"Чужие ветры. Копье черного принца" - читать интересную книгу автора (Прозоровский Лев Владимирович)

Глава первая

Когда идет баррикадный бой, когда сооружение из обломков мебели, перин, тюфяков, опрокинутых автомобилей, сорванных вывесок и окровавленных человеческих тел перегораживают улицу, как плотина, — существуют лишь два места, где могут в это время находиться люди… Два места — два лагеря!

По ту или по другую сторону баррикады!

Так ли?

Не совсем так.

Мы упустили из виду тех, кто отсиживается в домах. Отсиживается час, другой, сутки — все время, пока идет бой.

А если бой длится всю жизнь?

В маленьком прибалтийском государстве, где родился и жил Витольд Белевич, свержение профашистского правительства произошло сравнительно тихо. Мертворожденное, придуманное иностранными дипломатами слово «лимитроф»[16] рассыпалось прежде, чем сами дипломаты успели к нему привыкнуть. Однако для маленького Витольда это оказалось большой встряской. Рухнул мир, воздухом которого он дышал!

Мать Витольда, пышнотелая, крупичатая Индра, семь лет служила экономкой у богатого старика-немца, носившего перед своей фамилией заносчивую частицу «фон»; старик доживал остаток своих дней в Прибалтике.

Отец Витольда имел небольшое парниковое хозяйство. Три года он стыдил жену и звал ее домой, на четвертый — начал пить. Пил он прямо в теплице, с тоской поглядывая на огурцы, томаты, клубнику или редиску, в зависимости от сезона торчавшие на грядках. В теплицах, где отец был хозяином, прикасаться к свежим овощам Витольду запрещалось; у старика-немца, где мать являлась служанкой, мальчика пичкали всем этим, стоило только захотеть. Это было первым смещением понятий, смутившим Витольда. Вторым было падение такого привычного и казавшегося таким крепким всего казенного мира. Старик-немец уехал в Германию. Его экономка последовала за ним. Отец совсем свихнулся, и Витольду оставалось надеяться только на себя. Но в это время ему было уже шестнадцать лет.

В гимназии, где учился Витольд, в одну из перемен в нескольких классах состоялись митинги. В классе Витольда сухощавый, но сильный Альберт, сын скупщика рыбы, встал у двери, загораживая выход.

— Не расходиться! — заявил он. — Устраиваем плебисцит.

— Народный опрос, — пояснил стоявший рядом «адъютант» Альберта — Ивар, увертливый пузырь с масляными глазками.

— Всем построиться у доски! — скомандовал Альберт. Гимназисты не возражали, затея показалась им занимательной.

— Мы должны выразить свое отношение к новой власти, — продолжал сын скупщика. — Кто за, кто против? Говорите!

Но класс вдруг возмутился.

— А ты кто такой, чтобы спрашивать? Кто тебе дал такое право? — послышались голоса. К Альберту присоединилось еще несколько друзей из тех, что хотели «плебисцита». Глаза их сверкали угрожающе.

— Зачем спорить, ребята? — перекрывая шум, закричал один из гимназистов, до сих пор ничем особенным в классе не выделявшийся. — Зачем спорить? — повторил он, улыбаясь, когда голоса утихли. — Давайте проголосуем, как просит Альберт!

— Вот именно, — с тупым видом поддакнул Альберт.

— Итак, — продолжал скромный парнишка, — кто за советскую власть — отходите влево, к окну, а кто за старую — вправо, к двери.

И первым шагнул к окну.

Опять начался шум. Когда он прекратился, оказалось, что у окна ровной шеренгой выстроился почти весь класс. Возле двери угрюмо топтались пятеро во главе с Альбертом. Наступило напряженное молчание. Одна сторона выжидательно смотрела на другую. И вдруг послышался веселый крик:

— Ребята, глядите! Витольд!.. Витольд!..

Раздался дружный смех. Все кричали наперебой, протягивая палец к доске:

— Глядите!

У доски, ровно посредине классной комнаты, стоял, переминаясь с ноги на ногу, Витольд Белевич. Альберт, желавший на ком-нибудь сорвать зло за неудачу, направился к нему:

— А ты с кем, чудик?

— Ни с кем… сам по себе, — растерянно пробормотал Витольд.

— Ах, сам по себе!.. Тогда — на вот тебе! — И коротким прекрасным «хуком» уложил Витольда на пол.

