"Кануны" - читать интересную книгу автора (Белов Василий Иванович)

III

К вечеру, пока не поднялось главное молодежное игрище, Шибаниха распределилась на две большие компании: одна в доме Евграфа Миронова, другая у Кеши Фотиева.

Не каждый старик в Шибанихе помнит молодость задубелой мироновской хоромины. Двухэтажный пятистенок с зимовкой не нагнулся еще ни в какую сторону. Широкий сарай, куда с любым возом въезжают по отлогому въезду, — под одной крышей с домом, на сарае три сенника-чулана. Между сенниками — до крыши набитые соломой и сеном перевалы: там и в крещенский мороз пахнет июньским травяным зноем. На переводах, под крышей висят на жердях гирлянды зеленых березовых веников, пучки табачного самосада, свекольная и брюквенная ботва. Под настилом сарая — три низких теплых хлева для рогатой скотины и конюшня. Под въездом вкопан сруб неглубокого колодца для скотинной воды, около — поленница заготовленных впрок березовых плашек. Лежит пластами береста — скалье для перегонки на деготь, сложены черемуховые заготовки для вязов и стужней. Там же большая груда еловой хвои, чурбан для ее рубки, а на стенных деревянных гвоздях висит скрипучая, промазанная дегтем сбруя. Под летней избой — два темных подвала с чанами и сусеками, с кадушками соленых рыжиков, огурцов и капусты, с коробьями беленых станов холста, с корзинами мороженой клюквы и толоконным ларем. Не считая гумна с двухпосадным овином, имеется у Евграфа Миронова амбар, а около дома, на спаде холма, вырыт картофельный, на один скат, погреб. Внизу, у реки, где кончаются огороженные косой изгородью грядки, стоит закоптелая баня. Вся постройка стара, но изобихожена, дровни, розвальни, выездные сани, соха и железная, купленная в кредит борона прибраны под крышу. Лошадь, две коровы с нетелью и шесть суягных романовских ярок стоят в тепле. Двух петухов с десятком рябых молодок Евграф в расчет не берет и считает бабьей забавой.

Когда Иван Никитич Рогов с женой Аксиньей пришли гулять к Мироновым, в избе у Евграфа уже сидело десятка полтора спокойных мужиков и баб. Они нюхали табак, говорили о кредитах, о ТОЗе и о налоге, мекали насчет вешнего, кому сколько пахать.

Широкоплечий, розовый после чаю Евграф сидел на чурбаке у дверей и сучил для вершей нитки. Хозяйка Марья мыла посуду, а их дочь, грудастая, белокурая и востроглазая Палашка, собиралась в кути на игрище. За столом сидел гость, бородатый хозяйкин брат Данило Пачин, который, беспокоясь об уехавшем за рыбой сыне, пошел его встречать, не встретил и все поглядывал в окно и тужил, что приходится ночевать.

— Полно, Данило Семенович, — утешал Пачина шурин Евграф, — погости и в Шибанихе, не все Ольховица.

— Оно бы что, — кряхтел Данило. — Парень-то у меня… Третьи сутки ни слуху ни духу.

— Пашка парень проворной, ничего с ним не сделается, нараз прикатит.

Но Данило не успокаивался и все поглядывал за занавеску в окно, поджидая сына. Рядом с Данилом сидел и перебирал семенной горох Степан Клюшин, черный, с разными глазами мужик. Клюшин был книгочей и выдумщик. Он выписывал из Вологды какие-то журналы, ежегодно вводил в хозяйство что-нибудь новое: то посеет клевер, то смастерит какую-то особую соху. Больше всего Степан Клюшин не любил попов и нищих, был молчалив, хотя частенько говорил о политике, а в ТОЗ, кредитку и мелиоративное товарищество вступил самым первым. Сейчас он отбирал в решето горох, принесенный из дому в корзине. Жена его, Таисья, пряла, отец Петрушка, хлопотливый старик с белой апостольской бородкой, судил о чем-то с Евграфом. Клюшины пришли гулять целой семьей.

Были здесь и чинные Орловы, муж да жена, сидел тихий, словно пришибленный, Василий Куземкин, осторожно покуривали братаны Новожиловы. Дожидался Палашку гармонист Володя Зырин, а на горячей лежанке, разувшись, сидела старушка Климова, по прозвищу Гуриха. Она сидела и нюхала табачок из деревянной, оправленной медью Петрушиной табакерки, то и дело колотя друг о дружку сухими жилистыми ножками.

