"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава двадцать первая

Мост строился… Рядом с острыми обломками из бетона, железа и стали над водой поднимались арматурные скелеты новых устоев и арок. Некоторые из них только еще скреплялись, другие обшивались опалубкой.

У левого берега заливали дугообразную арку бетоном. По подмосткам, протянувшимся с берега на берег, бегали женщины, старики и подростки, доставляя строителям тес, пучки арматурных крючков и чаще всего бетон, жидко поблескивавший и шлепками падавший с носилок. Подмостки со скрипом прогибались под ногами. Они были широкие, в пять досок; по трем бегали строители, а по двум остальным, как по бульвару, разгуливали немцы, окриками, кулаками и прикладами винтовок подгоняя тех, кто, по их мнению, бегал недостаточно быстро.

На правом берегу грохотали две бетономешалки, выливая на деревянный настил из опрокидывающихся ковшей жидкое месиво. Позади них чернели танки и двери двух блиндажей. А перед блиндажами и по кромке берега были расставлены пулеметы с таким расчетом, чтобы простреливать и лес и дорогу из Головлева.

Темная стена леса заволакивалась голубоватой дымкой: начинало смеркаться.

У входа в блиндаж — крайний от берега — стояли два офицера: Карл Курц и Генрих Мауэр. Курц был пьян. Покачиваясь, он смотрел на танкистов, которые расположились у берега на груде бревен и резались в карты. Здесь же, похожие на букву «Т», стояли в ряд пять виселиц. Ветер покачивал тела повешенных — пятерых стариков, женщины, мальчишки и двух девушек. Они висели лицом к реке, и на земле от них двигались черные тени. У крайней виселицы один конец перекладины был свободен; на нем болталась петля, ожидая очередную жертву.

Ближе к лесу пронзительно визжали пилы. Фрол Кузьмич распиливал бревна на бруски в паре с Клавдией — старшей дочерью тети Нюши. Пила шла ровно по отмеченной карандашом линии. От пота у него взмокли и борода и усы.

— Подставляй брусок!

Клавдия подняла с земли отпиленный брусок и приткнула его к бревну прямо под зубья пилы. Визг стал как будто веселее. Распиливалось бревно, а заодно поперек бруска, вычерчивалась тонкая щель, как пшеном, посыпанная опилками. Щель дошла почти до середины бруска. Клавдия нерешительно взглянула на старика.

— Дальше, — сказал он хрипло.

— Боязно, Фрол Кузьмич, заметят.

— Дальше!

Бетономешалки умолкли, вероятно засыпали ковши, и до пильщиков слабо долетал жесткий голос диктора:

— …задержит хотя бы одного бандита и доставит властям, получит для себя и семьи гарантию в личной неприкосновенности, награду и свободу от принудительных работ.

— Хватит! — отрывисто бросил Фрол Кузьмич.

Он выдернул пилу и сделал вид, что очень занят осмотром зубьев. Клавдия вытащила из-под кучи срубленных веток банку с жидкой смолой; пугливо озираясь, залила поперечный надрез. Смола вошла в щель и сверху застыла круглыми клейкими пупырышками. Клавдия растерла их широким мазком, а сверху посыпала опилками. Щели не стало видно, к смолянистому дереву прилипли опилки — вот и все.

— Главпес! — тихо сказал кто-то из пильщиков. В их сторону шел начальник строительства инженер Отто Швальбе, как всегда, гладко выбритый, франтоватый. По знаку Фрола Кузьмича Клавдия взялась за пилу; зубья легли в продольный надпил, и под ритмичный визг поползла вдоль бревна щель — строго по линии, начерченной карандашом. Отто Швальбе замедлил шаг и, понаблюдав за работой пильщиков, прошел дальше.

Близко раздался пьяный хохот. Руки у Клавдии задрожали, и пила выгнулась.

— Опять над матерью.

На краю ложбины застрял воз с песком, попав колесом в глубокую яму. Женщины — среди них была и тетя Нюша — выбивались из последних сил и не могли сдвинуть воз с места. Пьяный солдат хлестал их кнутом по головам и плечам. Каска у него съехала на затылок, и ремешок от нее ерзал по подбородку. Он весело орал:

— Шнель!

— Иго-го! — подхватывали столпившиеся возле солдаты. Из-за плеч у них выглядывали дула винтовок с тускло мерцающими штыками.

