"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава девятнадцатая

В Ожерелках немцы появились перед заходом солнца. Группа мотоциклистов, в касках и зеленых френчах, разбрызгивая грязь, влетела на улицу. Один из них вырвался вперед и, оставляя за собой хвост белесого дыма, пронесся мимо Васьки, плотно прижавшегося к воротам своего дома.

Из трубы сельсовета тонким столбиком поднимался дым. Лицо Васьки побелело. Не сводя глаз с немцев, остановившихся неподалеку, он перебежал дорогу и, поднявшись на крыльцо сельсовета, постучал.

— Тятя!

В дверь просунулась голова Филиппа.

— Немцы, тятя, — прошептал Васька.

— Вижу. Иди отсюда. Да галстук-то сними, чорт! — Филипп сдернул с его шеи пионерский галстук и захлопнул дверь.

— Чудной! — пробурчал Васька, ощутив в то же время большую гордость за отца: «Вот он какой! Плюет на немцев». — Только врешь, тятя, никуда я не пойду — ты будешь погибать, и я с тобой. Пусть знает немчура: Силовы — что отец, что сын — на них тьфу!

Затрещал мотоцикл. Это возвращался разведчик. Он подлетел к остальным; все они о чем-то загалдели. Толстый, наверно офицер, махнул рукой, и немцы повернули обратно.

У Васьки вырвался радостный вздох: умирать ему все-таки не хотелось. Он сильно забарабанил в дверь.

— Тять, удрали!

— Знаю, — сердито ответил из-за двери отец. — Я тебе что сказал? Иди помогай матери.

Васька обиженно пожал плечами и хотел сесть на ступеньку, но его внимание привлек гулкий грохот.

От Волги к селу катились пушки.

«Вот кого испугалась немчура!» — Васька закричал: «Ура!» — и побежал навстречу артиллеристам.

Изо всех ворот выбегали перепуганные появлением немцев люди. Поднялась суматоха. Филипп, хмурый, вышел на крыльцо. Увидев Дашу Лобову, он подозвал ее и велел выставить на всех дорогах посты.

— Подумай о себе, Филипп! — с плачем кинулась к нему Марфа.

— Тише, тише! Утром договорились, ну и запрягай лошадь.

То, о чем договорились. Филипп и его жена, не была секретом для ожерелковцев. Силовы уезжали в тыл. Филиппу оставаться в деревне, конечно нельзя: было. И уйти в партизаны он тоже не мог — с протезной много не напартизанишь.

— Запрягай, — повторил он и опять заперся в сельсовете.

А волнение в деревне все нарастало.

Появление немцев словно черным, крестом легло на душу каждого. Во дворах резали скот. Дети плакали — на них не обращали внимания. Все наиболее ценное несколько дней назад было связано в узлы, запаковано в сундуки и ящики. Теперь в погребах: и клетушках рыли ямы. Некоторые, считая дворы ненадежными: хранилищами, суетливо нагружали подводы, чтобы отвезти свое добро в лес и там похитрее упрятать.

Лишь из трубы сельсовета продолжал спокойно виться дымок: Труба была плохо прочищена, и дым, наполняя комнату мутью, слезил глаза. Филипп не обращал на это внимания. Оставалось сжечь последние десять папок. Когда они почернеют от огня, тогда можно будет подумать и о себе. Из окна было видно, как у ворот его дома, окутанные сумерками, суетились люди, — это соседи помогали Марфе грузить на подводу вещи.

«Не оставляют в беде. Самим у себя надо, а они мне помогают», — растроганно подумал Филипп.

На столе зазвонил будильник, стрелки показывали половину седьмого.

«Успеть бы, пока мост не взорвали. — Филипп бросил в огонь последнюю папку и захлопнул дверцу печки. — Вот и мы станем беженцами».

Он вышел на крыльцо и, ковыляя, направился к своему двору.

Забравшись на телегу, Марфа увязывала узел. Филипп взял у нее из рук веревку.

— А Васька где?

Она оглянулась на распахнутые ворота.

— Только сейчас здесь был.

— Та-ак… — сказал он, накрепко стягивая узлы. — Надо еще к Василисе Прокофьевне наведаться.

— Ой, что ты! — испугалась Марфа. — Во второй-то раз придут немцы — уж не уйдут. Трогаться надо.

— Не бойся — постовые упредят. В случае чего — в лес свернем. Я ненадолго.

* * *

Василиса Прокофьевна хлопотала возле телеги, с помощью Шурки прикручивая корзину с гусями к пустой бочке. Руки ее работали быстро, но машинально. Мысли были далеко — возле любимого детища. «Успеет ли выбраться? Утром Филиппу сказала, что вечером будет дома. Вот и вечер, и до ночи осталось рукой подать, а ее все нет».

Гуси в непривычной обстановке вытягивали шеи и всполошенно гоготали. Со двора несся поросячий визг.

— Укладываешься, Прокофьевна?

