства крещения батюшка сам принес мне приготовленную для меня новую одежду и сначала приложил ее к образу Божией Матери, потом дал мне приложиться к ней и лишь после этого позволил надеть.

Этими действиями батюшка наглядно показал мне, что с этого момента весь мир для меня освящен, и все, что я вижу и имею, я получаю вновь как дар благодати, как любовь Божией Матери.

После того как я надела платье светло-голубого цвета, батюшка принес два креста. "Вам хотелось иметь деревянный крест, — сказал он (я писала об этом моем желании Тоне четыре года назад), — это очень хорошее желание. Но я еще раньше берег для Вас этот крест (батюшка вынул при этом старинный серебряный крестик), он находился у нас на Солянке в алтаре. Деревянный крест (он достал при этих словах небольшой деревянный крест с изображением Распятия) Вы будете носить. Пока Ваше крещение должно оставаться в тайне, можно его прикалывать. А тот, другой, пока спрячьте".

Батюшка надел на меня крест поверх платья, и так я носила его до отъезда.

К принятию Святых Тайн я была так же не подготовлена, как и к исповеди, и в момент, когда надо было подойти к Чаше, я как-то растерялась, так что батюшка сказал Тоне, чтобы она взяла меня под руку.

Когда все было кончено, батюшка обратился к присутствовавшим с несколькими словами. Он хотел, чтобы они хорошо запомнили этот день и все то, свидетелями чего они были.

"Пришла ко Христу душа, которая так долго к нему стремилась", — сказал он. На глазах его были слезы…

Между тем приехала Леночка. Благословив ее, батюшка сказал: "Поздравляю вас с родной сестрой. Вы из одной купели, и ближе вас быть никто не может".

Перед моим отъездом батюшка дал мне с собой три больших цветка хризантемы.

"В момент Вашего крещения, — сказал он, — мне явилась душа Вашей мамы".

Прощаясь, батюшка подвел меня к окну, из которого виднелись купола Троице-Сергиевой лавры (тогда закрытой) и сказал: "Вас принял преподобный Сергий".

Этими словами он не только указал на ту внутреннюю глубокую связь, которая отныне существует для меня с преподобным Сергием, но и на то, что все, совершенное им, было совершено с помощью и благословением преподобного Сергия.

Благодать Духа Святого

Переписка с батюшкой стала редкой, но мои поездки в Загорск регулярными, хотя, по условиям того времени, не частыми. Его руководство все более охватывало всю жизнь внешнюю и внутреннюю, невозможно было предпринять ни одного дела без его благословения.

"Бывают люди святые, — как-то сказал батюшка, — а бывают люди хотя не святые, но "правильные". О святости судит один Бог. Правильность же служит путеводной звездой для многих людей, окружающих такого человека, она помогает им переплыть море житейское, не теряя нужного направления". Батюшке хотелось принести все, у него проверить свои поступки, мысли, чувства и движения душевные. И часто оказывалось, что то, что тебе казалось полезным, было неполезно, а то, что казалось ошибкой, было необходимостью.

В один из первых моих приездов к батюшке после крещения я рассказала ему о том, что в течение 22 лет вела дневник, в котором отмечала все важнейшие этапы и события моей внутренней жизни. Я думала, что батюшка заинтересуется этим дневником, одобрит ведение его и на будущее. Но батюшка отнесся к этому совершенно иначе. "Тогда был период исканий, а теперь период осуществления, — сказал он. — Теперь вы все должны приносить сюда". При этих словах он указал мне на образ Божией Матери.

"А что делать с теми дневниками, которые имеются?" — спросила я. Батюшка предложил их уничтожить. Нечего и говорить, что я исполнила это в тот же вечер.

Батюшка спросил, есть ли у меня дома какие-либо изображения Божией Матери или Спасителя. У меня была Мадонна итальянского художника. На этой картине Матерь Божия была изображена поклоняющейся рожденному Ею Младенцу. Картина была написана в голубых тонах, и я ее очень любила. Вторая репродукция была куплена мною в маленьком книжном магазине на Невском 15 лет назад, когда я, приехав в Ленинград на психоневрологический съезд, каждое утро до заседания заходила в Казанский собор, где находилось поразившее меня Распятие на фоне Иерусалима.

Мадонну батюшка не одобрил, и мне пришлось с ней расстаться, а ленинградскую репродукцию просил привезти к нему. На ней был изображен Спаситель, идущий по полю среди колосьев в сопровождении Своих учеников.*

-----------------------

* Открытка-репродукция картины художника Вэле "Они пошли за Ним".

Батюшка освятил ее, отдал мне и сказал: "15 лет у вас была обыкновенная открытка, а теперь она живая". Он дал мне также снимок с иконы "Умиление", которая была особо чтимой на Солянке, снимки с которой имелись у всех его духовных детей. Я повесила ее у себя в комнате, но долго не могла к ней привыкнуть, так грустно мне тогда казалось видеть Матерь Божию без Младенца. Тоня привезла мне вскоре образки преподобного Сергия и преподобного Серафима. Я часто видела их у нее прежде. Я еще до крещения несколько раз провожала ее на вокзал, когда она уезжала в Саров. Во время одной из таких поездок, прощаясь со мной, Тоня сказала: "Ты будешь со мной везде, где мне будет хорошо".

Вживание в мир икон шло постепенно, хотя в душе жило незабываемое воспоминание об увиденном однажды образе Спасителя в комнате подруги в университетские годы во время совместной подготовки к греческому экзамену, когда в этом изображении для меня открылось почти мгновенно живое присутствие Изображенного.

Большинство моих знакомых в то время были люди неверующие. Однажды я спросила у батюшки, как мне поступить, когда человек (неверующий) делится со мной своими переживаниями, рассказывает о том, что его мучает, а я совсем не знаю, как подойти и чем помочь. "В то время, как он вам рассказывает, сказал батюшка, — читайте про себя "Господи помилуй", и Господь примет как исповедь".

В начале Великого поста я написала батюшке письмо, в котором высказывала мысль о том, что теперь настало для меня время вступить в начальный класс духовной жизни. Ответ на это письмо сохранился, и я могу привести его не по памяти, а дословно. Вот это письмо, датированное 25 марта 1937 года:

"Апостол Иоанн Богослов в Первом соборном послании в 4-й главе ясно и определенно предостерегает, чтобы человек не каждому верил, но испытывал духов, чтобы он познавал Духа Божия и духа лестча.* Св. апостол так определяет: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога есть. А всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога несть, и сей есть антихристов. Действительно, человек олицетворяет жизнь свою духом, и потому польза или вред человеку и от человека определяется тем духом, какой он носит в себе и которым дышит: отсюда не только важно, но и необходимо для человека, чтобы он знал, какой дух в нем действует, каковым направляется его воля. Когда апостолы, оскорбленные за неприятие Самарией их Учителя и Господа, обратились к Иисусу Христу с просьбой разрешить им молитвою низвести с неба огонь, чтобы попалить недостойных самарян, Господь, останавливая их, сказал: "Не знаете, какого вы духа". Действительно, только день Пятидесятницы, день сошествия Святого Духа разрешил им, что не охватывало ни сердце, ни ум их в то время.

-----------------------

* Духа заблуждения (прим. ред.)

Подобным образом не в состоянии охватить ни отдельный человек, ни все человечество вместе со всей его так называемой культурой того смысла жизни, к которому призывает и ведет Господь, если человек не постигнет полноты Святого Духа, того, что исповедует Святая Православная Церковь всеми ее таинствами. Стяжание Духа Святого! Оно не только открывает не действовавшее ранее тайное души человеческой, но и подает силы выявлять его.

Обратимся к прошедшему. Что случилось с Вами? Откуда взялись благодатные движения, отображенные в последнем письме Вашем? Умудренные благодатным опытом говорят: единственное состояние духа, через которое входят в человека все духовные дарования, есть смирение. Что же представляет из себя смирение? Мы скажем: это непрестанная молитва, вера, надежда и любовь трепетной души, предавшей свою жизнь Господу. "Агница Твоя, Иисусе… зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю, и Тебе ищуще, страдальчествую и сраспинаюся, и спогребаюся крещению Твоему, и стражду Тебе ради, яко да царствую в Тебе, и умираю за Тя, да и живу Тобою, но яко жертву непорочную приими мя, с любовию пожершуюся Тебе. Тоя молитвами, яко милостив, спаси души наша". Смирение есть дверь, отверзающая сердце и делающая его способным к духовным ощущениям. Смирение доставляет сердцу невозмутимый покой, уму мир, помыслам — немечтательность. Смирение есть сила, объемлющая сердце, отчуждающая его от всего земного, дающая ему понятие о том ощущении вечной жизни, которое не может взойти на сердце плотского человека. Смирение дает уму его первоначальную чистоту. Он ясно начинает видеть различие добра и зла во всем. А в себе всякому своему состоянию и движению душевному знает имя, как первозданный Адам нарекал имена животным по тем свойствам, которые усматривал у них. Смирением полагается печать безмолвия на все, что есть в человеке человеческого, и дух человека в этом безмолвии, предстоя Господу в молитве, внемлет его вещаниям. До ощущения сердцем смирения не может быть чистой молитвы. Непрестанной памяти Божия присутствия препятствует рассеянность наших помыслов, увлекающих наш ум в суетные попечения. Только когда вся жизнь наша всецело направлена к Богу, человек делается способным и начинает верою во всем видеть Бога, как во всех важных случающихся обстоятельствах жизни, так и в самомалейших, — и во всем покоряться Его воле, без чего не может быть памяти Божией, не может быть чистой молитвы и непрестанной. Еще более вредят памяти Божией, а потому и молитве, чувства и страсти. Поэтому надо строго и постоянно внимать сердцу и его движениям, твердо сопротивляясь им, ибо увлечения уводят душу в непроницаемую тьму. Всякая страсть есть страдание души, ее болезнь, и требует немедленного врачевания. Самое уныние и другого рода охлаждение сердца к деятельности духовной суть болезни. Подобно, как человек, который был болен горячкой, по прошествии болезни еще долго остается слабым, вялым, неспособным к делу, так и душа, больная страстью, делается равнодушна, слаба, немощна, бесчувственна, неспособна к деятельности духовной. Это страсти душевные. На них вооружаться, бороться с ними, их побеждать — есть главный труд. Необходимо усердно трудиться в этой борьбе с душевными страстями. Молитва обнаруживает нам страсти, которые живут в нашем сердце. Какая страсть препятствует нашей молитве, с той и должны мы бороться неотложно, и сама молитва поможет в этой борьбе, и молитвой же искореняются страсти. Светильник, с которым девы могут встретить Жениха, есть Дух Святый, который освящает душу, обитая в ней, очищает ее, уподобляя Христу, все свойства душевные образует по великому Первообразу. Такую душу Христос признает Своей невестой, узнает в ней Свое подобие. Если же она не освящена этим светильником Духа Святого, то она вся во тьме, и в этой тьме вселяется враг Божий, который наполняет душу разными страстями и уподобляет ее себе. Такую душу Христос не признает Своей и отделяет ее от Своего общения. Чтобы не угас светильник, необходимо постоянно подливать елей, а елей есть постоянная молитва, без которой не может светить светильник".

Постом я прочитала впервые Великий канон Андрея Критского. Он показался мне очень трудным и непонятным.

Приехав к батюшке, я с грустью сказала ему, что канон не поняла, и он мне не понравился. "Не смущайтесь, — сказал батюшка, — я этого ожидал". "Не только не понравился, но и протест какой-то вызвал", — нерешительно добавила я. "И это должно быть, и этим не смущайтесь", — ответил батюшка.

Действительно, впоследствии этот канон стал для меня близким и любимым.

Мне так хотелось подчинить руководству батюшки не только свою волю, но и чувство, и мысль. Поэтому я особенно тяжело переживала те случаи, когда я не могла согласиться с тем, что говорил батюшка, а таких случаев в то время было довольно много. Я пыталась понять и усвоить его мысль, но искренность была важнее всего.

Один раз батюшка прямо сказал мне: "Если Вы не согласны со мной, то отчего Вы не возражаете?" — "Я здесь не для того, чтобы возражать", ответила я. "Нет, нет, непременно надо возражать, — сказал батюшка, — иначе у Вас ясности не будет. А кроме того, есть много вопросов, в которых каждый может иметь свое мнение, а это ничему не мешает. Например, мне нравится зеленый цвет, а Вам — синий", — пошутил он.

Удивительное понимание чужой души было у батюшки не только чуткостью душевной, но и духовным дарованием.

Однажды, собираясь вечером ехать в Загорск к батюшке, я была неспокойна. Меня тяготила постоянная необходимость скрывать и обманывать, а также опасение, что очередная поездка может окончиться неблагополучно не только для меня, но и для него. Перед самым отъездом, чтобы немного успокоиться, я наугад открыла Евангелие и прочла следующие слова: "Мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам" (Ин 14:27).

Когда я приехала к батюшке, он открыл Евангелие и прочел мне эти же самые строки. Тогда я рассказала ему обо всем. "Вот видите!" — сказал он, давая мне понять, что это "совпадение" не было случайным.

Посещая время от времени храм до крещения, я улавливала только отдельные фрагменты богослужения. Когда я слышала пение "Христос Воскресе" или "Господи, помилуй", мне хотелось, чтобы оно никогда не прекращалось. Постепенно начали выделяться островками "великое славословие", "Свете тихий" и другие. Особенно сильное впечатление произвели на меня слова "Святый Боже", которые я прочла однажды на часовне в Охотном ряду, возвращаясь поздно вечером из университета пешком.

Иногда, придя в церковь и уловив какой-либо особенно поразивший меня, новый для меня момент, который заключался, например, в словах "Исповедуйтеся Богу Небесному" или в отдельных песнопениях Великого поста, я уходила из храма, потому что больше я не могла ничего вместить и иногда долго ходила потом по улицам.

Здесь все было другое. Приехав к батюшке, я чувствовала, что весь мир остается где-то в стороне. Во время богослужения, кроме меня, присутствовало часто всего два-три человека. Батюшка стоял совсем близко, и все богослужение от начала до конца проходило передо мной. Батюшка служил в этой своеобразной обстановке так же, как он служил прежде в большом, переполненном народом храме.

И это поразительное несоответствие между совершаемым богослужением и внешней обстановкой, в которой оно совершалось, с чрезвычайной остротой подчеркивало глубокое, объективное, космическое значение литургии, которая должна была совершаться независимо от того, сколько человек на ней присутствует, так же как прибой морских волн не может приостановиться из-за того, что нет свидетелей.

Иногда все происходящее казалось мне столь значительным, что я переставала понимать, зачем я здесь, какое право имею здесь присутствовать.

Совершая богослужение в своих "катакомбах", батюшка выполнял какую-то большую историческую миссию: "он охранял чистоту Православия". Это убеждение придавало особый колорит всей его деятельности: он не был изгнан — он ушел сам, он не выжидал, а творил, он трудился не для этой только узкой группы людей, которые могли видеться с ним в этих условиях, но для Церкви, для будущего.

Но он ни на минуту не забывал и живых людей. Стоя возле батюшки во время богослужения, я знала, что он чувствует мое состояние в каждый момент и старается помочь мне. Мне было спокойней от того, что он понимает все и не дает мне ошибиться. В то время я боялась сделать какое-либо движение по собственному побуждению, так как мне всегда казалось, что я сделаю не так, как нужно. Я знала, что некоторые оценивают мое поведение как холодность. Они не понимали, что мои чувства были еще скованы, что всякое внешнее проявление чувства давалось с большим трудом и казалось недозволительным.

Однажды, когда все клали поклоны при чтении молитвы "Господи и Владыко…" и я попыталась последовать их примеру, батюшка подошел ко мне и тихо сказал: "В землю не надо". Эти слова не только освободили меня от скованности, но дали мне ясно почувствовать большой внутренний смысл земного поклона.

Батюшке очень хотелось, чтобы я хоть раз прослушала преждеосвященную литургию. Сделать это было очень трудно, так как уехать в Загорск в рабочий день было невозможно. Наконец мне удалось как-то освободить себе утро и я приехала в Загорск накануне с ночевкой. Богослужение должно было начаться еще до восхода солнца. Когда я вошла в батюшкину комнату, "часы" уже начались. Слова псалмов и молитв оживляли маленький домик, так что казалось, что самый воздух, предметы и стены участвуют в богослужении. Звуки поднимались ввысь, окружали образ Божией Матери и наполняли собой все.

В эти благодатные минуты всей силой своей души, всем напряжением веры и любви, доступным человеку, батюшка молился за себя, за нас, за весь мир: "Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час Апостолом Твоим ниспославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящих Ти ся!…"

И сейчас, через много лет, когда в церкви в дни Великого поста священник провозглашает 3-й час, мне кажется, я слышу голос нашего старца.

После окончания богослужения мне надо было торопиться на работу.

"Я счастлив, что Вы имели возможность присутствовать за литургией Преждеосвященных Даров", — сказал мне батюшка.

В это лето батюшка благословил Леночку жить на даче в Лосинке*.

-----------------------

* Станция Лосиноостровская по Ярославской железной дороге (прим. ред.)

