"Чайка" - читать интересную книгу автора (Бирюков Николай Зотович)



Глава десятая

Телефонистка нервничала. Перед ее глазами вспыхивали и гасли красные и зеленые огоньки. Слишком много было вызовов, а для этого требовательного голоса, разыскивавшего Катю, она включила уже седьмой загородный телефон. Из Замятина, Торопца, Жукова и хутора Красное Полесье ответили, что сегодня у них Катя совсем не была, в Головлеве ее видели утром.

Провод гудел. Издалека слышался еле внятный женский голос:

— Товарища Волгину? Она выехала полчаса назад вместе с механиком в Ожерелки.

«Сейчас будет Ожерелки вызывать», — устало подумала телефонистка. Послышался отбой, и едва успела она выключить телефон Залесского сельсовета, на контрольном щите засветилась красная лампочка и в наушниках прозвучало: — Станция? Пожалуйста, побыстрее!.. Ожерелки, два нуля восемнадцать…

* * *

Ожерелками шло стадо. Поднятая пыль мутно колыхалась над воротами двора Волгиных. Под навесом, возле раскрытого хлева, Маня торопливо доила корову. Трехлетний Витька, цепляясь за ее подол, смотрел на небо. В сторону Залесского, под белесыми, тающими в синеве облаками, рядом с лохматой расползающейся тучей, плыли двумя треугольниками самолеты.

— Наши! — сбегая с крыльца, определил Шурка. Он распахнул мелко дрожавшую калитку, и во двор кучкой протиснулись овцы. Двух не хватало.

Шурка вышел на улицу, и в раскрытое окно кухни долетел его ласковый голос:

— Бар-бар-бар-бар…

Василиса Прокофьевна суетилась у печки. Она была, как прибежала с поля, в порыжевшей вязаной кофточке, в запыленных мужских ботинках. Синий платок съехал на затылок, открыв растрепавшиеся волосы.

На табуретке у окна, с узелком и серпом на коленях, сидела несколько полная для своих тридцати лет Марфа Силова, жена председателя сельского совета. На загорелых щеках ее рдел темный румянец.

У порога стояла Лукерья Лобова — соседка Волгиных. Она принесла Василисе Прокофьевне сито и, разговорившись о полевых работах, никак не могла уйти: «несколько раз толкала дверь и опять закрывала ее. Взглядывая то на хозяйку, то на Марфу, Лукерья с тоской в голосе говорила, что работы много, а толку мало: без мужиков и комбайнов с такими хлебами не управиться.

Василиса Прокофьевна торопилась. Сегодня женщины решили не уходить в лунные ночи домой, работать на поле круглые сутки. Нужно было успеть засветло сбегать к председателю и договориться об этом.

— Комбайны, говоришь? — переспросила она, смазывая сковородку. — Кто же спорить будет? Комбайном-то враз бы отмахали, да видишь, время какое. Сказывают, трактора-то приспособили немца бить. И слава тебе, господи… пожалуйста!

Толкнув сковородку на красные угли, она обернулась к Лукерье, вытерла руки о фартук и вытянула их перед собой — жилистые, потемневшие от солнца и пыли.

— Мы, соседушка милая, и на этих вот тракторах выдюжим.

— А не выдюжим ежели? Ведь и я-то, Прокофьевна, завить, в работе не последний человек… Посмотришь на хлеба — душа ноет.

В печке зашипело: из глиняного горшка на горящие угли сползла пена. Василиса Прокофьевна отодвинула горшок.

— Выдюжим, — глядя на огонь, проговорила она сурово.

И, помолчав, добавила тихо, как бы убеждая самое себя:

— Ещё как выдюжим-то! Катя сказывала, в случае чего ее комсомол забудет и про сон, а в поле ни одного колоска не оставят…

— Чайка скажет — от слова не отступится, — поддержала Марфа.

Лукерья улыбнулась.

— Чайка-то — это конечно. Да что-то давно не видно ее у нас. Забывать стала.

— Милая мои, да я мать ей, и то с месяц прошло, как виделись, — сказала Василиса Прокофьевна, сердито переворачивая кончиком ножа шипящие лепешки.

— Что ж, выходят, она и мать забыла? — Взгляд ее с лица Лукерьи перебежал на Марфу. — Мы вот об одном колхозе горюем — не управимся, а ей о всех колхозах забота. Да еще ученья эти… Ни в гранатах, ни в винтовке ни одному парню уступить не хочет. Где уж теперь ее увидишь!..

Она тяжело вздохнула. От последней встречи с Катей в душе у нее остался тревожный осадок: лицо дочери было бледно, а глаза не голубые, а какие-то синие.

Хлопнула калитка, и тут же к окну подлетел Шурка.

— Мамка, к нам едут… Катя!

Щеки у Василисы Прокофьевны вспыхнули.