Василиса Прокофьевна повернула голову и увидела подходившего Филиппа.

— О Кате все думаю, Филипп, ну-ка в Певеке уже немцы? Слышь, палят?

— Не должно им в Певске быть, — неуверевно проговорил Филипп. — Ведь они отсюда идут, а Певск — там.

«Постарела она за эти дни», — заметил он.

— А я к тебе за тем, Прокофьевна, о чем утром говорили.

— В беженцы уйти? — хмуро спросила она и покачала головой. — Нет, Филипп, счастливого пути да здоровья! Вы с Марфой люди молодые — как саженцы, и на другой земле корни пустите, а я стара. На той земле, которую потом своим посолила, только и держаться мне и умереть здесь.

— Насчет корней-то вроде и неправильно, Прокофьевна. Зачем нам прирастать в других местах? Отгонят немца — и опять вернемся.

— Нигде человеку вольным не быть, ежели знает он, что родная его земля в неволю попала.

Помолчав, она чуть слышно проговорила:

— И с Катей не знаю как… Уехать? А вдруг здесь пригожусь ей…

— Так-то оно так… Но оставаться нам с тобой нельзя: или в партизаны, или в тыл. А в партизаны… — Он раздраженно щелкнул застежкой протеза. — Заикнулся я об этом Зимину, а он и слушать не хочет.

— Конечно, тебе ехать надо, и скорее. Зря мешкаешь.

— А тебе? У меня, Прокофьевна, из мыслей не выходит: случится что-нибудь с тобой, после войны повстречаюсь с Катериной Ивановной, как я в глаза ей гляну? Скажет, сам уехал, а мою мать немцам оставил. Тебя, скажет, народ председателем выбрал, а ты, как опасность подошла, о своей шкуре только подумал.

— Да будет тебе, Филипп! — возмутилась Василиса Прокофьевна. — Никто про тебя такое не скажет, а Катя и подавно. Что, она тебя не знает? А со мной чего же? Уж что со всем народом случится, то и со мной.

«Нет, крепости в ней еще много. Какая дочь — такая и она; на чем порешили — баста, не сдвинешь с места», — подумал Филипп.

— Народ-то народом, — проговорил он, как бы соглашаясь. — Только, Прокофьевна, надо понять — тебе на соседей оглядываться не приходится. У соседей такой дочери, как у тебя, нет. Их, может, ограбят до нитки, тем и обойдется, а про тебя если вызнают, так…

Из ворот выбежала Маня, прижимая к бокам двух визжавших поросят. Передала их матери и побежала обратно.

— Обо всем думала, Филипп, — сказала Василиса Прокофьевна. — Вот это, — она указала на телегу, тесно нагруженную мешками, узлами, ящиками, — увезу, упрячу в лес, чтобы басурманам не досталось… Может, и пропадет все… Пусть! Но никто после моей смерти не скажет, что тетка Василиса всю жизнь рук не покладала, чтобы на старости лет немца откормить. Все вывезу — пусть голые стены гложут. Да и стен не пожалею: сожгу… Пусть на золе да на головешках спят. Пусть!..

Она так разволновалась, что вся дрожала, а последние слова вырвались у нее криком.

Филипп стоял сумрачный. Василиса Прокофьевна, может, и права, что не хочет стать беженкой. Нет, не стара она, и сил еще хватит у нее, чтобы при случае постоять за себя и за край родной. Конечно, очень тяжело покидать родные места, но что станешь делать здесь с этой ногой? Другим помехой быть. А там, в тылу, найдут место, где он опять будет работать с утра до поздней ночи.

— Значит, нет?

— Нет, Филипп. А немец… Что ж, не навечно он здесь, потопчем мы его, как червя навозного.

— Ну, не поминай лихом, Прокофьевна, — сказал Филипп, протягивая руку. — Жили дружно, неплохо вместе поработали, вместе жизнь строили…

— Не растравляй! К чему теперь вспоминать! Прими руку-то.

Они поцеловались, и Филипп, не оглядываясь, пошел прочь.

Василиса Прокофьевна смахнула слезу.

«Куда ему оставаться?» — подумала она, смотря, как председатель с трудом отставлял в сторону протезную ногу.

А тяжелое уханье становилось все слышнее, все ближе, и было видно, как в лесу, озаренном огненными вспышками, рвались снаряды.

* * *

Приближающиеся звуки артиллерийской стрельбы отдавались в душе Марфы нарастающей тревогой и страхом. У нее было одно желание — уехать как можно скорее. Когда перестанет она слышать это уханье, только тогда успокоится и за Филиппа, и за Ваську, и за себя. Она уже совсем решилась итти навстречу мужу, чтобы поторопить его, но из ворот выбежал Васька. Он был в старой отцовской куртке, доходившей ему до колен, и в шапке-ушанке.

— Поторопи отца, чего он там! — крикнула Марфа.

— Сейчас. Знаешь, мамка, у меня к тебе дело есть.

— Какое еще дело?

