"Легионер. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Ривера Луис)Глава 1Почему-то первое, что приходит на ум, когда я вспоминаю детство, — огромные деревья. Мне было семь лет, и все деревья казались исполинами, подпирающими своими гигантскими кронами небосвод. Дубы, платаны, буки — они были сказочными существами, пришедшими в наш мир со своей, непонятной мне, целью. Я мог часами лежать на теплой земле в какой-нибудь маленькой роще, которых было множество вокруг нашей деревни, лежать, вдыхая густой запах смолы, и слушать шелест листьев, представлявшийся мне диковинным языком этих великанов. Это все, что приходит в голову, когда я вспоминаю о своем детстве. Теплый смолистый воздух и просеянный сквозь листву свет полуденного солнца. И еще вкус горячих пшеничных лепешек с медом, которые пекла моя мать и которые было так хорошо запивать ледяной родниковой водой. Странно, но живыми своих родных я плохо помню. Какие-то смутные образы, силуэты без лиц с такими же безликими, лишенными всяких интонаций голосами. Как они говорили, ходили, улыбались, как относились ко мне — ничего этого я не знаю. Словно кто-то подержал восковую дощечку моей памяти над огнем, и все, что было написано на ней, растаяло, смазалось… Остались лишь запах смолы и вкус лепешек. Не так уж и много. Совсем немного, если учесть, что это были первые и последние годы, когда я был счастлив. Все, что случилось со мной позже, оставило в моей памяти куда более четкий след. Четкий, как клеймо легионера на моем плече. Я предпочел бы, чтобы все было наоборот. Да, я не помню своих родных живыми. Зато их мертвые лица стоят у меня перед глазами до сих пор. Я вижу их так же ясно, как видел в ту ночь, наполненную предсмертными криками, лязгом железа, запахом гари и сполохами огня, пожирающего родной дом. Разобраться, что же на самом деле произошло тогда, я смог только несколько лет спустя, когда вырос и понял, что жизнь простого человека в этом мире — всего лишь мелкая разменная монета. Ты можешь быть заботливым мужем и отцом, приносить жертвы богам, можешь иметь убеждения, мечты, желания, можешь верить в свои права гражданина и в то, что правильно прожитая жизнь обеспечит тебе достойную старость и спокойную смерть в окружении любящих людей… Во все это ты можешь верить. И если тебе очень сильно повезет, все так и будет. Но глупо думать, будто боги только и делают, что оберегают тебя. И еще глупее думать, что люди пройдут стороной мимо твоих добродетелей, не причинив зла… — Не делай худа другим людям, и они тебе плохого не сделают, — не раз говорил мой отец. Сейчас я понимаю, насколько странными были эти слова. Очень странными для человека, который всю жизнь убивал. Мой отец, Гней Валерий Крисп, служил в легендарном X легионе Эквестрис. Под началом Цезаря он воевал против галлов, бился с легионами Помпея, а позже был опционом[1] в том самом VI Победоносном легионе, который сумел остановить пехоту врага при Зеле, когда войска Цезаря дрогнули, и вырвал победу из рук врага. Он дрался и в Испании, где лишился трех пальцев на левой руке. Но оставил легион мой отец только когда наступило затишье и Цезарь распустил своих ветеранов. Тогда он получил небольшой кусок земли недалеко от Капуи, обзавелся семьей, хозяйством и превратился в мирного земледельца. Чудесное превращение… Он даже жил особняком, почти не общаясь с ветеранами из колонии, расположенной неподалеку от нашего дома. Его интересовали только виноград и цены на рынке. О войне он никогда не говорил. Единственное исключение — редкие визиты его старого сослуживца Марка Кривого, для которого дверь нашего дома всегда была открыта. Они вместе были и в Галлии, и в Риме, и в Африке, где Марк потерял глаз, за что и получил свое прозвище. Когда в атриуме раздавался громовой голос одноглазого ветерана, для меня это был праздник: вечером, когда мужчины усядутся на террасе с кувшином вина, можно будет хоть краем уха послушать их воспоминания о былых походах. Но даже тогда отец в основном молчал, говорил Марк. От отца же я слышал только: — Не делай худа другим людям, и они тебе плохого не сделают. Во всяком случае, я помню только эти слова. Он произнес их и когда лежал, истекая кровью, во дворике собственного дома… Это была шайка гладиаторов, руководимая сыном претора. Что-то вроде тех гладиаторских банд, которые под предводительством Клодия хозяйничали в Риме после смерти Суллы.