"Год великого перелома" - читать интересную книгу автора (Белов Василий Иванович)IIIВладимир Сергеевич Прозоров опять проснулся раньше всей камеры. Он лежал с открытыми в темноту глазами, даже иногда улыбался в эту душную вонючую темноту и все гадал, кто из соседей проснется первым. С некоторых пор Владимир Сергеевич испытал смутное ощущение нравственного обновления. Не желая вникать в подробности внутренних перемен, испытывая непреодолимое, почти физическое отвращение к самоанализу, он радовался новому состоянию и боялся его спугнуть. Когда вспоминалось душевное состояние во время Ольховского сидения летом 1928 года, Прозорову становилось стыдно… Но что же переменилось? Что произошло за полтора этих года? Казалось, что ничего, кроме плохого. И тем не менее он чувствовал странное душевное облегчение. За пределы родного уезда его выслали без суда и несколько месяцев содержали в Архангельске. Затем он физически трудился на лесных разработках и дослужился до звания «советского десятника», построил в дальнем лесопункте подвесную дорогу и, уже как специалист, был отозван обратно в Архангельск. Звание административно-высланного не очень и тяготило. Прозоров занимал довольно серьезную, требующую инженерных знаний должность. Реконструирование лесозаводов и убыстряющиеся объемы лесопиления заслонили все на свете, вплоть до классовых и религиозных признаков — святая святых новой власти. Ведь еще Ленин требовал от русского Севера полмиллиона ежегодных валютных рублей… Владимиру Сергеевичу было разрешено жить на частной квартире. Домик с подполом стоял на болотных сваях, был обшит закройной доской, покрашен и огорожен спереди палисадом. Пожилая хозяйка Платонида Артемьевна была бездетной вдовой погибшего на Новой Земле промысловика. Жила она в одной половине вместе с золовкой, другую часть дома занимал Прозоров. Стена была капитальная, но вход в Прозоровскую половину имелся только один, через хозяйскую кухню с русской печью. Дверь никогда не закрывалась. Два больших с зелеными лоснящимися листьями фикуса, два сундука и два комода, три кровати и гнутые венские стулья, два киота и две этажерки заполняли все домовое пространство. На тесаных неоклеенных простенках красовалась пара норвежских гравюр, изображавших корабль у входа в фиорд и лесную хижину под скалой. На окнах стояли горшки с геранями. У той и у другой старушки имелось по старой муфте из черно-бурой лисы. Обе муфты висели в шкапу на шнурах и вынимались по воскресеньям. После хождения в церковь старушки ставили граммофон, чтобы послушать голос Плевицкой. Ранним утром они топили русскую печку, вечером — облицованную изразцами «голландку». Даже в будни пекли овсяные блины, но особенно нравились Прозорову картофельные рогульки. Каждую свободную минуту обе хозяйки весело подхватывали куфтыри и немедля усаживались где посветлее. Прозоров быстро привык к сухому характерному цокоту коклюшек. Почти родными и очень понятными казались ему и розовеющие в сумерках резные окошки, когда он возвращался с работы. И эти герани, и эти ситцевые занавесочки, над которыми издевались клубные синеблузники, вызывали в нем совершенно иное, просветленное чувство. — А что, право слово, Влодимер да Сергиевиць, мы бы тебе кряду и невесту нашли, было бы от тебя говорено согласное слово! Как тут и было бы. Напевная поморская речь Платониды переплеталась с бряканьем коклюшек, перемежалась иной раз и старинным, похожим на киевскую былину, протяжным речитативом. Платонида плела косынки черными нитками, золовка ее, Мария, любила плести белые… Прозоров при разговорах о женитьбе отшучивался или отмалчивался, но старушки были настойчивы: — Сегодня всю утрену кошченка-то на окне умывалася, да все одной правой лапкой. Я умом-то и думаю: к чему бы она прихорашивает сама себя? Маша, говорю, ну-ко давай ведра-ти! Надобно по воду бежать, самовар ставить, кошка понапрасну умываться не будет. Так и есть. Божатушка из Бакариц весь день плыла. Чаю-то напилась, да и говорит, уж я бы болярина твово так бы ублаготворила, век бы за меня Бога благодарил! Уж я бы Сергеивиця к месту прихитила… Прозоров ухмылялся. В доме периодически появлялись то «божатушка из Бакариц», то «крестная из Соломбалы», каждая с трогательной наивностью пеклась о его холостой судьбе… Однажды Платонида позвала его к воскресному самовару: — Влодимер Сергиевиць, не знаешь ли, пошто у нас с Машей