"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)Глава девятнадцатаяС разбегу ткувшись в толпу, Василиса Прокофьевна едва удержалась на ногах. По одну сторону от нее стояла незнакомая худая женщина с подвязанной щекой, по другую — тетя Нюша и Семен Курагин в ватной стеганой куртке, из которой клочьями свисала грязная вата. Лицо у него было желтое, как лимон, глаза слезились. «Ишь, как поседела», — машинально отметила Василиса Прокофьевна, взглянув на тетю Нюшу. Та заплакала. — Ванюшку-то моего, милая, танками… И ничего от него не осталось… совсем ничего. — Потерпим, Нюша, потерпим, — все еще не в силах отдышаться, прошептала Василиса Прокофьевна. — И ты здесь, Семен? — Здесь, — проговорил он сквозь дробный стук зубов. — Лихорадка у меня, Прокофьевна… Малярия эта самая… Ведь, поди ж ты, с постели сняли, Егор те за ногу! Возле них остановился фельдфебель с бульдожьим лицом, пригнавший ожерелковцев, и они замолчали. Василиса Прокофьевна подошла к путевой стрелке, оперлась на нее ладонью — ноги стали дрожать не так сильно. — …Теперь, когда немецкие войска почти полностью овладели городом Москва, всякое сопротивление бессмысленно… — дребезжал в рупоре жесткий голос. Василиса Прокофьевна вздрогнула: «Может, насчет Кати что?.. Нет!» — Она отвернулась от рупора и оглядела толпу, отыскивая Маню. Почему-то прежде всего ей бросились в глаза не лица, среди которых было много знакомых, а одежда: платки, шапки — все это было одно рванее другого, словно самых последних нищих со всего света сюда согнали. «Видать, всех до нитки обобрали, а теперь вот и до души добираются: тоже, поди, думают из нее лохмотья сделать. Гудят по радио, проклятые, радуются…» Фельдфебель окинул довольным взглядом всю толпу и, заложив за спину руки, прошел к платформам. Тетя Нюша робко приблизилась к Василисе Прокофьевне, тронула ее руку. — Знаю… нехорошо: работа на немцев хуже, чем грех смертный. А нет сил воспротивиться — за сердце материнское тянут. Ведь это, Прокофьевна, голос у меня такой мущинский, а на самом деле, знаешь, баба я как есть самая обыкновенная. Нет таких сил у меня самой, чтобы двух сразу… на смерть послать. Она стояла старая и какая-то жалкая, со смятением и страхом, застывшими на лице. Вокруг сочувственно зашумели. — Можно и детей сохранить и позором не обмараться, — сурово сказала Василиса Прокофьевна. Она холодно встретила устремленные на нее растерянные взгляды. — Можно, земляки! Сказала — и прислушалась. Из низины, скрытой за пригорком, нарастал какой-то странный шум. Вот отчетливо стали слышны крики, женский плач, скрип и дребезжание телег. По толпе, как сухой шелест, пробежал шепот: — Едут… Над пригорком показались старик и две женщины, из подмышек старика торчали концы оглоблей, к женщинам тянулись постромки. Пригорок был так крут, что человек и порожняком на него взбирался с трудом; лошади обычно объезжали его стороной, машины брали с разгону. Август Зюсмильх, возглавлявший конвой, забежал вперед и что-то крикнул, размахивая револьвером. «Тягловая тройка» ниже нагнула головы. Наконец босые ноги людей ступили на пригорок, показался передок телеги, и до толпы донесся окрик лейтенанта: — Фор! Старик и женщины бегом кинулись вниз к поднятому шлагбауму, увлекая за собой дребезжащую телегу, а над пригорком появились наклоненные головы новой «тягловой тройки» — двух женщин и подростка лет тринадцати. Василиса Прокофьевна стояла, точно во сне. Седые волосы опустились на глаза и почти закрыли их. Женщины и парнишка на четвереньках карабкались на бугор. — Фор! — крикнул Зюсмильх:. Но парнишка закачался, женщина-«коренник» схватилась за постромки, чтобы устоять — телега тянула назад. Женщина закричала и упала на колени, за ней — вторая… Передок телеги исчез за бугром, и они все трое, путаясь в веревках, покатились обратно. Зюсмильх захохотал, потом топнул ногой, и до полустанка долетел его злой и короткий, как собачий лай, выкрик: — Ауф! Чтобы лучше видеть, фельдфебель