[2] Это я знаю теперь. Тогда же они были для меня ночным кошмаром. Неожиданным, жестоким, бесконечным ночным кошмаром… Грубый хохот, свет факелов, отблеск огня на лезвиях мечей, мечущиеся тени, крики матери, звон железа, брань и снова взрывы хохота. Это все, что я помню о той ночи. Я не знал, зачем эти люди пришли, не знал, чего они хотят. Они что-то требовали от отца, он упирался. Сам угрожал им. Мать пыталась его удержать, остановить… Да что говорить… Обоих остановил меч. Два стремительных удара, и я стал сиротой. Кажется, я бросился на них, и меня просто оглушили щитом. Не уверен, что так оно было на самом деле, но следующее мое воспоминание — я стою на коленях над окровавленным телом отца и плачу. Часть ночи пропала, стерлась из памяти. Я бросаюсь на этих огромных чужих страшных людей, а в следующее мгновение их уже нет. Есть только горящий дом, тела моих родителей и старого раба. Хотя, может быть, я потерял сознание сам от ужаса. Не знаю. Да это и неважно. Мелочь, которая все равно не может ничего изменить. Трудно сказать, стал бы я солдатом, не погибни мои родители. Может быть, отец воспротивился бы этому. Вместо меня отправились бы служить денарии.[3] Он был хорошим римлянином, но слишком уж полюбил свои виноградники. Скорее всего, я унаследовал бы после его смерти дом и хозяйство, а к концу жизни, глядишь, и накопил бы достаточно денег, чтобы получить золотое кольцо всадника.[4] Наверное, именно этого отец и хотел. Как хороший сын, я должен был бы подчиниться его воле. Ну да что толку теперь думать об этом… Много лет назад я отсалютовал, дав присягу императору, и был занесен в списки легиона. И ничего изменить уже нельзя. Я не жалею об этом ни минуты. Не потому что так предан Риму, императору, или люблю войну, или еще что-нибудь в этом роде. Все это дерьмо, которым обычно забиты головы новобранцев, держится там недолго. До первого боя. У ветеранов нет иллюзий. Для большинства из нас легион — это единственная семья, для некоторых — последняя возможность остаться достойным гражданином. Для меня это был самый верный путь привести в исполнение свой приговор. Приговор, который я вынес убийцам моего отца. Поэтому я и не жалею, что стал солдатом. Если есть цель, места для сожалений остается немного, можете мне поверить. Меня принял Марк Кривой. Я сумел добраться до его дома, хотя мне пришлось идти весь остаток ночи. Нашел я его чудом, ведь мне ни разу не доводилось бывать у него. Только примерно представлял по словам отца, где он живет. Но мне повезло. Блуждать по всей провинции не пришлось. Повезло мне, но не повезло Марку. Он был очень хорошим другом отца. Наверное, слишком хорошим. За что и поплатился жизнью. Так бывает: если ты по-настоящему веришь во что-то, рано или поздно эта вера отправит тебя к предкам. Чем сильнее веришь, тем быстрее это случится. Марк верил в боевое братство, верил в то, что гражданин Рима, ветеран Цезаря, не может быть убит безнаказанно. И не захотел оставить все как есть. Не захотел просто взять меня в свой дом и таким образом исполнить дружеский долг перед моим отцом. Он пошел дальше. Потому что веры в нем было хоть отбавляй. Добродушный увалень дядя Марк… Грубоватые солдатские шутки, заразительный смех и огромные мозолистые руки. Вот что я помню о нем. Вернее, таким он был для меня, когда навещал отца. В тот день, когда я пришел к нему, в изорванной обгоревшей одежде, с красными от слез глазами и распухшей посиневшей скулой, покрытый запекшейся кровью, Марк был другим. Тогда я ясно представил себе, каким он бывал в бою… Он гладил меня по голове, приговаривая: — Это ничего, сынок. Это ничего… А мне было страшно смотреть на его лицо. В тот день он больше ничего не сказал. Только это «ничего, сынок». Его жена Клавдия умыла меня, накормила и уложила в постель. А Марк все сидел, глядя в пол, и что-то бормотал себе под