— Лукерья, Марфа, поглядите, милые, за лепешками, — попросила она радостно дрогнувшим голосом и, приткнув в уголок цапельник, побежала в горницу.

Улица была словно в дыму от пыли. Высунувшись в окно, Василиса Прокофьевна увидела: с дороги, распугнув овец, сворачивала к дому лошадь. Правил его Михеич. Катя сидела на телеге, поджав ноги; рядом с ней попыхивал огоньком папироски Федя. Из-за его головы выглядывала Маруся Кулагина. На ней был синий комбинезон. В таких же комбинезонах на задке телеги пристроились Танечка Камнева и незнакомая девушка.

„Шесть человек, а в избе-то у меня, господи!..“ — всполошилась Василиса Прокофьевна, окинув взглядом неприбранную горницу.

— Тп-пр-ру… — раздался под окном голос Михеича.

Василиса Прокофьевна схватила с подоконника тряпку.

— Горшочек-то с телятиной к жару придвиньте. Катя с разварки любит! — крикнула она и торопливо принялась смахивать со стола.

Вот гости уже во дворе, в сенях… На губах у Василисы Прокофьевны дрогнула улыбка, с каждым мгновением все шире и светлее разливаясь по лицу и расправляя на нем морщины.

— Где хозяйка-то? Угощай-ка, мать, нас ухватами, потому нежданы, непрошены.

На ходу вытирая о фартук руки, она выбежала из горницы.

— Дочку, Прокофьевна, тебе привезли, да у самых ворот и упустили, — сказал Михеич, поглаживая седые пышные усы. — Бабоньки ваши ее полонили, с нас не взыскивай.

Василиса Прокофьевна засмеялась.

— Придет. Не все же они ее в полону держать, будут. Проходи, Никита Михеич, проходи, родной.

Михеич перешагнул порог, и следом за ним в избу шумно ввалились трактористки и Федя.

— Пылищи-то на вас, батюшки! — удивилась Василиса Прокофьевна. — Пришел все же в гости, — сказала она, протягивая руку Феде. — К разу: печь-то, видишь, не истопилась, опять накормлю блинками. Девки, я вы чего? Скидайте балахоны свои, проходите в горницу. Никита Михеич!

Марфа, раскрасневшись, сбрасывала со сковороды на тарелку горячие лепешки.

— Спасибо тебе, Марфуша. Теперь я сама… — Василиса Прокофьевна подбежала к печи и принялась подкладывать поленья.

— Чай, посидела бы с нами за столом, куда ты? — спросила она, увидев, что Марфа взяла с табуретки свой серп.

— Нет, Василиса, попозже, может, забегу, а сейчас не могу. Васька-то мой, поди, целый день не евши.

— Ну ладно, приходи. А Филиппу скажи: я к нему завтра рано утречком.

Девушки и Федя прошли в горницу и расселись за столом. Михеич один стоял в дверях и в раздумье комкал ободок картуза.

— Никита, да что же тебя — упрашивать? Чего, как сирота казанская, к порогу прирос, пройди в горницу.

— Нет, Прокофьевна. Обещал старухе к ужину вернуться. Ждет, поди.

— Ну, какое дело! Проголодается — и перестанет ждать. Скажешь, другая старуха на сегодня приглянулась.

Ощущение близости дочери, которая вот-вот должна появиться в дверях, отодвинуло куда-то вглубь все тревожное и тяжелое, связанное с войной. Подмигнув задержавшимся на пороге соседкам, она сокрушенно сказала:

— Ну, как знаешь, Михеич, силком держать не буду. А я было собиралась в чулан сходить — пол-литровочка там у меня есть, в пятьдесят пять градусов…

Глаза старика молодо оживились.

— Ой ли? Вот разуважишь, Прокофьевна! — проговорил он так поспешно, что Лукерья и Марфа рассмеялись. — Не пожалеешь?

— Дочку привез, праздник для меня, да еще жалеть! — ласково отозвалась хозяйка. — Привозил бы ты ее каждый день — ну, тогда бы я, думается, ничего не пожалела, расставила бы перед тобой бутылочки грядками…

Михеич засмеялся.

— Грядками, говоришь?.. Хе… Выдумщица ты, Прокофьевна! А я, признаться, к этому продукту большое уважение имею. Пойду, в таком случае, лошадь пристрою.

Он надел картуз и вышел.

В горнице девушки и Федя оживленно разговаривали об освобождении Ельни: сегодня весь народ только и говорил об этом.

Повозившись в печке кочергой, Василиса Прокофьевна подошла к окну. Лохматая туча расплывалась, застилая все небо. На земле перед крыльцом волнисто шевелилась пыль, а в воздухе, точно снежинки, кружились пушистые хлопья, слетавшие с тополей. Они залетали в окно, лепились к закоптившимся стенам, плавали под потолком.

