"Час шестый" - читать интересную книгу автора (Белов Василий Иванович)

VII

На рассвете, хотя голова побаливала от вчерашних рюмок, Евграф поднял на ноги все свое «женское сословие»: жену Марью и дочь Палашку. Внучку «Витальку», то бишь Марютку, спящую, он сразу отправил с Марьей к Самоварихе. Бабам было велено варить обед для предстоящих помочей и, как только смечут стог, кормить людей.

Оставшись один, Евграф открыл двери, выставил рамы и начал разбирать остатки печного кожуха. Обвалившуюся старую печь пришлось крушить ломиком, взятым у Володи Зырина. Пыль поднялась такая, что Евграф зачихал…

Первым на помочи явился, как ни странно, сумасшедший Жучок. Он поздоровался с хозяином за руку:

— Здраствуйте, пожалуста, здраствуйте, пожалуста, каково нонче ночевали?

— Ночуем-то мы пока в людях… — смутился Евграф от такого вопроса, не зная, что и поручить работнику. Но Жучок сам, добровольно пошел копать глину. «Не стибрил бы только лопату, — подумал Евграф. — А то и другое что-нибудь подберет, никакой он вроде не тронутый».

Пришла Таисья Клюшина, следом пришел Киндя Судейкин, начал дразнить Таисью:

— Таисьюшка, слыхала ли?

— Чево?

— Да говорят, Шибаниху-то разделили на две ровные части. Микулёнок учредил две бригады в одном ковхозе. Митьку Куземкина, грит, бригадиром в первую, а тебя поставим командиром в другую.

— Отстань, к водяному! Плетешь с утра.

— Здря и отказываешься…

Киндя своей лопатой пошел копать глину.

Один за другим скапливался народ. Дело пошло сразу. Надо было скорее очистить старый, еще ядреный опечек, выкидать остатки прежней печи, надо было таскать свежую глину. Покатый от будущего шестка настил опечка до задней части уже забивали свежей глиной, когда появились Зырин с Нечаевым и два подростка от Роговых, да еще с десяток баб и девок, а народ все подходил. Евграф испугался, что всех Самоварихе не накормить, и каждого распределял по местам. Люди не теряли минут, сразу приступали к работе. Некоторые предупредили, что пришли не на весь день. Кто выбрасывал остатки прежней печи, кто копал глину, кто заприлаживал «свинью» и щиты для опоки. Вчера за щитами Евграфу пришлось съездить в Ольховицу. Это было наследство Шустовых, говорили, что оно валялось в гумне, а в каком гумне, не помнил ни Славко, ни Гривенник. Гумен в Ольховице набиралось не меньше дюжины. Только с помощью сельсоветской уборщицы Степаниды опоку, раскиданную в разные стороны, обнаружили в каком-то сарае, потому Евграф и опоздал вчера на Васькину свадьбу.

Собрать «свинью» безошибочно умел один Савва Климов, его даже приглашали для этого в чужие деревни. Она состояла из многих частей и собиралась без всяких гвоздей по определенному порядку, чтобы, когда печь будет сбита, вынимать ее по частям в обратном порядке.

«А попробовали бы большевики без этой свиньи сбить для себя новую печь! Никакому бы Троцкому не удалось». Эту интересную мысль и обнародовал сейчас Савва Климов, но Киндя Судейкин старался ее опровергнуть:

— Ты, Климов, здря говоришь такие пустые слова.

— Почему? — Савватей достал из холщовых синих порток самодельную берестяную табакерку. Постукал по ней ногтем.

— А потому! Вот, к примеру, царь Петр умел делать все подряд. Лошадей ли ковать, баб ли пороть по жопам, вельможей ли. Так неужели Трочкому со свиньей не сладить? Выпил бы он стопочку, как на сварьбе у Васьки Пачина, и склал бы! Трочкому-то тут и делать нечего…

— Ты, Киняха, специалист по однем сварьбам. А в политике ты как осиновый пень. Идешь напролом, как моя старуха, — возразил Климов. — Да эту свинью не скластъ и самому Ленину, не то что Трочкому! Свинья никому не далась бы. Только мне да, может, еще товарищу Сталину.

Зырин пресек хвастунов:

— Вон Евграф-то обоим вам свинью подложил. Взял да и склал! Вас не дождешься.

Климов пошел проверять. Потрогал «свинью» на прочность и произнес:

— Тютелька в тютельку…

Евграф приказал Таисье с девками выкидывать из глины камни и бело-желтые известковые сгустки. Бабы дырявыми ведрами таскали в избу свежую глину, сваливали в деревянный опечек. Серега с Алешкой старались не уступать друг другу и взрослым. Евграф вручил мужикам двух «баб» — тяжелые дровяные чурки с прибитыми к ним деревянными ручками. Нечаев первым ударил своей «бабой».