нос. Как ни странно, даже смерть отца не произвела на меня такого впечатления, как вид одноглазого ветерана, узнавшего о гибели друга. Сам не знаю почему… В тот момент, когда я, выходя из комнаты, посмотрел на него, ссутулившегося, постаревшего разом лет на десять, я понял что-то очень важное. Но тогда у меня не хватало слов, чтобы как-то назвать то, что я постиг. Не хватает их и сейчас. Впрочем, кто знает, может быть, некоторые вещи и не должны быть названы. Война сделала из меня философа. Не думаю, что от этого будет много пользы… Хотя развязка уже близка и у меня нет причин всерьез задумываться о будущем. Марк быстро узнал, кто убил моих родителей. Тот, кто это сделал, не очень-то старался скрываться. Законы пишутся для простых людей. И пишутся теми, кто считает себя выше этих законов. Власть есть власть, с этим ничего не поделаешь. Дело не дошло даже до суда. Марк попытался подбить на выступление ветеранов колонии, но те только пожали плечами. Для них мой отец был чужаком, хотя многие сражались вместе с ним под одним легионным орлом.[5] Память человеческая коротка. Если хочешь, чтобы тебя не забыли, не ленись напоминать о себе. Если бы отец не предпочел в свое время уединение, старые солдаты обязательно бы выступили. И тогда, одни боги знают, как все повернулось бы. Но рисковать жизнями и тем более своим добром из-за человека, который сам отказался от старых боевых товарищей, никто из ветеранов не захотел. — Размякли, — сказал Марк, вернувшись как-то домой. — Просто размякли. Струсили… Все, как один, струсили. — И правильно сделали, — проворочала Клавдия. — И тебе нечего соваться. Мертвых не воскресишь. А будешь и дальше людей баламутить, сам не ровен час головы лишишься. Мальчику мы поможем, вырастим, если уж так боги пожелали, а остальное — не наше с тобой дело. — Помолчи, — угрюмо ответил ветеран. — Сама не знаешь, что несешь. Мы с Гнеем вместе пятнадцать лет в одной когорте[6] были. Он мне жизнь спасал я уж не помню сколько раз… — Ну и что? Чем ты ему поможешь, если сам в каменоломни угодишь на старости лет? А то еще и убьют да дом сожгут… Вон за мальчишкой лучше присматривай. Своих детей боги не дали, так хоть чужого воспитаем, все будет кому о нас с тобой позаботиться, когда совсем немощными станем. Тогда Марк ничего не ответил. Пробормотал что-то себе под нос и вышел во двор. А вечером, когда Клавдия легла спать, он пришел ко мне в комнату, сел рядом с постелью и заговорил: — Слушай меня внимательно, сынок. Если я не вернусь, позаботься о моей старухе. Сначала, конечно, она тебя на ноги поставит, но когда вырастешь — уж не забывай про нее. И главное: помни о том, что стоящий человек не может жить под одним небом с убийцей своего отца. Крепко-накрепко это запомни. Ты не подведи меня. Когда сил наберешься, найди тех людей… Пусть они и за Гнея ответят, и за старика Марка. Он тяжело вздохнул. А я лежал, не шевелясь, и не мог произнести ни слова. Марк теперь был единственным близким мне человеком. Толком я ничего не понимал, но чувствовал, что это может быть последний раз, когда я вижу его живым. Мне хотелось удержать его, но душившие меня слезы не давали произнести ни звука. Я просто лежал и тихо плакал от отчаяния. Мне было страшно за него, страшно за себя, мне было безумно жаль отца и мать… Но в то же время я ненавидел тех, кто стал причиной моего горя. Ненависть была настолько сильной, что заглушала временами боль утраты и страх перед будущим. — Запомни это имя, сынок: всадник Оппий Вар. Хорошенько запомни. Разыщи его. Нелегко будет, наверное, но ты не сдавайся. Помни, что отец следит за тобой… А может, и я скоро присоединюсь к нему. Богам ведь нужны хорошие солдаты… Такие, как мы с твоим отцом. А старухе моей скажи, чтобы на меня не сердилась. Не понять ей всего… Он снова вздохнул и взъерошил густые седые волосы. — Знаю, будут люди говорить, что, мол, глупо старое помнить да всю жизнь только о мести думать. Вроде как моя старуха сегодня говорила… Только ты их не слушай. Нельзя прощать обид. Раз простишь, другой… И превратишься в никчемного человека, ни родства не помнящего, ни чести не знающего. Сколько