"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава шестнадцатая

Василиса Прокофьевна стояла возле окутанного туманом комбайна и с беспокойством осматривалась. У ее ног, на разостланном одеяле, обнявшись, спали Маруся Кулагина и Танечка. Вдали смутно белели пионерские палатки. Справа колыхалась пшеница: кто-то шел в ней, скрытый целиком, — наверно, кто-нибудь из пионеров. Кати нигде не было видно. «Обещала прийти скоро, а вот поди ж ты… У ворот часа два понапрасну прождала ее — и здесь нет».

Ночь была какая-то чудная: небо ясное, а ни одной звездочки.

Чьи-то руки раздвинули пшеницу и исчезли. Минуты две колосья не шевелились; потом снова показались ребячьи руки, и к комбайну вышел Васька Силов.

— Ты не подумай чего зря, тетка Василиса, — проговорил он смущенно. — Я чистенько прошел, ни одного колоса не примял.

— Катю не видал?

— Очень даже видал.

— Где?

Васька кивнул на пшеницу.

— На краю поля, где кусты.

— Чего она там?

— Сидит.

Стянув развязавшийся узел платка, Василиса Прокофьевна быстро пошла вдоль пшеницы. Васька нагнал ее.

— Ты, тетка Василиса, лучше не ходи. Понимаешь? Думает она о чем-то…

Василиса Прокофьевна не слушала его, и Васька, огорченный, отстал.

Спать ему не хотелось, но одному среди ночи было тоскливо. Вернувшись к комбайну, он принялся громко насвистывать. Трактористки не просыпались. Васька сердито смотрел на их лица, освещенные луной.

«Комбайнерши тоже мне! Горючего нет… Себе-то, небось, не забываете горючего подкладывать. Вот у тетки Василисы одних блинов, чай, с полпуда съели!»

— Эй, девчата, блинчиков! — крикнул он.

Танечка не пошевельнулась, а Маруся чуть приоткрыла глаза и перевернулась на другой бок.

«Вот и воюй с такими против Гитлера», — негодующе подумал Васька.

Со стороны Залесского подул сильный ветер. Все поле поклонилось Ваське так низко, что он увидел черневшие вдали кусты и шагавшую возле них Василису Прокофьевну. А когда пшеница выпрямилась, послышались звуки, похожие на шум дождевых капель, — осыпались колосья. Ваське до слез стало жалко эти падающие зернышки.

Катя сидела, сцепив пальцы на согнутых коленках, и смотрела куда-то поверх кустов, густо окутанных туманом.

— Беспокойная ты у меня, мамка. Ну, куда я денусь? — ласково сказала она, увидев в двух шагах от себя Василису Прокофьевну.

— Да я ничего… Сон что-то глаз неймет, и на душе мытарно. Дай, думаю, на поле схожу. Повстречала Ваську, — говорит: ты здесь. Вот, думаю, хорошо-то! Вместе посидим. Не так уж часто приходится…

Морщась от кольнувшей в поясницу боли, мать села рядом.

На коленях Кати лежали зерна пшеницы. Она собрала их в горсть и чуть расслабила пальцы. Зерна по одному, по два падали ей на колени. От зеленоватого света луны они казались совсем золотыми.

— Вот, мамка, по таким зернышкам те люди прошли… в грязь их втоптали.

— А ты плюнь. Прошли и прошли, — стало быть, сознательность такая.

— Плюнуть, мамка, легко… — помолчав, задумчиво сказала Катя. — Только сама знаешь: на народ плевать нельзя — себе в глаза попадешь, и не в сознательности тут дело. Прошли мимо, правда. Только винить-то в этом надо не их. Горе у беды тепла не ищет. Горя они своего хлебнули столько — до конца жизни из души не выжмется. Голодные, больные, может раненые. Детишки одни, без родителей… Видела ведь, какие они оборванные, грязные?.. Пригреть надо такого человека… А я чужаками их назвала. Не знаю, почему… Кровь в голову хлынула… — Начав говорить тихо, она разволновалась: глаза ее заблестели, и голос дрогнул. — Поэтому, наверно, и прошли мимо.