суставы-то к погоде тоскуют? Ты бы поискал доктора ненадежнее! Только чтобы со светлой-то трубоцькой. Маше было шестьдесят, Платониде больше того, но Прозоров посулил. Уже образовались кое-какие знакомства. Преображенский Алексей Андреевич — увы! — вообще не имел стетоскопа, ни деревянного, ни металлического, но лишенный даже политического доверия, он не боялся заниматься практической медициной. Люди знали и уважали его. Земля и впрямь полнилась слухами. Преображенский еще в прошлом году вылечил у Прозорова какой-то «обменный дефицит», спас от цинги. Жил доктор в бараке, а в остальном его общественное положение ничем не отличалось от Прозоровского, отчего они хорошо понимали друг друга. Летом и осенью Преображенский носил серый прорезиненный макинтош, который шумел на всю набережную. Зимою доктора согревала малица, подаренная ненцами в Нарьян-Маре. Крупная фигура Преображенского, несмотря ни на какие невзгоды, не теряла осанки. Походка была по-прежнему «докторской» — неторопливой и сдержанной, стриженная «под ежика» голова только что начинала седеть. При всех обстоятельствах Алексей Андреевич ежедневно брился, седеющие усы были всегда тщательно и ровно подстрижены. Ко дню докторского прихода поморки добела начистили самовар. После медицинского осмотра и рекомендательных разговоров доктор взошел на Прозоровскую половину. — Нуте-с, Алексей Андреевич, каковы мои патронессы? — вполголоса спросил Прозоров. — Не беспокойтесь за них, Владимир Сергеевич. Сердце у той и другой как у семнадцатилетней гимназистки. Надеюсь, переживут даже советскую власть. А… что вы ерзаете, как на шильях? Прозоров покраснел. — Ну, если вы способны еще и краснеть, то тем более! Позвольте быть до конца откровенным. Да, я не люблю эту власть. А за что же ее, скажите, любить? Хотелось бы знать ваше просвещенное мнение. — Когда нет выбора, вопрос любить или не любить отпадает… — Позвольте не согласиться, — твердо оказал Преображенский и отвернулся. В профиль его лицо было еще интереснее. — Выбор, насколько мне известно, у русских интеллигентов был. Мы предпочли то, что есть к данному времени. И, что всего примечательней, не желаем признать ошибку… В тот вечер Платонида принесла самовар на Прозоровскую половину. Владимир Сергеевич до полуночи просидел с доктором. Резкость, откровенность и новизна докторских рассуждений поначалу пугали. Но чем чаще приходил Преображенский, чем больше они говорили, тем раскованней чувствовал себя с этим человеком Прозоров. Доктор преображал всех, с кем общался, он как бы оправдывал собственную фамилию… — Посмотрите, сколько такта у этих женщин! — говорил он во время их последней встречи. — Ради нас с вами они даже кошку из дома выпроваживают. А вот Кедров Михаил Сергеевяч, этот потомственный интеллигент, будучи в Архангельске, не различал дамских и мужских туалетов… — Вы его знали? — удивился Прозоров. — О, еще как! — Преображенский пил чай с блюдца, по-старомодному, щипцами, мельчил сахар. — Весьма примечательная личность. Прозоров также знал Кедрова: во-первых, видал его в штабе VI Армии, во-вторых, Кедров был женат на Ольге Августовне Дидрикиль — дочери лесника-управляющего. (Август Иванович Дидрикиль много лет служил потомкам Суворова, кои владели лесной дачей в Прозоровском уезде.) Об этом Прозоров и рассказал собеседнику. Тот в свою очередь тоже удивился: — Значит, Раиса Майзель — это вторая жена Кедрова? Вот оно что! Партийный псевдоним у нее Пластинина… Город Архангельск весьма и весьма близко знает этого палача в юбке. Прозоров в изумлении отставил чашку, и тотчас доктор сказал: — Не удивляйтесь, дорогой Владимир Сергеевич! Я своими глазами видел, как Пластинина стреляла в тифозных больных. А ее муженек развлекался тем, что прививал тиф выздоравливающим раненым. Медицинское образование он получил в Лозанне… Гордится знакомством с Горьким, играл Бетховена Ленину. Какая широта интересов, не правда ли? Впрочем, всем музыкальным инструментам он предпочитает, по-видимому, маузер. Не знаете ли, в какой сфере он сейчас подвизается? Дражайшая его половина, по слухам, снова в Архангельске. Заклинаю вас, берегитесь ее! Ей неведомо сострадание, это воплощенная ведьма. Я напугал вас? Прошу прощения… — Нет, нет, что вы, — очнулся Прозоров. — Не спешите, прошу вас. Можете переночевать. Но Преображенский уже надевал свой макинтош. Послышался шум от этого надевания, перемежаемый