Лосинка так близко к Москве, что решено было прожить на даче полгода, что было очень желательно в связи с жилищными условиями. Батюшке хотелось, чтобы жили именно там, так как в этом доме на втором этаже жил иеромонах Иеракс, один из ближайших его духовных детей и помощников. О. Иеракс жил на таком же положении, как и батюшка, только в еще более сложных условиях. Те, кто жили при нем, уезжали на работу, а из тех, кто жил внизу, некоторые не должны были знать, что там остается живой человек, поэтому о. Иеракс должен был все делать и даже передвигаться совершенно бесшумно, а выходить из дома мог только под покровом ночи. Такая жизнь, разумеется, требовала огромного напряжения, но о. Иеракс переносил все кротко и терпеливо, доверяясь воле Божией и духовному отцу, который благословил его на этот подвиг. Он выглядел всегда приветливым и жизнерадостным. Наверху были две комнаты: одна из них была жилой, а в другой комнате с балконом о. Иеракс ежедневно совершал богослужение. Оставаясь целыми днями один, о. Иеракс много заботился о благолепии своего маленького храма, который всегда был таким чистым, светлым, украшенным цветами, так что, поднимаясь неслышно наверх по узкой деревянной лестнице и входя туда, сразу можно было почувствовать себя в другом мире, где царила какая-то тихая радость, как в праздник Благовещения: нежное цветение фруктовых деревьев за окном сливалось с внутренним убранством комнаты. Враждебные стихии мира, казалось, не могли найти сюда доступа.

Поселив Леночку на этой даче, батюшка несомненно хотел дать нам возможность чаще посещать богослужение, ведь часто ездить в Загорск было невозможно. Кроме того, приезд посторонней как будто семьи мог отвлечь внимание от о. Иеракса. Леночка не пропускала ни одной службы, я же могла быть гораздо реже, но на Страстной неделе мне удалось приезжать каждый вечер. Лишь по прошествии этих дней я вспомнила, что была как бы оторвана от всех и совершенно перестала уделять внимание тем людям, которые в этом нуждались. "Неужели стремление посещать богослужение сделало меня такой эгоистичной?" — подумала я, испугавшись. Когда я рассказала об этом батюшке, он ответил: "Не смущайтесь этим. Спаситель сказал: "Нищих всегда имеете с собой, а Меня не всегда…""

К Пасхальной заутрене батюшка звал меня к себе. Страстная суббота совпадала с Первым мая. День, требовавший совершенной тишины, оказался самым трескучим и шумным из дней в году. В то время участие в демонстрации было обязательным. Ночь Страстной субботы я провела в Лосинке. Непосредственно после окончания литургии я должна была ехать на демонстрацию, а оттуда, не заезжая домой, в Загорск.

Оказавшись среди своих товарищей по работе, я с особенной остротой почувствовала ложность своего положения. Я как будто бы была вместе с ними, но в действительности жила в другом мире, который они считали враждебным. Мне казалось, что я должна рассказать им все или уйти от них навсегда. Невозможно больше жить такой двойственной жизнью, недостойной честного человека, думала я. Думала так оттого, что не доходил до меня в то время смысл слов: "Не бо врагом Твоим тайну повем…" Вера наша — великая тайна, и победа ее совершается не на открытой мирской арене. "Не приидет Царствие Божие приметным образом…"

Затихшие уже как будто конфликты вновь овладели моей душой, когда, простившись с товарищами на Красной площади, я через толпу пробиралась к Северному вокзалу.

"Как я рад, что вы приехали!" — сказал батюшка, увидев меня. "Мне было очень трудно", — сказала я. "Я это чувствовал", — кратко ответил батюшка.

Батюшка не всегда давал словесные ответы и объяснения. Часто он отдельными моментами, отдельными действиями давал неожиданно понять то, что до тех пор было неясно.

Как-то прежде, еще до личного знакомства со мною, он сказал сестре обо мне: "Она боится прикоснуться к вещам". И это определение было чрезвычайно верным. Он сам прикасался к вещам так, что открывалась их сущность. Это была та сила и власть, которую дает только благодать Божия, та власть, которую завещал Господь Своим ученикам и апостолам, сказав: "Примите Духа Святого".

Каждый из его духовных детей не раз испытывал это на себе. Память человеческая слаба и изменчива, но эти моменты незабываемы, они стоят непоколебимо, как утес, среди многообразных изменений нашей духовной жизни. Не в них ли одно из лучших доказательств субстанциональности души?

В ту пасхальную ночь, о которой я пишу, так же, как и в предыдущем году, крестный ход с пением "Христос Воскресе" обходил все уголки батюшкиного дома. Он дал мне в руки большой крест, с которым я должна была идти впереди. Когда я взяла крест из рук батюшки, казалось, прошедшее и будущее соединились в этом мгновении времени. Я не держала крест в своих руках, нет, я держалась за него, и вся сила была в нем.

Полгода жила Леночка в Лосинке. Я часто приезжала туда после работы и на ночь уезжала домой. Алик подрастал. Я все больше привязывалась к нему, и эта привязанность отдавалась в сердце непонятной тоской. Однажды я приехала к батюшке и рассказала ему все. "Может быть, мне лучше уехать от них теперь? — спросила я. — А потом я буду уже не в силах сделать это". — "Хорошо, что Вы поставили этот вопрос, это Вы сделали правильно, — сказал батюшка, только этого не нужно, совсем не нужно. Вот Леночка жила у Вас столько лет, а что Вы делали? — Вы душу ее берегли. Вы поняли меня? Живите вместе. Мы не будем пока говорить ни о монастыре, ни об одиночестве".

К о. Иераксу я привыкла не сразу. Мне долго казалось невозможным говорить о себе с кем-нибудь, кроме батюшки. Как-то о. Иеракс прямо сказал мне: "Отчего Вы никогда не зайдете поговорить со мной, я ведь все о Вас знаю, я все Ваши письма читал". Я начала заходить к нему, чтобы поговорить о Тоне, которая была в то время тяжело больна. Однажды я рассказала ему, как люди, собравшись тут же внизу, беседовали о том, что все верующие — враги народа и всех надо расстрелять. "Ну, Вы бы и сказали им: пожалуйста, расстреляйте", — улыбаясь, ответил о. Иеракс.

Я знала, что батюшка дал свое благословение исповедоваться у о. Иеракса и даже обращаться к нему за советом. Но в этих последних случаях о. Иеракс обыкновенно отвечал: "Поговорите с Дедушкой (так мы называли о. Серафима), он Вас больше знает", — или "он дальше видит".

Мне было очень жаль, что нельзя было чаще видеться с батюшкой, но он успокаивал меня, рассказывая о том, как даже в прежнее время он сам ездил к своему духовному отцу (старцу Нектарию) в Оптину пустынь один раз в год. "Мы должны ценить то, что мы имеем, а будет и такое время, когда у нас останется только Крест и Евангелие".

Зимой Алик был болен; я все ночи ухаживала за ним, а потом заразилась и слегла сама. Когда я смогла наконец приехать к батюшке, он спросил о моем душевном состоянии во время болезни и сказал: "Болезнь посылается человеку для того, чтобы он оставался наедине с Богом". Я призналась, что не могла быть вполне спокойной во время болезни. "Боялись, умрете?" — спросил батюшка. "Нет, — ответила я, — я боялась, что Леночке без меня будет трудно". Батюшка ничего не ответил, но когда я уходила, он еще раз позвал меня к себе и сказал: "Я рад, что вы так дружно живете".

Ездить в Лосинку зимой было нельзя. Леночка и Тоня часто ходили в дом, где служил о. Владимир*. Я чувствовала себя там не совсем хорошо и почти туда не ходила. Однажды, когда я была там, мне сказали, что о. Владимир находится в другой комнате и хочет меня видеть. Надо было пойти туда хоть на короткое время, взять благословение у о. Владимира, и потом можно было уйти. Но меня это почему-то смутило настолько, что я не могла преодолеть себя и ушла, не повидавшись с о. Владимиром. После этого меня мучили угрызения совести: как могла я обидеть такого человека?

-----------------------

* Отец Владимир Криволуцкий (прим. ред.)

Когда я рассказала об этом батюшке, он успокоил меня: "Бывают такие состояния, когда не можешь вместить чего-то еще, хотя и очень хорошего, это вполне законно. А о. Владимир — замечательный человек, и роль его апостольская", — сказал батюшка.

Я была очень удивлена, узнав от Тони, что во время поста нельзя бывать даже на концертах. Я никогда не смотрела на музыку как на развлечение, и мне было непонятно, почему нельзя слушать музыку постом, в то время как мы продолжаем выполнять множество житейских дел, которые гораздо больше рассеивают и отвлекают, чем серьезный концерт. Я обратилась к батюшке за разъяснением. "Я сам люблю музыку, — сказал он, — и всегда посещал театры и концерты, пока был светским человеком. Великий пост требует особой сосредоточенности. Если нас отвлекают житейские дела и заботы, то это причиняет нам страдание, а концерт дает утешение и уводит от того, что единственно должно занимать наше сердце в это время. Дело не в содержании музыки. Даже если бы Вы хотели Великим постом слушать "Реквием", я не дал бы Вам на это своего благословения".

На Страстной неделе я заболела. Мне уже давно предлагали операцию, но дело все откладывалось. На этот раз врачи говорили, что откладывать больше нельзя и настаивали на том, что операцию необходимо сделать в ближайшие дни. В Страстную Субботу у меня была высокая температура, и я не вставала с постели. Мы с Леночкой были приглашены к пасхальной заутрене в Загорск. Погода была сырая, а к вечеру начался сильный ветер и дождь. Естественно, что домашние считали поездку в такую погоду при высокой температуре безумием. Мы все же решили, что надо ехать, но я обещала папе завтра с вокзала поехать к врачу, хотя мне очень не хотелось портить себе праздник посещением поликлиники. Когда мы приехали в Загорск, было уже темно, лил дождь. У меня кружилась голова, и я не помню, как мы добрались до места. Перед началом заутрени батюшка всех исповедовал. Он высказал удовлетворение по поводу того, что мы все же приехали, и упомянул о той великой силе, которую имеет пасхальная служба.

К утру я почувствовала себя лучше и прямо с вокзала, как обещала папе, зашла в поликлинику. Я сказала врачу, что всю неделю лежала с высокой температурой и что мне назначили операцию. Каково же было мое удивление и недоумение, когда врач почти рассердился на меня: "О какой операции вы говорите, гражданка? — сказал он. — Никакого лечения не требуется". На другой день я пошла на работу и заболевание совершенно прекратилось. С тех пор прошло уже больше 30 лет, и за все это время болезнь ни разу не возвращалась.

Держитесь за ризу Христову

Однажды одна знакомая, руководствуясь не знаю какими побуждениями, а скорее всего по неопытности, дала мне почитать книгу Нилуса "Сионские мудрецы"*. Эта книга так тяжко подействовала на меня, что едва не довела до душевного расстройства. Мне казалось, что случилось самое страшное из того, что я могла ожидать. Я не спала по ночам, и у меня было такое чувство, что меня призовут к ответу, который я дать не в состоянии. Ничего более отвратительного, чем эта книга, я себе не представляла. Под прикрытием христианской идеологии в ней высказывались самые человеконенавистнические мысли, распространялась самая ужасная клевета. Единственным выходом было откровенно поговорить с батюшкой обо всем. В тот момент это было не так легко сделать. По обстоятельствам времени батюшка вынужден был уйти из своего дома и находиться в таком месте, где не мог принимать почти никого. Мне пришлось все же добиваться свидания, и батюшка согласился, несмотря на то, что окружающие его протестовали, считая это в тот момент опасным. Когда я приехала к батюшке и рассказала ему все, он взволнованно сказал: "Они не понимают! Ну как можно было Вас не принять!" Он был очень недоволен, что нам дали эту книгу без его благословения. Батюшка долго говорил со мной и под конец сказал: "Все, что можно было, я Вам объяснил, а теперь… забудьте об этом, совсем забудьте".

-----------------------

* Речь идет о так называемых "Протоколах сионских мудрецов", якобы принятых на Базельском конгрессе и содержащих план захвата евреями всего мира. Как установлено, "Протоколы" являются фальшивкой, составленной сотрудниками дореволюционной тайной полиции. "Протоколы" были включены в книгу церковного журналиста Сергея Нилуса "Близь есть при дверях". Царское Село, 1905 г.

"Протоколы" были изданы им в сугубо православном обрамлении со многими ссылками на св. отцов. Книга получила широкую известность (на нее, в частности, ссылался Гитлер в "Майн кампф"). Истинное происхождение "Протоколов" было установлено католическим священником (см. альманах "Bridge". N. Y., 1955, p. 155–188)/13/

Физиологическая память человека слаба, но душа не забывает ничего. Но как велика власть духовного отца над душой, если он может заставить забыть. Он сказал "забудьте" — и я забыла. Своим властным словом он снял с моей души тяготевший над ней кошмар. Такова тайна послушания.

Летом у сестры открылся туберкулезный процесс в легких, и так как она была в это время беременна, врачи настаивали на прекращении беременности. Батюшка сказал, что о прекращении беременности не может быть и речи. Слово батюшки было непререкаемым, и Леночка мужественно выдерживала борьбу с врачами и родственниками. Как-то я, еще до болезни Леночки, рассказала батюшке о том, что одна из наших родственниц советовала ей прервать беременность. "Никогда не обращайтесь к ней ни за какими советами, — сказал батюшка. — Совет греха — страшная вещь".

Я, безусловно, верила батюшке, но помимо моей воли опасение за здоровье Леночки все же оставалось, и когда консилиум врачей, соглашаясь с разъяснениями профессора, разрешил сохранить беременность, почувствовала большое облегчение.

Когда я призналась батюшке о своем чрезмерном беспокойстве за Леночку, он сказал мне: "Вы очень любите Леночку, но вы должны помнить, что Матерь Божия ее больше Вас любит".

Мне предстояло увезти Леночку на два месяца подальше от Москвы и создать для нее соответствующие условия. Когда активно и неотступно ухаживаешь за больным, на душе всегда делается легче.

Батюшка указал на Малоярославец. Тогда же у него возникла мысль, что о. Иеракс сможет приехать туда, чтобы иметь небольшую передышку от своей напряженной жизни и почувствовать себя на свободе. Мы сняли комнату в Малоярославце, а через некоторое время приехал о. Иеракс.

Я должна была встретить его на вокзале. Старые конфликты ожили с прежней силой, когда я поняла, какую роль должна взять на себя теперь. Во мне боролись противоположные чувства: с одной стороны, было желание выполнить волю батюшки, а также любовь, уважение и сочувствие к самому о. Иераксу; с другой — все тот же внутренний протест против необходимости скрывать и обманывать, который я все еще не могла преодолеть.

Момент, когда о. Иеракс, увидев меня на вокзале, почти не поздоровавшись, молча пошел за мной, как это может сделать только человек, в течение длительного времени привыкший скрываться, был для меня очень тяжелым.

Живя в Малоярославце, о. Иеракс, сразу почувствовав себя хорошо, совершал далекие прогулки по окрестностям, радовался природе, возможности свободно двигаться, общаться с людьми.

Он как-то помолодел, к нему вернулась его природная жизнерадостность.

Я совершенно успокоилась, и мне так же хотелось поухаживать за ним, сделать ему что-нибудь приятное, как если бы это был мой папа. Но в этом был новый источник конфликта. Папа был один в Москве, во власти чужих, чуждых людей (как я начинала догадываться), и виной этому могло быть мое отчуждение и то, чего я лишила папу, и отдала другим. Папа прислал нам с Леночкой ко дню рождения (он у нас почти совпадает) странное письмо, в котором не было обычных ласковых слов и добрых пожеланий. Папа писал, что то, что он считал только увлечением молодости (стремление к христианству), оказалось чем-то гораздо более серьезным, что это создает какую-то преграду между нами и нашими близкими. Никогда ни раньше, ни позже папа не высказывал ничего подобного. В ответ на это письмо мы попросили папу приехать в Малоярославец, рассчитав так, чтобы это было уже после отъезда о. Иеракса.

Наступил Успенский пост. Мы нашли в лесу уединенную полянку. О. Иеракс брал с собой богослужебные книги и совершал богослужение в лесу. Лес становился храмом. Казалось, все обитатели леса воздают хвалу Божией Матери. Однажды белка спустилась с дерева и, не шевелясь, стояла рядом с нами.

Когда приехал мой папа, Алик (ему было три с половиной года) повел его на эту полянку и сказал: "Как жаль, дядя Яша, что ты не смог быть вместе с нами. Здесь было так прекрасно!" Он лучше меня понимал смысл "конспирации" и как ребенок не боялся ее.

Приближался день отъезда о. Иеракса. Уехать, вернее, уйти с провожавшей его Н. он должен был глухой ночью, незадолго до рассвета. Я вдруг почему-то забеспокоилась, что о. Иеракс забудет дать нам свое благословение перед отъездом. Этот момент приобретал какое-то особенное, жизненно важное значение…

Когда я приехала к о. Серафиму после Малоярославца, первое, что он сказал мне, было: "Спасибо вам за батюшку". Этим он дал мне понять, что все, что относилось к о. Иераксу, он принимал так, как если бы это относилось к нему самому, и что ему, как всегда, известно все, что я пережила. Подобно этому, если кому-нибудь из нас случалось уезжать от него поздно вечером, и он хотел, чтобы нас проводили, он обращался с просьбой к кому-нибудь из своих духовных детей: "Пойди, проводи меня".