В сенях тонко скрипнули половицы, и в избу вошла Маня, держа в руке ведро с парным молоком.

— На улице она, маманя… Соседки окружили… — ответила она на вопросительный взгляд матери.

Ждать дольше не хватало сил. Василиса Прокофьевна прислонила кочергу к шестку, одернула кофточку, поправила волосы.

— Маня, ты постой у печки-то, а я сейчас…

Во дворе Михеич и Шурка любовались конем, жевавшим овес. Старик, посмеиваясь, что-то говорил. Увидев сбегавшую со ступенек Василису Прокофьевну, крикнул:

— Подойди-ка сюда, Прокофьевна! — Он похлопал коня по гриве и любовно провел ладонью по его спине. — Взглянь, как он, дьявол, ушами прядет. Огонь! Станешь рукой гладить, а в ладонь от него ток электрический… Я это только из Певска воротился, прихожу к себе, смотрю, конюх Семен клячонку запрягает. „Куда?“ — спрашиваю: у меня теперь насчет коней строгость — чтоб попусту не гоняли. „В Ожерелки, — говорит, — Катерину Ивановну отвезти“. Ну, раз для Катерины Ивановны, тут, конечно, особая статья. И, конечно, от чистого сердца категорически обругал я Семена, прямо скажу, некультурным словом. „Дурак ты!“ — говорю. Оно и соответствует: разве для Катерины Ивановны клячонку нужно? И вывел из стойла вот этого молодца.

Михеич приподнял морду коня. Конь, вздрогнув, скосил на него выпуклые глаза.

Старик восхищенно засмеялся.

— Самолично и за вожжи сел… А мне, к слову сказать, прокатить Катерину Ивановну не в тягость, а сплошное удовольствие. Конь же, я тебе скажу…

— Обожди, Никита, я после тебя дослушаю. — Василиса Прокофьевна повернулась к воротам и радостно вскрикнула: в приоткрывшейся калитке стояла Катя в серенькой тужурке, накинутой на плечи поверх кофточки, в запыленных хромовых сапогах.

— Вот и до тебя, мамка добралась…

Катя крепко обняла мать, и они расцеловались. У Василисы Прокофьевны сладковато защекотала в горле. Слегка отстранившись, и, держа руки на плечах матери, Катя внимательно смеющимися: глазами разглядывала ее морщинистое лицо.

— Не помолодела без меня? Нет, все такая же… Когда же ты будешь, молодеть, мамка? — Она еще раз поцеловала мать, — То со встречей, а это с праздником.

— С каким таким праздником?

— Разве: не знаешь? Немцев под: Ельней….

— Вот ты про что! Знаю! Чтоб им мордам собачьим, на каждом месте Ельня была. Чтобы повсюду колья осиновые над ними забить.

— Забьем. Осины у нас в лесах много. На всех „любителей“ нашей земли хватит.

— И соответствует, — подал: свой голос Михеич. — Хотя, ежели поглубже вникнуть, для таких тварюг и осины жалко. Как-никак, все же растение. Капиталы вот большие надо, а то бы канал такой, до Берлина, спихивать их туда: плывите, мол, к своему Адольфу, пусть он, пес шелудивый, куда хочет вас девает, а нам землю свою: мусорить несподручно.

Катя засмеялась.

За воротами глухо зашумели тополя, и опять вихрасто пронеслась по двору пыль.

— Бабы-то наши, поди все жаловались, что тяжело? — запирая калитку, спросила Василиса Прокофьевна.

— Жаловались. А разве не тяжело?

— Тяжело, дочка. Хлеба-то! За всю жизнь я такого не видала. Жнешь-жнешь, а он вроде и не убавляется.

Оглянувшись на Михеича, устраивавшего своего коня под навесом, она тихо сказала:

— Другим-то, Катя, я все время говорю: „выдюжим“, а на сердце тревога: ну, как не выдюжим?.. Хлеб! Ежели он в поле под снег ляжет — это ведь, сама знаешь, для крестьянской души стыд; Да еще в такое, время. Нельзя не выдюжить.

— Хорошая ты у меня мамка!

— Уж какая есть… — простодушно сказала Василиса Прокофьевна. — Может, и не всем хороша, да на другое обличье не переродишься. Года, дочка, уже не те…

Они вместе вошли на крыльцо. Из сеней выбежал Шурка и обнял Катю.

— Ждем вот, Катюша, не дождемся, когда ты к нам свою комсомолию приведешь, — с гордостью любуясь детьми, продолжала Василиса Прокофьевна. — Только что Лукерья да Марфа Силова об этом со мной разговор вели.

— Привела, мамка.

— Только трех?

— Нет, это трактористки. А завтра, на рассвете, придут восемьдесят человек с залесских полей и семьдесят из Покатной. Пока больше не могу.