возгласами гостеприимных старушек. Они снабжали доктора паренной в печке брусникой, на все лады приглашали заходить еще. Доктор Преображенский, не чинясь, взял берестяной буртасок с ягодами. Прощаясь, пообещался зайти в ближайшую субботу. Он горделиво, с достоинством сошел с резного крыльца прямо в кромешную тьму ветреной северной ночи. … То было осенью, а сейчас стояла зима, и в камере, где сидел Прозоров, пахло гнилыми портянками. В нарах кишмя кишели клопы всевозможных возрастов и калибров. То, что эти кровожадные твари были разных калибров, можно было увидеть только днем, сейчас же, в темноте, они все представлялись одинаковыми, отвратительно воняли и безжалостно впивались в кожу. Владимир Сергеевич из-за них не спал по ночам. Казалось, что соседи по камере были неуязвимы для насекомых, все шестеро спали, как дома, двое-трое с выразительным храпом. Который час? Странно, что такая действительность не вызывала в Прозорове ни озлобления, ни возмущения. Арест и нелепое обвинение во вредительских связях с шахтинскими спецами вызывали в нем лишь ироническую улыбку. Интерес следователя к доктору Преображенскому был побочным, не главным, и Прозоров не очень тревожился за собственную судьбу. Он не ощущал за собой вины. И все же случившееся представлялось вполне логичным. Было бы странно, если бы все было не так! Непонятно, пожалуй, другое — то, что именно в таких идиотских условиях и именно сейчас, впервые за много лет, он, Прозоров, ощутил душевное равновесие. Чем это было вызвано? Может быть, той ясностью, что пришла после знакомства с Преображенским? «Преображенский и мое преображение, — опять подумалось Прозорову. — Да, фамилии что-то значат. Все Введенские, Вознесенские, Преображенские происходят от безвестных сельских и городских приходов». Владимир Сергеевич вспомнил сейчас и многозначащую реплику старого нормировщика, тоже из административно-высланных, какого-то бывшего управляющего: «У вас, Владимир Сергеевич, очень удачная фамилия. Я бы на вашем месте тут не сидел. Эх!» — «А что?» — недоумевал Прозоров. «Что? А вот что… Ну-ка, возьмите да распишитесь». Удивленный Прозоров расписался на газетном клочке. Счетовод взял карандаш и подставил к четвертой букве палочку. И, оглянувшись, молча вышел из бревенчатой будки, где происходила вся эта сцена. Прозоров сразу все понял. Да, достаточно одной этой палочки, чтобы уехать куда-нибудь за тысячу верст, быть на свободе и жить нормально! Но это значило стать не Прозоровым, а Проворовым… Отречься от самого себя, от всех своих предков, безмолвно взирающих из глубины российской истории на него, Владимира Прозорова, и на все, что происходило в стране?.. Нет, жизнь под чужим именем представлялась ему отвратительной и потому никому не нужной. После разговора о Кедрове Преображенский несколько раз посещал Платошу да Машу, как называли старух соседи. Прозоров каждый раз удивлялся необычной ясности докторских суждений. Он пытался спорить с ним, когда речь зашла о Петре, потом пробовал защищать декабристов, но у доктора имелось множество фактов, о которых Прозоров либо не знал, либо по каким-то причинам не считал важными. Преображенский говорил, например, что Наполеон был обязан своими военными победами не полководческому таланту, а тамплиерам и розенкрейцерам, что ключи первоклассных крепостей они сдавали его генералам без всяких кровопролитий, поскольку генералы Наполеона тоже были масонами. Прозоров не мог с ходу это осмыслить и поверить рассказчику. Декабристы, по словам доктора, служили России лишь внешне, внутренне же, сами того не ведая, подчинялись «Великому Востоку» и тому же «Розовому Кресту». — Почему победили большевики? — сердился Преображенский, хотя Прозоров не противоречил ему в такие минуты. — Отнюдь, государь мой, не потому, что с помощью классической демагогии обманули мужиков и солдат, то есть пообещали народу златые горы. Все было намного проще: англичане не прислали Колчаку обещанные патроны. Солдатам нечем было стрелять… Англичанам в ту пору красные были нужнее белых. — Позвольте, позвольте! — Прозоров не успевал за мыслью доктора. — А интервенты? А захват Архангельска теми же англичанами? — Противоречие чисто внешнее! Кровь пускают друг другу простые люди. Вдохновители революций и вдохновители контрреволюций сидят не в окопах. Они, эти люди, одной и совсем иной породы. Если, конечно, люди, а не дьяволы. Да, да! Государь