забрался на буфер платформы и, выпрямившись во весь свой громадный рост, с восторженным визгом гулко хлопнул себя ладонями по жирным ляжкам. Толпа смотрела: лейтенант целился из револьвера вниз. — Бабоньки, господи ты боже мой! — воскликнула худая, с подвязанной щекой женщина. — Айн… цвай… драй… Ауф! Слышно было, как скрипуче раскачивались голые ветки берез, росших у шлагбаума. Выстрел прозвучал тише, чем ожидала Василиса Прокофьевна, и как-то обыденно, точно щелчок кнута. Зюсмильх сунул револьвер в кобуру и, заложив за спину руки, стал ходить по пригорку, бросая нетерпеливые взгляды вниз. Спрыгнув с платформы, фельдфебель подбежал к бугру и что-то сказал, показывая на толпу. Лейтенант кивнул. Самодовольно потирая руки, фельдфебель вернулся к толпе и, мешая исковерканные русские слова с немецкими, сказал, что «русские свиньи», помогающие партизанам, то есть скрывающие, куда угнали лошадей, недостойны жалости, но они, немцы, ради хороших вестей с фронта готовы проявить сегодня немножечко милосердия. Русские, как известно, любят помогать друг другу. Это для них что-то вроде праздника. Лейтенант господин Август Зюсмильх согласен допустить возможность такого праздника. Те, которые волокут телеги, так устали, что не в силах взобраться на бугор. Пусть же те, что стоят на перроне, облегчат им труд. Господин лейтенант это разрешает! Василиса Прокофьевна смотрела в землю, а сердце горело мучительно зло. — Марш! — услышала она голос фельдфебеля и почувствовала, как молчаливо двинулись люди и вокруг нее стала образовываться пустота. — Фор! — Маманька! — тревожно вскрикнула Маня, стоявшая неподалеку от платформы. Василиса Прокофьевна взглянула на нее и сурово проговорила: — Иду! Над платформами кружилась зеленоватая пыль от потревоженных бочек с цементом. Звякали сбрасываемые наземь куски рельсов. Немцы сами указывали, кому и что нести, Маня и тетя Нюша покатили бочку с цементом. Василисе Прокофьевне и Семену Курагину досталась двутавровая балка. Когда они донесли ее до пригорка, ноги у них дрожали, а плечи ныли так, словно балка надламывала кости. — Передохнем, Прокофьевна, — попросил Семен. Они сбросили балку на землю. Отсюда была видна вся низина: на дороге длинной вереницей растянулись телеги, и в каждую из них по двое и по трое были впряжены колхозники. Стараясь не смотреть на запряженных, люди взваливали на их телеги балки, рельсы, бочки с цементом. Воздух дрожал от горестных вскриков и плача. У самого пригорка Василиса Прокофьевна увидела свою дочь и тетю Нюшу: Маня стояла возле телеги, отряхивая с рук цемент, а тетя Нюша, рухнув в ноги запряженным в эту телегу рыжебородому старику, пожилой женщине и девушке лет семнадцати, просила, глотая слезы: — Товарищи, сердца на нас не имейте! Вы подневольные, и мы, родимый, мы… За сердце материнское тянут… — Знаем, — сурово проговорил старик. Присмотревшись к остальным, Василиса Прокофьевна заметила, что большинство запряженных не обращали никакого внимания на то, что клали им на телеги, а смотрели в одну точку. Сначала ей показалось, что все они смотрят на нее. «Думают, наверно: мать Кати пошла на предательство!» От этой мысли ее, как огнем, охватило, и она почувствовала: нет у нее сил сдержаться, крикнет сейчас всем вот с этого холма — стыдно тому, кто думает, что она, мать Чайки, сможет пойти на предательство. Да, пошла строить этот проклятущий мост, и будет его так строить, что немцы не порадуются на ее труды. И всех остальных станет призывать к этому — где не доделать, где подломать немножечко, где подрезать. Пойдет первый поезд немецкий и искупается в русской Волге-матушке, узнает, глубока она или мелка. Вот зачем появилась Василиса Волгина на этом пригорке. И не только за этим: надо же ей дочь свою кровную разыскать. Не верит она россказням немцев, будто убили Чайку во вчерашнем бою… Не может Катя умереть! Материнское сердце никогда не обманешь, оно чует: здесь она, вот в этих лесах! Немцы весь народ сгоняют на стройку, а где весь народ, туда и Катя придет. Непременно придет! Встретятся они, обнимутся, поговорят, и что голубка ясноглазая присоветует, то она, старуха, и станет делать. А ежели… ежели сердце материнское обманывает… ежели вправду заклевали вороны голубку, то тогда узнают, проклятые. Все это разом полыхнуло у Василисы Прокофьевны и в сердце и в голове. — Стыдно! — вскрикнула она, вся дрожа, и осеклась, опомнившись: ничего этого нельзя говорить. Гордо выпрямившись, она шагнула было вперед и опять остановилась, поняв, что не на нее смотрели люди. Под березой, одиноко росшей перед пригорком, лежал труп парнишки, сорвавшегося с пригорка. Пуля Зюсмильха пробила ему висок. Из раны все еще текла кровь. Собравшиеся кучкой солдаты с интересом наблюдали за ефрейтором-эсэсовцем, который просовывал голову трупа в петлю, свесившуюся с березы. К груди убитого пригвожден был фанерный лист с надписью. Безуспешно пытаясь совладать с пронизавшей все тело дрожью, Василиса Прокофьевна прочла: «Запоминайте! Такой капут всем, кто будет слушать партизан». — Ну? — визгливо раздалось за ее спиной. Она отшатнулась, и фельдфебель с размаху ударил по лицу Семена. — Понесем, — простонал тот, с трудом поднявшись с земли. Первую телегу они прошли, у второй нерешительно остановились. — Вайтер! — крикнул следивший за ними фельдфебель. Василиса Прокофьевна не знала этого слова, но уже усвоила: если немцы кричат, значит она делает не то, что требуют. — Дальше, Семен? — спросила она сквозь зубы. — Да разве поймешь их, Егор те за ногу? Выходит, может быть, дальше, — глухо, точно из-под земли, отозвался напарник. Они поравнялись со следующей телегой, и опять их подхлестнул голос фельдфебеля: — Вайтер! Пять или шесть телег миновали, а в уши продолжало врываться: — Вайтер! Вайтер! Это слово выкрикивалось разными голосами, и звучало оно и впереди и сзади: видно, немцы издевались не только над ними. — Не м-могу б-больше… — со стоном вырвалось у Семена. Василиса Прокофьевна тоже чувствовала себя обессиленной: балка сползала с плеча, и не было возможности удержать ее. — Кладите к нам, товарищ Волгина, — услышала женский голос. Слезы мешали ей рассмотреть лицо говорившей. Она шагнула к телеге и упала от удара в спину. Поднявшись, увидела рядом с собой Августа Зюсмильха. — Туда! — Он показал револьвером в сторону пригорка. Запомнившийся ей рыжебородый старик, женщина и девушка судорожно дергались там и не могли сдвинуть с места телегу, а фельдфебель хлестал их веревкой и взвизгивал: — Фор! Солдаты, столпившиеся вокруг телеги, хохотали. — Туда! — нетерпеливо повторил Зюсмильх. Василиса Прокофьевна поняла: немец посылает ее толкать телегу. Она поправила платок и побрела, с осторожностью обходя людей, шатавшихся под тяжестью балок, бочонков и ящиков. Когда подошла к пригорку, телегу уже втаскивали наверх. Человек пятнадцать тянули ее за оглобли, подпирали плечами, руками, грудью. Ноги их скользили и разъезжались в стороны, как на льду. — Го-го-го-го! — хохотали солдаты. Василиса Прокофьевна уперлась в задок телеги. Телега ползла назад, а надо было удержать ее во что бы то ни стало, иначе этот старик и женщина с девушкой, запряженные вместо лошадей, опрокинутся и вряд ли уже встанут. Она не только руками, ноющей грудью подперла телегу: все тело, как холодным дождем, облило, а во рту стало сухо, жарко, в голове — звон… Ноги скользили… — Го-го-го-го!.. — стоял в ушах хохот солдат. …Несколько минут втаскивали на пригорок телегу, а они, эти несколько минут, показались Кате долгими часами. У нее занемели руки и ноги, и глазам стало больно, а когда подкатили к пригорку вторую телегу, будто в сгущающемся тумане мелькнули лица тети Нюши и Мани, и все стало молочно-белым. Катя опустила запотевший бинокль и, тяжело дыша, отвернулась. Вытирая глаза, ощутила на губах сильный привкус соли. Взглянула на руку, — рука была в крови. Удивилась, но не поняла: почему, когда? Да, это было сейчас… Из груди