Из мужиков самым непоседливым на этой беседе был Иван Нечаев — молодой, только что отслуживший действительную. Красноармейская жизнь прошла для Нечаева приятно и скоро. Служил он под Питером, в небольшом, но веселом городке, именуемом Красным Селом. Нечаеву присвоили звание младшего командира, и, приколов на ворот гимнастерки два рубиновых треугольника, он вернулся в Шибаниху. Вернулся с тем же настроением беззаботного мальчишества, с каким уезжал на службу. Когда он, даже не дождавшись последорожной бани, побежал в гости, мать его, Фоминишна, только и успела сказать: «Ох, Ванькя, Ванькя…» За один год Нечаев удосужился и жениться, и срубить новую зимовку, амбар, баню и хлев: азарту в руках было много. Зато по праздникам, даже трезвому, ему не сиделось на месте, надо было куда-то бежать, с кем-то говорить, что-то делать. Нынче, угодив на спокойную мироновскую беседу, Нечаев не знал, что делать, его подмывало уйти в другую компанию.

— Что, Ванюшко, не принесла еще Анна-то? — спросила Гуриха.

Анна — это жена Нечаева. Ей вот-вот надо было родить, отчего на Нечаева нападал страх и хотелось спрятаться куда-нибудь наглухо, с головой. Он сказал, что нет, Анютка еще не принесла, и из озорства попросил понюхать. Он дважды и сгоряча сильно нюхнул, и начал так часто и громко чихать, что все зашумели, подавая всякие советы. Дедко Петруша Клюшин тряс редкой белой бородкой; бегал вокруг зятя Нечаева, приговаривал:

— Ванькя, надо затычку, Ванькя, остановись, затычку выстрогаем!

Как раз в этот момент и вбежала в избу сестра Нечаева, перепуганная и простоволосая Людка. Она забыла даже поздороваться, всплескивая руками, приговаривала:

— Ой, Ваня, беги домой-то! Ой, Анютка-то родит, ой, Ваня, скорее-то!

Нечаев оглянулся вокруг, ища выхода из такого положения. Но выхода не было, он перестал чихать, вскочил с пола, и они убежали оба с Людкой. Все зашумели еще больше, обсуждая событие.

— Поняли барскую жись, поняли! — верещал дедко Клюшин в ухо Евграфу. Он намекал на то, что Анютка не барыня, могла бы родить и так, без мужика, с одними бабами.

Но чуть позже дедко вспомнил, что Анютка ему внучка, и, довольный зятем Иваном, блаженно задумался, потряхивая своей белой бородкой, сквозь которую пробивался еще совсем не стариковский румянец.

Тем временем Нечаев за два прыжка перемахнул дорогу, стремительно пробежал по тропке и влетел в дом. Оказалось, что тревога была напрасной. Жена Анютка еще не рожала.

— Так ты чего, значит, это… — Нечаев быстро ходил по полу. — Ну, я побегу. Ежели что, буду у Кеши в избе.

Не слушая ни жену, ни мать, ни сестру, Нечаев убежал на другую беседу, ко второй главной компании.

Дом, вернее, изба Кеши Фотиева стояла точно в центре Шибанихи. Пустая клетина вкупе с порожним хлевом была придавлена односкатной отлогой крышей, четыре окна без вторых рам, сплошь запушенные морозом, весело бросали на дорогу то угасающий, то вспыхивающий свет. Лучина была еловая.

В эту избу мог входить кто угодно, в любое время года и суток. Фотиевские ворота не запирались от самой Кешиной свадьбы. Кеша, по его словам, не чинил ворота «из прынципа», назло своей теще. Когда однажды он взял напрокат у Брусковых сани с тулупом и поехал сватать будущую жену Харезу, то теща, и правда, пошла супротив Кеши. Сначала она вообще не отдавала дочку, вертела Кешей и так и сяк. Через неделю после сватовства она приехала смотреть место. Дорога была длинна, и к дому будущего зятя прикатили уже затемно. Ворота сильно заскрипели. Кеша с матерью вышли встречать гостей. Но теща не вылезла из саней. Она велела мужу заворачивать мерина, говоря, что у хорошего хозяина ворота не скрипают и что в такой дом дочку она не отдаст. Кеша своротил-таки тещино упрямство и Харезу высватал, но от ворот с той поры отступился начисто. Они второй год не закрывались совсем.