Мой папа, который всю жизнь являлся для окружающих примером чистой и строгой жизни, на склоне лет увлекся женщиной, которая желала в третий раз выйти замуж, и причиной этому было все то же мое "отчуждение".

"Вы не должны так горевать об этом, — сказал о. Серафим. — Теперь Ваш отец — я". Потом он объяснил, что для пользы папиной души я не должна признавать этого брака и не иметь с Ф.А. никаких родственных отношений. Исполнение этих указаний принесло немало тяжелых переживаний и мне, и папе, но будущее показало, как мудро поступил о. Серафим, дав эти указания. Однажды Ф.А. пришла специально для того, чтобы поговорить со мной. Мне было очень тяжело, но я думала лишь о том, чтобы выполнить послушание. У меня в это время гостила подруга. Я была рада ее присутствию и просила ее помочь мне, т. е. пойти в другую комнату и молиться все время, пока я буду разговаривать с Ф.А. Ф.А. хотела обнять и поцеловать меня, сказав, что она надеется, что я буду ей вместо дочери. Я вежливо остановила ее, официально поздоровалась, и весь дальнейший разговор шел в весьма холодных тонах. "Вы хотите сказать, что Вы против меня не как субъекта, а как объекта?" наконец спросила она. "Вы поняли меня совершенно правильно", — сказала я. "Тогда я хочу просить Вас только об одном, — сказала она, — чтобы Ваше отношение к папе не ухудшилось". "Не беспокойтесь, — ответила я, — оно может только улучшиться". "Отчего же?" — заинтересовалась Ф.А. "Оттого, — сказала я, — что с ним случилось большое несчастье". После этого мы расстались.

Вскоре меня ждало и другое несчастье. Брат, придя в отчаяние от поступка папы, решился соединить свою жизнь с женщиной, которая была ему бесконечно тяжела, и особенно оттого, что препятствовала ему встречаться со мной.

Через 20 почти лет по смерти мамы наша семья разрушилась. Квартиру переделали, папа поселился с Ф.А., к моей комнате сделали отдельную дверь с замком и ключ отдали мне, а брат должен был жить в темной теперь (после переделки квартиры) комнате, которую он называл "мой гроб". Это был необычайно тяжелый период жизни. Между папой и братом (которые до сих пор нежно любили друг друга) появилась какая-то враждебность и недоразумения по поводу жилищного вопроса. Правда, моя комната была все та же, где я жила с мамой с самого детства, окна по-прежнему выходили на восток, навстречу солнцу, но все было уже не то. Я хотела уступить свою комнату брату, но батюшка не благословил, сказав, что ему это пользы не принесет. Однажды, в праздник Божией Матери Всех Скорбящих Радости, я приехала в Болшево, где тогда жил о. Иеракс. "Здесь все скорбящие собрались", — сказал он и просил меня приезжать почаще, так как служба бывает каждый день и всегда можно найти утешение.

О. Серафим, напротив, подбодрил меня, сказав: "Ваше положение улучшается, у Вас нет теперь непременной обязанности заботиться о своих. Уходя, Вы будете запирать свою комнату, Вы будете влетать и вылетать, как птичка, а на восток будете славить Бога".

Алик рос чутким ребенком, и мы с Леночкой часто делились с ним своими переживаниями, забывая о его возрасте. Так, Леночка еще в Малоярославце рассказала ему о своей беременности. Он по-своему пережил это известие и находился в состоянии напряженного ожидания. Ребенок, который еще не родился, представлялся ему каким-то таинственным незнакомцем, упоминание о котором внушало ему страх. Когда для будущего ребенка купили одеяло и другие вещи, Алик боялся зайти в комнату или обходил эти вещи на большом расстоянии. Когда я рассказала обо всем этом батюшке, он был очень недоволен: "Не следовало заранее говорить ему ничего. Ожидание в течение полугода трудно и для взрослого, а не только для такого маленького ребенка. Разве можно было держать его в таком напряжении? Только после того как ребенок родился, надо было сказать Алику: "Бог послал тебе брата", и у него было бы легко на душе".

Батюшка большое внимание уделял вопросам воспитания и часто давал мне различные советы. Я всегда сама гуляла с Аликом, уделяя этому почти все свое свободное время. Батюшка придавал этим прогулкам большое значение. "Не надо много говорить с ним. Если он будет задавать вопросы, надо ответить, но если он тихо играет, читайте Иисусову молитву, а если это будет трудно, то "Господи, помилуй". Тогда душа его будет укрепляться". В качестве примера воспитательницы батюшка приводил няню Пушкина Арину Родионовну. Занятая своим вязанием, она не оставляла молитвы, и он чувствовал это даже тогда, когда был уже взрослым и жил с ней в разлуке, что отразилось в его стихотворении "К няне".

Когда Леночка выстроила дачу, батюшка очень ею интересовался. "Я там не был, — говорил он мне, — но мысленно я всю дачу обхожу". Ему хотелось, чтобы вокруг дачи был высокий забор, для того чтобы Алик мог свободно гулять по саду один.

Однажды Леночка попросила батюшку разрешить сводить сына в церковь, чтобы показать ему благолепие храма. Батюшка благословил, но Алик чувствовал там себя нехорошо. "Поедем лучше к Дедушке или в Лосинку", — просил он. Когда об этом рассказали, батюшка сказал: "Если он чувствует это и разбирается, то и не надо водить его теперь в церковь".

До пяти лет Алик причащался совершенно спокойно, но к этому возрасту он почему-то начал сильно волноваться перед Причастием.

Тогда батюшка решил, что настало время систематически знакомить его с содержанием Священного Писания, так как он уже в состоянии отнестись ко всему сознательно. Так как ни я, ни Леночка не решались взять этого на себя, батюшка поручил это дело Марусе/14/ — одному из самых близких нам людей, которая прекрасно справилась со своей задачей.

Батюшка не разрешал водить Алика в театр или в кино до десятилетнего возраста. "Если вы хотите доставить ему удовольствие, лучше купите ему игрушку", — говорил он.

Второй сын Леночки — Павлик — родился в декабре 1938 года, но крестить его удалось только в апреле. Нам очень хотелось, чтобы его, как и нас троих, крестил сам батюшка. Но получилось иначе. Не помню точно, как это было: кто-то приехал сказать нам, что в этот день ехать к батюшке нельзя (потом оказалось, что это была ошибка). Не решаясь откладывать, мы поехали в Болшево, и крестил Павлика о. Иеракс. Крестным отцом (заочно) был батюшка, а крестной матерью — я. После крещения одна знакомая поздравила меня и сказала: "Вот и у Вас крестник есть, Вы его любите?" Я растерялась от этого неожиданного вопроса и ответила: "Не знаю".

Потом меня так мучил этот ответ, что я рассказала о нем батюшке на ближайшей исповеди. "Вы ответили совершенно правильно, — сказал он. — Вы действительно не знаете еще, что такое крестник и что это за чувство". Потом он стал говорить со мной о детях, Алике и Павлике, о моем отношении к ним. Говоря, он точно заглядывал в будущее. "Они все больше будут Вам на душу ложиться, — говорил он. — А у них на душе должен остаться Ваш внутренний облик (я поняла, что он говорил о том, что будет после моей смерти). — Как картина, которую видим однажды в художественной галерее".

Как-то я привезла батюшке стихотворения в прозе, написанные мною под названием "Десять песен о маленьком мальчике".

Возвращая их мне через некоторое время, батюшка сказал: "Мне так понравились Ваши десять песен, что я написал одиннадцатую". Мне очень хотелось узнать, какую песню написал батюшка, но я не решалась спросить его об этом, и это так и осталось для меня неизвестным.

Однажды я рассказала батюшке о том, что не могу терпимо относиться к тому, когда люди неправильно подходят к ребенку, так что даже человек, который пришел не вовремя и помешал детям ложиться спать, представляется мне как бы личным врагом. Батюшка сказал: "Ваше отношение к детям — дар Божий, и нельзя того же требовать от других".

Некоторых из наших родственников беспокоил вопрос о том, почему я не выхожу замуж. Особенно огорчалась этим тетя, мать Леночки. Она давно мечтала выдать меня за одного своего знакомого. Он, по ее словам, был скромным, образованным, знал много языков и обладал другими достоинствами. Я все время уклонялась, под разными предлогами, от этого знакомства. Тогда тетя решила захватить меня врасплох. Во время какого-то семейного торжества у Леночки на даче, когда собрались все родные, она пригласила и этого своего знакомого. Гости были на террасе, а я, как всегда, с детьми в одной из комнат. Тетя усиленно просила меня выйти к гостям и хоть немного побеседовать с ее знакомым. "Ты ведь решительно ничего не потеряешь, а может быть, он тебе и понравится". Она так ласково меня упрашивала, что отказать ей — значило обидеть ее и всех остальных. Я сказала, что сейчас выйду. Но не успела она отойти, как я мгновенно, сама не зная почему, вышла через другое крыльцо и, ни с кем не простившись, поехала в Загорск. Когда я была уже в поезде, я не могла успокоиться: за что я обидела их всех, почему я не могла уступить, ведь насильно меня никто замуж не выдаст и все это не имеет никакого значения! И какое право я имею приехать к батюшке не вовремя, ни с того, ни с сего, без всякой серьезной причины!

Батюшка, выслушав меня, отнесся к этому делу совсем не так, как я думала. "Вы совершенно правильно поступили, — сказал он. — Раз не надо замуж выходить, то и знакомиться не надо. А вдруг понравится?"

Батюшка очень интересовался моей работой и часто меня о ней расспрашивал. "А чем бы Вы занимались, если бы не было большевиков?" как-то спросил меня батюшка. "Вероятно, примерно тем же, чем и сейчас, ответила я. — Только мне всегда еще хотелось заниматься литературным трудом".

Батюшка рассказал мне кое-что из своей жизни. Отец его был суровым человеком и был далек от своих детей. Мать, напротив, была добрая и чуткая женщина. Понимая устроение своего сына, она, еще когда он был ребенком, говорила дочерям (его сестрам): "Уйдет от нас Сергий в монахи!"

В молодости батюшка работал в библиотеке Румянцевского музея и сотрудничал в журналах. По-видимому, батюшка не оставлял литературной работы и в позднейшие годы. Как-то он сказал мне, что пишет по вопросу брака. Другой раз он просил меня найти различные определения понятия "наука". Я привезла ему сделанные мною выписки из энциклопедии Брокгауза и Эфрона и Большой Советской Энциклопедии, за что он был очень благодарен. По-видимому, это тоже было нужно ему для какой-то работы. К сожалению, мне так и не удалось познакомиться ни с одним из его литературных трудов.

Однажды я приехала сказать батюшке, что мне предлагают писать диссертацию. Батюшка задумался. "Вы будете писать диссертацию, — медленно сказал он, — а душа Ваша будет страдать, и я буду о ней плакать"… Я спросила, всегда ли мне вредно писать диссертацию или только в данный момент. Вопрос был явно нелепым, но мне хотелось получить точный ответ. Батюшка объяснил мне, что польза или вред от каждого дела зависит от состояния души человека.

Другой раз батюшка сказал мне: "Вам было бы вредно сейчас зарабатывать много денег, даже в том случае, если бы их отдавали мне, или папе, или кому-нибудь другому, все равно это для Вас сейчас не полезно".

Батюшка рассказал мне о том, что у каждого человека есть свой путь, сообразный с его духовным устроением. Поэтому и в монастыре разным людям даются разные послушания. Есть, например, люди, которых посылают специально искать тех, кто нуждается в помощи, и делать разные добрые дела. "Вы не относитесь к таким людям, — говорил он. — Вы не должны искать добрых дел, Вы должны исполнять только то, что Вам непосредственно дается, встречается в жизни. А в будущем Вам предстоит осушать слезы. Вы поняли меня — слезы?" повторил он, делая ударение на последнем слове. Я ничего не понимала. "И страданий не надо искать, — продолжал батюшка, — довольно с Вас тех, которые Вы несете, и тех, которые Вас окружают". Я призналась батюшке, что прежде готова была повторить вслед за Алешей Карамазовым "Я тоже хочу мучиться", а теперь у меня не было такого стремления и даже напротив, страх перед ожидающими меня испытаниями.

"У Алеши это было по молодости, — заметил батюшка, — а у Вас… от гордости".

Мне хотелось знать, можно ли в тех случаях, когда не успеваешь полностью прочесть утренние молитвы, заканчивать их, занимаясь другими делами. Батюшка сказал, что делать это можно только в крайнем случае. Во время других занятий лучше читать краткие молитвы. "Эти молитвы читайте всегда и везде, — сказал батюшка, — держитесь за ризу Христову!"

ПРИМЕЧАНИЯ

13 Имеется в виду статья о. Пьера Чарльза и В.Г. Райяна "Изученные мудрецы Сиона". На самом деле еще в августе 1921 г. англичанин Филипп Грайс заметил сходство "Протоколов" с памфлетом Мориса Жоли "Диалог в аду", а в 1999 г. французкие историки установили авторство "Протоколов". Им оказался работник Охранного отделения Матвей Головинский.

14 Мария Витальевна Тепнина (1904–1992), зубной врач, на ее квартире в Рублеве иногда служил отец Владимир Криволуцкий, арестована в октябре 1946 г., отбыла 5 лет ИТЛ до июля 1951 г. (с. Долгий мост) и 3 года "вечной" ссылки (с. Покатеево) до сентября 1954 г. в Красноярском крае, после 60-х годов постоянно трудилась до конца жизни в Сретенском храме Новой деревни.

Поезжайте в Саров

До крещения я почти ничего не знала о русских святых. С именем Серафима Саровского мне пришлось встретиться лишь дважды. В первый раз о нем рассказывал мне дядя — писатель, врач и "без пяти минут коммунист", как он говорил о себе. Он был послан вместе с другими представителями печати и медицины для вскрытия мощей, "разоблачения" и т. п. Ему пришлось побывать в ряде святых мест, в том числе и в Сарове. Что он рассказывал об этих своих поездках, я теперь не помню, да и тогда не имела большого желания его слушать.

В другой раз я столкнулась с именем Серафима Саровского несколько лет спустя, работая на передвижном пункте библиотеки Политпросвета.

В то время издавалось много антирелигиозной литературы, которая ставила перед собой задачу, по выражению Крупской, "профанировать священные образы".

Когда мне на пункт присылали эти книги, я обычно убирала их далеко в шкаф, а затем незаметно возвращала обратно в коллектор. Среди этих книг мне бросилась в глаза одна небольшая книжка под заглавием "Серафим Саровский". Там дело было представлено так, что царское правительство, желая отвлечь народные массы от революции, придумало нового святого. Я ничего не знала тогда о преподобном Серафиме и ничего не могла противопоставить этой лжи. Но и от этой книги, как и от всех, ей подобных, осталось гнетущее чувство отвращения и недоумения.

В первые годы после крещения я собиралась провести летний отпуск в лесу.

Благословив меня перед отъездом, батюшка Серафим сказал: "Отдыхайте на груди у Божией Матери". Он дал мне для чтения "Дивеевскую летопись" и посоветовал не брать с собою никакой светской литературы, даже поэтов, без которых, как мне с детства казалось, я не могу жить и воспринимать природу. "Гуляя по лесу, — говорил о. Серафим, — вместо стихов читайте "Господи, помилуй"". Сначала это показалось мне трудным, но вскоре я почувствовала, что мир начинает раскрываться передо мной по-новому. Однако только поездка в Саров ясно показала мне, насколько молитва глубже и полнее раскрывает перед человеком красоту природы, чем все чары земного искусства.

Я поселилась в ветхой покосившейся избушке в незнакомой мне деревне на опушке большого леса.

В течение двух недель у меня не было ни другого занятия, ни иного собеседника, кроме "Дивеевской летописи", которую я даже не читала (разве это можно назвать чтением?), а постепенно впитывала в себя вместе с тишиною, шорохами и ароматами окружавшего меня леса.

Не все было одинаково доступно и близко мне в этой книге. Но чуждое и малопонятное отступало на задний план, а в душе оставался неизгладимый и близкий сердцу образ преподобного Серафима и обителей Дивеевской и Саровской.

Была ли у меня тогда мысль или желание когда-нибудь побывать в тех местах? Нет, в подобных случаях мысль следует за чувством, а желания молчат.

Разве можно хотеть что-нибудь за себя или для себя, когда Господь хочет за нас и направляет нашу жизнь Ему одному ведомыми путями?

Прошло два года. Мне представился случай провести отпуск в Крыму на берегу Черного моря. Комната была уже для меня приготовлена, и я мечтала о лазурных морских далях, аромате роз и звездных южных ночах. Оставалось только съездить к о. Серафиму за благословением. Но о. Серафим, выслушав мой рассказ о предполагаемой поездке, сказал: "Нет, это не то, что Вам нужно. Крым Вас рассеет, а Вам нужно собираться. Поезжайте-ка лучше в Саров!"

Трудно передать то впечатление, какое произвели на меня эти слова! Какими бледными и тусклыми показались мне мечты о Крыме!