— Ничего не поделаешь, девка, пили! — сказал Фрол Кузьмич. Левая щека его дергалась от глаза до угла рта, и казалось, что он вот-вот рассмеется. Так стало у него после той ночи, когда на его глазах дочь Грушу вместе с ребенком раздавили немецкие танки. — Не поможешь, пили!

Рядом с ними пилили Марфа Силова и Маня Волгина. Машинально двигая пилой, Маня смотрела на приближающихся подносчиков бревен.

Впереди всех, согнувшись под тяжестью ноши, шли два старика. Следом за ними — Василиса Прокофьевна с Женей и еще три пары.

Они сбросили бревна, подкатили их к пильщикам.

Увидев, что немцев поблизости нет, Василиса Прокофьевна присела отдохнуть, а Женя отстранила Маню и взялась за пилу. Минут пять пилила молча, покусывая губы и вглядываясь в лица.

— Ну, як?..

Пильщики молчали. Грохот бетономешалок стих, и опять отчетливо долетал голос диктора:

— …Только те, кто низко клонит голову перед государственным флагом Германии, могут рассчитывать на нашу милость. Только те…

Фрол Кузьмич посмотрел назад. Лес стоял за спиной так близко — густой, темный, желанный. Мохнатые ветки сосен раскачивались, точно зазывая и обещая упрятать, укрыть от проклятого вражьего глаза.

Старик с силой потянул пилу на себя.

— Н-нельзя, видишь дела-то, — сказал он Жене. — Ну, допустим, что супостат, как всегда, брешет, запугивает… Я о Москве… допустим, еще не взяли ее. А могут взять? Раньше бы мне кто сказал такое — в рожу дал бы, а сейчас сам думаю: могут! Европу, почитай, всю забрали. Украину, Белоруссию, половину России-матушки… Слышь, и Ленинград-то теперь в их руках. Чего же мы в лесах делать будем? Сколь они по всему свету лесов позабирали — и наши заберут. Как хорьков, всех нас из землянок повытаскивают… А потом? Третьего дня сам ихнее радио слушал. Грозят: из какой семьи хоть один в лес сбежит — всей семье гибель.

Спиленный брусок скатился с бревна. Фрол Кузьмич поднял его и положил на кучу других, многие из которых, как и этот, отмечены были посередине желтыми подтеками смолы.

Выпрямляясь, старик заметил — слушала его не только Женя. Глаза многих пильщиц и пильщиков были устремлены на него с тоской и смутной надеждой, точно он мог указать им, как сбросить с себя немецкую петлю. На шее и в самом деле было ощущение сдавливающей веревки, перехватившей дыхание. Он рванул себя за ворот рубашки так сильно, что пуговки отлетели и скатились под бревно.

— Смерти, думаете, боюсь? Мне что смерть?.. Я свой век прожил — внуки у меня… И Ванюшке всего одиннадцатый годок… Им-то пошто, жизни не видя, в могилу сойти? Не век же на земле дьявольскому царству быть… Опять жизнь солнцем заиграет, а сын и внуки не увидят этого. А почему? Потому, что я, старый чорт, в лес сбежал, шкуру свою битую от немецкой напасти спасти… Вот и судите: можно ли на совесть такое дело принять?

Пильщики сочувственно зашумели.

— Вон ожерелковцы бегали, да пришлось назад под конвоем прибежать. И теперь что-то не очень торопятся, приросли! — сказала старушка из Залесского.

Взгляды всех перекинулись на Маню и Марфу, и те низко опустили головы.

— Не прирастем! — поднявшись с земли, сурово проговорила Василиса Прокофьевна.

— Не прогневайся, Прокофьевна, я тебя не приметила, — смутилась старушка. — Вот грех ведь какой… не приметила.

Василиса Прокофьевна отвернулась от нее и оглядела пильщиков.

— Грех вам на ожерелковцев указывать, земляки. Мы в своей деревне ни одному немцу приюта не дали… И здесь, — она кивнула головой на мост, — не засидимся долго. Зовите меня самым последним словом, ежели не так будет… И вы сбежите, а нет — проклятье вам мое и здесь и в могиле! Это я от чистого сердца, земляки.

Сказала и уставилась взглядом на Фрола Кузьмича. Тот зло крикнул Клавдии:

— Пили!

