"Богатырские хроники" - читать интересную книгу автора (Плешаков Константин Викторович)

Глава седьмая

Недолго странствовал со мной Илья после того, как с печи я его во второй раз снял. Испытание его богатырское соболем кипрейным обернулось. Сделался Илья богатырем. А то, что размолвка меж нами вышла, так в учении и не такое бывает. Доволен я Ильей остался: не бывало сродного богатыря на Русской земле раньше.

Но точил меня червь сомнения: что же это, Святогор, богатырь Сильный, тайн своих так передать никому и не должен? Да, не передают богатыри все тайны свои и самые заветные в землю уносят, но большую толику-то под солнцем и луной оставить нужно. Что ж, выходит, второго ученика искать Святогору? Нет, не хотели, значит, боги, чтоб Силу я кому-то свою передал. И где такое видано, чтоб богатырь за собой целый выводок птенцов таскал?

Ладно, думаю. Отвоевал свое Святогор, пора на зиму устраиваться.

Была у меня мысль давняя, тайная: как на покой уйду, так осяду где-то и с Упирью говорить стану и Згиные мысли слушать. Только больше Сила моя с годами становилась. Не одолел я Кащея, пока богатырствовал, так, может, на покое узнаю, как подступиться к нему, и, может, откроются мне слова такие, чтоб без дуба и без иглы всякой подвиг свой земной завершить. Не особо верил я в это, да чем еще заняться? Мелки дела остатные, а шататься меж двор скучно мне.

И стал я места себе искать. Такое место должно быть, чтоб Сила моя в него, как в седло, села. Нелегко такое найти. И пустился я в путь загодя.

Лето прошло, и осень, и зима, а я все себе места не найду, как медведь-шатун, во все стороны тычусь, а никак покою не сыщу.

Ранней весной я ехал западным краем Киевской земли. Леса медлительно стряхивали с себя зиму. Внезапно я заметил клин подснежников. Он был словно высажен человеком и показывал точно на запад. Чтобы не оставить мне сомнений, на острие клина рос пурпурный цветок. Я низко поклонился клину, с молитвой сорвал пурпурный цвет и поскакал на запад. Я знал, что Упирь ведет меня, потому что во все дни пути цветок оставался свеж и прохладен, как будто только что сорван.

Через пять дней я въехал в предгорья Карпат. Когда я проезжал широкой поляной у подножия лесистой горы, цветок сам собой зашевелился и выпал у меня из руки. Ехать дальше было нечего: Упирь велела мне жить здесь.

Все было свежо и покойно кругом, и Сила моя словно растеклась по поляне, как вечерний туман, и я почувствовал, как сильны в этом месте берегини. Тем же вечером я начал строить себе избу на опушке букового леса.

Через неделю мой третий и последний дом был готов. Он был темен и мал и терялся в тени леса и горы. Я притворил дверь и поскакал в Киев прощаться с князем Владимиром. Мне не терпелось уйти в свои занятия, но надо было сказать князю, что Святогор уходит навсегда и что никакие напасти уж не вовлекут его в богатырские дела.

Немного ниже Киева я выехал к Днепру, там, где клыки порогов распарывают его спокойные воды, как мешковину. С только что приставших челнов высаживались путники. Челны пришли из Олешья. Купцы орали на носильщиков, которые несли тюки с царьградским товаром, богомольцы, ходившие к греческим святыням нового Бога, суетно мерили шагами берег, боясь, видно, растерять в суматохе новоприобретенную благодать.

— Алешка! Алеша! — кричал рыжий поп, бегая по берегу.

— Не было его на берегу, — отозвался кто-то.

— Да и в лодке, кажись, не видно было, — раздумчиво проговорил бас.

— Мальчонку потеряли! — взвизгнула баба.

— Алешенька! — почти плакал поп.

— Утоп? — небрежно спросил купец, пересчитывая тюки.

— Я тебе покажу утоп, — заголосил поп, — я тебя словом страшным афонским прокляну!

— Смышленый был такой, — всхлипнула баба, — шустренький.

— У-у-у! — замахнулся на нее поп и полез в воду к челну.

И тут челн потихоньку отчалил.

— Матерь Божья! — всхлипнул поп, перекрестился и рухнул в воду.

— Перун вас разрази! — охнул купец и пихнул своих работников в реку, а потом махнул рукой и нырнул сам.

Вода медленно уносила тяжелый челн, и ни поп, ни купец не могли его догнать, но работники, парни молодые, заработали руками что было сил, быстро догнали челн и забрались в него с двух сторон.

— Вот он, гаденыш! — раздался торжествующий возглас, челн закачался, и над бортом показалась и тут же пропала взъерошенная голова юнца, который, видно, изо всех сил сопротивлялся. Тут уж до челна добрались и поп с купцом.

— Запорю, щенок! — кричал купец. — Товару на пол-Киева!

— Не трогай, не трогай, — говорил повеселевший поп, впрочем, без всякой убежденности в голосе. — Я родитель, я и поучу.

Купец топтал мальчишку ногами; тот не издавал ни звука, только упрямо брыкался.

— Дай, дай, дай, — кричал поп, — дай я!

Возня в челне продолжалась долго, и, когда мальчишку, наконец, выкинули на берег, он еле шевелился.

— Вставай, — топнул ногой поп, — за пороги пойдем!

Шатаясь, мальчишка поднялся. Он был черняв, ему едва исполнилось четырнадцать. Он утер кровь и поплелся впереди отца, все еще получая затрещины.