Битье печи началось.

Евграф минут двадцать усердно бухал по глине тяжелой чуркой, а когда пот промочил на спине рубаху, передал чурку Судейкину.

— Нет, мне с такой бабой не справиться, — сказал Киндя. — Дай-ко, Зырин, твою, которая потоньше.

— Я свою бабу никому не даю! — отшутился Зырин. — Последнее дело, бабу отдать в чужие руки…

— Да ведь ты, Володя, пока и не женатой, — простодушно сказала Таисья Клюшина, и все засмеялись. Зырин с кряхтением начал шлепать по глине своей чуркой, и Киндя неохотно полез в опечек с тяжелой бабой.

К тому времени подошли Санко Куземкин и Миша Лыткин с лопатами. Но лопаты уже не требовались…

— Ты, Мишка, почему без нагана? — спросил Киндя Лыткина. — Без нагана в кампанию не берем.

— Берем, берем! — заступился Евграф за Лыткина и пошел показывать Санку, откуда носить глину.

— Ты где предрика-то спрятал? — спросил Киндя бедного Лыткина.

Лыткин не нашел, что ответить Судейкину.

— Спит, видно, предрик, — подначил Володя Зырин.

— Предрика не будем трогать, — подмигнул мужикам Иван Нечаев. — Мы с «бабами» и без предрика управимся. Он пусть как хочет.

Все вспомнили про «Витальку» и стихли. Палашка была не в духе, она слышала разговор. Она таскала глину большим дырявым ведром. Зырин считал, сколько принесено ведер, досчитал до девяноста, сбился и перестал считать.

— Ну, худой ты, Володя, счетовод, ежели не можешь глину считать, — сказал Иван Нечаев.

Зырин не обиделся, согласился.

Евграф попросил Палашку принести с реки бадью чистой воды и ковшик. Жара пропитала насквозь его залатанную рубаху. Опечек только забили глиной, разверстали место для печного пода. Нечаев и Зырин устанавливали большие опочные щиты вокруг «свиньи». Их прочно сколотили гвоздями, форма для печи была готова.

Солнышко в небе поднялось над Шибанихой, мужики были в поту, часто пили, а опока наполнилась только на одну треть. Бока «свиньи» медленно обтекались трамбованной глиняной массой.

К полудню печь была сбита всего лишь наполовину.

— Слава тебе, Господи, слава тебе! — приговаривала, радуясь и крестясь Марья, пришедшая звать обедать. — Вот опеть не оставили нас православные…

Что значит это «опеть», Марья не знала и сама, ведь печи как таковой еще не было. Или она припомнила прежние, доколхозные годы, или пришел ей на ум сундук с приданым.

— Мужики, а мы когда обедать-то будем? — спросила она.

— Рано, рано еще!

— Собьем печь, тогда и обедать…

— Нет, робятушки, без обеда не выдюжить!

— А вот Мишка скажет, когда обедать.

Белые ресницы Миши Лыткина то и дело по-телячьи моргали. Он притащил очередное ведро с глиной. Нечаев спросил:

— А помнишь, Анфимович, как лес-то возили для мельницы? Вот были помочи дак помочи, сам отец Николай кряжи рубил!

— Где-то он, сердешной, нонче? Наверно, и жива нет, — сказала Таисья.

— Знамо, нету Рыжка в живых, разве устоит ноне такой, — заметил Климов.

— Ты, Киндя, тогда по гвоздям топориком-то, по гвоздям тюкал. Изгадил, поди, топорик-то… — усмехнулся Евграф, переводя разговор.

— Да откуда я знал, что гвоздей набито? Знамо, изгадил. Долго точить пришлось.

— Не надо было стихи про Таню кривую выдумывать, — хохотнул Володя Зырин и напомнил: «Носопырь-то крикнул «ых», да собралась пара кривых».

— Баушка-то Таня севодни где? Опеть с Игнашкиным робенком сидит? — спросила Таисья Клюшина.

— Ушла по миру, — сказал Жучок своим сиротским голосом.

— Да какое ушла, ежели «Ельник-березник» на сварьбе пела.

— Робята, вы чего думаете-то? — появилась в избушке Самовариха. — Ведь суп-от в пече скиснет!

— Не скиснет, еще и печь не сбита, — подшутил Киндя, но предложил сходить пообедать. Работники отправились к Самоварихе, водой из колодца вымыли руки.