Можно иметь желание поехать в Крым и просить благословения на поездку, но без благословения нельзя даже пожелать ехать в Саров. Лишь по получении благословения сознание своего недостоинства сменяется чувством спокойной уверенности, в котором тонет собственное "я".

На всех, кто был в это время у батюшки, эти слова "Поезжайте в Саров" произвели сильное впечатление, но реагировали на них по-разному. Некоторые недоумевали: "Зачем ехать в Саров теперь, когда там все разорено и ничего не осталось?" — "Вот прежде бы Вам посмотреть, а теперь что?" — вздыхая, говорили они. Высказывали даже мысль, что при теперешних обстоятельствах поездка в Саров не только не целесообразна, но и не безопасна. Только К.И.* спокойно и просто, как всегда, попросила меня привезти ей воды из Саровских источников. "Если сподобитесь побывать у Преподобного", — сказала она мне. Эти последние слова глубоко запали в мое сердце и помогли мне правильнее подойти к предстоящему путешествию.

-----------------------

* Ксения Ивановна Гришанова (в монашестве Сусанна) (прим. ред.)

Дома я сообщила о том, что переменила свое намерение и уезжаю в Саровскую пустынь. Папа не удивился этому, зная мою любовь к лесу и тишине, и сказал: "Делай, как тебе приятнее". А брат, со свойственной ему чуткостью, глубже понял цель моей поездки, пытаясь объяснить ее себе по аналогии с тем чувством, какое он испытывал при восхождении на вершины Кавказских гор, за линию вечных снегов, когда все земное остается далеко позади.

"Ну что ж, подымайся на свой Эльбрус", — сказал он мне. Я была очень обрадована его сочувствием.

Мне предстояло повидать женщину по имени Поля. Она должна была дать мне письмо в Дивеево к своей подруге, у которой я должна была остановиться. Поля работала на одном из больших Московских заводов-новостроек и жила в общежитии. Я отправилась ее разыскивать. Три дня я тщетно бродила по заводу-гиганту. Поли нигде не оказалось.

Однако неожиданно для меня самой эти неудачи не только не вызвали во мне беспокойства и досады, как это обычно бывает в подобных случаях, но, напротив, увеличили уверенность в том, что все будет как надо и Поля найдется, если не моими усилиями, то как бы чудом. И действительно, на третий день, возвращаясь после бесплодных поисков Поли, я встретила между длинными рядами кирпичных кладок двух женщин с другого завода. Разговорившись с ними по дороге к трамваю и рассказав о своей неудаче, я неожиданно обнаружила, что они знают Полю и даже живут с ней в одном общежитии. Оказалось, что мне неправильно указали завод.

Когда я вернулась домой, мне сказали, что в мое отсутствие присылали сообщить мне о происшедшей ошибке. Теперь я совсем не имела основания сетовать на потерянные три дня и лишь могла благодарить Бога за это происшествие.

В тот вечер было уже поздно идти к Поле, и я отправилась к ней на следующий день. В общежитии все знали "тетю Полю" и любили ее. Навстречу мне вышла молодая женщина, сильная и энергичная, и, по-видимому, веселая и общительная.

Она повела меня в свою комнату. Я передала ей записку, которую мне дали у батюшки. Ничего не расспрашивая, она тут же написала короткое письмецо Насте и передала его мне. Она просила передать Насте привет и сказала, что вчера я бы ее не застала, так как она уезжала к своей игуменье. Разговор об игуменье так не гармонировал с окружающей обстановкой, да и сама Поля ничем не напоминала монахиню. Но в ее поведении было столько искренности и простоты, что всякая мысль о конфликтности или маскировке тотчас исчезла. Мы расстались так, как будто давно знали друг друга, и когда я возвращалась, самый завод с его цехами и общежитием казался мне менее чужим.

Все, что относилось к моей поездке в Саров, каждая деталь, каждое мелкое происшествие казались мне тогда, да и теперь, при воспоминании о них, кажутся мне исполненными особенного, глубинного смысла, который всегда присутствует, но который мы, погружаясь в суету, редко сознаем в незначительных, по-видимому, событиях мимотекущей жизни.

Посадка на арзамасский поезд была трудной. Брат, который обещал проводить меня на вокзал, не успел вовремя приехать, и почти в момент отхода поезда я увидела в окно вагона папу.

Второй раз за всю жизнь мы внутренне встретились с папой. Первый раз это было в скиту Оптиной пустыни (тогда уже дом отдыха) в тихий летний вечер, наполненный ароматом цветов, когда старик-сторож тихим голосом говорил что-то о втором пришествии. И в третий раз за два месяца до папиной смерти, в Николин день, когда папа лежал без чувств, в чужой квартире, а я возле него читала акафист святителю Николаю. Когда я кончила читать, он очнулся и на мои слова "Мне тебя святитель Николай подарил", ответил такой ясной улыбкой, что я поняла: слова о. Серафима "Перед смертью ему все откроется" исполнились.

Маруся простилась со мной через окно, и я почувствовала, что вся душа ее стремится в Саров вместе со мной.

Поезд отошел. Я ехала одна в незнакомый мне, прежде столь много посещаемый, а теперь почти покинутый край, к преподобному Серафиму за живой водой для всех, кого я люблю…

В разоренном Сарове

На рассвете я приехала в Арзамас и пошла искать способ переправиться в Дивеево. Мне было дано указание спрашивать окружающих не о Дивееве (чтобы не возбудить никаких расспросов и подозрений), но называть другую, близлежащую деревню (не помню сейчас ее название).

Оказалось, что автобус, о котором мне говорили, ходит не каждый день, и никто не мог объяснить мне, как добраться до цели моего путешествия. Так я провела в Арзамасе несколько часов в тщетных поисках транспорта, внутренне уверенная, что все и на этот раз устроится само собой.

Было уже довольно поздно, когда я увидела грузовую машину, на которую нагружали бензин. Из разговора я поняла, что бензин везут до машинно-тракторной станции, находящейся в Дивееве. И я попросила рабочих взять меня с собой.

День был знойный. Машина быстро неслась в клубах дорожной пыли. Ни деревца, ни ветерка… Бочки подскакивали и пахло бензином.

По дороге подсели еще две-три женщины. Говорили о погоде, об урожае. К вечеру подъехали к Дивееву. Я ожидала увидеть лес, но здесь, как и по дороге, леса нигде не было.

Машина остановилась. Все находившиеся в ней разошлись по своим делам, не обратив на меня никакого внимания. Я очутилась посреди каменистой площади маленького, но оживленного поселка. Окна домов были открыты. Это были монастырские постройки, в которых помещались теперь контора и управление совхоза. Много людей, по-видимому, съехавшихся на работы из разных мест, суетились вокруг.

В свете угасающего летнего дня резче выделялись силуэты запертых ставень церквей и часовен. Я подошла к одной женщине и просила указать мне, где живет Настя. Оказалось, что надо только перейти через площадь. Не без волнения подошла я к дому и, оставив вещи у калитки, передала вышедшей мне навстречу Насте Полино письмо. Прочитав письмо, Настя предложила мне на выбор: расположиться в сарае одной или остаться в избе вместе с ней и ее детьми. Я предпочла остаться в избе.

Настя с трех лет воспитывалась в приюте Дивеевского монастыря, потом вышла замуж. Муж ее работал в Горьком, а она жила здесь с двумя маленькими дочками и двумя белыми козами.

Старшая девочка Маня целый день бегала по полям, а маленькая Тоня быстро ползала на четвереньках по всему дому, а ночью спала в люльке, подвешенной к потолку. Я улеглась на полу, и мне как-то совестно показалось стелить чистые простыни и наволочки поверх разложенных для меня тулупов. У Насти в доме никакого белья не было. Спала она с Маней всегда на полу, на старом, ничем не покрытом матрасе, который днем уносили в сад, а на ночь расстилали в избе.

У маленькой Тони не было никакой одежды, если не считать одной-единственной пеленки на все случаи жизни.

Дети быстро привыкли ко мне. Я нянчила Тоню по вечерам, пока мать загоняла коз, а Маня ходила со мной на базар.

С питанием в этот год было трудновато, и даже хлеб можно было достать не всегда. Мы с Настей питались вместе и делили между собой все, что имели.

Настя мне сразу понравилась. Она была сдержанна и молчалива, но молчание ее не было тягостным. Она ни на что не жаловалась, но умела критически относиться и к прошлому, и к настоящему, а касаясь предметов духовных, проявляла большую бережность и чуткость.

Только перед самым отъездом я почувствовала, как дорог был этой простой женщине монастырь, в котором она выросла.

Настя рассказывала мне, как могла, о церквах, часовнях, могилках, о канавке преподобного Серафима, ручейках и источниках. Я начала бродить по Дивееву и скоро увидела, что оно живет двойной жизнью. На поверхности муравейник, новые пришлые люди со своими заботами и трудами, а в глубине теплится жизнь монастыря и живет благоговейное воспоминание о преподобном.

В часовнях горели неугасимые лампады, на могилках чувствовалась чья-то заботливая рука, и часто прохожие, особенно крестьяне из дальних деревень, крестились на образа, оставшиеся на фронтонах запертых храмов.

Я нигде не видела такого крестного знамения, как в Дивееве и в Сарове. Словно каждый, кто подходил с верой к этим местам, чувствовал, что здесь он не своей только молитвой молится, но его окрыляет молитва преподобного Серафима.

Но самым чудесным в Дивееве были, несомненно, подземные источники. После закрытия монастыря их тщательно засыпали землей, чтобы в народе изгладилось воспоминание об их благодатной силе. Но это не помогало: то там, то здесь ключевая вода вновь пробивалась на поверхность земли. Вначале меня удивляло, когда я видела, как кто-нибудь из прохожих, наклоняясь к земле, внимательно вглядывался и прислушивался к чему-то. Подойдя ближе, я слышала восторженный шепот: "Ключик открылся!" Ключик вновь засыпали, он снова открывался — живой символ неиссякаемой милости Божией к жаждущему веры человечеству.

Некоторые ключи пользовались особенной любовью, и их называли именами тех, кто их открыл или оберегал.

Прошло 10 дней, а мне все еще не удавалось попасть в Саров. Настя очень огорчалась за меня и принимала все меры к тому, чтобы найти мне провожатого. Идти без провожатого было нельзя, так как, не зная дороги, легко было заблудиться в лесу, да и в Сарове трудно теперь что-нибудь разыскать тому, кто не бывал там прежде.

Местные жители уже начали коситься на меня, так как было непонятно, кто я и что здесь делаю. Представители обеих групп дивеевского населения начали относиться ко мне подозрительно.

Однажды вечером я сидела на холме и делала выписки из книги Симеона Нового Богослова. Несколько работниц совхоза подошли ко мне и тоном упрека спросили: "Муку списываешь?" Затем они смягчились, подсели ко мне, и одна из них попросила меня написать под ее диктовку письмо жениху, который ее оставил.

Другой раз, в полдень, я села отдохнуть у реки. Ко мне подошла необычно одетая молодая женщина с тонким и красивым лицом. Это была одна из тех монахинь, которые после закрытия монастыря не ушли "в мир", но остались уединенно жить в слободке на положении полунищих.

"Что ты здесь, раба Божия, делаешь?" — строго спросила она. "Отдыхаю", — ответила я. Взглянув на меня, она успокоительно сказала: "Отдыхай с Богом", — и отошла.

Наконец наступил долгожданный день. Настя нашла мне провожатую. Это была старая монахиня, прожившая в монастыре больше пятидесяти лет. Звали ее Матрена Федоровна. Она была высокого роста, немного сгорбленная от старости, и голова ее слегка тряслась. На ней был надет черный платок, а в руках была большая палка.

Мы условились, что она придет к нам на следующее утро, как только рассветет, и мы отправимся в Саров.

Как только разгорелась на небе утренняя заря, Матрена Федоровна постучала к нам в окно. Никто не сказал ни слова. Все перекрестились, и мы отправились в путь.

Кругом расстилался простор полей. Мы были одни. Дорога, извиваясь, влекла и манила вдаль.

В душе, как отголосок далекого, оставшегося позади мира, прозвучали слова поэта:

Рядом со слепым стариком идти туда, куда не идет никто. Р.М. Рильке

Когда мы дошли до ближайшей деревни, к нам присоединилась еще одна спутница. Это была местная крестьянка, дочь которой работала в Сарове на заводе. Она шла к дочери, и Матрена Федоровна договорилась с ней о ночлеге.

Новая спутница оказалась словоохотливой. У нее с Матреной Федоровной завязалась оживленная беседа. Я шла позади и слушала их рассказы. Чего-чего только в них не было: и разорение монастырей, и страдания за веру в наши дни, и бесчисленные случаи чудесных избавлений и исцелений, и страшные наказания осквернителей святыни, и всевозможные сны, видения, и предсказания будущего. Такому неопытному человеку, как я, невозможно было разобрать, где кончается область правды и начинается вымысел и фольклор.

Народное творчество не всегда строго разграничивает то и другое. Местами эти рассказы приближались к житиям святых, а местами напоминали народные сказки или метаморфозы Овидия.

По мере того как мы подходили к Сарову, мои спутницы замолкали. Из-за леса показались купола, а вскоре и весь Саровский монастырь предстал перед нами в том виде, в каком мы не раз видели его на картинках.

День клонился к вечеру, и хотелось скорее добраться до ночлега. Огромные соборы были пусты, но все жилые дома были густо заселены. Надписи говорили о том, что мы находимся в пределах Мордовской АССР.

Попадались красивые женщины-мордовки в национальных костюмах, но большинство населения составляла молодежь, подростки, мобилизованные из разных мест на работу и в школы ФЗУ*. Жили в общежитиях. Было тесно, грязно и шумно.

-----------------------

* Фабрично-заводские училища (прим. ред.)

Дочь нашей спутницы жила в одной из комнаток общежития. Это была совсем еще молодая женщина. У нее была трехлетняя дочь, отец которой скрылся неизвестно куда. Она мешала матери, и мать, и бабушка, не скрывая этого, тяготились ребенком и желали ее смерти.

Мы все улеглись на полу маленькой комнатки и, утомленные ходьбой, скоро заснули. За окном долго не смолкали крики и смех… Когда я проснулась, было уже светло. Матрена Федоровна стояла на молитве.

Мы должны были пойти к источнику только часов в 10 утра, а потому у меня оставалось еще много времени, чтобы осмотреть окрестности.

Когда я вышла на улицу, поселок еще спал. Река Саровка спокойно отражала прибрежные кусты. Тихо и величественно возвышался монастырь. Чувствовалось, что хотя здесь нет больше ни прежней роскоши и великолепия, ни монахов, ни святых икон, но благодать Божия не оставила эти стены и преподобный Серафим продолжает совершать божественную службу на небесах!

Нечто подобное испытала я прежде, еще до крещения, в Оптиной, хотя тогда я не могла отдать себе отчет в этом. Следы молитв и подвигов духовных запечатлеваются и остаются в окружающей природе так явно, что кажутся почти доступными восприятию внешних чувств.

Большая часть храмов была заперта, но в одном большом соборе дверь оказалась полуоткрытой. Мне очень хотелось зайти посмотреть, не осталось ли там живописи или надписей на стенах. Тяжелая дверь поддавалась с трудом. Я заглянула внутрь. В соборе было пусто, живопись замазана, часть помещения поросла травой. Вскоре я убедилась, что я не одна. Передо мной стояла корова и смотрела на меня своими большими круглыми глазами. Забрела ли она в собор случайно, отбившись от стада, или ее специально оставили здесь на ночь, но чувствовала она себя, видимо, не очень хорошо и жалобно мычала. Я не решалась шире открыть дверь, боясь выпустить корову и тем причинить убыток ее владельцам, а на себя навлечь неприятности, и поспешила уйти.

Захватив с собой посуду для воды из Саровских источников, мы отправились в дальнейший путь. Матрена Федоровна взяла с собой акафист преподобному Серафиму.

Несмотря на то, что с нами была наша словоохотливая спутница, шли молча. Каждый чувствовал, что в этом лесу нельзя говорить, а можно только молиться.

Здесь уже не было той двойной жизни, которую мы наблюдали в поселках Дивеева и Сарова. Здесь полновластно царил преподобный Серафим. Всякий, кто входил в этот лес, приходил к преподобному. Люди и говорили, и действовали, и двигались здесь как-то иначе, чем в других местах, словно боялись что-то нарушить или чему-то помешать.

Я узнала там, что охотники до сих пор не бьют медведей в этих лесах в память о том медведе, которого преподобный Серафим кормил из своих рук.

На перепутье, по дороге к источнику, стоит крест. Прежде на нем было Распятие. Теперь оно увезено и разбито, и самое дерево креста поломано во многих местах.

Те, кто бывал здесь раньше, кто помнит монастырь в его прежнем цветущем виде и считает, что сейчас в Сарове ничего нет, испытали бы, быть может, при виде сломанного креста только печаль или негодование и не разделили бы моих чувств!

Заброшенный и сломанный крест в этом благодатном лесу делал, казалось мне, более близкими и ощутимыми страдания Спасителя, чем самые художественно исполненные и оберегаемые Распятия богатых и пышных храмов. В деревянных обломках ощущалось "блаженное древо, на нем же распялся Христос, Царь и Господь". Он, Распятый и Обагренный Кровью, победил мир!