— Душа человека, она обидчива, — вздохнула Василиса Прокофьевна. — Нелегко ее на место поставить, ежели она ходуном ходит. А тут еще такое дело! И обижаться-то грех на них. Точно мертвяки шагают, истинный бог! Телом-то вроде человек тащится, а душа там осталась — на родном пепелище. Попробуй отсюда достань ее.

— Об этом самом и я, — обрадованно вырвалось у Кати. — Я долго думала, и…

— Катерина Ивановна!.. Катя! — долетел из-за кустов взволнованный мужской голос.

— Филипп, — узнала Василиса Прокофьевна. Катя вскочила.

— Здесь я, Филипп!

Услышав голос отца, Васька в первую минуту струсил: отец не разрешил ему оставаться ночевать на поле. Но любопытство взяло верх. Подбежав к краю ноля, он увидел в кустах Василису Прокофьевну и Катю, а навстречу им, покачиваясь, быстро приближалось темное пятно.

«Сильно идет! Что-нибудь стряслось».

Вот все трое сблизились. С минуту о чем-то говорили; потом Катя и отец заторопились к деревне. Отец начал отставать, а Катя побежала: берет ее, освещенный луной, быстро-быстро замелькал над кустами.

У Васьки больше не хватило терпения наблюдать, и он кинулся навстречу выбиравшейся из кустов Василисе Прокофьевне.

— Васютка, беги скорей, побуди трактористок! — крикнула она.

— А чего?

— Горючее в Головлеве сгрузили. Лексей Митрич привез.

— Горючее! — обрадовался Васька. — Эх, елки-палки, лес густой!

Уже на бегу он пообещал:

— Я их, тетка Василиса, мигом на ноги поставлю! Василиса Прокофьевна остановилась, перевела дух.

Натруженное за день тело ощущалось сплошной болячкой. Но эта ноющая боль сейчас не раздражала и даже была приятна.

— Вот и слава тебе, господи? — прошептала Василиса Прокофьевна, вложив в эти слова радость и за то, что урожай не ляжет под снег, и за Катю: теперь, может, немножко отдохнет от тоски, не будет держать на сердце обиду на беженцев. Вытирая слезы, она подошла к пшенице, ласково потрогала колосья. — Шумишь, хлебушко, гневаешься? Ничего, приберем. Один человек — сирота, а с машиной — Илья Муромец!

Из-за края поля выскочил Васька, за ним — Маруся Кулагина. Они перебежали дорогу и скрылись в кустах. Василиса Прокофьевна, отдыхая, постояла еще несколько минут и, повторив про себя: «Вот и слава тебе, господи!» — заторопилась в деревню.

Немного времени спустя она уже шла по улице и удивленно оглядывалась по сторонам. Уходя на поле, она оставила, деревню темной и тихой. И сейчас дома стояли без единого огонька, а тишины не было: слышались спорящие голоса, во дворах стучали топоры — кололи дрова; над некоторыми трубами рвались на ветру хвосты дыма.

«С чего это? Ждут, что ли, кого?»

Из калитки с ведрами выбежала мать кузнеца Вавилова. Василиса Прокофьевна хотела было остановить ее и расспросить, но услышала протяжный окрик: «Ма-ма-а-ня!» — и заспешила к дому.

У ворот ее поджидала старшая дочь.

— Я через час уезжаю, маманя.

— Как это уезжаешь? Куда?

— В Большие Дрогали.

Луща семечки, Маня рассказала, что Катя оставляет на ожерелковских полях только косцов и подсобную силу для комбайнов, а остальные едут в Большие Дрогали и в Красное Полесье. В Дрогали бригадиром едет она, а в Красное Полесье Филипп посылает. Марфу.

— А с Витькой как же? — хмуро спросила Василиса Прокофьевна.

— С детьми пионеры будут нянчиться.

— С детьми ладно, так. А скот?

— Катя говорит, и за скотом присмотрят: накормят, выдоят, — все, что полагается.

— Ну что ж!.. А сколько комбайнов-то у нас будет?

— Четыре.

Василиса Прокофьевна улыбнулась. Ей было приятно, что всю эту ночную жизнь пробудила ее дочь.

— Там Катя-то? — спросила она, указывая в сторону сельсовета.

— Там. С колхозами по телефону разговаривает. Сейчас придет.

— Сама сказала, что придет?

