"Из неопубликованного" - читать интересную книгу автора (Солнцев Роман)Счастливый АлександрНе спалось. Было тепло, и луна светила в опущенные жалюзи каюты, словно прожектор. Стараясь не разбудить жену, он поднялся, надел шорты, пронизывая руками узкие полоски света, и вышел на палубу. Его удивила столь яркая ночь. Он увидел белые перила, светящиеся при луне, белую проволочную сетку, толсто прокрашенную при многих ремонтах масляной краской, так что и ромбическую дырку затянуло, отвёл глаза от белых вёдер и белых спасательных кругов. Поодаль трепало на слабом ветру светлую мальчишескую шевелюру. Спать ребёнку пора, это чей он тут?.. В сумраке, внизу, стояли бесшумные плоские валы воды. А далее, в зелёном свете ночи, проплывали песчаные отмели и кусты, громоздился чёрно-зелёный лес. И где-то там моргал красный костёр… Он закурил и побрёл вдоль ограды теплохода. Все спали. Только наверху, в рубке, где свет был тоже выключен, он заметил силуэт рулевого. «И чего я поднялся?! Ветра нет. Мне всегда в ветер не спится. Тихо и покойно.» Он стоял на носу теплохода, вцепившись бледными руками в перила. Он был худ и очень высок, острое лицо казалось замкнутым. Но вот потаённые мысли вдруг зажигали его дальнозоркие глаза, сухие губы приоткрывались — и блестели в чёрном рту на уцелевших зубах две коронки из золота. Перед стариком на мачте горел невидимый ему свет — он был направлен вперёд, по ходу движения, и около него роились бабочки и мошки, их-то и было видно с палубы, смутно-белый шар. Эта ночь неожиданно взволновала Александра Гавриловича. Сердце учащённо колотилось. Жена спала, пусть спит. Она болеет в последнее время… А он? Чем займётся? Читать будет? Александр Гаврилович ухмыльнулся. Он же с самого начала знал, почему проснулся, что хотел проверить… Крадущейся походкой он вернулся в коридор, на жёлтый линолеум. Вот его каюта — номер двенадцать. Он вошёл и постоял, привыкая к темноте. Он помнил — портфель где-то под столиком, старик протянул туда руку и стал шарить. Он открыл в полусумраке портфель и достал листы бумаги. Посмотрел на просвет — чистые ли, без записей? А где взять ручку и чернила? Шариковая не годится — там паста. Он знал — у жены в ридикюле старинная, с золотым пером, жена очень ею дорожит. Теперь надо найти ридикюль. Только бы жена не испугалась, подумает ещё — вор. Он пошарил над нею, в болтающейся сетке, потом увидел белую сумочку на стуле возле зеркала. Открыл — нащупал толстую короткую авторучку. И вышел, тихо затворив за собою дверь. Он сел на лунной стороне за столик, плетёное кресло даже не скрипнуло — старик был лёгок. Он разложил бумаги, авторучку и улыбнулся, защемив кончик языка губами. Теперь нужно было достать сахару. Александр Гаврилович оставил всё на столе и пошёл вниз, где третье и четвёртое отделение — там, видимо, работает буфет и можно выпросить. Внизу вибрация чувствовалась сильнее, было жарко и душно. Вдоль проходов белели мешки с мукой, высились ящики, валялись арбузы. Людей — никого. Рейс специальный, и все при местах. Возле буфета смеялись три человека, он узнал одного из них — это был физик Бараев, лысый, толстый, лицо в рябинах. Бараев удивлённо закричал: — Саша, к нам?! — Не, — хитро и ласково ответил тот и наклонился, чтобы всунуть седую стриженую голову в окошко двери. Разомлевшая буфетчица сидела возле бочки и курила. Со всех сторон блестели бутылки и валялись отрезанные ножом половинки конфет. Народ ехал учёный — сто грамм так сто грамм. — Девушка, мне сахару не найдётся? — Найдётся, юноша, — хриплым голосом ответила буфетчица и протянула ему половинку. — Вместо пароля. Встретимся, где потемнее, — сложим половинки, вдруг сорт подойдёт. Физики ещё громче заржали. Они, должно быть, с буфетчицей выпили, и старик прервал замечательные разговоры. Старик беззлобно улыбался, открыв чёрный рот. Он вернул конфету: — Мне сахару, сахару. — Цукору нема. Старик задумался. — Как получить из шоколада сахар? — спросил он совершенно всерьёз Бараева. — А-а, ты не знаешь. Химиков, химиков