За столом всем не хватило места, решили поесть в два приема, сначала мужики, затем женский пол. Евграф достал из шкапа бутылку, Марья с Палашкой подали большое блюдо похлебки, решето нарезанного ржаного хлеба.

— Самовариха, ты чего наварила?

— А чего дают, то и хлебай, узориться нечего, — отбоярилась Самовариха.

Зырин хлебнул и обжегся:

— Ух, вроде скусно…

Мужики чинно ждали, пока Миронов разливал бутылку по разномастным и щелеватым чашкам.

Киндя Судейкин взял посудину, крякнул:

— Ну, дай Бог, чтобы не последняя в Шибанихе печь! Не будем чокаться-то. А ты, Анфимович, неладно сделал…

— Чего?

— А то, что себе-то не налил.

— Да я этот «чай» на второй день не потребляю, знаешь ведь сам. Вчерась начаевничался… Вам больше достанется.

Мужики зашумели, однако спорить не стали. Выпили свои порции. Начали неторопливо хлебать наваренный из вяленой баранины суп. Самовариха раскошелилась для помочей, несмотря на Петровский пост. Марье пришлось добавить из одного горшка, другой был оставлен «второй смене».

— А помнишь, Анфимович, как поп Рыжко с пупа-то сорвал? — спросил Нечаев.

— Помлю, как не помлю.

Под гороховый с постным маслом кисель Евграф хотел выставить и вторую бутылку, но мужики отказались:

— Оставь бабам-то этих капель!

— Печь еще бить да бить.

— Достаточно, Анфимович, достаточно!

После киселя поспасибовали и завытаскивали кисеты.

— Палить, робятушки, выходили бы на крылечко! — сказала Самовариха. — У нас ведь робеночек.

— Правда, правда, — согласился Судейкин. — Предрик придет, дак он даст нам жару, скажет, чего вы мою девку обкуриваете!

Киндя перемигнулся с Зыриным. Евграф откашливался. Палашка, не говоря ни слова, схватила «Витальку», игравшую на полу, и утащила в куть. И сама из-за перегородки не вышла.

— Евграф Анфимович, а Евграф Анфимович! — всполошился Судейкин и хлопнул рукой по колену. — А ты по советскому закону подай на ево в суд!

— На ково? — спросил Евграф.

— Да на предрика. Он ведь должен по нонешнему закону алименты на робенка платить!

Образовалась в избе тишина. Никто не решился заговорить, и Киндя почуял, что сболтнул лишнего, что надо как-то выкручиваться.

— Дело не мое, а я бы уж ему присудил и в свидетели бы первый пошел… — тихо добавил Судейкин.

Палашка с девочкой совсем выбежала из избы. Самовариха вышла из кути и неожиданно звонко заявила всегдашней пословицей Марьи Мироновой:

— А вот что я, Акиндин, скажу: чей бы бычок ни скакал, а телятко-то наше! Слава Богу, теперече и сам домой пришел, он и без Микуленка девку прокормит. Поставит и без судов на ноги!

Бездетная Самовариха за два с лишним года сроднилась и с Палашкой, и с Марьей, и с «Виталькой». Теперь и с Евграфом. Жучок, чье семейство тоже долго жило в избе Самоварихи, согласно закивал головой.

— Да я што, я што… — заоправдывался Судейкин. — Я тольки в порядке обсужденья вопроса…

— Спой лучше про Носопыря-то, — выручил Судейкина счетовод. — Помнишь, как под балалайку-то пел?

— Носопыря давно нет, давай лучше про живых! — поддержал Нечаев Зырина.

— А вот скажет Володька, когда он жениться будет, дак я ему все пропою. Учительша-то вон какая накрашеная, из Вологды вот-вот прикатит.

— Чего про учительшу говорить, ежели вон Зойка Сопронова и та свеклой мажется. Сорок годов, а все чекурнастится, — заметила Самовариха.

— В сорок лет бабе износу нет, — сказал Нечаев.

— А в сорок пять баба ягода опять, — добавил Киндя.

— Да уж нашли ягоду, Зойку Сопронову! На чем у ее и юбчонка-то держится! — засмеялась Самовариха.

— На чем бы ни держалась, а Зойка двух братанов на коммунистов выучила! Можно сказать, в люди вывела! — сказал Киндя. Этим он рассмешил всех. От дружного хохота даже кот спрыгнул с шестка. Отсмеявшись, женщины начали усаживаться за стол, пора было обедать «второй смене». Они отказались от водки, замахались руками:

— Пусть мужики этот омег[3] и допивают…

Зырин отмолчался насчет своей женитьбы и сказал:

— А у тебя-то, Акиндин, не она была наставницей-то? Не Зойка?