я таких перевидал — жалкие люди. Всяк ими помыкать может, как ему заблагорассудится. А те и рады, что ими крутят да вертят. Стержня нет… Вот в твоем отце был стержень, потому и солдатом хорошим, и товарищем верным он был… Ладно, что-то разговорился я. Постарел, наверное, как баба трещу. Запомни, сынок: всадник Оппий Вар. Не знаю уж, что этому негодяю от твоего отца понадобилось… Одно на ум приходит — как-то он обмолвился, что есть у него не то медальон какой-то, не то ожерелье цены немалой. Он его заполучил в Галлии. Было там одно дело… Мы гнали варваров, на пятки наступали… Пятая когорта, в которой служил твой отец, была в авангарде и столкнулась с отрядом галлов. Те остались, чтобы прикрыть своих. Натиска наших они не выдержали и попытались скрыться в лесу. Когорта начала преследование… Оказалось, это была ловушка. Галлы заманили их в самую гущу леса. Уцелело тогда не больше половины манипула.[7] Правда, и галлов почти всех перебили. Но там, в непроходимой чаще, наши наткнулись на варварское святилище. Друиды. Слыхал про таких? Что-то вроде наших жрецов. Колдуны еще те… С деревьями и зверьем разговаривают, могут одним взглядом человека в камень превратить. Если им волю дать, конечно. Так вот твой старик с этими друидами и встретился в лесу. Что там было и как, он даже мне не рассказывал. Вообще, среди тех, кто уцелел тогда, охотников языками почесать не нашлось. Все молчали как рыбы. Будто их эти друиды заколдовали. Отец твой только про безделушку мне сказал. Мол, отдал ему ее старый колдун, чтобы жизнь свою сохранить. Вроде как откупился. Уж не знаю, что это за штука была, но Гней берег ее пуще своих медалей. Наверняка не простая безделушка, а зачарованная. Хотя не слишком-то я верю во всякую волшбу. По мне так витис центуриона[8] — самое надежное колдовство. Я с чего подумал-то насчет побрякушки той… Маний Вар, отец Оппия, который твоего отца убил, командовал тогда пятой когортой. И тоже уцелел. Вот, может, он и прослышал что про подарок друида. Не знаю… А может, на землю вашу глаз положил. Да много ли чего может быть… Люди и просто так убивают, для развлечения. Только за все надо ответ держать. Это ты тоже крепко запомни. Ну все, мне пора. Старуху мою не бросай, если что… Он тяжело поднялся и медленно вышел из комнаты. А я остался лежать неподвижно, беззвучно повторяя про себя: Оппий Вар. Снова и снова я мысленно произносил это имя, больше всего боясь, что наутро могу его не вспомнить. Я пытался припомнить его лицо, но у меня ничего не получалось. Это была просто безликая фигура, грозная, наводящая ужас… Человек в маске, какие надевают трагические актеры. Так я и уснул — повторяя имя и молясь, чтобы не забыть ни слова из того, что сказал мне на прощание друг отца. Марка нашли через три дня. Его изрубленное тело лежало в придорожной канаве, на дороге, ведущей от колонии к Капуе. Но даже тогда ветераны не отважились выступить. Те, кто убил Марка и моего отца, могли жить спокойно. Старые рубаки, которые еще несколько лет назад не моргнув глазом шли на стену щитов и копий, сейчас были способны лишь на то, чтобы повозмущаться за кувшином ретийского, вспоминая времена Цезаря, когда редко кто отваживался поднимать руку на его верных солдат. Клавдия надела траур. Не знаю, винила ли она меня в том, что случилось с ее мужем, или приняла судьбу как должное, как волю богов. Но если и считала причиной своего горя меня, то виду не подавала. От Марка ей остались кое-какие сбережения и пара рабов, что позволило нам с ней какое-то время жить довольно сносно. Я как мог помогал женщине, заменившей мне мать. Присматривал за рабами, помогал в огороде, пропалывал ячмень и пшеницу, пас вместе с домашней собакой коз, жал и косил. Больше всего мне нравилось пасти скот. Уходить на полдня на самое дальнее пастбище, прихватив в узелке немного хлеба, отжатого вручную влажного сыра, и несколько крупных виноградин, и лежать под каким-нибудь кустом, глядя в бездонное небо. Порой в такие минуты мне удавалось ненадолго забыть о своей семье. Было тихо и спокойно, настолько спокойно, что привычное чувство тоски исчезало, словно растворялось