Изба освещалась двумя лучинами, вставленными в кованое светильне, перед которым стояло долбленое корыто с водой. Еловые угли дымили и заворачивались в круги, норовя упасть мимо корыта. Дым от лучины, а также табачный в большом изобилии накопился в избе, часть его вытягивало топящейся печкой, сложенной посреди пола уступами, в виде пирамиды. Эта печка, называемая почему-то «галанкой», тремя коленами железных трубаков соединялась с боровом русской печи.

Человек двадцать одного пола, но самого разнообразного возраста собралось у Кеши. Сидели на лавках, за столом, либо полулежа около печки на черном, но почему-то уютном полу. Может быть, потому и уютном, что на нем можно было сидеть и лежать в любом виде, в любом очертании, не рискуя замарать его штанами и валенками. Дух полной свободы и легкости витал в этой избе вместе с дымным, снежным, табачным и прочим, вся компания разделена была на несколько мелких. Кто окружал «галанку», кто стол под святыми, а кто старательно и невозмутимо обслуживал светильне: щепал лучину, вставлял, подпаливал. У печки, орудуя кочергой, розовые доброхоты по очереди усиленно подкидывали на огонь, иные пекли принесенные из дому луковицы, другие делали из лучинок кресты и стрекалки. У задней стены состязались в загадках, а также в том звуковом, не очень благородном, но, впрочем, всегда кратковременном занятии, которое недостойно упоминания.

За столом же человек шесть мужиков играли в карты. Отец Николай, которого называли просто поп Рыжко, — громадный, красный — тасуя колоду, перекрывая все звуки, гудел своим по-бычьи нутряным басом:

— Итак, юноши, объявлен бысть должен наиглавнейший стук.[1] На что изволим идти, Северьян Кузьмич? Покорнейше прошу.

Северьян Брусков, по прозвищу Жук, маленький, с румяным востроносым лицом, прищурился. Отец Николай, нетерпеливо притопывая валенком, свободной рукой закинул полу подрясника.

— Ну-те-с?

— Сколько, Николай Иванович, на кону-то? — спросил Жук своим по-сиротски тоненьким голосом.

— Восемь рублей с полтиною, — пробасил банкомет.

— Ну так давай на полтинку-то.

— Супостат! — отец Николай энергично скинул карту. — Истинно, фараон египетский. Довольно ли?

Жучок, не замечая издевки, приоткрыл карту, заматерился:

— Такая мать, надо было на все! Очко ведь!

Отец Николай толстым веснушчатым пальцем небрежно отбросил с кона проигранный с изображением могучего кузнеца полтинник.

— Вам, Акиндин Александрович? — обратился поп к следующему игроку.

Акиндин Судейкин посчитал имевшиеся деньги и решительно хлопнул:

— Давай на все! Шиш с ним, куда куски, куда милостинки…

— Усердно, Киньдя, весьма усердно! Ведаю слабым своим умом, что изволишь ты иметь туза.

— А и дело не ваше, Николай Иванович, что мы имеем, а и дело не ваше… — пел Судейкин, закусив от любопытства язык. — Дай-ко еще одну.

— Изволь.

— А и дело не ваше, Николай Ива… А дай еще, с личиком! Крой!

Отец Николай открыл, на столе красовалась трефовая десятка.

Судейкин в сердцах бросил карты, был перебор. Сдвинул проигрыш на кон и вылез из-за стола.

— Пуст! С попом играть — что босиком плясать!

Отец Николай притворился, что не расслышал. Продолжая игру, он обернулся к Судейкину.

— Киньдя, будь добр, погляди-ко мою кобылу.

— Да сам-то чего, батюшка!

— Истинно говорю: недосуг.

— Обыграл, да ему еще и кобылу гляди, — проворчал Судейкин, но встал и пошел на улицу. Он был легок на ногу.

Дело случилось так, что отец Николай ездил в Ольховицу крестить народившихся за Филиппов пост ребятишек. Возвращаясь домой, он завернул к Фотиевым выпить законный после трудов шкалик; угостил хозяина да и засиделся.