В этом сказалась любовь Божия к миру и человечеству. И святые места, поруганные и разоренные, разве не становятся для нас еще святее и дороже, напоминая о спасительных страданиях Господа Иисуса Христа? Отсюда, с Креста, снисходит любовь, которая прощает и благословляет всех!

Я подобрала кусочки дерева, отломившиеся от креста, и взяла их с собой.

Чем ближе мы подходили к главным источникам, тем чаще попадались прохожие. Многие из них, видимо, прошли десятки верст пешком, некоторые вели с собой детей. Шли сосредоточенно, робко, стараясь быть незамеченными, в одиночку. Но в каждом сердце теплился объединяющий всех огонек веры в дарованную угоднику Божию благодать исцеления.

Каждый из проходивших останавливался у того места, где находился камень, на котором много дней и ночей молился преподобный Серафим.

Камень пытались уничтожить, его взрывали, раздробляли на мелкие части, но обломки его все же можно было найти далеко кругом. Я видела детей и взрослых, которые тщательно собирали мельчайшие обломки камня в траве. Колодцы были сломаны, но из-под земли бил родник чистой ключевой воды.

Матрена Федоровна с молитвой обдала меня и себя чудесной свежей водой и предложила мне прочесть вслух акафист преподобному Серафиму. В другой обстановке меня бы это смутило. Но здесь все субъективное исчезало, теряло самостоятельное значение. Пустыня Саровская проповедует труды и подвиги преподобного Серафима, ее же дебри и леса облагоухал он своею молитвой. В этой объективности духовного мира тонут все вопросы теории познания. Сам Бог, сотворивший этот мир, — критерий истины. Он Сам — Путь, Истина и Жизнь. Стирается грань между материальным и духовным там, где камни и источники вод исполняются благодатью Духа Святого…

У источника мы простились с нашей спутницей. Она пошла домой, а мы с Матреной Федоровной двинулись дальше. Лес становился все гуще, и прохожих больше не было. Если бы не Матрена Федоровна, я бы не знала, куда идти. Но ей были известны все уголки Саровского леса. Какое удивительное чувство испытываешь в этом лесу, когда он все тесней и тесней обступает со всех сторон. Почти не верится, что это еще наша земля, до такой степени она сливается с небом и растворяется в нем. Вот полянка, на которой преподобный кормил медведя, а вот и пещерка, в которой он укрывался во время своего пустынножительства.

Матрена Федоровна предлагает взять на память горсточку земли из пещерки. Мы подходим к ее выходу и неожиданно слышим человеческий голос. Из пещерки вышел юноша, почти мальчик, лет 16–17, и, окинув меня взглядом, спросил: "Видать, из Москвы?" — "Из Москвы", — ответила я, и он полувопросительно, полуутвердительно добавил: "Москва не забывает преподобного Серафима?!"

Потом он начал говорить о суетности и тщете всего земного. "Вот и цари, — говорил он, — гордилися, величалися, а что от них осталось?" Юноша предложил пойти нам вместе с ним. Неподалеку, в самой чаще леса, мы увидели березку. На березке был крест, а под крестом — образок преподобного Серафима. Внизу, в кустах, шевелилось еще какое-то человеческое существо. Кто это был, сразу нельзя было разобрать. Лишь присмотревшись, мы увидели, что это был монах, одетый во все черное, слепой или полуслепой, но до такой степени заросший волосами, что лица его почти не было видно. Нас попросили сесть, и хозяева вступили с нами в беседу. Оказалось, что они живут и лето, и зиму в лесу. Об их местопребывании знают очень немногие. Родители юноши жили в одной из окрестных деревень, работали в колхозе. Сам он учился в школе, но, пожелав уйти от мира, скрылся из родительского дома и поселился в лесу со слепым монахом. Время от времени он возвращался "в мир" для того, чтобы добыть необходимое для жизни, и вновь уходил в лес.

Слепой монах начал с интересом расспрашивать о Москве и московской жизни как о чем-то далеком и немного страшном. Разговор со слепым монахом, его мрачное, почти враждебное отношение к современности смутили меня. И только приложившись к кресту и образу преподобного Серафима на березке, я с новой силой почувствовала, что преподобный Серафим, от юности возлюбивший Христа и встречавший разбойника словами "радость моя", покрывает и испепеляет своей пламенной любовью всякую вражду и злобу человеческую — и на сердце стало опять легко и спокойно…

Юноша приветливо проводил нас и, внимательно посмотрев на меня, сказал: "Смотрите на жизнь, но попроще, и живите в простоте". А когда я уже уходила, он крикнул мне вслед: "И не забывайте преподобного Серафима!.."

Еще одну ночь провели мы в Сарове и двинулись в обратный путь. На этот раз мы шли не прямо, но останавливались в каждой деревне. Матрена Федоровна заходила в известные ей дома. Мне никогда прежде не приходилось наблюдать ничего подобного. Трудно было сказать, что это: нищий ли просит милостыню или власть имеющий собирает дань со своих подданных. Ей подавали не из милости, но по долгу, не для нее, а для Бога, а следовательно, и для себя, для спасения своей души и благополучия своего дома.

И она собирала с сознанием своего права на долю трудов. Ведь она молится за них!

К вечеру мы вышли в поле. Шла уборка хлеба. Видя, что мы идем из Сарова, некоторые из работавших расспрашивали нас о состоянии источников, другие делились воспоминаниями. Одна женщина на минуту остановилась с серпом в руке и задумчиво сказала: "Благодать везде, была бы вера!"

Когда мы пришли в Дивеево, было уже поздно. Настя ждала нас. Настроение у нее было приподнятое. Несколько смущенно она достала из сундука образ мученицы Веры и подала его мне. "Когда монастырь закрывали, я взяла его оттуда и спрятала, а теперь возьмите себе на память. Это ваша святая, повесите где-нибудь в уголочке".

Потом она разыскала еще несколько картин с изображением Саровской обители и отдельных моментов из жизни преподобного Серафима и также отдала их мне.

Матрена Федоровна переночевала у нас, а наутро ушла, обещав дать мне кусочек камня, на котором молился преподобный Серафим, если я зайду к ней на Слободку.

Дня через два я отправилась к Матрене Федоровне. Стоял жаркий полдень, и небо было безоблачно. Надо было перейти только небольшой луг и овраг.

Избушка, в которой жила Матрена Федоровна, казалась совершенно непригодной для жилья. Местные колхозники отдали ее в распоряжение Матрены Федоровны и другой старушки-монахини, которая жила вместе с ней. Кто-то подарил им козу и пару кур. Так они и жили. Вторая монахиня была совсем дряхлой и еле двигалась. В доме все было ветхим и не было почти никакой утвари. Матрена Федоровна дала мне посмотреть сохранившиеся у нее монастырские книги, а на прощанье подарила обещанный камешек.

Когда я вышла на улицу, поднимался ветер. Я подумала, что надвигается гроза, и надо было быстрей добежать до дома. Но не успела я перебежать через дорогу, как незнакомая женщина закричала мне: "Бегите скорее в дом". Я не поняла, в чем дело, но решила повиноваться.

Едва успела я войти в дом Матрены Федоровны, как все потемнело кругом, так что нельзя было различить окружающие предметы. Небо стало темно-желтым, и трудно было дышать. Не могу сказать, долго ли это продолжалось, но на мгновенье казалось, что свет померк. "Как безоблачно и спокойно было все кругом только несколько минут тому назад", — подумала я. "Так придет и день Страшного Суда", — сказала Матрена Федоровна, словно отвечая на мои мысли.

Пронесся сильный порыв ветра, который едва не снес ветхую избушку, и пошел сильный град. Обе монахини шептали молитвы и дрожащими руками ставили между окнами чашки со святой водой. Когда посветлело, все окна в избе оказались разбитыми вдребезги…

В поселке люди подбирали разбитые стекла и, качая головами, говорили: "Как после бомбардировки!"

Мне очень хотелось остаться в Дивееве до 1 августа (день памяти преподобного Серафима по новому стилю). Но представители местной власти начали интересоваться, зачем и к кому я приехала, где работаю и т. п. Я боялась создать какие-либо осложнения для Насти и спешила уехать. Мне хотелось еще повидать перед отъездом образ Казанской Божией Матери, очень чтимый местным населением и находившийся на расстоянии около километра от Дивеева.

Вечером, накануне отъезда, я пошла одна в указанном мне направлении. Солнце садилось. На дороге было тихо, безлюдно. В поле, вдали от всякого жилья, стоял крепкий еще деревянный дом. Дом был заперт, но в окно хорошо было видно, что делается внутри. В доме была удивительная чистота и тишина. Там не было ничего, кроме большой чудотворной иконы Казанской Божьей Матери. Ее окружали полевые цветы. Горели лампадки. Во время всех происходивших в монастыре бурь этот образ оставался неприкосновенным.

Закрыты храмы, молчат колокола… Но Заступница Усердная неизменно изливает свою безграничную любовь и благодать на весь страдающий мир… На небе догорала вечерняя заря. Темнело. Тихо журчал ручей.

Я возвращалась в Москву с радостным чувством. В разоренных и опустошенных святых местах я нашла святыню не уничтоженной, но всеобъемлющей, сияющей небесной чистотой и торжествующей!

День, когда я приехала из Сарова к батюшке, был для него каким-то праздником. Я никогда не видела его в таком радостном возбуждении. "Тонечка, посмотри, дочка-то твоя какая приехала, настоящая Саровская", — позвал он Тоню и потом еще, обращаясь к Тоне, батюшка говорил: "Тонечка, ты подумай, ты только подумай… Верочка — в Сарове!"

Батюшка радовался тому, что он имеет наконец, после стольких лет, живой привет из дорогих его сердцу святых мест, и может узнать, что там теперь осталось и в каком состоянии все то, что ему так хорошо знакомо и близко, и тому, что, наконец, после стольких лет ему удалось направить туда кого-то из своих духовных детей, и тому, что это была именно я.

Батюшка расспрашивал обо всем. Он знал там каждый уголок, знал многих людей лично, исповедовал их когда-то. Батюшка просил меня на исповеди рассказать только внутреннюю сторону, а все, что касалось внешних фактов, рассказать потом при всех. Когда я рассказывала батюшке о том, что в итоге моей поездки у меня осталось чувство, что я не только посетила Саровскую пустынь, но была у преподобного Серафима, он ответил: "Так оно и есть на самом деле".

Когда мы вышли в общую комнату, я показала те подарки, которые дали мне в Дивееве: образ мученицы Веры из Дивеевского монастыря, большие картины с изображением Саровской обители, явление Божией Матери преподобному Серафиму и другие.

— Ваша поездка — не простая, — несколько раз повторил батюшка.

— Батюшка, а Верочка эти картинки своему брату показывала, — сказала Тоня.

— А как же, — сказал батюшка, — так и нужно, очень хорошо, что показала.

Дальше труднее будет

Попытка изобразить в словах внутренний облик батюшки не является ли великой дерзостью, так как я, разумеется, не в состоянии не только передать, но и охватить хотя бы в незначительной степени всю многогранность его души, все многообразие его деятельности, а тем более отобразить ту благодатную атмосферу, которая создавалась вокруг него и исходила из глубины его сердца, до конца преданного Господу и Божией Матери, глубину его понимания души человеческой и тех путей и предначертаний, которые Господь открывает только своим избранным, наконец, его великую любовь к родине и Церкви, за которых он страдал ежечасно? Невозможно забыть те моменты литургии, когда о. Серафим молился о "страждущей державе Российской"… Приходилось удивляться широте его сердца. Он, кажется, готов был принять всех. Отношение батюшки к каждой человеческой душе можно было бы определить одним словом — "бережность". Когда придешь, бывало, к батюшке с неразрешенными вопросами или с большой тревогой в сердце, батюшка прежде всего перекрестит это самое волнующееся сердце и тревога исчезнет, а затем начнет объяснять непонятное с ласковым обращением: "Чадо мое родное!" И так хорошо станет на душе от этих слов, что, кажется, готов встретить все испытания.

Вместе с тем батюшка никогда не старался смягчить трудности внешние и внутренние.

"Когда Алик был маленький, мы кормили его манной кашей, а когда стал подрастать, стали давать ему и твердую пищу, — говорил мне батюшка. — Так же и Вы. Сейчас Вам многое трудно, а дальше еще труднее будет". Это было просто и понятно.

Он говорил о пути христианской жизни. Ведь Сам Господь сказал: "Кто не возьмет креста своего и не пойдет за Мной, не может быть Моим учеником".

Прощаясь, батюшка всегда провожал уходящего долгим внимательным взглядом. Хорошо было чувствовать на себе этот взгляд, который, казалось, будет сопровождать тебя повсюду до конца дней. И как часто хочется теперь, хотя бы по ту сторону жизни, вновь увидеть тот же внимательный взгляд и услышать голос, произносящий ласковые слова: "Чадо мое родное".

Батюшка сам часто удивлялся тому, что наш своеобразный образ жизни в столь сложной обстановке проходит без серьезных внешних осложнений. "Это удивительно, как Вас Господь бережет!" — говорил он.

Помимо своих духовных занятий, старческого руководства, пастырских и богословских литературных трудов, батюшка в своем уединении принимал активное участие в жизни Церкви, встречался со многими из своих единомышленников среди церковных деятелей и вел постоянную переписку. Вместе с тем, не было, казалось, ни одного вопроса, которым бы он не интересовался. Он следил за текущими событиями и переживал все со всеми.

Благодатная сила его благословения была так велика, что покоряла себе душу каждого человека, с которым он встречался. Однажды он рассказал мне следующий случай из своей жизни. Это было в тот период, когда народ приучали относиться к духовным лицам без всякого уважения и даже насмехаться над ними. Батюшка рассказывал, что ему пришлось как-то идти лесом в праздничный день. Навстречу ему попались двое молодых рабочих, несколько подгулявших. Поравнявшись с батюшкой, они, смеясь, обратились к нему: "Отец, благослови выпить!" Батюшка ничего не ответил. Но они не оставляли его в покое и продолжали идти с ним рядом, настойчиво повторяя те же слова. Тогда батюшка остановился, повернулся к ним лицом и, осенив их крестным знамением, сказал: "Благословляю вас… не пить". Это так подействовало на молодых людей, что они попросили у него прощения, рассказали ему о своей жизни и потом не раз приходили к нему за советом и благословением.

Свободное время батюшка проводил в своем маленьком садике, позади дома, окруженном высоким забором. Он любил сам пересаживать молодые деревца, ухаживать за цветами.

Когда батюшка выходил в сад, его окружало множество белых цыплят, которые ходили за ним, садились к нему на плечи.

В праздничные дни, когда за столом у батюшки собиралось довольно много гостей, он бывал таким веселым и приветливым, шутил и радовался маленьким радостям своих духовных детей, так что все чувствовали себя совсем свободно и непринужденно. Казалось почти несущественным, что каждый незнакомый стук в дверь, каждый случайно зашедший человек, будь то почтальон или кто-нибудь другой, могли нарушить покой маленького домика и его хозяин должен был скрываться. Подобные инциденты бывали довольно часто. Это знали и чувствовали все, но страха не было. Находясь возле батюшки, каждый чувствовал над собою Покров Божией Матери и ничего не боялся.

С батюшкой советовались обо всем, даже о какой-нибудь покупке или фасоне платья, ремонте или постройке дома. Батюшка был очень хорошо практически ориентирован и не только давал советы по многим вопросам хозяйства, строительства, но и сам мог выполнять многие работы и любил, чтобы все было сделано хорошо и во всем был порядок. Он находил время помогать в школьных занятиях детям родственников (тех, у кого он жил), которым трудно было учиться. Батюшка любил чертить, проектировать разные постройки и поделки. Однажды он дал Леночке чертеж дивана, который может быть превращен в диван-кровать и обратно. У батюшки часто кто-нибудь ночевал, и такие вещи были очень нужны. Он просил Леночку показать столярам, которые работали у нее на даче, и спросить их, считают ли они такое сооружение осуществимым. Один из столяров сказал, что хотя сам не умеет этого делать, но видел такую мебель, когда жил в Финляндии. Батюшка был очень доволен тем, что его проект оказался правильным.

Любя жизнь во всех ее проявлениях и труд умственный и физический, батюшка никогда не оставлял и "память смертную". Однажды Леночка по просьбе батюшки привезла ему гвоздей для каких-то строительных работ. Рассмотрев гвозди, батюшка отложил самые лучшие и дал К.И., чтобы она спрятала. "Эти гвозди дорогие", — многозначительно сказала Леночке К.И., но Леночка не поняла, к чему это относится. Когда Леночка пришла в день кончины батюшки, она увидала эти гвозди. Они должны были послужить для сколачивания гроба. Батюшка за несколько лет до этого приберег их на день своего погребения.

Батюшка придавал большое значение благоговейному отношению к смерти. Он очень сокрушался, когда во время войны в народ был брошен лозунг "презрения к смерти". "Куда же еще дальше идти?" — говорил он.

Ничто не казалось батюшке мелким или неважным. Он вникал во все интересы, зная, что за каждой вещью, принадлежащей человеку, скрывается какое-то движение его души. Иногда привезешь батюшке что-нибудь, например, яблоко или апельсин. Он с благодарностью принимал все и затем часто возвращал привезшему как свое благословение, и вещь эта доставляла получившему ее особенную радость и утешение. Ведь в нашем повседневном быту мы почти постоянно утрачивали чувство, что все, что имеем, каждый кусок хлеба — дар Божий. Без благословения Божьего вещи становятся мучительно мертвыми, перестают радовать, становятся или безразличными, или враждебными. Батюшка одним своим словом, одним прикосновением, своим присутствием даже восстанавливал правильное отношение к вещам. Призывая благословение Божие, он возвращал вещам жизнь, а людям — радость жизни.

Однажды, когда я была больна, батюшка прислал мне наклеенный на картон засушенный цветок под стеклом. Передавая его, он сказал: "Эту вещь подарила мне одна раба Божия с большой любовью". Я не знала, кто была эта "раба Божия", но было что-то глубоко ценное в том, что батюшка захотел передать мне через этот цветок любовь неизвестной мне души.

За столом батюшка сам делил и раздавал пищу, выслушивая рассказы всех, иногда сам что-нибудь рассказывал или читал вслух.

Когда кто-нибудь рассказывал о ранних дарованиях или особенно интересных проявлениях у детей, батюшка всегда говорил: "Беречь, беречь надо!" Говоря о ребенке, батюшка как будто имел в виду не только данный период его развития, но и всю жизнь его в целом.

Как-то батюшка сказал мне: "Хорошо, что вы так внимательны к Алику, но, привыкнув к этому, он такого же внимания будет требовать от своей жены". Мне показалось, что батюшка шутит (Алику было всего 5 лет), но он говорил серьезно.

В тот период мне часто трудно было отдать себе отчет в том, какое мое настоящее отношение к целому ряду вещей и что было уже пройденным этапом, и это осложняло мое общение с прежними знакомыми. Мне хотелось просить батюшку помочь мне разобраться в этом вопросе.

Я задала этот вопрос, приведя конкретный пример. "Батюшка, — сказала я, — когда я пришла, например, в библиотеку иностранной литературы, я почувствовала, что не знаю, по-прежнему ли меня интересует тот факт, что в Америке появился новый писатель или меня это больше не касается?" — "Не касается", — твердо ответил батюшка.

С детства я любила поэтов, поэзия была стихией моей души. Батюшка глубоко понимал и любил поэзию, но, насколько я могу заключить из того, как он вел и воспитывал меня в этом отношении, он понимал поэзию как некоторую подготовительную ступень в развитии души. Я говорю "воспитывал", потому что батюшка был воспитателем в самом высоком смысле этого слова: в смысле искусства устроения души, искусства, материалом которого является не мрамор, не краски, но тончайшие движения души, то стремление к божественному, которое вложил Господь в Свои разумные создания.

В своей переписке с батюшкой до крещения я часто использовала мысли и слова поэтов, и батюшка всегда горячо на них откликался, давая понять, что здесь только намеки, а полнота — в мире духовной жизни, в мире религии, где эти намеки раскрываются до конца и становятся реальностью.

Когда я привела в одном из писем четверостишие Тютчева:

Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, Но нам сочувствие дается, Как нам дается благодать,

батюшка предупредил меня, что я сама не до конца еще понимаю смысл этих слов, и со своей стороны напомнил мне слова того же поэта:

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя.

В другой раз я использовала стихи Блока из драмы "Роза и крест", для того чтобы выразить занимавшую меня мысль "радость — страдание — одно". Батюшка написал мне в ответ, что эта мысль глубоко христианская и путь к ее правильному пониманию только в духовной жизни.

Между прочим, батюшка очень ценил Гоголя и, упоминая об его статье "Размышление о Божественной Литургии", говорил: "Даже не верится, что это написал светский писатель".

После крещения батюшка стал подводить меня к иному пониманию взаимоотношений между поэзией и религией. Я понимала их односторонне, только как близость, согласно мысли Жуковского: "Поэзия — религии небесной сестра земная". Противоположность между поэзией как искусством падшего человека и религией как средством спасения я поняла позднее и только благодаря батюшке.

Батюшка не советовал читать поэтов во время уединенного пребывания среди природы. Вернувшись домой после поездки в Саров, где стихи были уже совсем неуместны, я по привычке открыла Блока и прочла хорошо известное мне стихотворение "К Музе", но открывшиеся мне строки я читала теперь иначе. Обращаясь к музе, поэт говорит: Есть в напевах твоих сокровенных

Роковая о гибели весть. "Да, — подумала я, — там весть о гибели, а здесь — весть о спасении!"

В то же время, когда речь шла о брате, о том, как приблизить его к духовной жизни, батюшка сказал: "Читайте ему стихи".

Такова "диалектика" жизни души.

Я рассказала батюшке, что одна моя знакомая часто обвиняет меня в неискренности и даже фарисействе. "Не оправдывайтесь, — сказал батюшка, — и вы будете спокойны".

Батюшка никогда не отказывал в помощи, хотя бы заочной, и тем людям, которых он лично не знал. Когда Наташа*, жившая в Ленинграде, прислала своим подругам письмо, в котором высказывала свое крайне тяжелое душевное состояние, приведшее к тому, что вместо подлинно духовных ценностей стала гоняться за "зелеными изумрудами", т. е. весьма сомнительными, а в сущности демоническими образами, которые европейское искусство XIX–XX веков так часто пыталось представить в привлекательном виде, батюшка сам взялся написать ей письмо с тем, чтобы кто-нибудь переписал его и послал от своего имени.

-----------------------

* Вероятно, речь идет о Наташе Середе (прим. ред.)

Батюшка строго относился ко всякой экзальтированности, которую он рассматривал как нарушение строя души, духовного целомудрия, как "прелесть", чрезвычайно опасную для духовной жизни. Когда приехала А., она потребовала, чтобы Леночка ехала с ней смотреть на то "чудо", которое, по ее словам, с ней произошло. Она нашла стоявшую в церкви икону Спасителя и, почувствовав, что она предназначена именно для нее, взяла ее себе и временно поместила у меня в комнате. Когда батюшке рассказали обо всем этом, он возмутился поступком А. и сказал: "Это не чудо, а воровство".

Однажды батюшка вел с кем-то длительную беседу, а я сидела одна в другой комнате. Выйдя на минуту за чем-то в эту комнату, батюшка остановился и, неожиданно для меня, спросил: "Вы никогда не увлекались теософией?" (По-видимому, разговор в той комнате шел именно об этом предмете.) "Нет, ответила я, — я встречалась с людьми, которые интересовались этими вопросами, но меня всегда эти вещи отталкивали". — "Слава Богу", — сказал батюшка и ушел, чтобы продолжить прерванный разговор.

Батюшка высоко ценил труд и считал клеветой на христианство разговоры о том, что труд является проклятием для человека. Труд, как и наука, по словам батюшки, имели свое начало еще до грехопадения, когда Бог дал человеку Эдем для того, чтобы его "хранить и возделывать".

Батюшка считал вполне естественным живой интерес и даже увлечение работой. Помню, как-то на исповеди говорила о том, что, придя в день праздника Рождества Христова после ранней обедни на работу, я совершенно забыла, что сегодня Рождество, и вспомнила об этом только тогда, когда вышла на улицу по окончании работы. Батюшка сказал, что если бы можно было в этот день не работать, было бы очень хорошо, но раз надо работать, то это вполне естественно.

Батюшка очень отрицательно относился к тем, кто свое недобросовестное отношение к работе пытался прикрыть "принципиальными" соображениями. Ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о вредительстве или обмане при исполнении гражданских обязанностей. Но когда духовное лицо слишком горячо занималось общественной деятельностью, батюшка считал это явление довольно грустным.

— Несмотря на мое глубокое уважение к о. Павлу Флоренскому, — говорил он, — мне было грустно, когда я однажды встретил его на одной из центральных улиц Москвы, очень спешившего по делам ГОЭЛРО (государственного плана электрификации) с пачкой бумаг в портфеле.*

-----------------------

* В те годы о. Павел Флоренский как инженер был членом Комиссии по электрификации. (прим. ред.)

Батюшка был очень любознателен. Однажды я пришла на исповедь с тяжелым чувством. Под праздник, вместо того чтобы пойти в дом, где служили всенощную, куда усиленно звали меня, я предпочла пойти на лекцию об обучении слепоглухонемых — вопрос, который был тогда для Москвы новинкой. Батюшка ответил: "Это очень интересно. Несмотря на свой сан, я охотно прослушал бы такую лекцию".

Вообще я часто чувствовала, что нет у меня такого рвения и таких высоких полетов, как у Маруси и Леночки, и это меня смущало.

— Не смущайтесь этим, — сказал батюшка. — У каждой птички свой полет. Орел под облаками летает, а соловей на ветке сидит, и каждый из них Бога славит. И не надо соловью быть орлом.

В 1941 году муж Леночки был арестован по обвинению в каких-то служебных злоупотреблениях. Обвинения эти впоследствии не подтвердились. Батюшка видел внутренний смысл всего происходящего и принимал самое горячее участие. Когда ему рассказали о том, что составлено 16 книг обвинения, батюшка сказал: "Матерь Божия их все закроет". Так и случилось год спустя.

Жизнь внешне осложнилась. Надо было взять на себя почти целиком заботу о семье Леночки. Кроме того, нарастала тревога за ее личную безопасность. Но общение с батюшкой снимало горечь всех испытаний житейских.

Первого мая надо было идти на демонстрацию. Я решила взять с собой Алика. С одной стороны, мне хотелось, чтобы он побыл на воздухе, а с другой — мне хотелось познакомить с ним своих товарищей с тем, что если придется устраивать его в детский сад или санаторий, он не будет посторонним для всех ребенком.

Погода была прекрасная, настроение у всех хорошее. Алика спросили, хочет ли он дойти до Красной площади, на что он ответил утвердительно. Словом, все было хорошо, но на душе у меня было неспокойно. Какое право имела я вести ребенка на Красную площадь, не спросив благословения? Когда я рассказала батюшке обо всем, он был недоволен: "Ваша обязанность идти на демонстрацию, но ребенка не надо было брать".

— Но отчего же? — спросила я. — У меня было такое хорошее чувство. Я чувствовала, что все кругом мои друзья, и мне хотелось, чтобы всем было хорошо.

— Но Вы не знаете, что чувствовали другие, — кратко ответил батюшка.

Однажды батюшка дал мне свечу и сказал: "Когда у Вас на душе будет тревога, зажгите эту свечу и почитайте канон Божией Матери "Многими содержимь напастьми". Через несколько дней поздно вечером папу вызвали на допрос (как оказалось потом — по делу незнакомого ему человека, который случайно зашел к нему на работу). Я зажгла свечу, которую дал мне батюшка, и читала канон непрерывно до 4 часов утра. В 4 часа папа вернулся. С тех пор этот канон является для меня неизменным спутником во все трудные минуты жизни.

Батюшка стремился ежечасно обращать к Божией Матери сердца и мысли своих духовных детей. Он молился Божией Матери и при встрече, и при прощании с каждым из приезжавших к нему.

Батюшка не любил насиловать чью-либо волю, послушание должно было быть добровольным. Те, кто думал иначе, не понимали сущности его руководства.

— Она по неразвитости так говорит: "Батюшка велел, батюшка не велел", говорил он одной своей духовной дочери. — Батюшка ничего не велит.

Однажды одна молодая девушка, расстроившись от того, что батюшка не дал ей благословения ехать к жениху в ссылку, сказала: "Больше, батюшка, я к Вам не приеду!" — "Сама не приедешь, Матерь Божия силком приведет", — ответил батюшка.

Однажды я спросила, что означают слова "память вечная", ведь память человека и даже человеческая не может быть вечной?

— "Вечная память" — это память Церкви, — ответил батюшка.

Исповедь батюшка обычно начинал словами: "Ну, как мы с вами живем?" Так что она носила характер обсуждения всей жизни, всего того, что могло в правильном или искаженном виде дойти до сознания. Но батюшка видел глубоко и знал лучше меня, что происходило в моей душе, и освещал темные для меня стороны моих же собственных поступков или переживаний.

"Вот видите, как трудно разобраться", — говорил он, указывая на то, какую опасность для души представляет жизнь без руководства, как легко увлечься стихиями мира или соблазнами свойственного человеку самообмана и самообольщения. Иногда, если долго не удавалось бывать у батюшки, я излагала свою исповедь в письменном виде и передавала через близких.

Приехав к о. Серафиму, я находила это письмо у него в руках, подчеркнутым в разных местах красным карандашом. Он заранее знакомился с ним и отмечал те места, на которые считал необходимым обратить мое внимание.

Однажды, когда я пришла к батюшке, у него сидел незнакомый мне человек и что-то писал. Это был о. Петр. "Возьмите благословение", — сказал батюшка. Я подошла к о. Петру. Он встал и благословил меня. После батюшка говорил мне: "Вы одни не останетесь: не будет меня, будет о. Иеракс, не будет о. Иеракса, будет о. Петр".

Батюшка выразил желание пойти вместе со мной в одно из предместий Загорска, где находился особо чтимый образ Божией Матери. Меня это крайне удивило, так как батюшка редко уходил из дома, а тем более так далеко, и мне непонятно было, почему он хочет идти вместе со мной. Несомненно, это должно было иметь какое-то особое значение для меня. В этот день я торопилась в Москву и просила отложить до следующего приезда. До сих пор не могу простить себе, что пренебрегла этим предложением батюшки ради каких-то житейских дел. Надо было оставить все.

В следующий мой приезд прогулка наша не могла состояться, так как он совпал с памятным днем 22 июня 1941 года, а потом и батюшке было уже не до этого.

Война

22 июня 1941 года был воскресный день и праздник всех русских святых. Погода была прекрасная, и я в самом хорошем расположении духа собиралась в Загорск. Перед самым моим уходом Алик попросил меня: " Узнай, пожалуйста, у Дедушки, будет ли война, когда я вырасту".

У о. Серафима также все было спокойно. Когда я приехала в Загорск, пошел дождь. "Пройдет дождик, и мы пойдем с батюшкой, куда он наметил", подумала я. Часам к 12 к батюшке стали съезжаться люди. Кто-то сказал слово "война". Оно показалось чужим, лишенным смысла, но каждый из приходивших, а их было все больше, приносили те же вести, за которыми вырастала невероятная, чудовищная реальность внезапного вражеского вторжения вглубь страны.

Хотелось проверить еще и еще раз. Молотов говорил по радио, были названы города, занятые неприятелем, города, на которые были уже сделаны налеты вражеской авиации. Война! Москва на военном положении! Москва вдруг показалась далекою от Загорска. Какая милость Божия, что я оказалась в этот день у батюшки! Духовные дети батюшки приезжали из Москвы, из окрестных мест, чтобы получить указания, как быть, что предпринять, куда девать семью, детей, имущество; оставаться ли на месте или уезжать в эвакуацию и т. п. Батюшка должен был взять на себя всю тяжесть их решений, он должен был взвесить и определить место и судьбу каждого, успокоить всех, внушить веру и уверенность и правильное отношение к грядущим испытаниям по мере сил каждого. Наконец очередь дошла и до меня. Когда я вошла, батюшка сказал: "Ну вот, и дождик прошел, а мы с Вами гулять уже не пойдем". Я была очень возбуждена и говорила о том, что охотно бросила бы все и пошла бы сестрой милосердия на фронт. Батюшка остановил меня. "В Вас говорит увлечение, сказал он, — Ваше место не там. Вы должны оберегать детей. Завтра же перевезите Леночку с детьми в Загорск, найдите где-нибудь комнату в окрестностях. В Москве дети могут погибнуть, а здесь их преподобный Сергий сохранит".

Прощаясь, батюшка особенно горячо благословлял каждого из своих духовных детей. Он знал, что каждого ждали тяжелые испытания: одних смерть, других — потеря близких, третьих — болезни и скитания, многих тюрьма, всех — лишения, голод и опасности.

— Начинается мученичество России, — сказал батюшка.

И в этот страшный день особенной непреоборимой силой прозвучали слова: "Заступи, спаси, помилуй и сохрани Твоею благодатью".

Когда я вечером вернулась в Москву, Москва стала неузнаваема. Не было нигде веселых и приветливых огней, все было погружено во мрак. Говорят, что патриарх Тихон, засыпая в последний день своей жизни, сказал: "Ночь будет темной и длинной". Именно такими казались эти долгие военные ночи без огней.

Леночка была с детьми одна. Они нетерпеливо ждали моего возвращения. Так изменилась вся жизнь с утра до вечера этого бесконечно длинного дня. И Леночка, и Алик очень обрадовались тому, что батюшка благословил ехать в Загорск.

Ночь провели с детьми в бомбоубежище, так как с вечера дана была воздушная тревога, причем мы так и не узнали, была ли эта первая "тревога" действительной или учебной. Утром начали собирать вещи. Была уже ночь, когда мы добрались до деревни Глинково, в трех верстах от Загорска. Мы были, вероятно, одни из первых "переселенцев" из Москвы, и наш кортеж производил странное впечатление. Все вещи мы тащили буквально на себе, Алик устало брел за нами, а Павлика приходилось время от времени брать на руки. На ночь мы устроились кое-как в первой попавшейся избе, так как было уже поздно, а на следующий день обосновались уже более прочно.