Этот удар был, пожалуй, единственным неприятным воспоминанием Витольда, связанным с переменой жизни.

Шли месяцы. Народ по-хозяйски начал наводить порядок у себя дома. Лавочники, заводчики и их прихлебатели — пострадали. А Витольд не пострадал. Можно было теперь открыто перейти в лагерь новых хозяев страны, но он не торопился: по квартирам и задворкам ходили слухи, что скоро придут немцы и все опять повернется по-старому. Пока они не пришли, благообразный и тихий светловолосый юноша постарался приобрести профессию счетовода. Имея эту скромную профессию, можно было работать у кого хочешь.

Витольд был замкнутым. Одни его знакомые считали это проявлением трусости, другие уверяли, что это национальная черта народа, скупого на проявление сердечных чувств. Белевич в душе смеялся над теми и другими. Но сам он не выносил насмешек.

Остряки говорили, что любимый плод Витольда — орех, а любимый зверь — черепаха, потому что он сам живет, как в скорлупе. И это злило счетовода.

Началась война, и вскоре перед Витольдом встал вопрос: уезжать в Россию или ждать прихода немцев? Многие уезжали, но были и такие, кто с нетерпением ждал «освободителей». Последних было несомненное меньшинство, но почему-то их шепоток отчетливей всего слышал Витольд.

Шепот услышать труднее, чем громкую речь. Надо трубочкой приложить руку к уху и вытянуть шею в направлении звука.

Очевидно, Витольд так и поступал.

Но даже себе он не признался бы в этом. Когда пришла пора сделать окончательный выбор — уезжать или оставаться, он остался. Он успокоил себя патриотической фразой: «Если родной край попал в беду, покидать его нельзя». Неизвестно, шептал ли он эту фразу потихоньку или кричал полным голосом? Скорее всего, шептал.

Он вообще не любил кричать. «Горло дерут только невоспитанные люди». А Витольд считал себя воспитанным человеком. Он совсем забыл о полуграмотном отце-садовнике; помнил лишь о матери, которая была почти хозяйкой в доме немца, носящего перед фамилией частицу «фон».

И потом, если шепчешь, всегда можно сказать, что тебя неправильно поняли.

Однако Витольд вовсе не считал немцев друзьями.

А русских?

Русских тоже. Он хотел, чтобы его не трогали ни те, ни другие. Ему хотелось отсидеться дома, пока идет бой.

Вместе с немцами вернулись и некоторые местные богатеи, в свое время удравшие от народного гнева. Вернулись в гитлеровской военной форме, злые, ищущие, на ком бы сорвать свою злобу. И тут Витольд убедился в мудрости своей жизненной политики: хорошо, что он не примкнул к красным, — теперь их ловили, беспощадно расстреливали или сажали в лагеря, что было равносильно медленной смерти. А Витольда никто не трогал. Он был одним из тех, которые в гитлеровских газетах именовались «местными жителями, уцелевшими от большевистских зверств». Витольд устроился счетоводом на один из частных маленьких заводиков, работавших на войну. Это спасло его от мобилизации в «добровольческий легион».

Однажды ночью к Витольду постучал один из его товарищей по гимназии, тот самый паренек, который в классе первым шагнул к окну.

— Мне нужно спрятаться до утра, — устало выдохнул он. — Я остался в городе по поручению советской власти… Мы воюем с врагом изнутри.

Витольд недовольно поморщился: его подняли из теплой постели.

— Ну и воюйте на здоровье! При чем тут я?.. До утра ты можешь остаться, но в следующий раз я отведу тебя в комендатуру.

Товарищ ушел в сырую тьму, не прощаясь.

А потом с фронтов стали поступать неприятные для немцев известия. Кое-кто из «переселенцев» снова упаковал чемоданы и удрал в нейтральную Швецию.

Вскоре бегство стало паническим. Убегали, уже не думая о том, куда. Убегали, лишь бы убежать, лишь бы спастись.

Витольд читал листовки, расклеенные в городе. «Всякий, кто попадет в руки красных, будет ими безжалостно расстрелян!» «Если это правда, то в поведении красных есть свой резон, — рассуждал Белевич, вспоминая все кровавые проделки гитлеровцев. — Красные не дураки! Конечно, они не будут распускать слюни от радости, что выгнали немцев… Кое-кто поплатится своей шкурой… Надеюсь — не я».