мой, они превосходно понимают друг друга? Мировому злу абсолютно все равно, каким флагом потчевать обманутых. Ну, скажите, существует ли разница между белым Мудьюгом и красными Соловками? И если существует, то в чем? Впрочем, вы не видели ни то, ни другое. И не дай вам Бог увидеть… — Но государство все равно существует, — сопротивлялся Прозоров. — Независимо от цвета знамен… — Я врач! Я должен лечить людей, а вынужден пилить на бирже дрова. Вот и скажите, выгодно ли сие государству? С теми, кто сейчас правит, Россия стоит на пути самоуничтожения. Посему у меня с ними разные группы крови. Знаете ли, что происходит, если больному перелить чужую кровь? Организм отторгает ее, и человек погибает. — Значит, вы все-таки признаете классовую борьбу? — О нет, государь мой, эта борьба отнюдь не классовая. Скорее национальная, а может, и религиозная. Нас разделяют и властвуют… И всех, всех, кто знает об этом, поверьте мне, опять будут расстреливать! Как десять лет назад, знающих просто сотрут с лица земли! Помяните мое слово и… держитесь от меня подальше, дорогой Владимир Сергеевич. Проказа правды… Уверяю вас, это вполне опасно. Прозоров не верил таким слишком мрачным пророчествам, великодушно молчал. Но вскоре доктор исчез, не показывался с ноября, а в декабре старухи узнали, что он арестован. Прозоров не сразу ощутил последовательность и логическую завершенность событий. Арест доктора со всей ясностью обозначил и его собственный путь. На службе он высказал однажды опасение по поводу закладки зимних фундаментов. В ответ ему отказали сначала в профессиональном, а вскоре и в политическом доверии. Следователь всерьез уверял Прозорова в том, что он, Прозоров, вредный специалист, и с упорством рассерженного быдла добивался сведений, подтверждающих связь Владимира Сергеевича с шахтинскими спецами. Прозоров лишь улыбался да разводил руками… Смешно ему было и при аресте: все представлялось как бы детской игрой или балаганным трюком. Ощущение дурацкой неестественности подкреплялось не только несерьезностью следствия, но и тюремными порядками. Двери в камеру не запирались. Тюрьма была временная, не настоящая, приспособленная на скорую руку. Арестованные свободно выходили в коридор, заглядывали в соседнюю камеру, играли в карты. Нелепость и несуразица чувствовалась и в еде (кормили почему-то одной свежей треской), и в домашних разговорах с «часовым», как называли красноармейца-охранника. — Мы кушаем рыбу, клопы кушают нас. Часовой? Где р-революционный порядок? Это портовый вор по имени Вадик фамильярничал с красноармейцами, которые приносили пищу. Действительно, где? Да, несерьезность и какая-то странная никчемность, и одновременно вызванная из ничего и ничего не обещающая деловитость царили вокруг! И все же Прозоров был спокоен и не мог надивиться. Если раньше, в ту ольховскую пору, он ощущал собственную никчемность, свою личную внутреннюю нелепость, связанную с неверием в бессмертие души, то нынче, после всего, что видел и слышал, он ощутил нелепость внешнюю. Никчемность событий стала для него очевидной. Она чувствовалась даже в сочетании тех, кто содержался в тюрьме. Напрасно искал Прозоров хоть какой-то порядок и смысл в этих камерных группах, не объединенных ничем, кроме трехлинейной винтовки добродушного, страдающего от насморка часового. Что может быть общего между… ну, хотя бы этим часовым и его командиром, маленьким человеком с выпуклыми стекляшками коричневых глаз? Командир, одетый в кожаное полупальто, отпустил зачем-то буденновские усы и говорил, вернее, покрикивал примерно так: «Не торопитесь спешить!» или «Заведывающий, кто здесь заведывающий?» Впрочем, марьяжное сочетание часового и усатого командира имело, кажется, вполне определенное объяснение, точно так же существовала логическая связь между вдохновителями террора и исполнителями террора. Итак — террор. В переводе с французского слово означало ужас. Прозоров, с детства картавивший, еще в гимназии терпеть не мог этого слова. Но против кого террор? Тут-то и начинался полный абсурд, нелепость, нечто неподвластное человеческой логике. Жертвами новой власти оказался странный, совершенно абсурдный конгломерат личностей, не укладывающийся в нормальное сознание. Абсурд начинался уже с того, что в камере имелись и подследственные, и уже осужденные. Одни ждали суда (какого еще суда?), другие ждали прихода весны и