нет у нас. Стоявший рядом черноволосый, весьма расторопный молодой человек покраснел и быстро заговорил: — Одну минуту. одну минуту. — он убежал и через минуту вернулся. Протянул расфасованный, в бумажных облатках сахар. — Вы разве чай не пьёте? Старик безмятежно улыбнулся. — Ах, да. Старческий сарказм. То есть, старческий склероз. Спасибо. И пошёл, не обращая внимания на понимающие улыбки коллег. — Наклюкался старик… — услышал он сочувственный смешок. — Такая ночь. а сахар — для валидола. Старик с таинственным выражением на лице поднялся на верхнюю палубу и сел за столик. Он выложил кусочек сахара, белый, в белом свете луны, на белый лист бумаги. Затем достал зажигалку и надавил. Сахар хрустнул и рассыпался. Так. Затем старик открыл авторучку жены. Отвернул задний колпачок, задумался — как же насыпать сахар внутрь авторучки? Нужно выпустить чернила, в них растворить сахар и потом уже втянуть обратно. Он сходил в каюту, принёс стакан. Жена спала. Старик беззвучно хихикал. Мальчик с белесыми разлохмленными волосами бродил неподалёку, ведя рукой по белым лакированным трубам. Он смотрел во тьму, на зелёные плёсы. Наверное, мечтает стать капитаном. Хорошо. Старик выпустил чернила, их оказалось совсем немного. Добавить воды?.. Он заглянул в мужской туалет, хотел капнуть из крана воды, но вылилось больше. Старик посмотрел на свет — ничего, синий не синий, но вполне сносный голубой цвет. Теперь сахару. Он высыпал белый порошок и стал размешивать. Теплоход даже не вздрагивал из-за встречных ленивых волн, двигаясь по реке. На нём плыли учёные-кибернетики и те, кто был заинтересован в развитии кибернетики. Это был плавучий симпозиум. Многие прилетели сюда с жёнами и детьми. Старик хотел сначала поехать один — жена болела, но в последнюю минуту дал телеграмму, и ему тоже отвели просторную каюту-люкс. Хотя, конечно, ночные бдения, курево, споры, неизбежное вино… — всё это как-то лучше без жён. Тем более, что симпозиум предстоял чрезвычайно серьёзный — стало возможным, наконец, признать, что мы отстаём от японцев и американцев, и надо подумать, как быть дальше. Об этом сказал в первый же день член правительства Кононов, молчаливый угрюмый человек… Наши ЭВМ громоздки, хотя и работают довольно быстро. А громоздкость аппаратуры в XX веке — страшный минус. Но кто виноват?. Старик помнил, как в своё время именно кибернетику объявили буржуазной наукой. Почему?! Совершенно непонятно. Учёных высмеивали, фантасты наводнили рынок бездарными романами, в коих роботы размножались и сжигали книги, совращали комсомолок. А потом вдруг все поняли — без кибернетики нельзя! Ни в системе управления, ни в экономике. Ни в физике элементарных частиц, ни в биофизике… Немногие из начинавших странную науку выстояли до конца. Старик выстоял. Счастливый Александр. И как он смог?.. Сейчас это был увенчанный лаврами учёный, правда, не из тех, кто на самом виду, но не о себе он думал. Сейчас он размышлял над тем, как убедить руководителей симпозиума, не тратя десятки лет, пойти на соглашение с теми же японцами и американцами, а уж потом обойти их — была такая возможность. Взять готовое, что ж — заплатить, не важно чем — золотом, соболями, но потом на этой основе создать новое поколение машин — старик знал, каких. Симпозиум проходил сложно. Хоть все и улыбались друг другу и вместе поднимали вечером тосты за науку, угощали друг друга вишней, которую покупали в бумажных кульках на берегу, и купались в воде в спускавшейся с теплохода специальной большой сети, — тем не менее, шла борьба разных школ, и старик с улыбкой наблюдал, кто из тщеславия упирается, а кто убеждён в своей идее. А идей оказалось множество — может быть, даже гениальных, и хорошо, что на борту не было иностранных журналистов. Кстати, что ещё хорошо — теплоход нигде к берегу не приставал — желающих купить вишни или ранние яблоки перевозили на лодке. Ходили всевозможные слухи о причине такой уединенности. Говорили о холере. Старик знал, в чём дело — на борту, среди семи иностранных