Но надежда была какой-то шаткой. К ней примешивалась тревога. «В горячке не разбираются, кто прав, кто виноват! Можно за милую душу пострадать ни за что!.. Переждать бы, пересидеть где-нибудь!»

Кто-то сказал, что красные, занимая город, не трогают арестантов-уголовников; во всяком случае, не расстреливают их. Витольд подумывал было уже о том, чтобы совершить небольшую кражу, сесть в тюрьму и там дождаться прихода красных. Но тут сами гитлеровцы принялись за чистку тюрем. Сначала расстреливали политических, а в последние дни не щадили и уголовников. В таких условиях шанс дожить до прихода красных был очень невелик.

И в эти дни тревожных раздумий судьба вдруг послала Витольду спасителя в лице некоего Бруно Струпса. Бруно был рыбаком, мотоциклетным гонщиком и коммерсантом. Самоуверенный до наглости, он среди немцев чувствовал себя, как рыба в воде. Недаром у него имя было немецкое. В условиях карточной системы, лимитов и нехваток, Бруно мог достать все что угодно — от молитвенников до кокаина.

Знакомство Белевича со Струпсом состоялось сентябрьским желтым днем, возле одного из городских щитов с объявлениями. Какой-то здоровенный лохматый парень в грубом рыбацком свитере и суконных, свинцового цвета галифе, держа в узловатой грязной руке пачку шелестящих бумажек, выкрикивал с вдохновением: — Продаю спасение от большевистского рая! Только сто рейхсмарок — и вы получаете место в вагоне и едете в Любек — самый красивый город на земле! Только сто рейхсмарок!

Лицо у парня было опухшее и небритое. Шея бычья. Вместо бровей — два белесых пучка верблюжьей шерсти. Но глаза из-под этих пучков смотрели весело и нахально. Парень совал свои индульгенции[17] под нос толпящимся у щита обывателям и, то и дело подтягивая спадающие штаны, громко уговаривал: — Налетай! Разбирай! Остались последние плацкарты! Только сто рейхсмарок, и ты — свободный человек!

Кое на кого эта пылкая речь действовала. Люди подходили, покупали билеты на Любек; некоторые с сомнением спрашивали: не подделка ли? Уж очень подозрительным был сам продавец. Но тот, озорно блеснув быстро бегающими глазами, предлагал сомневающемуся пройти до ближайшего полицейского участка, проверить подлинность предлагаемых билетов.

…Так Витольд попал в Любек, небольшой городок на Балтийском побережье, некогда бывший «вольным городом» и сохранивший с тех пор слегка сентиментальный купеческий облик, на который «третья империя» наложила свой отпечаток; она наполнила город казармами, железобетонными скульптурами полководцев и военными заводами.

Поехав в Любек добровольно, Белевич опять-таки выиграл. В полицейском комиссариате он обменял свой билет на «пассиршейн» — нечто среднее между пропуском и видом на жительство. Это дало ему право поступить на работу. Нашлась и работа — счетоводом у одного из мелких торговцев. Витольд в сотый раз хвалил себя за великое умение жить. Вокруг были безработные переселенцы — врачи, артисты, художники… Они нуждались, жили случайными заработками, а он — Белевич — был солидно пристроен! Получал деньги, сравнительно прилично питался, поддерживал в порядке свою одежду и даже мог изредка позволить себе провести ночь в одном из тех увеселительных заведений в центре города, где дочери его соотечественников продавали свое тело за одну или несколько шуршащих бумажек с изображением черного орла.

Но жизнь, которую вел Белевич, нельзя было назвать жизнью в полном смысле этого слова. Ничего не осталось за спиной — ничего не видно в будущем! Существование исчислялось одним днем. Начало. Конец. Глубокий, как яма, сон. И завтра — новый день, новые заботы… Медленно ползущая шестерня с тремя зубьями: есть, спать, работать… есть, спать, работать…

Читать Витольд не любил никогда. Книги заставляют думать, а думать не хотелось. Лишь одна книга запомнилась Витольду. Это была «Сага о Форсайтах». И теперь в Любеке он часто вспоминал ее.

Неужели прав неизвестный китайский художник, нарисовавший форсайтовскую белую обезьяну,[18] и жизнь — это лишь выжатый апельсин? Но тогда зачем жить?

А главное, кем выжат апельсин? Несмотря на все старания, Витольд не попробовал ни одной капли! Напиток, которым в последние годы угощала жизнь, лишь внешне походил на апельсиновый сок. Это был дрянной немецкий «эрзац».