с горячей болью поднялось и шепотом слетело с губ: — Мамка ты моя старенькая!.. Женя смотрела куда-то вдаль и рассеянно крошила пальцами кусок коры. У Маруси лицо было бледное, испуганное. В руке она держала два патрона. Катя взглянула на свою винтовку: затвор был вынут и лежал на земле. — Это я, Катюша, — призналась Маруся. — Ты все за винтовку хваталась… Я боялась — выстрелишь, и вынула патроны… — Нет, не выстрелила бы… Нельзя! — проговорила Катя, чувствуя, что страшно устала вся — и душой и телом. Так устала, что не было ни сил, ни желания пошевельнуться. Хотелось упасть на эту оттаявшую землю, покрытую прелым игольником и мокрыми желтыми листьями, упасть и лежать без движения, без мыслей. Но из низины все так же продолжали доноситься хохот и лающие крики немцев, стоны стариков, рыдания женщин. От всего этого горело сердце, жаркими волнами разливая кровь по телу. Она медленно повернулась к задумавшейся Жене. — Все обдумала? — Да, — сказала та вздрогнув. — Твердо решилась? — Да. — Выдержишь? Женя взглянула в ее встревоженные синие глаза и светло улыбнулась. — Коли батьки старые и хворые находят силы держаться, то я… — Она согнула руку в локте и шутливо потрогала мускулы. Ее решительное «да» тепло отозвалось в душе Кати, и в то же время сердце сдавливала тупая боль: самой бы пойти на такое дело — это легче, а посылать других, особенно тех, которых всем сердцем любишь… Да к тому лее в такие минуты, как сейчас… Она обняла украинку, и они стояли молча, прислушиваясь к шуму, доносившемуся из низины. Все больше сгущалась вокруг страшная чернота. Сейчас в эту черноту уйдет Женя и может не вернуться назад, как не вернулись Федя, Танечка… Но так нужно. — Вот, Женечка, дело такое… Если сорвешься, не только для тебя плохо будет, но и для них, — она указала рукой на низину. — Спасти нужно всех. Понимаешь?.. Все зависит теперь от твоего уменья. — Знаю, — сказала Женя и опять улыбнулась. — Не колобок я… Сама немцам на язык не сяду, щобы песенку запеть. Ну, а як що… — лицо ее стало хмурым, — як не придет до тебя весточка обо мне, все равно знай: Женька до конца держалась, як комсомолка. Лукавая усмешка мелькнула в ее глазах. — Не придется тебе, товарищ секретарь, после войны сказать: сохранили мы честь комсомольскую — уся чистенька, кроме одного пятна, а пятно это — Женька Омельченко: треба було до конца держаться, а она, подлюга, на смерть напросилась. — Ну, зачем о смерти? — поморщилась Катя, Женя простодушно рассмеялась. — Цэ я так… в порядке официальной части. — И взволнованно добавила: — Не бойся, Чайка, не подведу! Поняв, что подруга шутила для того, чтобы успокоить ее, Катя растроганно проговорила: — Я это знаю, Женечка… Не об этом я… Себя береги… Их — тоже… — Не подведу, — повторила Женя и пошла. — Мамке моей передай: скоро свидимся. — Гарно. Кутаясь в шаль, Женя вышла из лесу и зашагала по тропинке. Она была уже недалеко от полустанка, когда ее заметили. Два солдата выскочили из-за телег и побежали ей наперерез. Женя остановилась и дала себя схватить. Катя, не отрываясь, смотрела на нее в бинокль. …Первая телега, которую тащила мать, была уже по ту сторону полустанка, а Женя стояла в низине перед офицером и что-то говорила, степенно разводя руками. Офицер махнул рукой. На несколько минут Катя потеряла подругу в толпе. Потом увидела ее возле самого пригорка, на который втаскивали очередную телегу. Увидела, как Женя с ходу подперла телегу своим сильным плечом, и, опустив бинокль, прошептала: — Так лучше, чем прямо на мост… безопасней… Взгляд ее упал на окровавленную руку. Она потерла ее, и на руке явственно обозначились следы зубов. Прокус был, очевидно, глубоким: кровь продолжала сочиться. Нет, она не выстрелила бы… нельзя, помешала бы Жене… И той пришлось бы сегодня итти прямо на мост: медлить нельзя ни минуты. Об этом все время помнила, а вот как руку себе прокусила и как Маруся патроны вынула — не помнит. «Нехорошо. Нельзя так забываться…» |
||||
|