— Нет, меня моя баба сама выучила, хоть совсем в этом деле неграмотная. Ежели прижмешь, дак только тогда и распишется. А так ни-ни!

За столом фыркнули сразу двое.

— Отстань, к водяному, только и знаешь бухтины гнуть! — заругалась Таисья Клюшина. — Дай девкам-то похлебать. Наелся, дак и сиди!

Киндя пропел:

Вся Шибаниха деревенка Ушла на сенокос, А миличия приехала И гонит на силос.

— Во, во! Давай-ко! — обрадовался Нечаев и сел на порог, чтобы закурить.

— Без балалайки-то мне, наверно, ничего не сделать, — зауверялся Акиндин. — Ну да ладно, попробую под ротовую.

И Киндя запел речитативом, запритопывал:

— Ходит Кеша по деревне. На собрания зовет. Он и дома, и везде. Как в мироновской избе. Что-то наша балалаечка худенечко поет. К выселеночкам не ходим, Митька воли не дает.

Нечаев хихикнул и ткнул Зырина в бок, дескать, все верно про выселеночек-то. Женщины перестали хлебать, слушали.

Шел Еграша из тюрьмы К Самоварихе в примы. Прикатил не к сроку Будет мало проку.

Зырин прыснул в кулак, Нечаев скороговоркой остановил счетовода: «Не перебивай, а то он сойдет с рельсов!»

Вся Шибаниха жужжит, Экая досада, Был до бани я мужик, После бани баба!

На этом месте рассмеялся и сам Евграф, что толку сердиться, если уже вся деревня знала, как он сидел на печи в женской рубахе.

На чужбине не зачах, А в родном окопе На горячих кирпичах Стало худо жопе.

Киндя выждал, когда народ прохохочется, и добавил:

Тут приходит замполит И Еграше говорит Передвинься за трубу, Не живи халатно, Все равно твою избу Не отдам обратно.

— Замполит-то это который — Кеша или Игнаха? — под общий хохот допытывался Иван Нечаев, а Судейкин на ходу частушкой объяснил был замполитом:

Говорит с печи Евграф: Нет, Фотиев, ты не праф! И за то Евграфу Прописали штрафу.

— Ну, Киняха, ты мастер придумывать, Кеши не было, — возразил Савватей. — Ведь штрафы-ти дают сельсоветы, а не ковхозы, у ковхозов таких правов нету.

— Погоди, скоро будут.

— Пусть он поет, не останавливайте!

— Дальше-то как?

Пока шумели и всплескивали руками, Киндя устроил передышку, затем продолжил этот бесплатный «канцерт», как выразился Климов.

К полуночи на беду Принесло Игнашку. По народному суду Требуют бумажку. Это, бабоньки, во-первых, А случилось во-вторых, Понаехала миличия На конях вороных.

И понесло Акиндина Судейкина дальше, люди боялись громко смеяться, чтобы не пропустить ни слова. Сдерживались, тыкали под бока друг дружку.

Комиссары чуть живые С Акйндином маются: Хоть свои, а хоть чужие Подавай нам яйца! Нету яиц, нету кок,[4] Укатились под шесток. Баба спрятала в полавошник, Мышонок уволок. Балалайка о семь струн, Я, товарищи, килун. Охты, старый хитрован, Выворачивай карман!

Тут уж хохотали все подряд, и Киндя завершил на этом свой концерт. Когда начали отходить от смеха и стало потише, Таисья Клюшина спросила:

— Это какие опеть еича-то требуют?

И снова мужики принялись хохотать.

— Ой, не к добру хохочем! — сказала Самовариха. — Идите-ко со Христом печь-то бить.

И все выпростались на улицу. День склонялся к вечеру, а работы оставалось еще порядочно. Судейкин потрогал сосновую чурку и промолвил:

— Нет, братцы, посуду моют, пока не присохло, а печи бить лучше на голодное брюхо. Вишь, сытому-то охота бы и полежать.

Лежать, однако же, было некогда. Все потихоньку начали каждый свое дело.

— А чего, Киндя, легче-то? — спросил Нечаев. — Бабой по глине или стихи выдумывать?

— Ох, здоровье, Ваня, есть, дак с чуркой-то валандаться проще, — вздохнул Судейкин, залезая в опоку.

В этот момент и появилась на помочах старшая девчонка Судейкина.

— А ты, стрекоза, чего прибежала? — с лаской спросил Киндя.

— Меня предрика послал! Снеси, говорит, записку!

— Кому записку-то, мне, что ли?

— Нет, записка дяде Евграфу. Вот!