Он погладил ее руку я, заикнувшись, смущенно проговорил:

— М-мамк…

«Набедокурил чего-нибудь», — решила Марфа и сердито поторопила:

— Ну?

Васька исподлобья взглянул на стоявших возле телега соседок и сказал, потупив глаза:

— Зайдем во двор, тут неудобно.

Во дворе он прижался к матери и прошептал:

— Дай я тебя поцелую, мамка, а ты — меня.

— Чего-о? — Марфе подумалось, уж не ослышалась ли она. Васька не только целоваться — никаких ласк не терпел. Когда она, бывало, прижимала его к себе и начинала гладить по голове, он всегда вырывался и говорили «Ну, чего ты? Что я, маленький, что ли?»

«Бесчувственный растет», — не раз думала она. И вдруг; сейчас эти слова! От удивления Марфа даже забыла, что нужно торопиться с отъездом. Тело сына почему-то дрожало под ее рукой, словно в лихорадке.

— Вась, ты не захворал?.

Он мотнул головой..

— Чего же ты?

— Чего?.. Что я не сын, что ли, тебе? — обиделся Васька.

У Марфы горячо зашлось сердце, из глаз брызнули слезы и покатились по щекам, соленые, крупные… Она судорожно прижала к себе Ваську и принялась целовать его в лоб, в щеки.

— Сердешный мой! Не знаю, куда срываемся. Все нажитое бросаем! Тоска на сердце, как камень-лед…

— Ну, ладно, ладно, хватит, — сказал Васька. — Теперь давай я тебя.

Он крепко поцеловал мать, вытер глаза и улыбнулся.

— Вот и все.

Помолчав, по-взрослому нахмурил брови.

— А ты поезжай без страха, — чай, не в Германию едешь, а в такие же советские места. Нажитое, говоришь? Опять наживется.

Во двор быстро вошел Филипп.

— Сейчас узнал: двенадцать семей уезжать хотят. Вместе поедем.

Он привлек к себе Ваську.

— Не хочется уезжать?

— Ничего, — рассеянно отозвался Васька. Поглядывая на отца из-под насупленных бровей, он думал: «Как проститься с нам? Поцеловать? Удивится. И мать заподозрит. Начнут выпытывать. Узнать-то они от меня ничего не узнают, а станут следить. Удержать, правда, все равно не удержат, а все-таки…»

— А задумался о чем? — спросил отец.

— Видишь, тятя, письмо надо оставить… товарищам…

— Ну что же, если успеешь, пиши.

Электричества не было со вчерашнего дня. Васька зажег свечку. Изба стала как бы не своей: стены голые, кровать голая, оба сундука раскрыты. С полок буфета смотрела непривычная пустота. По всему полу были разбросаны тряпки, бумага, черепки битой посуды. Зеркало, которое он привык видеть в простенке между двух окон, выходящих на улицу, тоже валялось на полу, — но все это было теперь неважно.

Вырвав из тетради лист, Васька старательным ученическим почерком вывел: «Дорогие…» Подумал и зачеркнул. Написал «Милые…» И тоже зачеркнул. «Золотые тятя и мамка, — написал он строчкой ниже. — Не ругайтесь и не сердитесь… а пуще всего — искать не надо. Все равно не найдете — в партизаны я ушел. Задумал об этом давно, когда еще немцы далеко были. Вы-то езжайте отсюда скорее. Ты, тятя, инвалид, а мамка, как баба, — что вам тут делать? А я пионер, мне нельзя. С тобой я, тятя, не простился. Боюсь — догадаешься и стеречь будешь. Только из-за этого. Так что не подумай, что мне тебя не жалко… Жалко и тебя и мамку».

Слезы застлали ему глаза, и буквы сделались живыми: они перепрыгивали со строчки на строчку.

«Обо всем остальном поговорим, когда Гитлера выкурим и вы вернетесь, — ползли вкривь слова. — Ваш…»

Хотел написать «сын», но это показалось слишком по-детски, вроде он все еще маленький. Написал: «Ваш Василий».

Со лба крупными каплями сползал пот. Васька вытер его рукавом и облегченно вздохнул:

— Теперь все.

Забытая матерью, на столе лежала целая краюшка хлеба. Он сунул ее под полу куртки. Свечу гасить не стал: пусть думают, что он все еще пишет. Выбежав во двор, услышал, как отец крикнул с улицы:

— Бросай, Васька, писанину, трогаемся!

Васька на цыпочках подбежал к задней стене двора. Подтянувшись на руках, забрался на нее верхом и спрыгнул. Во дворе не слышно было голосов, а орудия палили так близко, что под ногами ощущалось мелкое колебание земли. Над головой прерывисто, будто задыхаясь, гудел мотор. «Немецкий», — узнал Васька. С самолета сбросили ракету: ярко осветились гумно и черневшая за кучей прелой соломы собачья конура. Васька свистнул. Послышалось радостное повизгивание, и черная морда Шарика ткнулась в его ноги.