Завизжали и остальные пилы.

Руки у Фрола Кузьмича дрожали. Он смотрел на брусок, а видел ее, Василису Прокофьевну, неумолимую, как совесть. Она стояла в двух шагах от него, гневно поджав губы, — седая, суровая, с застывшей мукой в глазах.

— Уйди, Прокофьевна, — простонал он, выпустив пилу. — И вы, ожерелковцы, нам не указ… Вы стены потеряли, а мы… Дочь и внука зараз у меня… Говорю, Прокофьевна, никого ты не лишилась. Не можешь указывать.

— А вам что же, хочется, чтобы я лишилась? — спросила Василиса Прокофьевна не то удивленно, не то озлобившись. — Или, может, вам полегчает, ежели и моего Шурку танками?

Она вплотную подступила к Фролу Кузьмичу, спросила задыхаясь:

— Может, тебе, Фрол Кузьмич, смерть Кати моей желательна?

— Что ты! — побледнел старик. — Грех про меня такое, Прокофьевна!

— Потому и теряете детей, что за стены крепко держитесь, — укорила Василиса Прокофьевна притихших пильщиков. — Дырявая крыша — от дождя не прибежище. Дочь моя, Чайка, никогда плохого вам не желала. О себе не думала, своего гнезда не вила — жила вашим… Уходите в леса, не мажьте позором душу, чтобы после дети ваши родные вместе со всей землей каинами вас не назвали.

Две женщины заплакали.

— Сын остался один… единственный, — чуть слышно проговорил Фрол Кузьмич.

Сквозь привычный для слуха строительный шум он расслышал звуки близких шагов.

Поглаживая черную бороду и беспокойно оглядывая пильщиков, возле груды готовых брусков остановился Тимофей Стребулаев.

— Побыстрее, земляки, побыстрее. Скорее закончим — скорее отмучаемся.

Фрол Кузьмич вытер локтем мокрое лицо и выпрямился. Коренастый, небольшого роста, он показался Тимофею великаном, медведем, вставшим на дыбы. Дергающееся лицо старика с всклокоченной седой бородой и глазами, горевшими, как угли, было в самом деле страшно. Тимофей оторопело попятился, но наткнулся на бруски. Фрол Кузьмич подошел к нему.

— Иуда Христа за тридцать сребреников продал, а ты, сволочь, за сколько народ?

— Не продавал. Такой же подневольный, как и вы! Заставили работать, и работаю, как и вы.

— Мы пилим, а ты командуешь.

— Не по своей воле, — сказал Тимофей, задержавшись взглядом на Жене, которая, оставив пилу, неторопливо зашагала к насыпи. — Скажут пили — пилить буду; таскай, скажут, бетон на мост — потащу. Все мы под кнутом: не мне бы это говорить, не вам слушать. Вот сын мой Степан… невинно в немецком застенке муку принимает.

— Ты на сына не указывай, сын твой — не малютка; он за себя ответ несет, ты — за себя, — сурово оборвал Фрол Кузьмич. — Выслуживаешься, гадина!

Тимофей пожал плечами и обратился к остальным, приостановившим работу пильщикам:

— Время такое! Нужно всем друг за дружку держаться, а он… — Под смоляными усами шевельнулась улыбка — не то насмешливая, не то грустная. — Старость, понимаю, потом темнота еще наша расейская. Видать, мало нас немец учит… мало.

Но ни на одном лице он не прочел сочувствия своим словам. Пильщики и несколько мальчишек смотрели на него так, точно хотели разорвать глазами. Было ясно: все они на стороне этого старика и считают его, Тимофея, продажной шкурой, предателем.

Лицо у него потемнело, и он сразу как-то обмяк, плечи опустились.

— А если и выслуживаюсь? — Блуждающие глаза его заблестели, а голос осип, точно простуженный. — Не подумали — для чего и кого? В доверие чтобы к немцам войти и вам же через то участь горькую облегчить.

— Врешь! — сказала Василиса Прокофьевна. — Не о народе, подлец, думаешь — о шкуре своей! А нам от подлых рук облегчения не нужно, не требуется.

Разгорячившись, пильщики не заметили, как подошли к ним два немца — ефрейтор и солдат.

— Was ist hier?

Все поспешно схватились за пилы. Ефрейтор обернулся к Тимофею. Тот улыбнулся.