гостей, лояльных и вызывавших доверие, плыл учёный из страны, где царила хунта. Он сюда выбрался нелегально, и если бы о его поездке в коммунистическую Россию стало известно, учёного бы ожидала дома тюрьма, а может, смерть. Покинуть же свою родину навсегда он не желал — надеялся на лучшие времена, да и, пользуясь положением видного физика, помогал своему народу. Его все звали, улыбаясь, товарищ Иванов, он был крепкий, белозубый, очень смуглый. Говорил, запинаясь, на эсперанто… Так или иначе, работа на теплоходе шла напряженная. Ничто не отвлекало, кроме, может быть, красных, разбитых арбузов, плывших по течению, — где-то покололи при загрузке или выгрузке. Компьютеры нужны везде. Но на многих заводах и в совхозах, куда их привозят, они стоят мёртвым грузом. Как те же телевизоры или приёмники в кабинетах начальства, ЭВМ стали модой. Их не включают — зачем? Есть счёты. Есть пальцы. Есть бабушкины методы. Есть наш родной, русский, махровый мат. А тут надо ещё программы составлять. а что это такое, знает один из тысячи. На перфокартах морковь не натрёшь. На релешках яичницу не поджаришь. А обходятся ЭВМ очень дорого. Брать же их для красоты, для интерьера — стоит ли? Старик всё это прекрасно понимал. Он видел, что многие руководители предприятий отстали от века, и тут не помогут курсы повышения квалификации, которые зачастую придуманы их же друзьями, чтобы сохранить их в мягких креслах… и самим остаться как бы при деле прогресса! И никак ты не сгонишь и тех, и этих. А время. когда оно пройдёт, время? Сейчас каждые пять лет — это как раньше двадцать пять. И нужно, нужно внедрять компьютеры! Даже старые руководители, купив их для моды, для показухи, будут вынуждены привыкать к новому ритму, новым методам. То есть учёные, составляя программы, могут внести новый, неожиданный ритм в экономику, в мышление: Это же не секрет — фирма, изготовившая ЭВМ, может в будущем знать все секреты той организации, которая купит ЭВМ. Не говоря о том, что может исподволь влиять на жизнь дочерней организации. Секреты нам узнавать ни к чему — страна одна, своя. А вот заскорузлый бюрократизм станет первым врагом ЭВМ. Старик понимал. Времена, слава богу, другие, есть постановления ЦК, и теперь-то никто уж не назовёт смелых и думающих своих сыновей буржуазными прихвостнями. А они через свои программы, не каждому краснобаю ясные, через свои ЭВМ, через огромную, переплетённую общую систему компьютеров страны будут вносить энергию мысли, энергию наступающего времени. И никого машины не поработят, если не давать им застаиваться, покрываться пылью толщиной в палец. Старик, усмехаясь, размешивал авторучкой сахар в стакане, и боль из души уходила, и лунный свет, казалось, впитывался всем телом, и он, старик, становился лёгким, как юноша. ЭВМ — ладно. Он сейчас о старушке думает. Всё-таки это дни их торжества. И ей будет приятно. Старик посмотрел стакан на свет и воровато оглянулся: ещё увидит кто-нибудь — подумает, одинокий алкоголик. Сунул авторучку пером в чернила и стал вращать головку. Чернил в стакане уменьшилось. Всё в порядке. Аккуратный старик пошёл, вымыл стакан, поставил на место в каюте. Жена спала. Он вернулся на палубу, взял ручку — кисть совершила привычный волнообразный жест, прежде чем взять предмет — промокнул бумажкой лишние чернила с пера и вздохнул. Всё было готово. Сухой узкой рукой на белом листе он вывел: Лунная ночь мерцала над необъятной рекой с тёмно-зелеными островами, белыми отмелями, чёрными лодками на берегах, и то ли ночные птицы летали над теплоходом, то ли летучие мыши. Миллиарды белых и розовых бабочек облепили фонарь в крупной сетке. Толстоголовые серые бабочки сели на белую рубашку старика, он чувствовал их неприятную тяжесть. Одна опустилась на лист бумаги — старик согнал её, и на бумаге остался тёмно-зелёный след. Круглая, ясная луна словно ворожбу ворожила, сердце разрывалось при таком свете. А чернила ещё не просохли. Он когда-то в детстве, в двадцатые годы, писал стихи. Стихи были плохие. Влюбился в девочку