Евграф отложил свою сосновую чурку, взял записку и вслух прочитал: «Ев… Евграф Анфимович, срочно придите в контору колхоза. Надо поговорить по… по вашему личному делу. Предрик Микулин».

— Никуда не пойду! — Евграф сердито подал записку девчонке. — Мне в конторе делать нечего. Снеси обратно.

Все затихли. Бабы завздыхали.

— Нет, Анфимович, надо идти! — промолвил Нечаев. — С предриками шутки худые, хоть он и свой, шибановский. И мы ведь председателя-то выбирали не с бухты-барахты.

— Надо было и меня спросить! — рассердился еще больше Евграф. — Какой из меня председатель? Налагая, полей-ко на руки.

… Люди глядели Евграфу вслед, когда он, не торопясь, направился в сторону своего дома, то есть в контору. Мысли, одна другой отчаянней, лезли Евграфу в голову: «Нет, не дадут спокойно пожить, доконают меня, не мытьем, дак катаньем. Чего оне привязались? Начальники-то… И люди, шибановцы. Только-только в себя пришел. Микулёнку-то надо бы в глаза плюнуть да и уйти. А может, он женится? Нет, на это совсем не похоже. Пес, дак он пес и есть…»

Не торопил Евграф свои ноги, обутые в дырявые сапоги вологодского золотаря! Некуда было ему спешить… Перед самым крылечком зимней избы хотел даже повернуть обратно, но вспомнил слова Ванюхи Нечаева: «С предрикой шутки худые».

Да, так оно и есть. С властью и раньше не больно-то спорили, что скажут, то, бывало, и делай. А нынешняя власть еще собачливей… Упекут не за понюх табаку обратно в тюрьму, только тебя и видели.

Евграф с тяжелым сердцем ступил на родное крыльцо, открыл в сенях отцовские сосновые двери.

На лавках по двум углам столешницы сидело начальство: предрик Микулин и председатель колхоза Куземкин.

Евграф встал у родного порога.

— Не стой столбом, Евграф Анфимович! Проходи вперед! — сказал Куземкин. — В ногах правды нету…

Предрик молча потер пальцем сучок на столешнице. Стол на точеных ножках был крашеный, а саму столешницу никогда не красили. Бабы на Пасху до желтизны скоблили ее хлебным ножиком. Теперь она была вся в чернильных пятнах. У Евграфа что-то прихлынуло к горлу, обросшему сивой щетиной. Брился третьего дня к свадьбе племянника нечаевской бритвой, да опять наросло. Верно, в ногах правды не было. Не врет пословица, а ведь нет правды и в головах. Сидят как два сыча…

Оба начальника ждали, когда Евграф поздоровается за руку, а Евграф и садиться не собирался, не то что здороваться. Он крутил в руках записку Микулина.

— Евграф Анфимович, это я тебя вызывал, — сказал наконец Микулёнок. — Ответь на вопрос: ты почему не идешь дела принимать?

— У меня делов хватает своих. Вон помочи собраны. Люди пришли печь бить.

Куземкин взбеленился:

— Тебя поставили в председатели, а ты печь бить?

— Никуда я, Митрей Митревич, не вставал и вставать не собираюсь, ведь я не Жучок. Да и тот не вовсе свихнулся-то…

— Будешь, Евграф Анфимович, раз выбрали, голосование было единогласное! — перебил Микулин и смачно всею ладонью шлепнул по чернильной столешнице. — Сейчас же принять дела! Печать, документацию и ключи от амбаров под расписку! Где счетовод? Пусть составит акт передачи!

— Зырин глину таскает, ему не до колхозных бумаг… — заметил Митька.

— Зырина немедленно в контору. Где дежурный? Нет? Беги за счетоводом сам! — повысил голос предрик. — Пять минут сроку!

Митька по-собачьи ощерился, но побежал за Володей.

Евграфу передалась решимость Микулина:

— Благодарим покорно, таварищ Микулин! Благодарим! Тут вы меня с милицией в начальники ставите! Да ведь сперва меня надо было спросить, гожусь ли? Соглашусь ли я-то? Нет, ты не догадался меня спросить! Как не спросил и девку мою… — Евграф захлебнулся от собственных гневных слов. — Спросил ты мою девку, кобелина шибановский, когда…

— Ну, ты полегче, товарищ Миронов! Полегче насчет девок и всех прочих! Гляди, как бы тебе опять не попасть на даровой харч…

— За даровые харчи я таварищу Скочкову весь благодарствую! А какие харчи у вас-то с Митькой, не даровые ли? Вы-то с ним да и с тем же Скочковым чей хлеб зубами мелете и жеванину проглатываете? У вас ведь все не свое, все даровое! Вот контора и то не своя у вас, а моя! И стол, и столешница, и шкап, и лавки!