— Господин Ридлер приказал, значит, тех, которые хорошо работают, поощрять. Они, ваше благородие, нынче, — указал он на груды отпиленных брусков, — эвон сколько отмахали. Говорю, могут немножко отдохнуть, а они не хотят: «Скорее, мол, докончим — скорее домой».

Ефрейтор, подкрутив тощенькие усы, на одних каблуках повернулся к пильщикам и вытаращил глаза.

— Arbeiten! No! Als Herr Strebulaeff gesagt…[1]

Но пилы и так уже дружно повизгивали, сыпались на землю крупичатые опилки. Немцы ушли.

— Не ворог я земли родной: не будет другого выхода — и умереть за нее сумею, — сказал Тимофей.

Никто не ответил, и Тимофей тяжело вздохнул. Везде так: к какой группе ни подойдет — ни в одних глазах привета. Пройдет мимо — затылком ощущает эту же ненависть. И с немцами не лучше. Для них он такой же пес, как и все, только с поджатым хвостом. Упустили партизан, а он отыскивай… Чорт их знает, где они теперь, партизаны!.. Леса большие: не только отряд — регулярную армию укроют. И отыщешь партизан — не обрадуешься. Степка нашел, указал — и теперь в застенке. Говорят, умышленно в засаду привел. Не могли справиться с отрядом — Степка расплачивается. Хорошо, что еще жизни не лишили… Вот и выходит — между двух огней: с той и другой стороны смерть может хватить негаданно.

«Неужто просчитался?»

— А ну отсюдова, пока по кумполу бруском не съездил! — гневно крикнул Фрол Кузьмич.

Нахлобучивая на лоб картуз, Тимофей заметил, что у насыпи вокруг Жени тесно стояли женщины.

Третий день приглядывается он к этой украинке с подозрением: то за одну, то за другую работу берется, — и всегда вокруг нее люди.

Темнело, и в дуновении ветра стал ощущаться крепнущий мороз. Тимофей запахнул полушубок и пошел, одинаково зло глядя и на колхозников и на немцев. Он был уверен, что Ридлер и сам знает, что со стороны Степки не могло быть никакого подвоха, а держит сына в застенке для того, чтобы крепче скрутить по рукам и ногам его, Тимофея Стребулаева.

В первый день, узнав, что сын обошел его, он был так разъярен, что даже злорадствовал: «Так и надо тебе, псу кривоногому, — не будешь в другой раз от отца самостоятельной дороги искать». Потом, когда злоба чуть поостыла, в груди зашевелилось что-то похожее на жалость: как-никак, хоть и кривоногий, а все же сын. Из этого чувства росла обида на немцев.

«Для них все слишком просто, — подходя к насыпи, подумал он тоскливо. — Привезут на себе люди телеги с грузами, офицеры крикнут: „Стребулаев, чтобы разгрузка быстро… раз… раз… — твоя ответственность! Пошел!“ А никто из них не думает, что народ еле сдерживает ярость, и эта ярость может обрушиться на него одного: немцев все боятся, его — никто, а ненавидят, кажется, больше, чем всех немцев, взятых вместе. Очень простое дело: брусом или лопатой по голове — и все…»

Женщины уже разбрелись и молча кидали лопатами землю, а Женя, нажимая на заступ ногой, говорила:

— Еще бачила, що полы мыла, а цэ ведь не к добру, товарки, а?

«Обыкновенный бабий разговор…» — Тимофей потоптался на месте и закричал:

— Ты что языком треплешь?

Женя улыбнулась:

— Та що в голову прийдет, дядько Тимохвей.

— Людей от работы отрываешь.

Глаза ее выпучились глупо, как у овцы.

— Та они ж утомляются, дядько Тимохвей. Нехай трошечки отдохнуть.

Тимофей недоверчиво вглядывался в лица женщин. На них лежала непроницаемая окаменелость.

— Говорят, сатана Иуду на землю спустил, и он теперь по Певскому району ходит, — сказала пожилая женщина в желтом платке.

Работавшая рядом с ней старуха покосилась на Тимофея и, вскинув лопату с землей, сурово пообещала:

— Доходится скоро…

Кровь жарко бросилась Тимофею в лицо.

— Не сбивайтесь кучей, вы! — заорал он. — Не велено! Отвечай тут за вас, мать вашу…

Женщина в желтом платке выпрямилась. Заправив под платок выбившиеся на глаза волосы, она посмотрела в сторону села и прошептала:

— Едет!