первого парохода на Соловки. То есть сочетание опять же было абсурдным. Допустим, что он, Прозоров, бывший дворянин (как, впрочем, и бывший революционер), действительно опасен властям (хотя ничего, кроме пользы, он не делал для них). Допустим. Но чем же опасен для них Акиха — этот крестьянский парень из-под Шенкурска? Или добродушный ненец Тришка, арестованный за то, что, укрываясь от переписи, угнал стадо оленей в Комипермяцкие земли? Нелепостью было и то, что двое блатных, поджидающих первый пароход на Соловки, пользовались у власти каким-то поощряющим подбадриванием, какой-то цинично-веселой поддержкой. Оба носили джимы — широконосые хромовые сапоги. Блатным позволялось иметь даже собственные бритвенные приборы. (Остальных каждую субботу под конвоем водили в баню и парикмахерскую.) Вор по имени Вадик имел, вероятно, еще особую воровскую кличку, но его коренастый друг, известный в блатном мире под кличкой Буня, называл Вадика только Вадиком. Голова Вадика была красиво подстрижена, но шея, почти мальчишеская, вызывала жалость к этому, как выяснилось, коварному и подлому существу. Кожа у Вадика была белая, северная, но брови чернели, и глаза мерцали по-южному томно. Вадик беспрестанно что-нибудь напевал, не расставался он и с кирпичным обломком, о который то и дело тер большой палец правой руки, пытаясь навсегда избавиться от дактилоскопических происков. Если Вадик напоминал по своей комплекции подростка, то Буня, несмотря на средний рост, походил на циркового борца. Кожа на его щеках была серая, в синих точках угрей. Сломанный в драке нос постоянно посвистывал, а глаза, спрятанные довольно глубоко, не имели выражения и цвета. На шее Буни днем и ночью красовалось розовое шелковое кашне с поперечными белыми полосками. Оба носили еще тельняшки. Болезненное стремление воров к чистоте выглядело довольно комично. В то утро, после завтрака, они мирно готовились колоть татуировку на мощном белоснежном плече шенкурского Акихи. Макая спичкой в тушь и намечая рисунок — парень пожелал девичий профиль, — Буня тихо, приятным воркующим баритоном напевал: У них имелся даже пузырек с тушью. Вадик связал нитью три иглы. Примерно в одном миллиметре от игольных кончиков он намотал ограничительное кольцо, макнул в тушь и начал колоть. Акиха весь напрягся, вздрогнул было, но терпеливо замолк. — Сиди и не дергайся! — приказал Буня. — Ты как сюда попал? — Да у нас там тюрьма-то больно маленькая. Ина баня просторнее… — Я не об этом… За что? — На Троицу драка спихнула, — говорил Акиха, стоически перемогая боль от уколов. — С робетешек-соплюнов все и зачалось-то, один пристал за этого, тот за другого. — Ну и ты за кого? — допытывался Буня, прерывая пение. Вор подмигнул Прозорову. — Я-то? — с готовностью отозвался Акиха. — А я уж и не помню с кем, там сшибка пошла… — Так-с. Сшибка, значит? — Буня опять подмигнул, но Прозоров задремал. В светлое время клопы меньше свирепствовали. Кажется, Владимир Сергеевич спал, но спал так, что слышал, что творится в камере. Слышал он одно, а видел совсем иное, причем с еще большей четкостью. Отрадный многоцветный образ теплой лесной поляны раскрылся вдруг так широко, так объемно, так осязаемо, что сердце во сне сладко замерло. Зеленая первая березовая листва, зеленый щавель в траве, зной, а на луговой тропке в сенокосной рубашке стоит шибановская девица Тоня, стоит и все трогает на затылке косу, словно после речного купания. Волнение и радость охватили Прозорова, он очнулся, сопротивляясь реальности… — Все! — сказал Вадик. — Хватит на первый раз. Надевай рубаху, гуляй. Он откинул голову, полюбовался своей работой и громко запел: Буня подхватил баритоном, и в камере зазвучало довольно стройно: Довольный Акиха натягивал рубаху на богатырские свои плечи. — Ну? Кто следующий? Господин нэпман, налетай! — Вадик обернулся к ненцу. — Тришка? Ты птицу хотел, так? — Я не птица хотела, — сказал Тришка, сидевший калачом ноги. Он отодвинулся на нарах подальше. — Хотела солнушко, сичас не хоцю… — Хбцу, не хбцу, — добродушно передразнил Буня. Вор достал откуда-то круглое зеркальце и начал старательно выдавливать угри. Прозорову чуть не до слез жалко было исчезнувшего, такого почти осязаемого сна. Он уже и раньше наблюдал за созданием фресок на живом человеческом теле, хотел снова забыться, вернуть сон и мельком взглянул на Сидорова — пятого своего соседа по