в густо напоенном ароматом луговых трав воздухе. Да и тяжелый плуг не надо было ворочать или резать руки травой в огороде. Поэтому при малейшей возможности я брал коз и уходил на пастбище. Только там я на какое-то время мог смириться с судьбой. Когда пришла пора учиться грамоте, Клавдия, не задумываясь, заплатила учителю. Уж как бы все ни сложилось, не хочу, чтобы ты вырос безграмотным, — сказала она — Все-таки ты римский гражданин… Спорить я с ней не стал. Не то чтобы мне очень хотелось учиться. Но я понимал, что если не буду уметь читать и писать, меня и за человека-то считать не будут. В колонии ветеранов все дети посещали школу — заброшенный хлев на окраине поселка. Учителем был вольноотпущенник, грек по имени Эвмел. Старый калека, приволакивающий ногу при ходьбе. Из-за этой ноги его походка чем-то напоминала ковыляние разжиревшего гуся. Ученики так и называли его за глаза — Гусь. Сходство с этой птицей усиливала привычка учителя что-то шипеть сквозь зубы, когда он был рассержен или недоволен. Разобрать, что именно он шипел, никому с первого раза не удавалось, что еще больше приводило его в ярость. Стоит ли говорить, что свою палку он пускал в ход по малейшему поводу. Я часто приходил домой в синяках. Не потому что был ленивым или непонятливым. Просто голова постоянно была занята мыслями об отце, Марке и тех, кто их убил. Сидеть и повторять хором за учителем из урока в урок весь алфавит — не самое интересное занятие. Он: — «А». И весь класс дружно: — «А»! — «В». — «В»! И так полдня, пока самый тупой не усвоит. А на завтра все то же самое, и так изо дня в день. Первое время от тоски я просто умирал. Сначала буквы, потом слоги… Аж горло болело. Скажешь невпопад — тут же начинает болеть другое место. Нрав у старого грека был суровый, даром что не центурион… Потом, когда начали учиться писать, стало повеселее. Мне интересно было царапать буквы стилом на навощенной дощечке. С непривычки трудновато, конечно, было. Пальцы не слушаются, стило как живое прыгает. Даже деревянные дощечки с вырезанными буквами не слишком помогали. Пока просто деревяшку обводишь, вроде нетрудно. А когда сам написать пробуешь, то, что получается, и на букву-то не похоже. Вот у учителя буквы получались просто загляденье. Ровные, аккуратные… А вообще удивительное это дело — письмо. Вроде просто какие-то черточки и закорючки на закрашенном черной краской воске. А грамотный человек посмотрит — и закорючки в слова превращаются. Долго я не мог этого превращения понять. Но понять хотелось, потому и прилежнее учиться стал. Потом, правда, тоже наскучило одни и те же буквы вырисовывать. Учитель пишет на доске и говорит: — «А». И снова весь класс вопит: — «А»! И на своих дощечках букву выводит. Так весь алфавит, все буквы по очереди, раз за разом. Ну я опять начал ворон считать. Гусь подойдет, напишет что-то на моей дощечке и спрашивает: — Какая буква? А я в это время об отце думаю. Ну и отвечаю невпопад. Мол, это «В», а на самом деле там «Z» нарисована. Тут же палкой по спине, чтобы в голове прояснилось. Так вот и получал за отца… Да и в доме работы хватало. Ни выспаться толком, ни поесть. Какая уж тут зубрежка. Конечно, не одному мне приходилось тяжело. Все, кто учился вместе со мной, помогали своим отцам. Так же вставали на рассвете, весь день проводили в школе, забегая домой только на обед, а вечером принимались таскать воду или молотить зерно. Но одно дело — помогать взрослому мужчине. И совсем другое — заменять его. Я и не играл почти. Даже странно было видеть, что другие тратят время на догонялки или игру в гладиаторов. Они размахивали палками, заменявшими мечи, и для них это была забава. А меня начинало мелко трясти при одном слове «гладиатор». Сразу перед глазами вставала картина: вооруженные люди в доспехах, отражающих ярко-красные сполохи огня. И мать, падающая под ударом кривого фракийского меча. Школа и тяжелая крестьянская работа — вот из чего состояла моя жизнь тогда, наверное, приходилось нелегко. Сейчас уже не вспомнить. Одно знаю точно — все трудности мне помогала преодолеть моя ненависть. Других чувств в то время у меня попросту