Вот почему весть о разгроме гитлеровской машины Витольд встретил с тайным удовлетворением. Он уже дерзал (правда, про себя) называть нацистов «врагами». «Моя совесть чиста, я не сотрудничал с врагом, и теперь, когда все кончилось, можно смело возвращаться домой… Домой! Домо-ой!..»

Но в Любек пришли англичане. Подтянутые, сухие, как шпала, бритые… Они принесли с собой новое слово: Витольд из беженца превратился в «дисплейсед персон» — перемещенное лицо.

Лагерь для перемещенных лиц находился за городом, в большой мрачной казарме, куда нужно было долго ехать трамваем. Можно было не переселяться в этот лагерь, но — работы не стало, деньги с черным орлом ценились не дороже клозетной бумаги. А в лагере кормили, давали талоны на одежду и — самое главное — обещали устроить будущее.

Лелея светлые надежды на это будущее, Витольд переехал на новое место. Новичка отвели в комнату, в которой четыре койки из пяти уже были заняты. Когда к вечеру после шатания по городу вернулись владельцы занятых коек, Витольд в одном из них с удивлением узнал Бруно Струпса.

«Продавец индульгенций» успел сменить грубый рыбацкий свитер на широкую американскую спортивную куртку цвета кофе с молоком; бычью шею обнимал яркий шерстяной шарф; нижнюю половину мощной фигуры облегали серые модные брюки, тщательно выутюженные, ниспадающие легкими складками на глянцевые кончики коричневых ботинок, и такие узкие, что под ними легко угадывались очертания крепких икр. Патлатую голову украшала замшевая пилотка. Бруно был чисто выбрит и, судя по настроению, процветал.

При первом же удобном случае Витольд осмелился напомнить Струпсу о некоей исторической встрече, результатом которой явилась вот эта вторая встреча. Бруно, выслушав, расхохотался.

— Ну и как? Не жалеешь, надеюсь? То-то… Погоди, все будет ясно, как в графине! Апулей одного из своих героев превратил в бессловесного осла, а я поступлю наоборот… Поверь мне, ты будешь героем!

Замечательной чертой Бруно было умение приспосабливаться к любой обстановке. Англичане ввели в лагере «самоуправление» — Бруно стал командором «группы Ост». В нее входили беженцы-прибалты. Постепенно Струпс, по его собственному выражению, «приник к роднику большой политики». Как-то, после очередной вылазки в город, Бруно, пришедший навеселе, принес с собой том Достоевского. Это было «Преступление и наказание» в немецком переводе. Бруно, который вообще любил порисоваться перед товарищами эрудицией, решил щегольнуть и на сей раз. Он вспрыгнул на койку и обратился к слушателям, дремлющим в разных углах комнаты:

— Ясно, как в графине, что так называемая русская культура — дым!.. Это — выдумка, миф, облачко, сотканное из чужих частиц!.. Но есть один гигантский русский — вот он! — Бруно потряс книгой и продолжал: — Я люблю Достоевского за то, что он создал Раскольникова! Послушайте, что говорит великий устами своего героя!

Тут он раскрыл книжку и начал читать по-актерски выразительно. — «По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия, вследствие каких-нибудь комбинаций, никоим образом не могли бы стать известными людям иначе, как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших этому открытию или ставших на пути, как препятствие, то Ньютон имел бы право и даже был бы обязан… устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству!» Жаль, — закрывая книгу, закончил Бруно, — что Достоевский не мог до конца преодолеть свою нерешительную, двойственную русскую натуру: Раскольников, начатый, как один из тех пророков, что, не задумываясь, льют кровь водопадами, под конец распускает слюни над Евангелием.

Слушатели не вполне уяснили смысл этой пылкой тирады. По крайней мере большеголовый Щипсна. Он спросил из своего угла, приподнявшись на койке и хлопая подслеповатыми глазками:

— Тебе нравятся водопады крови?

Бруно в ответ, серьезно:

— Сами по себе мне они не нужны… Но у меня есть великая цель, ради которой я, не задумываясь, убью человека, а если надо будет, то двух, трех или даже больше!

— Что же это за цель? — скорей машинально, чем из любопытства, продолжал спрашивать Щипсна. Он уже трусил. Непривычно расходившийся командор его пугал.