— И комбайны будут?

— Будут. Уже пригнали.

— Ну и слава богу! — Василиса Прокофьевна на радостях даже перекрестилась.

Вдали коротко белым клином сверкнула молния. Темное небо недовольно загрохотало, будто по выщербленной булыжной мостовой прокатилась тяжело нагруженная телега.

— Ого! Гроза-то, видать, на славу будет, — подходя к крыльцу, заметил Михеич.

Сунув в рот трубку, он чиркнул спичкой. Ярко осветилось лицо Кати, и Василиса Прокофьевна увидела, что оно не такое уж веселое и свежее, каким показалось ей у калитки. Щеки осунулись еще больше, глубоко запавшие глаза густо обвела синева, а губы побледнели, и по краям очертили их тонкие морщинки.

— Устала ты, дочка. Поди, и не поешь путем, и без сна?

— Ничего, — Катя обвила рукой стойку крыльца. — Немножечко устала, правда, но это ничего… Неважно это, мамка. Высплюсь сегодня на сеновале — и вся усталость пройдет. Вот ты говоришь — тяжело, — сказала она, прислушиваясь к глухому шуму деревьев. — И в других колхозах тоже тяжело. Война наши деревни… почитай, весь район обезмужичила. Одни по мобилизации ушли на фронт, другие — добровольцами. На укреплениях оборонных сколько народу! Вот и разошлись… А хлеба нынче повсюду — не хлеба, а лес. Везде помощи ждут, а у нас народу, мамка, тоже мало осталось. И комбайны… Не достанем если завтра горючего — последние тракторы станут.

Голос её дрогнул, и она подавила пальцами горло, точно в нем застрял какой-то комок, мешающий ей говорить.

В калитку кто-то толкнулся, потом затряс ее.

Шурка отодвинул засов, и во двор вбежал Васька Силов.

Метнувшаяся до земли синевато-белая молния осветила его веснушчатое лицо, покрытое крупными каплями пота. Он поправил съехавший к плечу узел пионерского галстука и запыхавшимся голосом выпалил:

— Катерина Ивановна, тятя к тебе прислал. Из Певска звонят… Товарищ Зимин… Срочно нужно… Дожидается у телефона.

Катя встревожилась. Она за последние дни привыкла к тому, что ее всюду настигают телефонные звонки, но на этот раз, вероятно, случилось что-то очень серьезное, если Зимин вызывает „срочно“. Он не часто прибегает к этому слову, считая, что все нужные дела — срочные. „А может быть, людей нашел?“

— Ох, уж этот мне Зимин! — рассердившись, проворчала Василиса Прокофьевна. — Что он, Катя, думает, — стожильная ты у меня, что ли? Человек устал, ночь ко двору близится, гроза, а он нате-ка — к телефону.

— Откуда же, мамка, Зимин знает, что я устала? Это во-первых. Во-вторых, если звонит, значит нужно. А в-третьих, я пошла. Ты не сердись, я быстренько. Скажи девчатам и Феде, что я сейчас, пусть Без меня чаю не пьют. Не хмурься, не так уж я и устала… Вот погляди!

Катя легко сбежала со ступенек.

— Пошли, Вася.

Все еще ворча, Василиса Прокофьевна вышла за ворота, и следом за ней Михеич.

Катя и Васька бок о бок бежали вдоль улицы. Ветер обволакивал их пылью и трепал пустые рукава катиной тужурки.

Ты уж, Прокофьевна, не очень того… — успокаивающе пробормотал старик. — Катерина Ивановна по существу мнение высказала. Михей Митрич зря не будет тревожить: такое у них обоих положение соответствующее… Д-да…

Занятая своими мыслями, Василиса Прокофьевна не слушала. На руку ее упала крупная капля дождя.

— А ты, Никита приметил: у нее, у губ-то, морщинки! — Она хотела еще что-то сказать, но в это мгновение по набухшей черноте неба с двух сторон сразу расчеркнулись молнии. Одна, как длинный раскаленный штык, воткнулась в лес, черневший за домами, другая переломилась надвое, и стало ослепительно светло, точно тысячи мощных электроламп зажглись вдоль всей деревни. Крыши блестели — зеленые, красные… Густая качающаяся листва тополей и плакучих берез зеленела сочно, с отсветами, как янтарь. Шапки роз и георгин, кланявшихся под окнами, сделались похожими на пятна крови. А на вдруг побелевшей земле засверкали мелкие стеклышки и холодно заблистала натертая колесами колея дороги.

Все это длилось секунду-две. И когда гулко, с металлической звонкостью отгремел гром, часто забарабанил по крышам, зашуршал в листве деревьев и с глухим шумом застучал по земле грозовой дождь.

„Намочит! Всю как есть намочит… Господи!..“ — не двигаясь с места, встревоженно думала Василиса Прокофьевна.