— Сама.

Проводив Маню, Василиса Прокофьевна прилегла в горнице на кровать, и сон тотчас же смежил ей веки. Но спала чутко: слышала, как шумели на улице односельчане, уходившие работать в другие села. Услышав шаги на крыльце, быстро поднялась.

Катя вошла веселая.

— Ох, мамка, есть хочу, как сто волков.

— Все готово, дочка. Поди, не остыло. Печка-то жарко топлена.

Катя стащила с себя тужурку и смотрела, куда бы положить ее.

— Да вот на укладку. — Мать взяла тужурку. — А ты никак занедужила? — вырвалось у неё с тревогой. И во время косьбы и когда сидела на краю пшеничного поля она не смогла рассмотреть лицо дочери, а оно было в красных пятнах, глаза воспаленные.

— Пустяки, мамка. Грипп, наверное… — Она ласково привлекла к себе мать. — Какая ты у меня…

Василиса Прокофьевна не сдержала улыбки:

— Колхозница, как все. Какой же мне еще быть!

— Я о другом… о себе… Дура я у тебя… Нет, еще хуже! Ведь что в голову взбрело? В родном народе усомниться!

Судя по голосу, она по-настоящему злилась на себя, а в глазах злости не было — они смеялись, радовались.

Ничего не понимая, но чувствуя, как радостное волнение дочери передается и ей, Василиса Прокофьевна выжидательно молчала.

Катя крепко поцеловала ее.

— Вернулись, мамка, беженцы-то!

— Да ну?

— Вот те и ну! Забралась на крышу, смотрю — в кустах повозки двигаются, двигаются, как река.

На ходу засучивая рукава кофточки, Катя направилась к умывальнику.

Василиса Прокофьевна суетливо загремела ухватами. Отодвигая заслонку, сказала:

— А я тебе на сеновале к уголку сенца свежего наложила, душистое… Кувшин молока в погреб отнесла, на холод поставила — это еще давеча… Ты ведь любишь…

Катя звучно плеснула в лицо водой. Мыло попало ей в глаза, и она жмурилась.

— Молочка-то я выпью, а насчет сенца…

Мать выпустила заслонку.

— Неужто еще куда думаешь?

— Думаю. Теперь, мамка, колхозов десяток вздохнут, а остальные? В остальных все по-прежнему. Нужно людей доставать.

— Где же ты их достанешь? — настороженно спросила Василиса Прокофьевна.

— Опять к беженцам пойду, — просто сказала Катя и, почувствовав на себе пристальный взгляд матери, улыбнулась. — Все, мамка, хорошо будет. Мы им постараемся так жизнь обставить, чтобы они себя здесь, как у родных, Сочувствовали. А ты не сердись; вот поуправимся — и прямо к тебе. С удовольствием на свежем сене поваляюсь. Ромашками, наверное, пахнет? Хорошо!

Вздохнув, Василиса Прокофьевна вытащила из печки горшок со вздувшейся пеной, сняла ее ложкой, — и кухня наполнилась аппетитным запахом баранину.

Без суеты, но быстро она заставила едой весь стол в горнице, точно собиралась угощать не одну дочь, а по крайней мере человек десять.

От тарелки поднимался душистый пар. Катя ела, обжигаясь, и с улыбкой взглядывала на мать, которая по другую сторону стола нарезала большие ломти хлеба. Глаза матери, встречаясь с ее взглядом, светлели; но едва она наклоняла голову, мать хмурилась.

— Может, нынче-то все-таки больше не пойдешь, а? — спросила Василиса Прокофьевна не сдержавшись.

Катя с полным ртом решительно замотала головой.

— Ну что ж… Я ничего. Девок-то своих и механика надолго отослала?

— Не знаю, мамка. Ведь там… там не только трудности… Там — смерть.

«Сунуло с языком старую, — выругала себя Василиса Прокофьевна, заметив, как сразу потемнело лицо дочери. — Полночи просидела на поле, о беженцах душой мучилась, теперь чуть забылась, а я, дура, ей другую боль травлю…»

— Такая уж жизнь, Катюша. Бог весть, где кого смерть настичь может. Все теперь под ней ходим.

Катя смахнула в ладонь хлебные крошки. Сминая их в пальцах, искоса взглянула на мать.