Евграф бегал с места на место и стучал кулаком то по лавке, то по столешнице:

— Нет, все тут у вас не свое! Ты, Миколай угодник, скажи, чего я не ладно баю? Моя планида, скажешь, такая? Планида моя и впрямь такая, гиблая! Хоть она и пропащая, только и вы с Митькой из кожи вылезаете здря! Напрасная и ваша с Митькой планида! А где у вас Игнатей-то Павлович? Куда спрятался? И с ним я хочу побалакать, спросить, что это за планида, стрылеть мужиков и дома ихние зорить? Он, бывало, гнезда зорил у всех птичек подряд! Да ведь и ты вроде гнезда-ти самосильно зорил, а нынче стал предрика…

— Зорил, — засмеялся предрик. — Было дело. А у тебя, Евграф Анфимович, не было разве?

— У меня не было! Мне, бывало, дедушко за одного воробешка такую трепку дал, что я сичас помню. А вы с Митькой людей зорить выучились и разучиваться вроде не думаете. И насчет меня вы это здря! Подумайте, ежели голова есть, хоть бы и о моей грамоте, я в ваших фитанциях ни уха ни рыла не понимаю, роспись и ту ставлю печатными буквами. Какой я вам председатель?

И Евграф выскочил из конторы, хлопнув дверями. У крыльца он столкнулся со счетоводом Володей Зыриным.

— Куды ты, Анфимович? Печь и без нас добьют. Давай обратно, будем акты писать… Может, и предрику в нашей деревне сосватаем?

Володя заоглядывался и хихикнул. Евграф так взглянул на счетовода, что тот съежился и нырнул от греха в ворота. Миронов побежал сначала к своей избе. По пути он чуть одумался и переменил направление.

… Марьин племянник краснофлотец Васька Пачин допивал за столом свадебное пиво вместе с братьями Тоньки-пигалицы. Сама она, как выяснилось, ушла с бельем на реку. Посторонних в избе не было. Евграфа тотчас усадили за стол, и после первого же стакана с пивом Евграф отвел душу, подробно рассказал о своем конторском скандале.

— Вот ему от моей Палагии! — Евграф выставил кулак. — Ежели он и жениться приехал, дак я ему, блядуну, дам от ворот поворот! Вишь, как оне навострились! Дом отнели, девку испортили, а меня самого в тюрьму? За что это все, скажи-ко ты мне, Василей Данилович? Куды Калинин глядит и что на уме у таварища Сталина? Ведь эти прохвосты пропьют всю Руссию!

— Чево Митька с Игнашкой думают, то и Калинин со Сталиным… — сказал Тонькин брат Евстафий. — Полная, Евграф Анфимович, копия…

Василий Пачин сидел молча. Пальцы его правой руки нервно вращали граненый стакан с недопитым пивом. Чисто выбритое лицо краснофлотца с виду было совсем спокойным. Но Евграф видел, как еле заметно двигаются матросские скулы. Сдержанно сжимал Василий Пачин зубы, щурил глаза, курил и жевал папиросный мундштук. Мужики говорили явно для него, для матроса, желая услышать, что он скажет.

— Бежит кто-то! — сказал Евстафий, выглядывая в открытое окно. — Двое, вроде Сережка с Олешкой. Наверно, за тобой, Анфимович, посланы.

— Скажите, что меня тут нет и не было! Обойдутся и без меня. И Миронов проворно вышел из дома, без оглядки отправился к своим помочам. Не дело, когда народ на помочах, а хозяина и дома нет…


Но Сережка с Алешкой прибежали вовсе не за Евграфом. Запыхавшиеся и взволнованные, они сообщили, что Вера послала их за Васильем Даниловичем:

— Опеть Акимко Ольховский в бане сидит!

— Дымов? — переспросил матрос.

— Ыгы… — Серега рукавом вытер покрасневший от слез нос. Подростки взахлеб рассказали, как в баню пришел пьяный Аким, как Вера выгоняла его, а Дымов не уходил, все заревели, и она послала их в гору за народом…

— Ну! А реветь-то зачем? Пойдем!

Васька Пачин поднялся с лавки. Скорым шагом он вышел на солнечную зеленую улицу.