из женской группы, её звали, кажется, Люся Богомолова, толстая была девочка, румяная, с пышными косами. Старик улыбнулся. Он, помнится, сочинил ей стишки: — Я тебя люблю! Я себя гублю! Я тебя гублю! Я тебя люблю!.. «Сколько рифм!» — радовался мальчик. Он бормотал без конца своё стихотворение и путался уже в «тебя», «себя». Надо бы о революции, о смерти Ленина, а он — позорно — о любви! Он записал строчки на бумаге и ходил неделю, обмирая от стыда и страха, никак не мог отдать. Когда же измял и замызгал листок до крайности, решил стихи красиво переписать. Была ночь. Конечно же, светил месяц. Мальчик опустился на сырую землю сбоку от крыльца — получалось, как за письменным столом. Дома все спали. В хлеву жевала сено и вздыхала корова. В темноте крапивы мелькнула, вытянувшись чуть не на метр, белая кошка. Он сидел и смотрел на лист бумаги. Днём ему сказал Костя-старшеклассник, под великим секретом, что, если в чернила добавить сахару, то буквы блестят, как золотые. Может быть, образуется золото. Косте об этом написал из города брат Володя, он там учится. Только нельзя, говорит, путать — сахар, а не соль. Ну, как спутаешь — все школьники знают, что если соли насыпать в чернильницу, получится грязная вода. Мальчик развёл в чашке с чернилами сахар, обмакнул перо № 86 и стал писать: — Я тебя люблю!!!!!!! Я себя гублю!!!!!!!!!!.. Месяц висел над самым забором. К ногам на траву, на аптечную ромашку падала чёрная зубчатая тень. На белой бумаге сохли, сохли чернила и — вдруг загорелись, как чистое золото! На странице, если смотреть сбоку, сверкали буквы! У Сашки от восхищения потемнело в глазах. Он вскочил. Он держал листок в вытянутых руках, как сумасшедший. Он взбежал на крыльцо, но вспомнил — все спят. А может, разбудить, сестрёнке Ленке показать. И тут же испугался — во-первых, он бы разгласил секрет чернил, а, во-вторых, Ленка бы о любви узнала. Как ей докажешь, что это — просто стихи? А она ещё их запомнит, будет всю жизнь издеваться. Вот корова, наверно, ничего не запомнит, но оценит. Он метнулся в хлев — Зорька шумно дыхнула и посмотрела на него чёрными блестящими глазами. Он, утопая в соломе, подошёл к ней и с гордостью показал своё произведение. И сам заглянул сбоку. Здесь хуже было видно — но всё равно, что-то там сверкало золотое. Корова печально вздохнула и отвернулась, стала лизать бок. «Эх ты, корова-корова… — с сожалением подумал мальчик. — Ну, ладно. Ты же неграмотная». Наутро, на большой перемене, он передал письмо любимой девочке. Толстая Люся взяла его, лениво осмотрела выпуклыми глазами и хотела было развернуть. — Не сейчас!.. — пискнул он. — Дома… — Что?! — громко спросила Люся. Может быть, нарочно громко. — Дома… — краснея и сутулясь, сказал очень тихо долговязый мальчик в самодельном красном галстуке — он чувствовал насмешливые взгляды товарищей. Люся сжалилась, спрятала листок в портфель. Через день подошла, взяла Сашку за руку, подвела к окну и стала серьёзно объяснять: — Мои родители не согласятся. такие отсталые. Я прямо в рабстве каком. Луч света в тёмном царстве. Страдаю. Никто меня не понимает. Он слушал и не слышал, что она говорит. Он видел перед собой солнце. Оно объясняло, что им нужно вырасти, доказать свою любовь, и тогда, может быть, родители смилуются… У него горели уши, ему было стыдно непонятно чего, он чесал ногою об ногу, и тут, к счастью, прозвенел звонок… Тогда проходили Пушкина. Мальчик взял у соседа под партой тяжеленный том в золотисто-коричневом переплёте и принялся листать. И увидел — оду «Вольность». Стихи были напечатаны красивыми буквами, а рядом, на сером листке написаны рукой самого Пушкина! Мальчик догадался — это не настоящая бумага Пушкина, а фотография. Но всё равно он не мог этого так оставить. Он выпросил книгу почитать домой и осторожно, бритвой, под самый загиб, срезал грубый лист с прыгающим пушкинским почерком — вокруг каждого слова завитушка, как росток вокруг зерна. Мальчик страдал — у него с Люсей ничего не выходило. Поэтому он читал стихи Пушкина