не было. Одна черная глухая ненависть. Странно для восьмилетнего мальчишки так ненавидеть, дети ведь быстро забывают плохое. А «забыть» очень близко к «простить». Похоже, уже тогда я это понимал. И каждое утро, едва открыв глаза, шепотом повторял последние слова Марка Кривого: «Оппий Вар — разыщи его, когда подрастешь. Нелегко будет, наверное, но ты не сдавайся. Помни, что отец следит за тобой». Мне действительно было нелегко. Но мысль, что отец смотрит на меня и ждет, когда я наконец отомщу за него, придавала мне сил в самые тяжелые времена. Ненависть и жажда мести — не самые лучшие путеводные звезды. Но куда хуже, когда нет даже таких звезд. Можно всю жизнь проблуждать в темноте и умереть, так и не поняв, для чего жил. Тогда, конечно, о таких вещах я не задумывался. Все было просто: я должен вырасти и найти убийц своего отца. Искать какой-то глубинный смысл в этой добровольно принятой на себя миссии я не собирался. Вернее, даже не предполагал, что в ней есть глубинный смысл. Эвмел как-то попросил меня остаться после занятий. Я думал, что речь пойдет о моей невнимательности, и приготовился вытерпеть хорошую порку. Уже тогда я предпочитал не просить о пощаде, а просто терпеть, стиснув зубы, что бы со мной ни делали. Кто-то скажет, что я был упрямцем. Не знаю. Мне кажется, предчувствие грядущих испытаний заставляло меня иначе относиться ко всему, что со мной происходило. Те трудности, которые я преодолевал сейчас, были для меня чем-то вроде подготовки к другим, еще более суровым временам «Если ты не можешь выдержать несколько ударов учительской палки, что ты будешь делать, когда тебя ударят мечом?» — так я говорил себе. Вопреки моим ожиданиям, учитель не схватился за розгу, а просто предложил сесть рядом и, помолчав немного, сказал: — Ты ведь сын того самого Гнея Валерия, которого убили? Я ничего не ответил. Мне не хотелось говорить об этом с каким-то вольноотпущенником, который всего лишь учил меня грамоте. — Ты постоянно думаешь об этом, да? — продолжил грек, будто не замечая, что этот разговор мне неприятен. — Этим твоя голова занята, вместо того, чтобы учиться, как следует? Дело, конечно, твое… Знаешь, я родился рабом. Рабом был мой отец, рабыней была мать… Мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда хозяин приказал распять моего отца. Только за то, что тот стащил с хозяйского стола буханку хлеба, желая подкормить меня. Его назвали вором, высекли и распяли. На глазах у нас с матерью… Мать после этого продали в публичный дом А я остался рабом у человека, убившего моего отца. И даже, как видишь, в конце концов получил свободу. — Ты не римлянин, — ответил я. И тут же получил такую затрещину, что кубарем скатился со скамейки. Что-что, а рука у этого калеки была тяжелая. Особенно, если в ней оказывалась палка. До сих пор помню… — Ты дурак, — спокойно, как ни в чем не бывало, произнес грек. — Сейчас тебе кажется, что нет горя сильнее твоего. И ты горишь желанием отомстить обидчикам. Ты готов потратить на это всю свою жизнь. Но подумай о Том, чего ты лишишься на этом пути? Человек, живущий одной мыслью о мести, обкрадывает самого себя… Зло, насилие, горе — все это неотъемлемая часть нашего мира. Сильный притесняет слабого, а тот — еще более слабого. Таков порядок вещей. И ни один человек не в силах его изменить. Все, чего ты добьешься, — лишишься всех радостей этого мира. Пройдешь мимо них, занятий мрачными мыслями, не замечая, как на самом деле может быть прекрасна жизнь. Не слишком ли большая жертва, Гай Валерий? Отказаться от всего, ради сомнительного удовольствия убить человека… Есть куда более Достойные цели. Он снял колпак вольноотпущенника, с которым никогда не расставался, и почесал блестящую лысину. Я же молчал, не желая получить взбучку. Само собой, все эти рассуждения казались мне смешными. Так мог думать только раб, вся жизнь которого прошла в беспрекословном подчинении и страхе. Я слишком хорошо помнил слова Марка о никчемных людях. И тогда мне казалось, что именно такого человека я вижу перед собой. Но каким бы никчемным ни был этот сломленный жизнью грек, спорить с ним мне не хотелось. Хорошая