— Скажи, мамка, детей рожать… трудно?

— Чего-о? — В голосе Василисы Прокофьевны прозвучало радостное удивление.

— Я про детей, — вспыхнув, сказала Катя.

Мать торопливо вытерла о фартук руки, а сердце счастливо задрожало. «Слава тебе, господи! Видать, природа в крови сказалась». Пряча улыбку, она залюбовалась покрасневшим лицом дочери, и вдруг голову обожгла новая мысль, повергшая всю ее в смятение. «А может, она… и все это время скрытничала от матери?» Сердце кольнула обида, но радость все же была сильнее.

— Да ведь это, Катенька, не у всех одинаково, — сказала она садясь с дочерью рядом и прощупывая глазами ее талию. — И у одной может по-разному быть раз на раз не приходится. Вот Маню я чуть не в поле родила, доплелась до порога — и схватки. Дня три, ежели не запамятовала, отлежалась и опять — в поле… А тебя когда рожала, так едва отходили. Трудно было! — В голосе ее зазвучала ласка. — И голосистая же ты была… прямо с первой минуты как воздух глотнула. Я от твоего крика и в себя пришла. Повитуха Вавиловна — покойница теперь, царство ей небесное! — говорила: «Ну, Василиса, не знаю, чего сказать тебе-примета на такой голосок двойственная: или счастья приворот — богатства полные амбары — принесет тебе дочь, или горюшка хлебнешь через нее — до самого горла, станет» А я ее не слушаю руки, значит, тяну, чтобы тебя взять, и к груди скорей. Слово-то сказать нет сил, только губами шевелю.

Василиса Прокофьевна вытерла навернувшиеся слезы. Глаза Кати светились задумчиво, тепло.

— Раньше я как-то… — проговорила Каля тихо, рассеянно кроша в тарелку хлеб. — А это, наверное, очень хорошо… Родится, скажем, сын… сначала сморщенный, глупенький… Пищит, как котенок… Потом понимать начинает… Посмотрит на тебя, протянет ручонки — кругленькие, на локтях, ямочки… и протяжно так скажет: «Ма-ма…»

Она засмеялась. Рассмеялась и мать.

— Неужто плохо? Я давно тебе говорю — хорошо! А ты затвердила: «У меня весь район семья».

— …И вот с каждым днем растет, растет, — продолжала Катя. — Понимаешь, мамка, приглядываешься к нему и замечаешь, что он на тебя похож — лицом или еще чем-нибудь. Спит в колыбельке, наклонишься над ним… Реснички его трепыхнутся, поднимутся, и глянут на тебя такие карие глазенки.

Мать повернулась к ней всем корпусом.

— Почему же карие?

Катя смутилась.

— Да это я так… к примеру. — Помолчав немного, она пытливо посмотрела на мать. — А тебе… Федя нравится?

— Механик-то?

— Механик.

— Веселый… И, видать, работящий, — осторожно ответила Василиса Прокофьевна. — А что?

— Так просто… — сказала Катя и покраснела еще гуще. — Любит он меня, мамка.

— Ну?! — радостно вырвалось у Василисы Прокофьевны. — А ты?

— Я? Я не знаю… Еще не думала об этом…

— Не думала? — разочарованно переспросила мать. — Что ж он, механик-то, изъяснился?

— Н-нет… Я так догадалась…

— И разговору промеж вас такого не было?

— Нет.

— А я уж подумала… — огорчилась Василиса Прокофьевна. — Парень-то, прямо скажу, по душе мне. Трактористки твои, подметила я, поглядывают на него. Оно и понятно: простой, сильный, ласковый, да и на личность, прямо скажу, очень приятный… И с образованием. Механик!

Она поднялась.

— Заболталась, а ведь я хотела в погреб за молочком.

— Да я уж вроде не хочу… Пойду сейчас.

— Выдумает тоже — «не хочу». Я быстренько. — И Василиса Прокофьевна метнулась к двери.

Вернувшись из погреба, она крикнула с порога:

— Холодненькое. Стаканом будешь пить или чашкой?

Дочь не ответила.

Войдя в горницу, Василиса Прокофьевна увидела: Катя спала за столом, держа в руке ложку и чему-то улыбаясь.