Народ, не желая силосовать, все еще сенокосничал. Многие пришли на обед, сидели за самоварами у открытых окошек. Многие видели, как краснофлотец перемахнул через завор[5] и побежал под гору к роговской бане. Пьяный Акимко в красной разорванной косоворотке по-бычьи мотал головой, поднимался из-под горы навстречу матросу. Он пошатывался и пел свое:

Кабы прежняя сударушка Была не по душе…

Васька Пачин ждал, когда пьяный поднимется выше.

— Мало ли кто кому по душе! — сказал краснофлотец, стараясь не повышать голоса. — Гляди, Аким! Больно далёко ты ходишь от Ольховицы.

— Ты кто такой, чтобы мне указывать? Куда хочу, туда и хожу!

— Доходишься…

— Ты, Васька, меня не пугай, я пуганый!

Аким выхватил из кармана двухфунтовую гирьку на длинной сыромятной бечевке. Гиря опоясала круг перед самым лицом, и Василий Пачин поспешно отскочил на два шага назад. Отстегивая флотский ремень, он не спускал глаз с пьяного Дымова. Может, и свой пивной хмель ударил матросу в голову. Зубы скрипнули у того и у другого.

— Брось гирю, Дымов!

Но Акимко заматерился и снова махнул гирей. Матрос опять едва успел увернуться, но гиря чуть-чуть скользнула по голове. Дымов размахнулся в третий раз, и Пачин бросился на сближение, ударил Дымова бляхой морского ремня. Удар был не настолько силен и Дымов был не настолько пьян, чтобы не устоять на ногах. Он отступил, чтобы создать размах для своей гири, а Васька сблизился, чтобы размаха этого не было. Теперь не потребовались ни гиря, ни бляха. Кулачные удары посыпались с обеих сторон. Мужчины дрались молча и яростно.

— Мамка! — блажным голосом закричал Серега и побежал к баням.

Алешка припустил к реке той же тропкой. Тонька, молодая жена краснофлотца, уже бежала с речного берега:

— Василей Данилович, отступись! Батюшко, отойди… пожалей ты меня…

С такими же криками бежала из бани и Вера Ивановна, обе они смело бросились разнимать дерущихся. Тонька первая со спины схватила мужа за руки…

Васька вырвался, оттолкнул плачущую жену, давая свободу рукам. Вера Ивановна вклинилась между Акимом и краснофлотцем, а гиря опять замелькала в воздухе. «Разможжит кому-нибудь голову», — мелькнуло в сознании матроса. «Полундра!» — заорал он и дал волю морскому ремню. Но Дымов не выпускал намотанную на кулак бичеву. Драка вспыхнула со свежей яростью. Чтобы обезопасить женщин от гири, Васька вновь попытался сблизиться с Дымовым, но тот держался на расстоянии. Гиря то и дело мелькала перед самым лицом. Пачин выбрал момент и сцепился с Акимком, они совали кулаками друг в друга.

Из деревни на гору бежал народ. Иван Нечаев и Зырин, не долго думая, бросились под гирю и под матросский ремень, быстро разъединили дерущихся. Бабы с воплями оттеснили Акимка подальше в сторону. Тоня с Верой поспешно увели Ваську к реке… Кровь стекала из разбитой губы и носа. Дымов успел-таки не однажды заехать кулаком в лицо. Тоня, рыдая, замывала мужу рассеченную бровь, сделала примочку из подорожника. Кровь не сворачивалась, панацея не помогала. Матрос глотал соленую жижу. Два передних зуба хотя и шатались, но выстояли, переносицу ломило.

— Лошадь бы запрягчи да к фершалу! — плакала Тоня. — Заживет и так… Второй-то свадьбы не будет.

Васька пытался шутить. Его увели в братнину баню, уложили на нижнем полке, ногами к банной каменке. Тоня убежала за полотенцем. Ругая Акимка, Вера Ивановна подала матросу что-то под голову.

— Нет… наоборот, голову лучше пониже. Найди чистый висок… Чего ему надо? Зачем он ходит в Шибаниху?

— Василий Данилович, лежи, батюшко, лежи! Кровь-то все течет… Не разговаривай. Не споминай ты его, беса.

— Уезжать надо, я бы ему показал…

— Когды уезжать-то?

— Самое позднее послезавтра. Антонину пока оставлю. Она и за Алешкой присмотрит… Квартиру найду, увезу обоих… Нет от Пашки письма?

— Нету! — заплакала Вера Ивановна. — Не знаю, жив ли… Сергий, возьми котелок да принеси холодной водицы!

Серегу заменила прибежавшая Тоня. Они с Верой начали хлопотать около матроса. Сережка выскочил из бани к реке. Что делать? Не сказать ли? Ведь никто не знает про Павла. Нет, нельзя сказывать, надо терпеть. А каково ему терпеть? Вон, котелка уж хватились… Ищут. И Сережка убежал по мосту на тот берег.


