"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава двенадцатая

Чаепитие в доме Василисы Прокофьевны затянулось за полночь. Федя вышел из горницы последним и присел на крыльцо покурить. Воздух был сыроват и прохладен.

Перед крыльцом серой жестью мерцала лужа. Девушки еще не спали: с сеновала доносились их приглушенные голоса и смех. Василиса Прокофьевна стояла возле Михеича, запрягавшего коня. Во рту старика торчала неразлучная трубка. Стягивая туже дугу, он неторопливо говорил:

— Это я тебе, Прокофьевна, прямо скажу: веселой душе водочка не вредит ни с какой стороны. Она на веселость действует, скажем, как керосин на дрова: вдвое огонь увеличивает. А теперь, гляжу — нет: стакан выпьешь, другой — спервоначалу вроде захмелеешь, а вспомнишь, что сейчас на земле делается, и хоть в голове по-прежнему шум, а душа трезва. Злобствует она, душа-то…

По небу к западу мелкими островками уплывали остатки туч. Молочная облачность редела, и сквозь нее проступала синева, усеянная звездами.

Михеич вывел лошадь со двора. Попрощавшись с ним, Василиса Прокофьевна заперла ворота на задвижку. Из открытой двери сеновала уже не слышалось девичьих голосов.

— Заснули, умаялись за день. А ночь-то короткая, за минуту покажется. — Василиса Прокофьевна, поправляя в волосах шпильку, подошла к крыльцу. — А ты, сокол, чего же сидишь?

— Присел закурить, да, видите, ночь-то… Хорошо так после дождя! И спать не хочется.

— После дождя вольготно, — согласилась Василиса Прокофьевна и вздохнула. — А я, сокол, нынче тоже, пожалуй, не засну… Присмотрелась давеча к Кате — морщинки… В двадцать два года-то, в цвет самый! Вот и не идут они из головы… Ведь что делает вражина проклятущий! Батюшки вы мои! А у Кати, у нее душа-то какая…

Она стояла освещенная луной, слегка ссутулившаяся, хмурая.

— Посидите, мамаша, — предложил Федя. — Расскажите что-нибудь.

— Да что ж мы будем ночь просиживать? Время-то гулевого нет теперь, — сказала она и, медленно поднявшись по ступенькам, села с ним рядом. — Какие рассказы теперь, голубь? Поди, у всех душа на одном остановилась: как бы поскорее нечисть эту фашистскую с нашей земли стряхнуть… Сколько жизней губится, сколько кровушки льется! И Катя моя — дома, а все равно как на войне. Ей-то, может, в суматохе и не до матери, а материнское сердце, оно, как на дрожжах, — и возит, и возит его там внутри. Зимин вызвал: говорит, брось все и приезжай. А зачем? Ну-ка на фронт? Она ведь не откажется — пойдет. В самое пекло пойдет.

С сеновала донеслись детский плач и сонный голос, сердито проговоривший: „Спи! Девок разбудишь. Спи, говорят“.

— Маня со своим Витькой, — сказала Василиса Прокофьевна. Она помолчала, прислушиваясь к возне на сеновале. — Муж у нее в армии. Эта у меня свое гнездо уже свила. Вот так, милый, и получается: под одним сердцем выношенные, одним молоком вскормленные, а разные…

— Которая же лучше?

— Обе дочери… — уклончиво ответила Василиса Прокофьевна. — Ишь, звезд-то сколько ныне! Кажись, никогда столько не было… Маня-то, милый, проще, понятней, за нее я не тревожусь. А Катя… Шли мы раз с ней по улице. Веселая была Катюша. Это в ту пору, когда лен у них в Залесском выправился, желтеть перестал… Идем, я и говорю ей: „Вот, мол, и наша деревушка молодеть начинает — чистится, топорами постукивает. Относила старое платье, новое примеряет“. Посмотрела она на меня и засмеялась: „Что ты, мамка, какое же это новое! Пока на старое заплатки кладем. А вот подожди, — говорит, — скоро разбогатеем как следует и тогда уж взаправду в новое платье обрядимся. Улицы сделаем прямые да широкие, как в городах; дома-то, — говорит, — поставим для всех просторные, светлые, с садочками. По такой улице, слышь, пойдешь — душа сама песню запросит“. А у дворов кучами мусор лежал — навоз, стружки. Показывает она на эти кучи и говорит: „Вот здесь, мамка, цветы будут“. А ведь и правда, родной; чуешь, как цветами пахнет? Шел вечером-то, поди, видел — под каждым окном цветы: и георгины и розы. Ну ладно. Пришли это мы с ней домой и сели, вот как с тобой сейчас, на эту ступеньку. Обняла она меня, смеется и говорит: какую, дескать, мы скоро жизнь устроим!.. Чего только не наговорила, — сказку прямо. Тогда думалось: и в раю, поди, такого нет, как она расписала. А жизнь-то, скажу начистоту, и впрямь такая стала. Ежели чего еще нет, так война помешала. А знаю сама — будет…