Устроившись в Глинкове, мы вчетвером направились к батюшке. Пройти три километра с маленькими детьми в жаркий день было нелегко. Когда мы добрались до Загорска, батюшка сказал: "Начинается паломничество к преподобному Сергию".

"Вы будете жить здесь, как отроки в пещи огненной", — сказал батюшка. И действительно, подле батюшки нельзя было чувствовать себя иначе. Кругом была паника, население металось, эвакуировали детей, угоняли скот, увозили машины. Вражеские самолеты проносились иногда так близко, что можно было различить изображенную на них свастику; по ночам над Москвой пылало зарево от бросаемых неприятелем зажигательных бомб. Но Леночка и дети чувствовали себя в безопасности. Когда я бывала в Москве, а Леночка уходила в бесконечные очереди за хлебом, дети оставались одни. Простодушные соседи говорили детям: "Вашу маму и тетю убьют, и вам придется пойти в детский дом". "Мы не пойдем в детский дом, — шептал Алик Павлику, — мы пойдем к Дедушке".

Родственники, знакомые и сослуживцы не понимали нашего "легкомыслия" и глубоко возмущались им. "Почему не увезли детей в глубокий тыл? Какое право вы имеете рисковать жизнью детей?" — говорили они. Но мы знали: их сохранит преподобный Сергий. "Сюда неприятель не придет, даже если он будет совсем близко, даже если ему удастся захватить Москву", — говорил батюшка.

"В дни всенародных бедствий воздвигается Сергий", — говорит историк Ключевский. И через ряд веков он вновь стоял на страже своего отечества. Все подмосковные города были захвачены неприятелем, кроме Сергиева Посада Загорска.

Батюшка говорил, что война эта не случайно началась в день всех русских святых и значение ее в истории России будет очень велико. На вопрос "Кто победит?", который задавали ему все, он отвечал: "Победит Матерь Божия". Многие задавали вопрос, как молиться об исходе войны. Батюшка отвечал: "Молитесь "да будет воля Твоя!"

Фашисты казались мне носителями темной силы. Однажды я сказала батюшке: "Мне кажется, ни один христианин не может быть фашистом". — "Ни один христианин такого креста не примет", — сказал батюшка и начертал в воздухе знак свастики.

Институт наш спешно эвакуировался. Тяжкое впечатление производило паническое бегство людей, которые, еще не испытав ничего, действительно "погибали от страха грядущих бедствий", внезапно переоценив все, разрушая материальные и культурные ценности, которые создавали своим же трудом, забыв, казалось, в тот момент даже о родине и ее будущем. Никто не понимал, почему я не уезжаю.

Через несколько дней после эвакуации института я поступила работать в библиотеку завода "Красный богатырь". Раз в неделю мне надо было дежурить в библиотеке ночью, и после ночного дежурства я уезжала на два дня в Загорск.

Ф.А. уехала в Свердловск, а папа остался со мной. Недостаток в продуктах питания становился все чувствительней. Мы с папой собирали за неделю все, что могли достать, и я отвозила в Загорск. "Мне ничего не надо, отвези детям", — неизменно говорил папа, передавая мне потихоньку от всех и то, что приносили для него лично.

Почти в каждый приезд я старалась бывать у батюшки. Однажды, когда мы беседовали, началась воздушная тревога. Батюшка прервал разговор и начал молиться. "И Вы всегда во время тревоги читайте "Взбранной Воеводе", и на заводе во время ночного дежурства, тогда и завод не разбомбят", — сказал он.

Ночные дежурства превратились для меня в часы удивительных переживаний. Я была одна в огромном четырехэтажном пустом доме на верхнем этаже. Внизу были только старик-сторож и цепная собака. Вокруг был наполовину опустевший, погруженный во мрак город, ночь, которую часто пронизывал вой сирен и свист сыпавшихся с воздуха осколков снарядов. Я не знала — попаду ли домой, увижу ли еще своих близких. Но мне не было страшно. Я спала совершенно спокойным сном, а когда начиналась тревога, вставала и молилась Божией Матери, как сказал мне батюшка, а потом опять засыпала до следующей тревоги. Утром я узнавала, что поблизости упала зажигательная бомба, сгорел рынок. Я вспоминала слова батюшки: "И завод не разбомбят".

В те дни, когда я могла ночевать дома, мы с братом дежурили на чердаке, где мы могли наблюдать воздушные бои во всей их страшной и вместе с тем увлекательной величественности. Война как бы приоткрывала завесы потустороннего мира. Война шла не только между армиями, между народами, война была где-то глубже, в сердце человека, в сердце мира. Казалось, все силы света и тьмы вышли в бой…

"Матерь Божия победит!"…

"Всем нам надо будет умереть, но только мы с вами не умрем насильственной смертью, — сказал батюшка в один из моих приездов. — И с голода мы с вами не умрем, хотя и мало у нас сейчас хлеба, и еще меньше будет".

Я рассказала батюшке, что везла детям несколько булок, которые мне с большим трудом удалось достать, а когда встретила знакомую старушку-монахиню, мне очень захотелось дать ей одну булку, но я не знала, правильно ли я поступаю и имею ли право так делать… Батюшка сказал: "Если Вы везли булки для детей, то давать их кому-нибудь не было Вашим долгом, но, если Вы по расположению сердца отдали одну из них, Господь вернет Вам пять". Так всегда и бывало, как сказал батюшка.

Господь питал нас в это тяжелое время самым чудесным образом. Все необходимое появлялось совершенно неожиданно и тогда, когда, казалось, помощи ждать было неоткуда. Евангельское чудо с умножением хлебов, казалось, повторялось ежечасно. Однажды совершенно незнакомая женщина передала мне десяток яиц в такой момент, когда я ничего не могла достать для детей. Она везла яйца своим родственникам. Оказалось, что их нет в Москве, везти яйца в деревню было неудобно, и она отдала их мне, так как я попалась ей на дороге в этот момент.

В Рождественский сочельник я собиралась ехать в Загорск с пустыми руками. Однако меня не покидала уверенность, что Господь пошлет что-нибудь для детей. Когда я уже направлялась к вокзалу, я неожиданно встретила девушку, которая до войны была няней Павлика. Она с радостью отдала мне только что полученные на заводе продукты, так что можно было не только накормить наших детей, но и устроить Рождественскую елку, пригласить деревенских ребятишек. Этой первой военной елки я никогда не забуду.

И в этой как будто бы самой обыденной сфере жизни снялись какие-то покровы и обнажились глубины вещей, через которые виднее стала таинственная связь между людьми. Однажды кто-то на работе подарил мне одну конфету. Я не решалась съесть ее, так как чувствовала, что она для кого-то предназначена, но не знала, для кого. В тот же вечер я стояла в очереди в магазине. Магазин был полон народу. Вдруг из толпы вышла одна женщина и спросила, нет ли у кого-нибудь одной конфеты. Она идет в больницу навестить больного, и ей очень хотелось бы принести ему конфету. Разумеется, я отдала незнакомой женщине конфету, которая была явно для нее предназначена.

Однажды утром папа, у которого начиналась тяжелая дистрофия, сказал: "Я умираю без сладкого". Дальнейший ход болезни и ее трагический конец показали, что это не было преувеличением. Мне нечего было дать ему. С тяжелым чувством пошла я на работу. Там я была одна в комнате. Я просила Божию Матерь указать мне способ, каким я могла бы достать сегодня же то, что папе так необходимо. От слабости я задремала. Меня разбудил стук в дверь. Вошла знакомая учительница и принесла немного сахару, который она получила для своих учеников, по каким-то причинам не явившихся на занятия.

После этого случая батюшка дал мне указание делить масло и сахар на равные доли между папой и детьми. "Теперь и он слаб, как ребенок", — сказал батюшка, предупредив меня, что папа долго не проживет.

Когда же я рассказала ему о брате, о его трагически сложившейся личной жизни, батюшка с какою-то особенной тревогой говорил: "Не знаю, как его Господь выведет!"

Батюшка говорил, что всегда молится за моих родных, и только за литургией нельзя ему за них молиться. Он говорил, что брата легко можно было бы обратить, если бы возможно было личное свидание. Но при тех обстоятельствах об этом не могло быть и речи.

Война обострила все чувства до небывалых пределов. Когда неприятель занимал города, казалось, что гибнут близкие люди, и когда воздушный налет разрушал дома в Москве, казалось, что разрушаются части твоего собственного тела.

Однажды, когда я приехала к батюшке, он был очень занят и предложил мне пойти погулять по городу и, кстати, узнать, не привезли ли керосин, который достать было уже очень трудно.

Вначале мне было приятно гулять на просторе и я даже собрала букет васильков. Дойдя до центральной городской площади, я прочла объявление о том, что неприятельские войска заняли Смоленск. Мне казалось, что день померк, и цветы потеряли свое очарование.

Я поспешила вернуться к батюшке и рассказала ему о своих переживаниях. "Вот видите", — сказал он, как бы желая довести до моего сознания смысл этих неясных, овладевших мною чувств. Неожиданно батюшка спросил меня: "А что Вы говорите, когда Вас спрашивают, почему Вы не эвакуировались вместе со всеми?" "Я отвечаю, что я в Москве родилась, в Москве и умру", — сказала я. "Вы правильно отвечаете", — заметил батюшка. Потом он добавил: "А когда в Москве начнется смятение, бросайте все и идите сюда". — "А как же папа и брат?" — спросила я. "Вы им предложите идти вместе с Вами, но если они откажутся, Вы ничего больше не сможете сделать".

Смятение началось ночью 16 октября. Я дежурила в помещении заводской библиотеки одна. Проверив затемнение и перекрестив все двери и окна, я легла спать на одном из столов, подложив под голову книги. Рюкзак с продуктами лежал под столом. Вдруг меня разбудил необычайный шум. На втором этаже теперь находилось ремесленное училище и было радио. Я остановилась, прислушиваясь к сообщениям. Одно было страшнее другого. Один за другим были сданы близлежащие от Москвы города. Наконец, как раздирающий душу крик, раздались слова: "Неприятель прорвал линию нашей обороны, страна и правительство в смертельной опасности".

Началось нечто невообразимое: ремесленники со своими учителями ушли пешком в Горький, на заводе рабочие уходили кто куда, уезжали семьями в деревню, забирали казенное имущество. Начальство тайком ночью на машинах "эвакуировалось" в глубокий тыл. Москва бросила работу, люди бесцельно "гуляли" по улицам. Жизнь страны вдруг разладилась, как часовой механизм.

На вокзале не было электропоездов, а в городе не было машин, не работало метро. На улицы беззастенчиво спускались сброшенные с неприятельских самолетов листовки с надписями, вроде следующей: "Москва не столица. Урал не граница", и т. п.

Это был чудовищный момент, который, к счастью, длился недолго.

До Загорска я добиралась более суток. Паровые поезда шли редко и то и дело останавливались во время воздушной тревоги. Когда я добралась наконец до Загорска, я вздохнула спокойно.

Я спросила у батюшки, нельзя ли мне остаться здесь и не возвращаться в Москву. "Нет, — сказал батюшка, — отдохните немного и в Москву надо поехать, и на работу". Такой ответ батюшка давал не только мне, но и многим, обращавшимся к нему с тем же вопросом.

Неприятельские войска были настолько близки к Москве, что железнодорожное сообщение было затруднено, а проезд, даже на такое расстояние, как Загорск, мог быть допущен лишь по особому разрешению. Мои поездки в Загорск продолжали быть регулярными, но каждая из них становилась чудом — чудом, которое совершал преподобный Сергий по молитвам батюшки.

К запрету ездить по частным делам по железной дороге присоединилась резкая физическая слабость, вызванная развивавшейся дистрофией. Когда меня спрашивали: "Вы завтра едете в Загорск?" — это звучало как насмешка. Это совершенно невозможно.

А на следующий день начиналась борьба, которая происходила не во мне, не в моем сознании и воле, борьба между стихиями мира сего, которые бушевали в Москве, и благодатными силами, которые шли из Загорска. Я сама была почти пассивна, стараясь лишь чаще повторять молитвы, вспоминая слова батюшки: "Держитесь за ризу Христову!" Жизненно важное значение этих слов ощущалось в те трудные дни с особенной, недоступной нам в обыденной жизни остротой. Весь мир вокруг был как бы покрыт толстым слоем непроходимых льдов, и единственным ледоколом была молитва. Без нее нельзя было в буквальном смысле сделать ни шагу. Это было совершенно очевидно.

Поездка в Загорск расчленялась на много этапов, и пока не был закончен один этап, я не решалась даже подумать о следующем. Достать все необходимое для Леночки и детей, раздобыть какие-нибудь справки и удостоверения, дойти до вокзала, перейти через кордон контролеров и милиционеров на вокзале и в поезде, доехать до Загорска (сколько раз приходилось выходить из вагона, если справка казалась милиционеру недостаточно убедительной, и идти несколько остановок пешком, а затем пересаживаться на другой поезд), выйдя из вагона, дойти до места. Каждый из этапов имел свои почти непреодолимые трудности: иногда кругом была полная тьма, и не было видно ни жилья, ни дороги или все было занесено снегом и никак нельзя было догадаться, куда идти.

Но на каждом этапе приходила неожиданная и нечаянная помощь, и препятствия рушились одно за другим. Когда проезд был совсем закрыт и допускался лишь с разрешения коменданта города, я спросила батюшку: "Как я приеду в следующий раз?" — думая только о земном, как апостол Петр в тот момент, когда Господь назвал его "маловерным". Батюшка ответил: " С Божией помощью!"

Сила батюшкиных слов заключалась в том, что они полностью согласовались с жизнью, и вся жизнь становилась постепенным раскрытием того смысла, носителем которого являлся он сам.

Во время войны батюшка не мог постоянно оставаться в одном месте, так как чаще проверяли состав населения и документы, и вынужден был время от времени уходить из дома и жить у других своих духовных детей.

Атмосфера в Москве становилась такой тяжелой, что я мечтала хоть немного пожить в Загорске. "Я знаю, что Вам очень трудно", — говорил батюшка. От того, что он знал, трудности приобретали иной смысл и переставали тяготить.

Однажды, идя вечером в темноте, я наткнулась на противотанковое заграждение, которых было много на всех улицах, и так сильно расшиблась, что пришлось взять бюллетень. Кое-как добралась я до Загорска, где я ходила на перевязки в поликлинику. Таким образом исполнилось мое желание, я могла остаться в Загорске почти на три недели.

По мере того как надежды Германии на молниеносную войну не оправдывались, политика фашизма в оккупированных местностях становилась все более жестокой. Ужаснее всего было поголовное истребление еврейского населения. Все те же призраки выплывали из глубины истории и становились невероятным фактом сегодняшнего дня.

То, что переживалось в то время, было неизмеримо больше, чем сочувствие. Все боялись чего-нибудь больше всего в эти грозные дни: одни химической войны, другие — голодной смерти, третьи — попасть в руки врагов и т. п. Меня же больше всего ужасала мысль о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком-то "привилегированном" положении сравнительно с другими. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что мое обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. "Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них", — сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о "привилегиях". Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут.

Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда я по поводу чего-то (о чем шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это право. "О каких правах вы говорите? — спросил батюшка. — На что мы имеем право? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает".

В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Леночки настойчиво требовал переезда ее с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался. "За Вашу заботу Матерь Божия Вас не оставит", — сказал он.

Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. "Чьи это мальчики?" — удивленно спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. "Мои", — ответил батюшка.

Последние дни и кончина

В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием близкого конца.

За время своего пребывания в Загорске я еще раз была у батюшки вместе с детьми. "Удивительно хорошие у Вас дети. Они ведь и Ваши дети", — сказал батюшка. Мы сидели вместе у батюшки в садике. Алик принес какой-то цветок и, показывая его батюшке, говорил: "Вы только посмотрите, какой он хороший". "Да, да, душечка, — ответил батюшка, — такой же хороший, как и ты".

Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз, хотя ему не было еще семи лет (он, очевидно, знал, что не доживет до того времени, когда ему исполнится 7 лет).

После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: "Я чувствовал себя с Дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем".

Однажды батюшка сказал мне: "За Ваши страдания и за Ваше серьезное воспитание этот самый Алик большим человеком будет".

Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели.

Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины своего крещения, он сказал: "Попросите батюшку Петра, я не в силах, — а потом более бодрым голосом добавил, — а мы с Вами молебен еще отслужим!" Я не поняла, к чему это могло относиться.

Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала.

С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются.

Оставалось одно — молитва-ледокол, которая может пробить самую несокрушимую стену льда.

Целый день я ходила от одной инстанции к другой, стараясь не ослаблять внутреннего внимания, и почти машинально отвечая на поставленные мне вопросы. Так шли часы. Возникали все новые препятствия, одно неожиданней другого. День казался исключительно длинным и наполненным каким-то почти непонятным для меня содержанием — своеобразной борьбой.

Каково же было мое удивление, когда в самом конце рабочего дня мне не только дали справку об увольнении, которой я добивалась, но и все четыре продовольственные карточки на следующий месяц, что совершенно превзошло мои ожидания и казалось необъяснимым. Таким образом я оказалась свободной.