по ночам на сеновале, завывая от усердия и светя керосиновым фонарём под одеяло. На страницах вместе с дымом плясало комарьё. Из-за плетня на мальчика лаяла без конца соседская Пушка — у неё после каждого «гав» в горле клокотало, как в вулкане. Но мальчик не обращал внимания ни на комаров, ни на собаку. Фонарь моргал, гас и вонял. Мальчик обжёг спичками ногти. Как сеновал не подпалил?.. Глаза чесались и болели. Мальчик, скорчившись, разбирал статьи в конце тяжеленного тома, все примечания, набранные шрифтом мельче макового зерна. Он с удивлением узнал, что Пушкин начал писать стихи лет с тринадцати. И все о любви. Вот молодец! Его душил царизм — и он сочинил оду «Вольность». Эти стихи тут же разошлись по всей России. Царь на него страшно рассердился: «Салага! Как смел?!». А Пушкина звали Саша. И это особенно задевало мальчика. «Нужно переписать «Вольность» для Люси, пусть выучит наизусть. А я проверю. Стихи помогут ей в тяжёлые минуты жизни». Тем временем в школе шли последние уроки — надвигалось лето: земляника и молния, окунь и морковка… Мальчик воспроизвёл золотыми чернилами стихи Пушкина для Люси и для себя самого. Потом насыпал в чернильницу соли и перекатал «Вольность» грязными чернилами специально для Андрея Викторовича, красноносого и злого учителя, который заставлял зубрить даты по истории, а сам ничего интересного не рассказывал. Наверное, скрытый эсер. Мальчик сунул ему листок в портфель на перемене. Но учитель и на следующий день сделал вид, что ничего не произошло — только глаза у него были воспалены и моргали медленно, как у попугая. Ага! Наверное, ночь не спал, трясся! «Тираны мира, трепещите!..» И чем взяла мальчика именно ода «Вольность»? Он её запомнил наизусть. Он знал теперь, что стоит за каждой строфой, — прочитал биографию и учебник истории сам осилил — попросил у старшеклассников. Каждый вечер, как только он освобождался от работы — загонял ли овец домой, косил ли сено в логу, — дождавшись, когда все уйдут спать, он садился заново «сочинять» «Вольность», словно это он и был — Пушкин. Он выдрал у гуся белое перо и смастерил старинную ручку. Он разлохматил русые волосы. Он хмурился. Над горизонтом шли слоистые тучи XIX века. В тучах мелькала луна — и во дворе перед мальчиком белели пёрышки кур и гусей и прутья ивняка, обрызганные овцами. На столе в чашке густо блестели чернила из чистого золота. Стоило мальчику вывести первые строки: к сердцу подмывал жуткий восторг, горло пересыхало. И раз от разу становилось интереснее. Мальчик уже мог полностью, не заглядывая в книгу, повторить в точности почерк Пушкина — со всеми закорючками и ятями, прочерками и виньетками… Эта игра стала привычкой, обволакивала дурманом душу и необычайно волновала, как сладкий, запретный плод… И был, наконец, вечер, когда он пережил эти стихи так сильно, что перепугался. Никогда более это с мальчиком не повторилось, да и зачем такое повторять? В небе стояла белая, сильная луна. Где-то далеко, не в соседней ли деревне, пели песню и заливались лягушки. Сладостный звон ночи томил. Саша сидел на земле, примостившись к крыльцу, торопливо окунал гусиное перо в чернила и, наклонив голову, быстро-быстро писал, разбрызгивая золотые кляксы: А царь в это время спал в кровати с государственным гербом на спинках — двуглавым орлом. Ножки кровати, наверное, стояли в серебряных вёдрах с водой — чтобы не залезали тараканы. Царь спал некрасивый, маленький, злой, у него слюна текла по усу. Луна светила и ему в окно, на его голую ногу, торчавшую из-под шёлкового простроченного одеяла, и на пятке можно было увидеть чернильный штемпель — тоже двуглавый орёл, это на случай, если царь пойдёт в баню, и одежду украдут, или на речку купаться пойдёт. По всей стране ползли его сыщики с ножами… Кнутом били при кострах крестьян. Колокола не утихали… Горели помещичьи усадьбы… Дети плакали… От каждого столба во все стороны падали чёрные тени… Душно было, страшно… Ещё Ленина не было, и даже Плеханова… А Саша, усмехнувшись, твёрдо выводил: Цитера — это был остров Афродиты, богини любви. Саша теперь всё это знал. Ведь он писал эти стихи! Он взмок от восторга и сладкого страха. Он оглянулся — ему показалось, что вдоль плетня кто-то крадётся. Ничего, дальше! Вот тебе, царь! Вот вам, мракобесы-попы! Вот вам, обжоры в парчовых кафтанах и в туфлях с алмазами! Тряситесь! Словно ветер шёл по лицу Саши. Перед его глазами во тьме вставали падшие рабы, разрывая цепи, блестя глазами и кандалами на тёмных руках. Их были тысячи, ряды за рядами, как на уроке физкультуры в школе… До самого горизонта вставали рабы. Царь ещё спал, подрыгивая пяткой с двуглавым орликом. (Тут немножко было непонятно — если железы, в смысле много железа — щипцов, цепей, игл, то должно быть для рифмы слезы, а не слёзы. А если слёзы, то тогда желёзы?! А это совсем другое. Наверное, всё-таки слёзы, без двух точек — Пушкин торопился и просто забыл, что нужно «ё», а потом исправлять не хотелось). Это как башня, в которой спит царь и лежат в сундуках тома чёрной конституции, но выше башни — тучи, набитые молниями, и радуга освобождения. Саша писал, чувствуя, как смелеет у него сердце, у него, маленького, бледного, как возносит его волна народного горя над страной; глаза сухо и страшно горели, словно Александр неожиданно повзрослел; скрюченные, измазанные чернилами пальцы дрожали от ненависти: Вот как судит Саша Наполеона! Низенького и мрачного человека, оставившего в крови поля России, погубившего миллионы своих и чужих солдат, толкнувшего Францию на край катастрофы! А что Саше казнённый Людовик?! Он ненавидит всех тиранов, всех! И именем жестокого Калигулы он отмечает своего царя Павла I, задушенного ночью приятелями Александра I. Вот такие папеньки и сыночки! Разврат, золотая молодёжь!.. (Конечно-конечно, они напились, чтобы руки от ужаса не дрожали! Шли в спальню царя, скаля зубы, закрыв глаза масками): (И между «погиб» и «увенчанный» Саша рисует курносый профиль Павла. Точно так, как нарисовал его сто с лишним лет назад сам Пушкин). Саша изнемогал от мрачных видений, его обуревавших, от картины ночной Руси, от духа царизма; он вскакивал, садился, кусал губы — и смелость гения, пророка, боролась в нём со страхом за себя самого. Но вот он сел к столу, и на бумагу легла чёрная лохматая тень от его головы. И родились заключительные строки: Тут что-то смутно получилось… Саша, кажется, хитрил, а может, заблуждался. Но не это главное. Главное он уже сказал в начале и середине оды. Мокрый, с быстро стучащим сердцем, мальчик оттолкнулся от стола. Всё! Он сочинил «Вольность»! Завтра прочтёт её друзьям! И эти стихи разойдутся по всей России. И царь потеряет аппетит. Будут уговаривать: «Ну, откушайте манной кашки.», а он: «Не жалаю!» — «Ну, карася в сметане!» — «Не хочу!» — «Может, пирога с малиной? Али фазана с грибами в шампанском?.. А?» Но царь бегает по дворцу, кричит на французском: «Проклятый Пушкин! Он дождётся!.». Побледневший Саша закрывает глаза от наслаждения пережитым и сидит, с холодком ужаса перед будущим, сжав в кулаке гусиное перо. И на бумаге блестят золотом стихи Пушкина. Никогда, никогда больше он так не пережил этих стихов. И уж тем более — других. А сам и вовсе бросил рифмовать. Наверное, все силы души, предназначенные поэзии, ушли в ту ночь на «Вольность» — одно-единственное стихотворение Пушкина! Но, видимо, то, что он ощутил тогда, диктат гения, праздник дерзости и вольнолюбия, помогло ему потом в самые тяжёлые времена… Что только он не видел?! Воевал, был ранен — вырвало мякоть ноги, ничего — под штаниной незаметно. Прошёл по заснеженным бесконечным русским полям, по крохотным, с указателями — чужим, помнит реки крови и горы дыма, держал в пригоршне чернозём, полный осколков, гильз, который можно было по тяжести внести в таблицу Менделеева, как особый элемент! Он видел, как встречали цветами наши советские танки в городах Европы и как в букетах цветов взрывались позже гранаты — было и такое… Он сам освобождал Берлин, и только вот на парад в Москве не попал. Был позже — постоял