Брюхатая поповская лошадь с небольшим возом ржи тоскливо стояла у фотиевского крыльца. Луженая, видавшая виды купель была привязана веревкой к мешкам, в купели, свернутые кое-как, лежали старенькая епитрахиль и кропило. Судейкин пнул посудину, пощупал мешок. Хотел бросить лошади охапку сена, но сена на возу не было. Кобыла зря оглядывалась назад. «Ну, сидишь, видно, и с таком», — подумал Судейкин. Он поглядел в звездное небо. С досады от проигрыша он не знал, что делать, и вспомнил, что сейчас святки. Быстро выудил из купели поповскую епитрахиль (кропило он пожалел и оставил в купели). Оглянувшись, по-заячьи, прямо через снег, запрыгал к зимовке Савватея Климова. (Сам Савватей сидел в это время у Фотиевых и заливал бывальщину.) Климовская зимовка была метрах в шести от фотиевского крыльца. Судейкин в три минуты тихо приставил климовские дровни к пристройке и словно по лесенке забрался на крышу. Он быстро заткнул климовскую трубу епитрахилью. Запихал ее поглубже и слез вниз. Поставил дровни на прежнее место и как ни в чем не бывало вернулся в компанию.

— Что, Киньдя, какова моя кобыла? — не оглядываясь, спросил поп.

— Кушает.

— Вот благодарствую. Туз на руках, восьмерка плюс пиковый валет. Иван Федорович, ваши не пляшут. Все, граждане, надо и ночевать.

Поп загреб деньги и хотел удалиться, но все возмутились:

— Николай Иванович, так не по чести!

— Нехорошо, не по-православному.

— Должон играть, начинал не первый!

Николая Ивановича вынудили продолжить игру, но деньги оставались только у Жучка и Нечаева. Акиндину Судейкину стало неинтересно, он подсел к Савватею Климову. Савватей, жиденький, неопределенной масти старичок с видом праведника, почесывал желтую бороденку и заливал очередную бывальщину. Суть ее была в том, что он, Савватей, за всю свою протяжную жизнь не сделал с женским полом ни единой промашки. Только один раз, в Питере, будучи квартирантом, Климов будто бы оплошал, да и то по особой причине. Мужики зашумели:

— По какой это по особой-то?

— Да. По какой такой?

— Да-да, ну-ко, скажи! Нет, ты, Савва, скажи, какая она особая-то?

— Притчина-то?

— Да. Вот и скажи, скажи.

Савватей вздохнул. Вряд ли он и сам знал, что говорить, но говорить было надо. И он, выигрывая время, старательно колотил кочергой и без того хорошо горящую головешку.

— Да ведь что уж. Так и быть…

Савватея выручила сестра Нечаева Людка. Перепуганная, в одной кофте, без казачка, она опять прибежала за Нечаевым.

— Ой, Ваня, беги скорее домой-то!

— Чево?

— Да ведь Анютка-то родить начала! Ой, поскорее-то, ой, господи, да чего ты сидишь-то!

Нечаев сначала рассердился, потом одумался и после некоторого недоумения вылез из-за стола. Они с Людкой мигом исчезли.

— Вишь ты, — сказал Савватей. — Как ветром его сдуло.

— Убежал и деньги оставил.

— Говорят, умирать да родить нельзя погодить.

— Умирать можно и погодить, — заметил поп. — А вот родить, истинно, нельзя погодить. Будем двое играть?

— Да ведь что, Николай Иванович, — отозвался Жук. — Давай на полтинничек.

— Не буду и рук марать.

— На рублевку?

— Не пристойно звания человеческого.

— На трешник стакнемся? — не унимался Жучок.

— Давай! Мои красные.

Поп с Жучком начали стакиваться, чем окончательно спасли от конфузии Савватея Климова. Смысл игры состоял в том, что не было никакого смысла. Один из игроков брал из колоды карту, и если она оказывалась красной, то выигрывал, а если черной, то проигрывал. Затем то же самое делал другой, только на черные.

Стакнувшись с попом на трешницу, Жук проиграл, стакнулся еще и проиграл снова. Горячась все больше и больше, он проиграл попу все деньги, осталась одна пятерка. Перекрестившись, Жук поставил, но проиграл и ее.

— Ах ты Аника-воин! — захохотал поп своим красивым нутряным басом.

Жучок ерзал на лавке, вертел востроносой головой и растерянно хмыкал: «Ишь ты, мать-перемать. Задрыга такая. Где правда-то? Где правда-то?»