нарам. Сидоров, «поселенный» вчера, почему-то не имел никаких вещей, кроме матраса и байкового, почти нового полупальто, вызвавшего знаменательный интерес Вадика. Сидоров, лежа на матрасе и положив этот пиджак под голову, молчал, делал вид, что тоже хочет уснуть. Но спать ему явно не хотелось. Прозоров пытался заговорить с ним, но получилось как-то нескладно, пришлось замолчать. Да и зачем это очередное знакомство? С появлением Сидорова, от которого пахло одеколоном, ощущение сплошных странностей, нелепостей и бессмыслицы только усилилось. Впрочем, день, начавшийся татуировкой шенкурского Акихи, скрасился недурным обедом и колкой дров на морозном дворе. Под вечер Прозорову вновь повезло: он получил из соседней камеры окружную вологодскую газету «Красный Север». Газета была не свежая, неизвестно каким способом попавшая в Архангельск. Однако ж масляные пятна, оставшиеся от скоромного пирога, не мешали чтению. «№ 258, 7 ноября, четверг, — прочитал Владимир Сергеевич. — «Решающая схватка». Так называлась передовая статья, посвященная 12-й годовщине революции. Всю третью и четвертую страницы занимала статья Сталина «Год великого перелома». Прозоров углубился в нее. Мощная, свисавшая с потолка электрическая лампа давала достаточно света, клопы и воры вели себя покамест спокойно. Прозоров читал-читал и вдруг удивился тому, что не верит ни единому слову: «… Можно с уверенностью сказать, что благодаря росту колхозно-совхозного движения мы окончательно выходим или уже вышли из хлебного кризиса. И если развитие колхозов и совхозов пойдет усиленным темпом, то нет основания сомневаться в том, что наша страна через каких-нибудь три года станет одной из самых хлебных стран, если не самой хлебной страной в мире». Прозоров отдал газету по-детски любопытному Тришке, лег на спину и закрыл глаза. Что за чушь! Опять все выглядело шиворот-навыворот. Во-первых, страна уже была самой хлебной. Во-вторых, именно коллективизация оставит, уже оставляет страну без хлеба, в этом для него не было никаких сомнений. Что это? Вероятно, он, Прозоров, является свидетелем и даже участником грандиозной мистификации. Да, да, он был статистом необъятного по масштабам спектакля, проводимого на просторах России, среди развалин еще совсем недавно великого государства. Но кто дирижирует всей этой свистопляской? Кто покорил страну? И самое главное, надолго ли? Неужто опять, неужто новое иго? «Внемли себе!» — вспомнил он слова доктора Преображенского. В эту минуту в камеру ввели высокого, обросшего русой бородой мужика. Невыцветший пятиугольник от недавно снятой звезды был очень заметен на матерчатой красноармейской фуражке. На ногах сапоги явно не по сезону, видать, арестовали задолго до холодов. — Буня! — послышался веселый глас часового. — Прими пополнение. Буня не отозвался. Он продолжал сосредоточенно разбирать карты, сбрасываемые Вадиком. Воры играли на четыре руки, с двумя несуществующими партнерами. Мужик поздоровался, довольно уверенно оглядел компанию, потеснил Прозорова и Сидорова, сел, опустил к ногам свой самодельный чемоданчик, перетянутый кожаным, также красноармейским ремнем. «Я где-то видел его, — тотчас подумал Прозоров. — Но где?» — Ты не Андрей Никитин будешь? Деревня Горка, если не ошибаюсь. — Я и есть! — обрадовался Никитин. — А ты… Вы то есть… Владимир Сергиевич? Личность-то, вижу, знакомая. Вот ведь… где встреча-то… — Да, да… — Прозоров был рад земляку. — Встреча, конечно, не очень… Но все равно. Забыл, как у тебя отчество. Тришка улыбался во всю широкую кирпично-красную физиономию: — Цево не бывает… Все бывает. — Он тоже радовался, словно сам встретил знакомого. Земляки проговорили далеко за полночь. В темноте, под Тришкин храп и носовой свист блатного Буни Никитин рассказал, что был осужден на два года за потворство «чуждому алименту». Его двоюродному, Ивану, за сопротивление власти присудили еще больше — пять лет. Их разлучили уже в Вологде, и вот теперь Никитин чуть не матом ругал судью и следователя Скачкова. Громкий шепот то и дело переходил на хриплый приглушенный бас, обида вскипала в горле, не давая рассказывать: — Я это… два года в Красной Армии… Сам Тухачевский, бывало… выносил благодарность… А тут… За што и про што? Ну, братуха Микуленка коромыслом огрел. Дак ведь сам и признался… Эх… Владимир да Сергиевич… Душа задохнулась, не выздохнуть… Прозоров не заметил, как стал засыпать. Ночь