оплеуха — вот и весь его аргумент. — Постарайся простить и забыть. Если не хочешь, чтобы жизнь твоя была похожа на выжженное поле. Ты все равно ничего не изменишь. Твой отец не воскреснет. А сильные будут продолжать убивать слабых. Твоя жизнь пройдет впустую… Ты, наверное, думаешь, что это не так… Но на самом деле, когда станешь таким же старым, как я, однажды ты оглянешься на пройденный путь и поймешь — все зря. Мир не стал лучше, и ты не стал лучше. Годы единственной отпущенной тебе жизни пролетели, а ты остался один посреди пустыни. Тебя ждет жестокое разочарование, Гай. Человек должен создавать, а не разрушать. Только тогда его существование имеет хоть какой-то смысл. Все остальное — пыль… Он нахлобучил свой колпак и посмотрел на меня: — Ну, что ты молчишь? — Мне нечего ответить. — Считаешь, что я не прав? — Да, — твердо ответил я, глядя ему в глаза. — Ну-ну, — усмехнулся он. — Так я и думал Что ж, будем надеяться, ты поймешь все, что я тебе сказал, достаточно рано, чтобы ты успел исправить свою жизнь. А пока… Хватит валять дурака на занятиях! Он отвесил мне подзатыльник. Что бы ты ни собирался делать в будущем, грамота лишней не будет. От того, что ты постоянно думаешь о своем отце, никакого проку. Думай лучше об учебе. Все равно ничего другого ты сейчас делать не можешь. Всему свое время. Вот подрастешь достаточно для того, чтобы взять в руки меч, тогда и будешь думать об отце… Если еще раз увижу, что спишь на уроках, пеняй на себя. Все, иди. Надо признать, тогда учитель добился того, чего хотел. Я и вправду на время выбросил из головы мысли о мести. Но вовсе не потому, что согласился с ним. Просто я понял: одним желанием отомстить делу не поможешь. Я должен был стать достаточно сильным и умным, чтобы выполнить наказ Марка. В конце концов, моими противниками были не какие-нибудь грязные оборванные разбойники из беглых рабов или разорившихся крестьян. Уже тогда я хорошо понимал, с какими трудностями мне предстоит столкнуться. Поэтому и послушался грека… Я стал внимательнее во время уроков. Через какое-то время читал и писал лучше всех в классе. Даже когда начали писать перьями, неплохо получалось. Хотя справиться с тростниковым перышком куда труднее, чем со стилом. И тоньше оно, и не сотрешь ничего, и кляксы опять же… Но и это одолел. А уж когда арифметика пошла, я вообще чуть ли не лучшим учеником стал. До сих пор помню: — Если от квинкункса отнять унцию, сколько будет? — Гусь прохаживается мимо доски, заложив руки за спину. — Триенс! — раздается несколько голосов, и мой первый среди них. А если прибавить унцию? — Семис! Разбуди меня ночью, без запинки Законы XII таблиц по памяти рассказал бы. Впрочем, налег я не только на учебу. Чтобы отомстить, мало уметь читать и писать. Я смастерил себе тяжелый деревянный меч и вечерами, когда дом затихал, выходил с ним во двор и до изнеможения упражнялся. Я спал по четыре часа, ел на ходу, что придется, зубрил грамоту до головокружения и занимался гимнастикой, пока не падал на землю от усталости. Со сверстниками я практически перестал общаться. Они не могли понять меня, я не мог понять их. Во время уроков я сидел немного в стороне от всех, отгородившись навощенной дощечкой. Когда учитель давал нам отдохнуть, я не носился как угорелый вокруг сарая, как все, а повторял урок или беседовал о чем-нибудь с учителем. Несмотря на то что он был никчемным человеком, знал он очень много нужного и интересного. Он немало рассказал мне про Рим, в котором я никогда не был. Про его грязные кривые улочки и роскошные особняки знати, про великолепие храмов и мерзость жилых кварталов бедноты, про пожары и бои гладиаторов, про триумфы императоров и резню во времена смут. Он настолько увлек меня своими рассказами, что я решил во что бы то ни стало увидеть Рим собственными глазами. Сады Цезаря, театр Помпея, храмы Юпитера и Юноны, форумы — воображение услужливо рисовало мне потрясающие картины, и я долго не мог заснуть по ночам, лежа на своей жесткой постели. Эти фантазии даже на время вытеснили горькие воспоминания о моей погибшей семье. Впрочем, ненадолго. Совсем ненадолго. |
||
|