От села с лязганьем мчался танк.

Карл Курц и Генрих Мауэр заторопились к дороге; бросив карты, танкисты спрыгивали с бревен; от леса бежал начальник строительства.

Тимофей полез на насыпь.

Из остановившегося танка выпрыгнул Макс фон Ридлер и в сопровождении Отто Швальбе и офицеров направился к реке. Тимофей шел за ними, отступя шагов на десять, и мрачно смотрел, как перед гестаповцем вытягивались в струнку солдаты, как суетливее и быстрее начинали работать люди, а лишь тот проходил, все смотрели на него, Тимофея: немцы — пренебрежительно и с насмешкой, русские — брезгливо, с ненавистью. Страх липким холодом охватывал все тело. «Назад бы… Нельзя! Не выпустит Макс…» Две смерти, и обе тянутся к нему. Тимофей тихо поглаживал бороду, а хотелось вцепиться в нее и в голос, по-волчьи взвыть:

«Влип! Ох, цыганская морда, просчитался!»

Слушая Отто Швальбе, Ридлер похрустывал пальцами: мост восстанавливался слишком медленно.

— Вам виднее, господин фон Ридлер, но я бы порекомендовал… — Швальбе замялся.

— Продолжайте.

— Заменить всю эту шваль. Я полагаю, командование не откажет прислать на такое важное строительство несколько инженерных рот.

— Можете не продолжать.

Швальбе хмуро шевельнул бровями.

— Я не привык так работать, господин фон Ридлер: на каждом шагу беспорядок и бестолковщина. Эти «строители», не говоря уже о том, что больше половины из них неполноценны как рабочая сила, ленивы и глупы. Они не могут работать по-цивилизованному, эти дикари!

— Вы прежде бывали в России, господин Швальбе?

— Нет.

— Ну, а я… бывал! Эти дикари, если они захотят, могут работать отлично. Надо уметь заставить! Руки у вас ничем не связаны. Вооруженной силы достаточно. Лучшие мои офицеры предоставлены в ваше распоряжение. Чего же еще не хватает вам?

Они подошли к блиндажам, и Ридлер медленно повел взглядом по виселицам. Со вчерашнего дня повешенных на три прибавилось. Швальбе доложил: мальчишка казнен за то, что путал и разбрасывал арматуру, девушка «нечаянно» обронила охапку готовой арматуры в реку, а старика захватили, когда он разрубал опалубку, в результате бетон выполз и пришлось заливать арку заново, а цемент на исходе.

— И что это по-вашему — неумение или диверсия?

— Я не отрицаю, господии фон Ридлер.

— Следовательно?

Швальбе пожал плечами: если ко всему перечисленному имеются еще и диверсии — это лишний довод за то, что мост в плановые сроки с таким народом не восстановить.

Ридлер повернулся к офицерам и кивнул на виселицы.

— Семьи?

— Расстреляны.

— По строительству объявлено?

Офицеры переглянулись: объявлено не было.

Фон Ридлер раздраженно закурил.

— Расстрелы производятся не для этих… — он указал на виселицы: — им теперь все равно, а для живых. Все должны знать, что мои приказы — не пустые угрозы. Пусть каждый запомнит: если работает плохо, то этим он подписывает смертный приговор всей своей семье. — Он взглянул на скучающее лицо Генриха Мауэра. — Идите сейчас же в село и передайте на радиоузел. Сегодня, прежде чем разойтись по домам, все эти люди должны услышать про расстрел! Понятно? И чтобы в дальнейшем такая халатность не повторялась!

Офицер козырнул.

Отвернувшись, Ридлер долго смотрел на лес. То, что еще совсем недавно он высмеивал, называя «детской болезнью», начинало захватывать и его: не только лесные массивы, но и каждая рощица невольно в мыслях ассоциировалась с партизанами и заставляла настораживаться. Селения после его «урока» в Покатной стали безопасными, а дороги… Пришлось отказаться от удобства разъезжать по району в открытых машинах. Полковник Корф был ранен среди белого дня, и от него, Макса, смерть была в считанных миллиметрах: пуля просвистела мимо виска, надорвав край уха. Разведывательные рейсы самолетов до сих пор не дали никаких результатов. Партизаны, словно иголка в стогу сена, затерялись в лесу, но каждую ночь они давали о себе знать, и очень чувствительно. Несомненно, и эти диверсии на мосту и это упорство дрожащих от страха людей не без их влияния.