промелькнула. Рано утром кто-то из арестованных, бродивших в нужник, зажег свет, но просыпались кто когда. Шенкурский парень Акиха сладко спал на правом боку, улыбка блуждала на его покрасневшем во время сна лице. Правая рука вытянулась над изголовьем, между пальцами и стенкой образовалось крохотное, в два-три миллиметра пространство. На стене перед этим пространством скопились в круг и замерли большие и маленькие клопы. Они дожидались того момента, когда средний палец Акихи коснется наконец штукатурки. Прозоров подивился удивительной способности насекомых: видимо, они на расстоянии чуяли человеческую плоть. Но почему им обязательно нужна кровь? Ведь живут же они и тогда, когда сосать совсем нечего и некого? Калачом ноги, обутые в узорчатые пимы, сидел ненец Трифон. Он широко улыбался Прозорову, и от этой улыбки, как всегда, приходило иное, раньше неведомое Прозорову, психологическое состояние. Прозоров словно бы сам становился этим улыбающимся самоедом: — Что, Трифон Савельич, как ночевал? — Холосо! Я холосо носювал, да ус осень тепло! Несем дысать… Хосю Нарьян-Мар. Потом домой тундра хосю… Жонка хосю… Проснулись воры. Вадик по-кошачьи спрыгнул на пол, начал делать гимнастику. В тельняшке, босой, в узких штанах, он был похож на клоуна. Выкрикивал между приседаниями: — Часовой? Жену гражданину Тришке! Где часовой? Раз-два, раз-два. Буня хмуро курил, сидя на нарах, как Тришка, калачом ноги. Шенкурский парень Акиха трогал и разглядывал свое разрисованное и припухшее плечо; Сидоров лежал, но не спал. Когда Андрюха Никитин пошел в уборную, Буня одним взглядом остановил Вадика. — Угол! — буркнул он между двумя затяжками и еле заметно кивнул в сторону фанерного никитинского чемодана. Вадик, играя бедрами, босиком прошелся по камере, остановился и присел возле чемодана на корточки. Он, вероятно, прикидывал, как открыть. «У этих уже ликвидирована частная собственность», — подумалось Прозорову. В тот же момент в дверях показался Никитин. Он с недоумением посмотрел сначала на Вадика, уже открывавшего чемодан, затем на всех других по очереди. — Ты што делаешь? — спросил Никитин, подходя к Вадику. Тот притворился глухим и продолжал потрошить чемодан. Пинком ноги Никитин хотел отбросить вора, но сапог только скользнул по плечу. Вадик по-кошачьи упруго успел отскочить в сторону. Никитин шагнул к нему. Вадик отскочил еще и сделал стойку, широко расставив полусогнутые ноги, так же широко раскинул и руки. Лезвие бритвы блеснуло в правой, левая, шеперя тонкие девичьи пальцы, делала плавные змеиные движения. Прозоров встал. Буня, не двигаясь, даже не повернул головы в его сторону, вежливо произнес: — Будишь бледным. В тот же момент Вадик прыгнул к Никитину, головой сильно ударил ему в нижнюю челюсть и опять отскочил. Все слышали, как кляцнула челюсть. Мужик устоял на ногах, удивленно потрогал подбородок и… бросился на обидчика. Вадик стремительно развернулся, рука с лезвием мелькнула на уровне никитинских глаз, но Прозоров успел-таки схватить запястье и дернуть эту ставшую ненавистной полосатую руку. Вадик замер. Буня уже встал с нар и медленно подходил к Прозорову, когда дверь в камеру вдруг распахнулась. Усатый командирчик, сопровождаемый вооруженным красноармейцем, влетел на середину камеры и по-вороньи, на два приема, выкрикнул: — Пре-кратить! Он начал по очереди подходить к каждому, по очереди каждого обмеривать взглядом коричневых глаз, по очереди перед каждым покашливать. Остановившись напротив блатных, сказал: — Я не понимаю, э-э, как вас, Буня… В приличном обществе так не делают. Прошу бардак немедленно ликвидировать! Гражданин Прозоров? Кто Прозоров? Прозоров не отозвался, зная о том, что командирчик давно знает, кто тут Прозоров. — Вам разрешено свидание. Идите. Вас проводят. С недоумением последовал Владимир Сергеевич за часовым, который провел его вниз по лестнице, то ли в караулку, то ли в какую-то кладовку. Боже мой, со скамьи поднялась навстречу и всплеснула руками принаряженная Платоша! Прозоров, растроганный, легонько обнял старуху. От ее праздничного казачка веяло морозной улицей, попахивало и нафталином. Она батистовым платочком вытерла прослезившиеся глаза: — Влодимир да Сергиевиць, батюшко. Вот мы с золовущкой рогулек-то напекли и с заспой, и с гущей. Да и картофельных, глядим, а помазать-то нецем! Она мне и говорит: «А ежели, Платоша, постным маслицем?» Нет, говорю, ну-ко