— Эта цель — освобождение Латвии! — Струпс уперся вызывающим взглядом в задымленный темный угол, где, поджав под себя ноги в грязных ботинках, лежал еле заметный Щипсна.

— От кого же? — пропищал Щипсна.

— От русских!

Эта словесная перепалка не понравилась Витольду. С непривычки у него заболела голова. Ясно, что Бруно энергичен, начитан, образован, хотя неизвестно, где он учился. Но какая практическая польза от всего этого?

— Пора спать, — сказал Белевич примирительно. — Прекратите болтовню… Бруно — смелый парень, однако нельзя забывать, что мы — малый народ!

— Чушь! — вскипел Струпс. — Малых народов нет! Есть пигмеи-вожди, не умеющие поднять свой народ на большие дела… Чем был Рим вначале? Худым, заштатным городишком. Этот так называемый вечный город весь без остатка умещался на одном из склонов Капитолийского холма, где теперь волчица кормит Ромула и Рема…[19] Я не случайно вспомнил о Риме. Это наш великий предок! Наш — и ничей больше! В языке макаронников, оскверняющих своим присутствием нынешний Рим, меньше латинских слов, чем у нас, живущих от великого города за тысячи километров… Латинское «вир» — муж равно нашему «вире». Из глубины веков римские мужи протягивают руку мужам нашей страны… Будем же достойны своей исторической задачи!.. Это кто еще чихает некстати? — вдруг свирепо крикнул Бруно, круто повернувшись и свирепо взглянув в другой угол, где до сих пор царило молчание. Там заскрипела койка и послышался легкий смешок.

— Это я наложил резолюцию на твою болтовню, — насмешливо ответил из угла длинный Ояр, прозванный товарищами «Жердью». — Не забудь, что в Латвии сейчас всеми делами заворачивают латыши… Правда, не те, что тебе нравятся, но, тем не менее, самые чистокровные латыши… А русские? Я о них ничего не могу сказать, но думаю, что при них не повторится того, что было при старых хозяевах.

— Что-о? — грозно спросил Бруно.

— Об этом сказано в том же романе, который ты держишь в руках, там один из героев прямо заявляет, что идти в латыши к остзейскому немцу — несладкая доля.

Бруно прыжком сорвался с кровати.

— Красная сволочь! — прохрипел он, подбежав к Ояру и замахиваясь на него тяжелой книгой. Ояр спокойно отвел руку Струпса.

— Если б я был красной сволочью, я бы остался на месте, когда наступали советские войска… Однако, как видишь, я предпочел твое общество.

Невозмутимый Ояр понравился Витольду. Но сильный Бруно, — тот просто восхищал. Захотелось принять участие в этом разговоре настоящих мужчин.

— Ты молодец, Бруно, — стараясь, как все тайные трусы, придать речи покровительственный тон, начал Белевич. — Только не забывай, что на территории одной русской области могут уместиться пять таких государств, как наше… Россия и мы — это слон и моська.

Струпс успел тем временем вернуться к своей койке. Отбросил книгу, грузно сел. Брезгливо покосился на Витольда.

— Вон ты о чем? А знаешь ли, кто самый страшный враг слона? Мышь! Это ясно, как в графине! Она вгрызается слону в ногти. Своими остренькими зубками она проделывает там ход, добирается до мяса, мясо начинает гнить, и слон — великан, громада! — падает… Да здравствует мышь! — снова впадая в патетический тон, гаркнул Бруно. — Если бы у меня был родовой герб, я бы нарисовал на нем этого могучего серого зверя!.. Словом, я собираюсь точить зубы на слона, а вы — слизняки, медузы — поступайте, как знаете. Вижу, что из таких ослов, как вы, героев не получится!.. А ну вас к черту! Я устал… Давайте лучше споем нашу лагерную песню.

И затянул первым:

— К чужой стране, к стране печали,Мы по морским неслись волнам, —Чужие ветры нас качали,Чужие песни пели нам…Швыряли нас валы седые,И каркал боцман: — Быть беде!Но мы, ребята молодые,Как пробки плаваем в воде!О нас идет молва дурная,Идет поганая молва,Но мы, друзья, живем, играя, —Нам все на свете — трын-трава!Мы по чужой земле бродяжим,Гурьбою ходим в кабачок.А смерть придет, мы смерти скажем:— Ложись, красотка, под бочок!..

К концу песню уже орали хором. Но Витольд Белевич молчал.