Слова Швальбе о цементе напомнили неприятные минуты, пережитые позавчера в штабе. Генерал-интендант, подписывая наряды, сказал: «Можно подумать, что вы; господин фон Ридлер, десять мостов строите… Жаль — материалы на ветер летят, очень жаль. Вы с полковником Корфом, как я слышал, красноармейскую часть окружили и уничтожили. Удивляюсь, как после этого вы можете терпеть у себя партизан!» Сказав это, он с подчеркнутым пренебрежением отодвинул наряды к краю стола, а из глаз его, тоже подчеркнуто, смотрела ехидная насмешка.

«Несомненно, кто-то донес». Ридлер пристально посмотрел на офицеров. Курц все время производил на него впечатление парня более глупого, чем это разрешается полицией. Но, может быть, эта глупость — всего-навсего маска? Теперь весь фокус продвижения к власти состоял в умении в нужный момент выбрать подходящую маску и носить ее с естественной простотой, как собственную кожу. Многие это поняли. Может быть, и Курц?

Пошатываясь, Курц смотрел на него, как преданный хозяину пес. Подобострастная и глуповатая улыбка все шире растягивала его губы, а в оловянных глазах не было ничего, кроме водянистости.

«Нет, по-настоящему глуп, — решил Ридлер. — А Генрих Мауэр, кажется, слишком апатичен для такого дела: единственное, что зажигает его глаза живым интересом, — это предсмертные судороги людей. Кто же тогда?»

Ридлер хрустнул пальцами. «Иметь за своей спиной доносчика? Нет, нужно найти его и отправить без пересадки к праотцам. Это не так уже сложно; куда легче, чем доставлять сюда проклятый цемент».

Мысли опять вернулись к партизанам.

— Листовок… не было?

Мауэр отрицательно покачал головой.

— Ну хорошо, идите, — отпустил его Ридлер и, поморщившись, тяжелым взглядом остановился на Швальбе.

— Мост будет построен в срок и без всяких инженерных рот. С саботажниками борются не отстранением их от работы, — они только и ждут этого. — Он указал на виселицы. — Этот метод правильный, но проводить его надо беспощадно. Лес рядом, и в веревках нет недостатка… Не только за диверсию и открытый саботаж… Половину строителей повесьте, но чтобы вторая половина построила мост в срок. Ясно?

Голос его звучал так резко и властно, что Швальбе вытянулся и стоял, не отнимая руки от виска. Ридлер круто повернулся к стоявшему в отдалении старосте:

— Ну?

Тимофей сдернул с головы картуз.

— Опять насчет сына, господин шеф…

— Сказано раз было: судьба сына в твоих руках, — холодно оборвал Ридлер. — Ты еще ничего не сделал, чтобы заслужить доверие. Советую поторопиться… Как и у всякого человека, у меня бывает конец терпению… Пошел!

Но Тимофей не уходил, растерянно переминаясь с ноги на ногу.

— Ну?

— Другое еще у меня дело… служебное. — Он приблизился к фон Ридлеру и зашептал с жаром, точно в бреду: — Боязно мне, ваше благородие… Все ненавидят, грозят, а о доверии… Какое тут доверие!.. Просьба у меня к вашей милости…

— О деньгах?

— Нет… Пусть постегают меня солдаты на народе… Не взаправду, для показа, — комкая в руках картуз, с тоской пробормотал Тимофей. — Слегка чтобы, ваше благородие…

Губы Ридлера тронула улыбка. Он перевел Курцу просьбу старосты и приказал ее выполнить. Минут через пять тот вернулся с солдатами. Они схватили Тимофея за руки и потащили к насыпи.

Мотористы выключили бетономешалки. Спуская штаны, Тимофей смотрел на строителей и со слезой кричал:

— За что? За что, спрашиваю? За то, что не могу смотреть, как народ мучается?

Курц толкнул его. Дрожащими голыми коленками Тимофей уперся в холодную землю.

— Сына гноят в застенке, и меня…

Резко свистнул прут, и Тимофей взвыл от неожиданности и боли, а по берегу прокатился смех: смеялись и немцы и народ.