возле памятника поэту: жаль не видит Пушкин — какое прекрасное время теперь на Руси! Царя нет. Свобода. Его стихи знают все. Он бы написал новые… А «Вольность» читал бы сам по радио для народов тех стран, где ещё фашизм и мрак. … Старик усмехнулся. Поскрёб пальцем впалую щёку. «Ну-ну, хватит». Теперь надо посмотреть на результат. Он сделал привычный волнообразный жест рукой в воздухе и поднял лист, подошёл к ограде палубы и глянул сбоку на написанные буквы. Они тускло светились. Не очень, конечно, похоже на золото, но всё-таки. Может, сахару добавить?.. В это время сзади приблизился мальчик. Это был всё тот же мальчик. Он оказался пухлощёким, маленьким, в костюмчике-матроске и галстуке. У него глаза горели любопытством. Он старался сохранить невозмутимый вид. — Такой вечер. Здрасьте, дяденька. — Здравствуй. — Дяденька. А вы откуда? Из ЭсЭсЭсЭра? — Да, — буркнул старик, сконфуженно пряча бумагу в карман. Она хрустела. — А вы знаете ещё какой-нибудь язык? Английский знаете? Скажите что-нибудь, я пойму. Мы учим. Я учу английский… — мальчик говорил очень быстро, водя глазами вправо-влево, словно чего-то ждал или боялся. Старик наклонился к нему, чтобы всмотреться в лицо. На палубу вышли те трое, кого он встретил возле буфета. Они сосредоточенно курили, молчали. — А-а-а!.. — прошептал Бараев, сверкая круглой лысой головой. — Саша здесь! Он, что ли?.. — сердито спросил Бараев у мальчика. Тот кивнул, исподлобья глядя на старика. Бараев, приседая, рассмеялся и закрыл себе рот ладонью. Кибернетик Соловейкин поправил блеснувшие очки. Молодой биофизик кашлянул. — Саша, что ты тут делаешь?! — удивился Бараев. — Тебя, брат, за шпиёна приняли! Прибегает малый, говорит: там дяденька симпатическими чернилами донесение пишет. один на палубе… всё оглядывается… Ты что тут пишешь? — Да так, — нехотя ответил старик. Он стоял, высокий, седой, волосы ёжиком. Улыбнулся чёрным ртом. — Письмо писал. — Я и говорю пацану — отку-уда?.. Мальчик медленно краснел. Он опускал голову всё ниже и ниже и отвернулся — хотел убежать. — Иди-ка сюда, — ласково позвал его старик и обнял за плечи. — Иди! Тебя как зовут? Костя? Эдя? Вот видишь, я угадал! Ты чего же не спишь? Ну, я старик — понятно. А ты? — А чего они?.. — вдруг обиженно засопел мальчик. — Смотрят друг на друга та-ки-ими глазами… а на меня внимания не обращают! — Стало понятно, что он говорит о родителях. — Они, конечно, любят друг друга, я понимаю. Но я — я всю жизнь один, как перст! Вот и ушёл на палубу. Все понимающе молчали. Бедный малыш. Старик потрепал его белесые мягкие волосы и сел в кресло. Закурил свой любимый «Беломор». — Ты бдительный. Это хорошо. А вот не знаешь, почему наш теплоход все дни к берегу не приставал? Хочешь послушать? — Старик стал рассказывать. Мальчик во все глаза смотрел на него, и верил, и не верил. — И вот, чтобы не увидели этого учёного, не сфотографировали буржуазные журналисты, мы не причаливали. Теперь говорить можно — он вчера улетел вертолётом и, наверное, уже домой добрался. Да ты его помнишь! В тёмном костюме, с ромашкой в кармане, белозубый! — Товарищ Иванов?!. Я знаю! — воскликнул радостно мальчик. — Мой папа Бабахин. Я всех знаю! — Очень приятно, что у Бабахина такой сын. — Это был испанец? Чилиец? Китаец?. Скажи-ите!.. А он так по-русски смешно говорит. «Красно-пьерка. Ок-кунннь». Как я сразу не понял!.. Эх, дуб! — Ну-ну, — пробормотал старик. Он похлопал узкой ладонью по плечу Эди. — Кем будешь-то? Разведчиком? Космонавтом?.. Мальчик угрюмо молчал. — Кибернетиком, — выдавил он наконец, очевидно, боясь насмешки. Но никто не смеялся. Над огромной рекой плыла луна, по воде змеилась золотая дорожка, красный огонёк бакена, попадая в жидкое золото, становился блеклым, а потом загорался ещё сильнее, окутанный тёмным ложным облачком. На белых стенах теплохода шевелились бабочки и комары. Пахло спелыми грушами из окна ближайшей каюты. Было тихо-тихо, только в глубине корпуса работали мощные двигатели, помогая судну раздвигать зелёную прозрачную