Она испытующе взглянула на Федю. Он курил и задумчиво смотрел на остатки туч, далеко за деревней пятнавших небо.

— Так все это, милый. Да только я тебе про другое сказать хотела. Про другое… Вот говорила она со мной, значит, а я загляни ей в глаза, да так и обмерла… Ну, прямо звезды светятся! С той поры беды все ждала… Потом время такое горячее пошло — забылось, а теперь, как война эта навалилась, опять на душе мытарно. Так явственно, милый, все помню, будто вчера мы с ней сидели…

— Да что же в этом плохого? — не понял Федя. — Говорят, глаза — зеркало души. Чудная вы, мамаша!

— О душе-то я знаю. Мать я. Кому же и знать, ежели не матери, — сурово проговорила Василиса Прокофьевна и тише, глухим голосом добавила: — Нехорошо, коли у человека глаза так светятся……

— Почему же нехорошо? Она не ответила.

Ветер подул с Волги, резкий, холодный. Василиса Прокофьевна сняла с головы платок и укутала им плечи. Она сидела неподвижно, смотря, как сквозь тающую молочную облачность проступала светящаяся звездами атласная синева.

Папироса у Феди потухла, но он не замечал этого. Звезды после сравнения с ними катиных глаз стали для него как-то ближе, роднее. И в то же время думалось, что Катя, какой желает ее часто и горячо стучащее сердце, далека от него, как эти звезды. Сейчас она, пожалуй, просто не поймет его. А сколько будет длиться эта война?

Знакомое чувство ненависти садняще обожгло грудь.

„Утром позвоню к Зимину, буду ругаться, пусть снимет бронь“, — решил он, чиркнув спичкой.

Небо светлело. Вдали, в стороне полустанка, две небольшие звездочки перемигнулись, а чуть левее одна полетела вниз, оставляя за собой серебрящийся хвост.

До рассвета оставалось час-полтора. С улицы донеслись хриплые гудки, шум подъехавшей машины и возбужденные голоса девушек.

— Господи, к нам! — Василиса Прокофьевна быстро поднялась и открыла калитку. Во двор вбежала Зоя.

— Здравствуйте, тетя Василиса! Товарищ Голубев, я за вами. Срочно… Катя вызывает.

Федя встревожился:

— Зачем?

— Катя скажет сама. А где Маруся?

Маруся не спала. В одной рубашке она торопливо соскользнула вниз к двери.

— Здравствуй, товарищ Кулагина! Это вот вам от Кати. — Зоя сунула ей в руку записку и выбежала со Двора следом за Федей.

В открытую калитку Маруся увидела тарахтящий грузовик, переполненный девушками.

Было еще не настолько светло, чтобы прочитать записку, и Маруся бросилась в избу. Когда она снова выбежала за ворота, грузовик уже тронулся с места. В кузове вокруг Феди сидели девушки, которые должны были прийти с рассветом на ожерелковские поля.

— Товарищи, куда? — крикнула Маруся, но за гулом мотора никто не расслышал ее голоса.

Василиса Прокофьевна тронула девушку за руку.

— Чего она пишет-то?

— Вместо механика меня оставляет… И еще — о горючем.

— Вместо механика?

— Да, вместо механика, — растерянно повторила Маруся. Она была готова ко всему: итти на курсы медсестер, работать на транспорте, учиться на танкиста, но сразу стать сейчас механиком… Ведь до войны она и трактор-то только издали видела!

Комкая в руке катину записку, Маруся не отрывала глаз от удалявшегося грузовика. Проехав мимо сельсовета, он круто развернулся и скрылся за углом.