Это, с одной стороны, давало мне возможность, попав в Загорск, оставаться там столько времени, сколько мне было нужно, с другой — лишало необходимого заработка. Несколько раз я обращалась к батюшке с просьбой разрешить мне поступить в госпиталь сестрой или санитаркой или просто пойти на физическую работу. Батюшка категорически отвергал все эти предложения, говоря, что мне можно пойти только на "подходящую" работу. Так я, по благословению батюшки, дождалась того момента, когда я могла возобновить, хотя и в весьма необычных условиях, свою прежнюю работу в консультации.

"Если немцы войдут в Москву, Москву ждет страшное", — сказал батюшка.

Близость неприятеля чувствовалась во всем, воздушная бомбардировка стала настолько привычной, что на нее почти не обращали внимания. Папа часто метался по комнате с таким взволнованным видом, что больно было на него смотреть. "Я не могу, что они так близко", — шептал он. Ночью окна были плотно завешены, и неизвестно было, что творится там. Поэтому, услышав утром звуки нашего радио, мы чувствовали большое облегчение.

Во время ночных дежурств на чердаке дома я почти всегда брала с собой "Акафист Страстям", и брат часто просил меня почитать ему вслух. Я читала ему отдельные места, которые производили на него глубокое впечатление. Один раз ему удалось приехать на три дня в Загорск. Ничего не зная и не подозревая о существовании батюшки, он почувствовал сразу ту атмосферу, в которой мы жили. "Я попал в вашу орбиту", — говорил он. Это была великая милость Божия. Преподобный Сергий помог нам вырвать его на эти короткие дни из того хаоса, внешнего и внутреннего, среди которого он жил, всегда чужим и всегда несчастливым. Он глубоко почувствовал тот мир и благодать, которые были разлиты здесь во всем, даже в воздухе, в колоколах Лавры, в солнечных бликах на снегу, в удивительной тишине, в каком-то непонятном покое, который не от нас, не от сменяющихся обстоятельств и неровных путей судьбы человека в миру. "Цель нашей жизни — покой", — сказал мне однажды батюшка, но я не скоро поняла, что означали эти слова. Покой, о котором говорил батюшка, — та "тишина велия", о ней повествует Евангелие. Целый вечер мы говорили о Загорске, о преподобном Сергии. На следующий день брат отправился вдвоем с Леночкой за картошкой. По дороге их застала воздушная тревога. Им удалось укрыться в одном из зданий Лавры, которое оказалось открытым, и они пробыли там, пока не был дан отбой.

Как не хотелось ему уезжать обратно в Москву! Раз он даже высказал мысль: "Если я доживу до окончания войны и фашисты будут побеждены, я тоже приму крещение". Когда Леночка передала эти слова батюшке, он сказал: "За эти слова он, может быть, спасен будет".

Однажды, уезжая из города в острый момент войны, Маруся сказала нам: "Увидимся, здесь или не здесь!" — "А со мной?" — спросил брат.

Этот вопрос и сейчас стоит передо мной, но Господь так устроил сердце человека, что надежда в нем не умирает, а пути Его — неисповедимы…

Через несколько дней после отъезда брата я решила воспользоваться тем настроением, которое у него было во время пребывания в Загорске, и написать ему письмо.

В этом письме я пыталась раскрыть перед ним то обстоятельство, что не случайно попал он в нашу "орбиту", что по существу он всегда находился в ней, показать на примере его собственной жизни и жизни всей нашей семьи, что тоска по христианскому мироощущению присуща в той или иной мере многим из наших единоплеменников. Хорошо выражено это чувство в стихотворении нашего родственника, поэта Василевского. В одном из старых ленинградских сборников я нашла его стихотворение "Вербная суббота". Проходя мимо церкви в Вербную субботу в тот момент, когда молящиеся выходят с зажженными свечами в руках, поэт глубоко чувствует значение происходящего: Мир, измученный снами пустыми,

Отдыхает от зла и тоски. Не будучи в состоянии слиться душой с совершающимся торжеством, он заканчивает стихотворение словами: "Я несу не мольбу, но печаль, не моей, но прекрасной святыне". Подобные настроения мы находим у писателя Гершензона, художника Левитана и многих других.

Я напомнила ему о том, как он, по каким-то непонятным ни ему самому, ни окружающим причинам, с восьмилетнего возраста считал праздник Введения во Храм Божией Матери своим праздником, как он всю жизнь искал в живописи и музыке христианские мотивы и ценил их больше всего. Я пыталась доказать, что он только тогда сможет понять истинный смысл своей тоски и стремлений, когда до конца осознает слова, которые он так любил при исполнении реквиема Моцарта: "Благословен грядый во имя Господне!"

Это письмо не должно было быть только моим письмом. Только в том случае оно получит силу, если все высказанные в нем мысли и чувства пройдут через благословение батюшки.

Батюшка не вставал с постели. Письмо мое он оставил у себя, чтобы внимательно прочесть. Когда он возвратил его мне, он сказал, что все написанное в нем он одобряет и считает необходимым. Единственное, против чего он возражал, это обращение, в котором я употребила не собственное имя, но ласковое слово, с которым мы привыкли обращаться друг к другу. Батюшка сказал, что имя имеет очень большое значение и каждого человека надо называть его собственным именем, а не как-либо иначе. "Часто в семье называют Муся, Люся, Ася, — сказал батюшка. — Это не настоящие имена. Ласкательное имя должно быть как можно ближе к полному. Пользование придуманными именами расслабляет душу".

Брат очень хорошо воспринял это письмо и очень-очень благодарил за него при личном свидании. Однако немного времени спустя он прислал письмо, в котором он отвергал то, что недавно горячо воспринял. Он ничего не отрицал, но отвергал для себя лично: тяжелые, безнадежные настроения взяли верх.

Батюшка успокоил меня: "Он воспринял все хорошо, это пойдет ему на пользу, а это его письмо лучше сжечь и не придавать ему никакого значения".

Немцы продолжали наступать.

Леночка жила в это время уже в самом Загорске. Подошла зима. Шли слухи о том, что немецкая армия пересекает Северную дорогу и Загорск будет отрезан от Москвы. В один из таких тревожных моментов, когда во дворе была метель, мы с Леночкой наскоро, оставив детей дома, отправились к духовной дочери батюшки Вере Максимовне/15/. Там мы встретили о. Владимира. "Вот где Господь привел увидеться", — сказал о. Владимир, увидев меня. Общая опасность сблизила всех, и мы просто и хорошо побеседовали.

Опасность, что Загорск будет отрезан от Москвы, становилась все острей и реальней. Передо мной стояла мучительная альтернатива: оставаться в Москве и быть оторванной от Леночки и детей или оставаться в Загорске и расстаться с папой и братом.

Я ждала от батюшки ответа, который разрешил бы все мои колебания. Однако в этот тяжелый для меня момент прямого ответа не последовало.

"Поезжайте в Москву, — сказал батюшка, — почитайте там три акафиста: Спасителю, Божией Матери и Святителю Николаю — и тогда, что Вам Господь положит на сердце, то и сделайте!.. В воскресенье приедете", — добавил он, помолчав.

Я поняла одно: батюшка уходит от нас и хочет приучить нас к самостоятельности!

Акафисты были прочитаны, но предпринимать мне, к счастью, ничего не пришлось. Может быть, батюшка и предвидел это, потому что как раз в воскресенье обстановка изменилась: наша армия перешла в наступление и немцы были отброшены от Москвы.

"Верно, святители московские за Москву молились", — сказал о. Иеракс.

После этого поездки в Загорск значительно облегчились. Батюшка не вставал с постели. Я заходила к нему, как только было возможно. Иногда он просил написать под диктовку письмо (у батюшки всегда была большая переписка как с духовными лицами, так и со светскими).

Иногда надо было привезти из Москвы лекарства и анализы. Разобравшись в последних, я поняла, что болезнь батюшки (рак) неизлечима и близится к роковой развязке.

Однажды батюшка сказал мне: "Вы не знаете, как я к вам отношусь (он имел в виду нас с Леночкой). Вам это не открыто. Только там вы узнаете. Вы ближе мне, чем родные сестры".

В день преподобного Серафима батюшка вдруг почувствовал прилив сил. Он встал и отслужил литургию. Она была последней. Больше он не вставал.

Батюшка почти ничего уже не мог есть, да и несмотря на все старания его духовных детей, не всегда можно было найти то, что было нужно.

Ксения Ивановна — дивеевская монахиня — все время ухаживала за батюшкой.

Делала она это с такой исключительной мягкостью, терпением, предупредительностью и какой-то особенной сосредоточенной деловитостью, которая свойственна только людям, прошедшим большую школу духовной жизни.

Однажды в день святителя Спиридона батюшка попросил Параскеву*, сестру К.И., принести ему с базара свежей рыбы. П. предупредила батюшку, что достать свежую рыбу сейчас почти невозможно, на что батюшка уверенно ответил: "Не беспокойся, мать, тебе святитель Спиридон пошлет".

-----------------------

* В монашестве Никодима (прим. ред.)

Когда П. пришла на базар, она увидела небольшую группу женщин, окруживших старика-торговца. Старик принес для продажи немного свежей рыбы. Заметив П., он отдал ей свою рыбу и скрылся в толпе, к удивлению и негодованию окружавших его женщин.

Вернувшись домой, П. рассказала об этом удивительном происшествии батюшке. Батюшка попросил ее описать наружность старика, отдавшего ей рыбу. Когда она это сделала, они убедились в том, что это был не кто иной, как святитель Спиридон.

Зима подходила к концу. Первые весенние зори загорались над Лаврой преподобного Сергия (двери которой были еще закрыты), над полями и дорогами, по которым он сам ходил, молился и благословлял людей — смиренный инок и собеседник ангелов.

Батюшка радовался за нас, что мы имеем возможность встретить раннюю весну в Загорске. Он говорил мне о том, что это время года необыкновенно прекрасно в этих местах. Какая-то особенная благодать разлита в воздухе, напоминая об ином, высшем мире и умиротворяя все чувства, как песня жаворонка в минуты душевной тревоги.

Приближались и дни "духовной весны" — Великого поста. В Прощеное воскресенье вечером, перед отъездом в Москву, я зашла к батюшке. Женщина, открывшая мне дверь, сказала: "Батюшку видеть нельзя, он очень слаб и никого не принимает". Мне пришлось уйти.

Я направилась к вокзалу, не понимая, что творится со мной. Мир вновь терял свою реальность, как в те дни, когда умирала мама. Но тогда Господь сжалился надо мной, после 11 дней бессознательного состояния мама пришла в себя и я могла видеть ее и говорить с ней до последних минут ее жизни. Неужели я батюшку больше не увижу? Не получу его последнего благословения? Как же я буду жить дальше? Этого не может быть! Я продолжала идти на вокзал, я не могла поступить иначе, но в глубине души была безусловная уверенность в том, что Господь не допустит, чтобы я так уехала.

Я пришла на вокзал, подошла к кассе, взяла билет. Сейчас подойдет поезд, и я должна буду уехать. Вдруг я обнаружила у себя в кармане лекарство, которое я привезла для батюшки и которое надо было непременно передать, так как оно могло облегчить его страдания. Я совсем забыла о нем. Что делать? Возвращаться к батюшке было нельзя. Я решила пойти к сестре К.И., Ирине, которая жила на одной улице с нами, и передать ей лекарство.

— Как хорошо, что Вы пришли! — неожиданно для меня воскликнула Ирина, когда я вошла к ней в дом. — Идите скорей к батюшке! Он узнал, что Вас к нему не допустили, и был очень огорчен. Он непременно хочет Вас видеть.

То, что произошло, было больше того, что я могла ожидать. Я не только увижу батюшку, он сам зовет меня к себе.

К.И. подвела меня к постели батюшки и сказала: "Говорите, что Вам нужно, пока не поздно", — и вышла из комнаты. Много мыслей мелькало у меня в голове, но все они в этот момент казались лишними. Я не могла говорить. Тогда батюшка заговорил сам тихим и ласковым голосом: "Говорите, что Вам нужно, пока я совсем не ослабел". "Батюшка, — сказала я, — простите меня за все, за все огорчения и неприятные минуты, какие я Вам доставила".

"Нет, нет, — оживился батюшка, — ничего такого не было. А прощения мы должны просить друг у друга… И Леночке передайте". — "Теперь для меня нет ничего, кроме вашего благословения", — добавила я. "Вот так-то и лучше, ответил батюшка. — Господь Вам многое пошлет, только живите так, как Вы живете. Разбирайте жизнь понемногу…" Эти последние слова батюшка произнес особенно тихо и медленно, по-видимому, утомившись.

Все находившиеся в доме вошли в комнату батюшки, чтобы начать вечернее богослужение — встречу Великого поста.

Слабым, но чистым голосом батюшка сам начал пение ирмоса Великого канона "Помощник и покровитель бысть мне во спасение". Необычайной силой звучали эти слова в устах умирающего. Это был не только итог земного пути, эти слова, которыми Церковь начинает ежегодно Великий пост, открывая всем верным дверь покаяния, открывали перед ним в этот час врата жизни вечной.

По окончании богослужения батюшка сказал, чтобы меня оставили ночевать, так как было уже поздно.

Рано утром пришел о. Петр. Каждый день он приходил причащать больного, а потом уходил на работу в бухгалтерии на фабрике.

Войдя в комнату батюшки, о. Петр сказал бодрым, почти веселым голосом: "Доброе утро, отец архимандрит, с Постом Вас".

Пока о. Петр был у батюшки, все собрались на кухне и горевали о предстоящей разлуке с батюшкой. Когда о. Петр вышел к нам, он сказал: "Мы не знаем, что ждет нас, может быть, Господь выводит его как Своего избранника". Последующие события показали, что о. Петр был прав.

В это время батюшка позвал к себе К.И. "Мать, — сказал он, — принеси Верочке капусты". Он беспокоился, что К.И. забудет накормить меня перед отъездом.

Когда я собралась уезжать, я еще раз зашла к батюшке в комнату. Он лежал в забытьи. Я не решалась его беспокоить. К.И. сама подошла к батюшке и сказала: "Благословите Верочку, ей ехать надо". Я опустилась на колени возле его кровати. Батюшка благословил меня, и я уехала в Москву.

Через три дня, когда я пришла с работы, папа сообщил мне, что звонили и оставили адрес, по которому я должна была немедленно прийти. Я все поняла. Когда я пришла, то услышала: "Батюшка скончался".

Мне сообщили также, что решено было в течение года читать Псалтирь по батюшке. Для того, чтобы вся Псалтирь прочитывалась ежедневно, ее разделили между духовными детьми батюшки так, чтобы каждый ежедневно читал одну кафизму. Мне досталась 6-я кафизма.

— Смотрите, — сказала мне одна из духовных дочерей батюшки, когда я собиралась уходить, — дома никому не показывайте вида, что у Вас горе. И не плачьте, для этого есть ночь.

Батюшка подумал перед смертью обо всех своих духовных детях, никого не забыл. Каждому он дал в благословение образ Божией Матери. Мне, Леночке и Алику — "Всех скорбящих Радосте", а Павлику — "Нечаянную радость". Свое духовное руководство он передал о. Петру, о. Иераксу и о. Владимиру, распределив между ними сам своих духовных детей. Нас он поручил о. Петру.

Когда я приехала через несколько дней к Леночке, она рассказала мне следующее.

В ночь со вторника на среду она видела сон, будто она находится у батюшки и он просит ее почитать вслух Евангелие. Она открывает книгу и начинает читать, но он ее останавливает, говоря: "Вам надо читать Евангелие от Луки".

Утром она собралась идти к батюшке. Алик плакал и просил ее не уходить. Этого никогда прежде не было. Зайдя в дом батюшки, Леночка спросила у открывшей ей двери К.И.: "Как батюшка себя чувствует?" — "Теперь ему совсем хорошо", — ответила она. Леночка поняла, что батюшка скончался. К.И. обняла Леночку, подвела ее к батюшке, приоткрыла покров, чтобы Леночка могла взглянуть на его лицо и приложиться к его руке. Потом К.И. сказала Леночке, чтобы она читала вслух Евангелие. "Вам надо Евангелие от Луки читать", сказала К.И.

На вопрос, можно ли прийти на похороны, К.И. сказала: "Нет, я Вас утешила как могла, а на похороны приходить не нужно".

Леночка пошла домой и рассказала детям, что Дедушка умер.

— Я так и знал, — сказал Алик, — только совсем не страшно, он ушел в Царство Небесное.

В течение нескольких дней Алик отказывался от всяких игр и развлечений. Мне передавали потом, что и другие дети почувствовали день кончины батюшки.

Светлую пасхальную заутреню служил в батюшкином доме о. Петр. Заутреня прошла очень торжественно.

По окончании службы о. Петр сказал: "Теперь пойдем похристосуемся с батюшкой".

Мы спустились по лестнице под дом, где находилась могилка батюшки.

Его похоронили тут же в его "катакомбах", под тем местом, где находился Престол, — как это делали в Церкви первых веков.

ПРИМЕЧАНИЯ

15 Вера Максимовна Сытина (1901–1988), жена С.О. Фуделя. (См. прим. 22)