Дымов весь в синяках с матерными криками ходил по деревне, пытался выломать из огорода какую-нибудь уразину. Нечаев и Зырин связываться с Акимом больше не стали. Ярость и пыл медленно покидали пьяного Дымова…

Весть о драке гуляла по всей деревне. Народ обсуждал происшествие и на Евграфовых помочах, успевая таскать глину, толочить ее в опоке. И когда Гуря-пастух разложил в прогоне завор и на улице показалась первая корова, большое красное солнышко спряталось за амбары и гумна. Длинные, саженей по сорок тени пали и от домов, и от гумен. Малые детки бегали и кричали на улице. Они шагами пробовали мерить свои такие длинные вечерние тени. Тени двигались вместе с ними…

Кричали и хозяйки, загоняя скотину, взлаивали собаки в заулках. Мычала, блеяла вся шибановская живность, одни куры уже сидели на насестах.

Печь для мироновского семейства была сбита.

— Надо, чтобы недели четыре выстаивалась, — сказал Савватей. — Не вздумай, Марья, топить сразу, а то растрескается.

— Васька-то, говорят, и гирю у Акимка отнял. — Таисья Клюшина напомнила о главном событии. — А на што ему гиря? На кораблях гири не требуются.

Савватей поправил Таисью:

— На кораблях, Таисьюшка, все требуется. Солонину-то, поди, гирями вешают.

— Ведь ежели гирей по голове, тут же бы и убил.

— Уголовное дело, — согласился Климов.

— Василей натупом на гирю-то, вырвал, говорят, и в карман положил, опеть и давай пазгаться.

— Все-то ты знаешь, Таисья, да чуток перепутала, — сказал Нечаев. — Дымов гирю не выпустил.

— Как бы его предрик-то не прищучил, Василья-то, — подал голос молчаливый Жучок. И в голосе его не было сумасшествия. Ничего такого даже не чувствовалось!

— Да, нонче вся жизнь стоит на доносных бумагах, — включился в разговор Киндя. — И на корабель сообщат, у них не закиснет.

Нечаев тоже высказал опасение насчет «прищучивания». Зырин убежал мыться на омут. Таисья ушла домой.

Евграф Анфимович Миронов отмалчивался. О драке он услышал от маленьких ребятишек, затем прибегал Алешка, второй Марьин племянник. Растрепанный, крикнул: «Драться начали!»

Нечаев и Зырин выбежали на гору, а Евграф не стал никуда торопиться. «Дерутся, говоришь?» — переспросил он Алешку, и тот доложил все сначала, а Евграф спокойно сказал: «Ну, как начинали, так и кончат». Алешка исчез, обиженный.

Теперь, когда на горе все стихло и деревня начала успокаиваться, когда печь была сбита, Евграф похлопал по ней ладонью, словно по запряженной лошади:

— Живет, добро! «Свинью»-то сейчас вынуть?

— Нет, — возразил Савватей Климов. — Пусть день-два так постоит.

Евграф поблагодарил всех мужиков. Бабы и девки давно разошлись, мужчины не уходили.

Он подумал, что они ждут, не забыли про вторую бутылку «рыковки», которую женщины распечатывать отказались. Но дело оказалось совсем не в бутылке.

— Ты почему из канторы побег сотворил? — спросил Судейкин.

— Да, да, пошто убежал? — поддержал Киндю Иван Нечаев. — Мы тебя выбрали! Обязан, значит, на должность встать.

— В протоколе-то у меня все записано, — добавил счетовод Зырин. — Разборчиво.

— Разорит он нас, Митька-то, всех разорит! — вступился в разговор и Жучок.

Евграф попробовал отшутиться:

— Мне Самовариха отсоветовала.

— Она не колхозница, дак и пусть сидит! — Счетовод даже матюгом завернул. Он поверил, что Евграф послушался Самовариху.

Поднялся шум. Евграф молчал, выслушивал каждого. Мужики упрекнули его гордостью, он не утерпел, начал оправдываться:

— Нет, у меня гордости нету! У меня одна обида на Микуленка, другая на Игнаху, и та обида побольше первой. И грамоты во мне не лишка! А ежели требуете вставать на должность, так встану! Пойду в утре к им! Мне от народу не бегать. Как скажете, так и сделаю…

— А мы уж все на собранье сказали!

— Литки, Анфимович, литки! С чего начнем-то, с жнитья или с озимового?

— С дегтю! — И Евграф ударил по столу всей пятерней, широкой, словно лопата. — С дегтю начнем, а дальше видно будет!