толщу, в которой стояли метровые щуки и тускнели на дне якоря и пушки. — Кибернетиком — это очень хорошо, — сказал, нарочито волнуясь (наверное, ещё со студенческой скамьи привычка), черноволосый молодой биофизик. — Ты, мальчик, учись, и будешь, как эти дяди. Мальчик поморщился (он не терпел прописных истин) и озабоченно спросил у старика: — А что такое интегральная схема? Старик беззвучно засмеялся. — Интегральная схема, малыш, — Бараев зевнул, — это если по тебе проедет асфальтовый каток и сплющит в блин, чтобы ты меньше места занимал, но — чтобы ты жил и дышал, как раньше. Вот, впрочем, смотри, — он вытащил из нагрудного кармана и бережно протянул мальчику тонкую пластину. Она была прозрачна, внутри её темнели ромбики и квадраты, на поверхности блеснули проволочки. Мальчик поскрёб пальцем — не отковырнуть. — Можно штук сто поставить в гнёзда, рядом, и хватит спичечного коробка, а получится машина, какая раньше две-три комнаты занимала. Ясно? Идёмте, братцы, спать… Знобит. Скоро светать начнет. — Бараев взял у мальчика пластину и, треща костями, потянулся. — Саша, вы так и не сказали, что тут писали-то? Донос на Бориса Годунова? Ах, счастливый Александр! Старик улыбался. Он-то доносы никогда не писал. На него писали. Сразу из Берлина 45-го года угодил в Сибирь. Он вытащил скомканный лист — развернул, и все увидели — на бумаге что-то сверкало. Старик старательно разгладил на колене лист и сложил вчетверо. — Если писать чернилами с проводящим элементом и пропускать по строчкам ток. О-о! Тут есть, над чем подумать! Во-первых, графологам новый метод обеспечен. Чем больше рвётся почерк, тем более непостоянный характер у человека. Да-а. — круглые выцветшие глаза старика смотрели на белые в ночи песчаные острова, на взмывавших к луне летучих мышей. — Кроме этого, мне кажется, можно будет просто рисовать схемы на пластической основе. Вот я и рисовал. Здесь у меня сложнейшая схема супермультиви-бротрона… Я считаю, у этой идеи — большое будущее. — Старик был невозмутим, и его почтительно и с недоумением слушали. Чёрт знает нынче, где шутка, а где гениальная мысль. Тем более, учёные плохо понимают друг друга — в каждой отрасли свои термины, своя математика. — Вот так, Эдя! Старик кивнул и пошёл. Спина приятно мёрзла. Небо уже светлело, звёзды срывались и летели в дальние синие леса. Он вернулся в каюту. — Ты чего всё ходишь? — не открывая глаз, спросила жена. — Да так. — пробормотал с ухмылкой старик. — Писал золотом на бумаге. — Методом электролиза, да? — серьёзно спросила старуха. Он беззвучно засмеялся. В щели жалюзи сочился розовый свет утра, и продолжала светить бледная луна. И от этого смешения зелёного и розового было не до сна. Он протянул жене лист бумаги. Она взяла в руку, отвела от глаз подальше — тоже была дальнозоркая, но со сна, в сумраке, ничего не увидела. — А ты сбоку… — посоветовал старик обиженным тоном. — Что ты там написал? — Ладно, — буркнул старик. — Извини, что разбудил. Они уснули, убаюканные движением огромного теплохода. Мимо плыло утро, с первыми горластыми, безумными от счастья птицами, с нежно-зелёным блеском на воде, с красными дольками отражённого солнца — словно арбузными ломтями… Летели тонкие слои тумана. Намокнув в росе, падали с белых стен на палубу бабочки… На корме, возле пахучих грубых канатов, мяукала, выскользнув из рук какого-то безногого дядьки, красномехая кошка. Все спали, кроме рулевого, и старик с женой спали. Они спали и снились друг другу молодыми и здоровыми. Вокруг них мигали лампочками электронные машины. Между чёрными умными ящиками зрела в жидком голубом зное земляника, ползли по проводочкам божьи коровки, а над головами кружились белые бумажные кораблики. День нажимал на ночь, — и она ушла в воду, в её омуты и камыши. И когда первые оранжевые палочки света снова легли сквозь жалюзи на дверь и опустились на стол, там, на белой бумаге, вспыхнули буквы, словно из чистого плоского золота: — Я тебя люблю!!! И рядом спала она, та самая девочка Люся. г. Красноярск |
|
|