— Давай шапку за трешник! Фур с ней, что будет, остатний раз!

Теперь все внимание компании скопилось около них.

Жучок проиграл и шапку. Отец Николай великодушно отказался от шапки и встал.

— Погоди, батюшка… — Жучок через стол с суетливым, испугом ухватился за полу подрясника. — На баню! Ставь пятерку. На баню стакнемся! Открывай.

Отец Николай ухмыльнулся и снова тщательно перетасовал колоду.

— Ну-с?

Жучок трясущейся короткопалой ручкой взял карту. Слышно было, как сопел волосатым носом хозяин Кеша и легонько потрескивала лучина.

— Ну-с?

Жучок облегченно бросил карту, это была трефовая девятка. Баня, висевшая на волоске, была спасена и пятерка выиграна. Поп, по-прежнему, не садясь, стакнулся из любопытства еще и проиграл. Сел, стакнулся еще и проиграл еще. Жук снова и снова стакивался на все то, что выигрывал, и вскоре отец Николай проиграл не только весь выигрыш, но и заработанные на крестинах деньги… Он поставил сперва мешок ржи, потом второй, третий…

— Кобылу! — сказал под конец поп, мрачно жуя рыжую бороду. — Давай на кобылу!

— Э, нет, батюшка, — сказал Жучок своим сиротским голосом. — Тебе яровое на ей пахать.

— Кобылу! Ставлю кобылу! Ежели черная карта — кобыла твоя. Ежели красная… будешь стакиваться?

Он сдвинул груду проигранных денег на середину стола.

— Не буду, Николай Иванович!

— Нет, будешь! — Отец Николай хотел через стол взять Жучка за ворот, но тот увернулся. — Ты, Жучок, будешь!

— Это почему я буду?

— Будешь, прохвост, — рычал отец Николай и угрожающе подвинулся по лавке к Жучку, а тот отодвигался по мере приближения опасности.

— Это почему я прохвост? — тянул Жучок. — Сам ты, Николай Иванович, прохвост, вон на Рождество весь полуелей пропустил.

— Когда я полуелей пропустил? Когда, фараон? — Поп все двигался к Жучку и сам оказался за столом, а Жучок пересел на скамью. Таким способом они продвигались вокруг Кешиного стола. Вдруг отец Николай проворно бросился на Жучка, и не миновать бы потасовки, если б в эту самую секунду не погасла лучина. Кеша, увлеченный зрелищем, забыл обязанности хозяина и не подпалил вовремя свежую лучину. Акиндин Судейкин поджег лучину от спички. Изба осветилась, и Николай вторично двинулся было на Жучка, но тут послышался голос Савватея:

— Робяты, а где денежки-то?

Все замерли, денег на столе и впрямь не было…

В избе поднялся невообразимый шум, все заспорили. Одни были на стороне попа, другие выступили в защиту Жука. Акиндин Судейкин хлопал от восторга в ладоши, приговаривая: «Так, так! Доигрались!» Савватей предлагал выбрать комиссию, чтобы обыскать всех подряд, кто-то шарил по полу, кто-то потерял рукавицу. Ко всему этому в избу неожиданно нахлынула большая орава Ольховских ряженых, взыграла гармонь и поднялась пляска.

Возмущенный до предела отец Николай еще наступал на обидчика:

— Это когда я полуелей пропустил?

— В рождество, батюшка, — кротко отзывался Жук и пятился от попа.

— Врешь, бес! Врешь, нечистый дух, и не получишь ты ни ржи, ни кобылы!

— Твою кобылу, Николай Иванович, и за так не возьму, а вот деньги-то? Ты прибрал, больше некому.

— Да? Ты что? Пойдем в сельсовет, чертов пасынок! Вот пойдем, там нас разберут, там мы поговорим по-сурьезному.

— У тебя, ты прихитил.

Николай Иванович подскочил к Жучку и так тряхнул за ворот, что тот стих. Поп, сдерживая ярость, отпустил супротивника и с достоинством пошел к дверям.

— Поговорим, истинно говорю. В другом месте. Все будут свидетели, все!

От дверного хлопка лучина чуть не погасла. Не отвязывая вконец соскучившуюся кобылу, Николай Иванович действительно пошел в сельсовет жаловаться на оскорбление личности. В Кешиной избе, словно язычники, плясали и ухали Ольховские ряженые.