на рынок сбегаю, может, найду цево поволожнее. Дай-ко попробуем! Еле тебя нашла, начальства-то густо, а никто ницево не знает, А один до того обходительной, что на стул посадил. Я уселася как мадама и говорю: рогулецки зря напекла, хожу кабинетами. Дверей много и все скрипают, тоже, видно, помазать-то нецем. Сердешные, так и визжат, так и плацют, двери-ти… После короткой встречи с доброй старушкой Прозорова с рогульками, завернутыми в платок, обрадованного и ошарашенного, вывели на лестницу. Было чему подивиться и порадоваться: уходя, Платоша по-матерински перекрестила его. Но целостность окружающего, восстановленная этой нежданной встречей, мгновенно разрушилась, святочная белиберда вновь расщепила ум Прозорова. Что за чертовщина творилась в мире? В глубине нижнего коридора вместе с маленьким командирчиком стоял и мирно, даже снисходительно, беседовал заключенный… Сидоров. Командир вопреки всякой субординации подобострастно выслушивал Сидорова. «Телефон здесь, товарищ Шиловский!» — услышал Прозоров, когда поднимался по лестнице. «Часовой» хлюпал носом и звякал о ступени прикладом. Шел он не сзади, как положено, а впереди Прозорова, словно прокладывал дорогу наверх. В камере было подозрительно тихо, подчеркнутое спокойствие воров не предвещало ничего хорошего. К вечеру Андрея Никитина вызвали куда-то с вещами. Исчез и Сидоров. Ночь еще больше оттенила дневные странности мира. Прозоров не спал, опасаясь нападения блатных, впрочем, клопы тоже не забывали своих обязанностей. Кажется, он начинал понимать, что происходит. И хотя он не знал еще, как ему жить в этом мире, сошедшем с ума, что делать среди абсурдных явлений, среди катавасии, лишенной всякого смысла, он знал уже, что узнает и это. Он вполне определенно ощущал в себе эту уверенность. Предчувствие душевного подъема понемногу овладевало Прозоровым, и, отбиваясь от камерных кровопийц, Владимир Сергеевич думал и думал. Ему казалось, что от него то и дело ускользает нечто главное. Ему так не хватало сейчас доктора Преображенского! Время клубилось. Иногда оно отделялось от реального мира, но какая же это реальность? Реальностей не существовало. Был абсурд. И, как думал Прозоров, видимость иерархии в действиях новой власти только обманывала: логика там также отсутствовала. Иначе зачем же они уничтожают уже и сами себя? Великая свистопляска, притихшая после гражданской войны, опять набирала разгон, она катилась по необъятной стране, поперек и вдоль. Сама земля, очарованная зимой и дремлющая под снегами родины, может быть, и не чуяла новой беды. Только ведь как знать? Время то мелькало кровавым сполохом, то вдруг останавливалось и замирало. Земля, едва принявшая в свое лоно миллионы страдальцев, не готовилась ли опять к новым, таким необычным трудам? Сила разбуженной злобы в своем вихреобразном движении охватывала все новые пространства, опять втягивала в свою воронку массы ничего не подозревающих людей. Россия гибла снова и снова. Все вокруг мешалось, путалось и теряло образ. Может быть, так это и начиналось? Вначале когда-то он, этот образ мира, позволил втянуть себя в свое зеркальное изображение и был раздвоен. Расщепленный надвое, он потерял свою жизнеспособность, отдал половину себя своему мертвому отражению. Зеркальные обратные образы, заполонившие мир, не были совсем-то уж мертвыми, они жили, правда, жили за счет живого и цельного. Но живой и цельный образ мира при этом дробился. И осколки его летали в хаосе, сверкая блестками неполных отрывочных истин. «Внемли себе…» Но, внимая себе, Прозоров вспоминал Бога и снова думал о Боге: «Господи, где Ты? Не оставляй меня, — шептал он про себя, — научи молиться Тебе, избавь от лени и страха. Страшна ли мне дорога страданий? О, нет! Боюсь не ее. Страшней во сто крат торжество зла. Что оставлю я на земле, какими стезями, куда ступать мне среди земных страданий под крики веселых безумцев?» Свет на ночь выключала подстанция. Под утро Владимир Сергеевич скорее почуял, чем услышал крадущегося к нему Вадика. Вор тихо залез в свободное пространство между Прозоровым и шенкурским парнем, начал легонько тянуть за Прозоровский пиджак с часами, лежавший в изголовье. «Иди спать!» — сказал Прозоров и слегка стукнул по руке Вадика. «Гад буду, а пасть тебе все равно порву!» — прошипел Вадик. И все затихло. Вероятно, вор бесшумно убрался на свое привилегированное крайнее место. |
||
|