Я прилег подремать на берегу Днепра. Злы люди, думал я. Впрочем, кто знает, что было на уме у самого мальчишки; может, тоже зло.

Я тронулся в путь только вечером. Я в последний раз путешествовал по Русской земле и прощался с сумерками над великой рекой, с теплым ветром, который всегда словно покрывает твое лицо паутинкой. Наступила ночь, но я не останавливался. Усмехаясь, я слушал лес, опушкой которого ехал. Лес жил своей нехитрой жизнью. Леший затаился в глубине и не мешался ни во что; к тому же здесь, в соседстве с торговым путем, он ослаб от близости множества людей.

Вот заверещал заяц, попавший в когти к филину, вот хрустнула ветка под ногой сытого волка, вот злобно захрюкал вепрь, обнаруживший, что желудей за ночь нападало мало, вот змея, не найдя птичьего гнезда, набросилась на лягушек в затоне… А вот в лесу появился человек. Он был очень зол и шел близко к опушке, боясь сбиться с пути.

Забавы ради я спешился и устроился прямо у него на дороге. Он шел сторожко, но время от времени не выдерживал и начинал тихо бормотать себе под нос:

— Снова поймают — по Дону уйду… Отец называется… А с Дона — в Итиль… Коня украсть… Меч…

Поймают — все равно уйду…

И думать нечего: это был давешний мальчишка, который снова улизнул с челна — наверно, у другого порога.

Усмехаясь, я уже представил, как через мгновение он споткнется о меня и как перетрусит. Но мальчишка неожиданно замер.

— Человек… — пробормотал он и затих.

Человек! Как он мог почуять меня? Заинтересовавшись, я стал приманивать его к себе, и он слепо пошел под моей Силой, правда, то и дело недоверчиво останавливаясь. И наконец, споткнулся о мою ногу и полетел головой в кусты.

Он дрался ожесточенно и молча, хрустя от обиды зубами, но я в момент скрутил его.

— Ну, — сказал я ему, — снова сбежал, попович?

Мальчишка часто дышал, но не отвечал.

И вдруг я понял, как он почуял меня: у него была Сила! Сейчас он пытался сковать меня, но он сковывал так, как голодные ведуны сковывают зайца. Все равно я чрезвычайно удивился:

— Ах ты, волчонок, Святогора сковать хочешь?

— Святогора? — вздрогнул он. — Ох, да я ж тебя видел на реке…

Я отпустил его, и он шустро отпрыгнул в сторону.

— Мало, видно, тебя мяли сегодня. Ишь, как скачешь. Ну, и куда ты навострился и откуда Сила у тебя?

Мальчишка помолчал, а потом усмехнулся:

— Ведь ты меня отпустишь, Святогор, правда?

— Ты откуда знаешь?

— А ты без зла меня скрутил.

— Вот сейчас безо всякого зла к отцу и отведу.

— Нет, — смеялся мальчишка, — я знаю, не отведешь.

— Ну и куда ты от меня в сторону скачешь, такой умный?

— На всякий случай.

— А Силой тоже на всякий случай играешь?

Он помолчал, а потом жалобно заныл:

— На Восток я иду, Святогор, пусти меня, я никому не мешаю.

— А на Востоке что, в рабы метишь или гнилушкой в болотах светить?

— Нет, — засмеялся мальчишка, — я коня украду и меч, а потом стану по Востоку кружить. Хочу про все знать.

Я вдруг почувствовал, как безмерно я устал и как хочу быстрее оказаться в своем последнем доме у Карпатских гор, но вместо этого мне выходило совсем другое, чему нельзя было противиться, и я сказал, сдерживая тяжкий вздох:

— Вот что, Алеша Попович, ты только теперь мне не перечь ни в чем, а то и половины не узнаешь.

Мальчишка внимательно смотрел на меня, а потом быстро отвесил земной поклон. Затем, не говоря ни слова, он опустился на землю подле меня и замер.

Я спал до рассвета, а мальчишка от волнения вовсе не спал. Я сказал ему:

— Сейчас поедем к твоему отцу.

Он побледнел, но смолчал.

Действительно, поп сидел неподвижно у следующего порога и то ли ждал сына, то ли оплакивал. Остальные поплыли дальше: недолговечно людское участие.

— Эй, поп, — крикнул я, — прощайся с сыном!

Поп бросился к нам, схватился за стремя и заголосил:

— Слезай, слезай, пострел, на голову свою повез тебя в Царьград к святым местам, неслух ты, преступник и отцехулитель!

Алеша потупился и ничего не отвечал.

— Вот что, — сказал я попу, — я теперь ему и отец, и мать, и места святые. В церкви Алеше не служить, в монастыре не хорониться, в поле не сеять и не жать. На какую дорогу я его поставлю, такой и пойдет.

— Язычник ты, — прошипел поп, давясь ненавистью, — деревяшкам молишься, ведун, сынка моего в погань свою захомутавший, проклят будь, колода не верная, проклят!

— Я что, с него крест стаскиваю? — осведомился я. — В какой вере рос, в такой и жить будет.

— Отдай сына! — прорыдал поп.

— Все равно не убережешь. Ноги у него рысьи, глаза совиные, хватка волчья. Не жить ему с людьми. Прощай, поп. Другого сына наживешь. А что до креста, то обещаю — не отнимется он у него.

— Алеша! — прорыдал поп и припал к Алешиной ноге. Тот пугливо отстранился и покосился на меня: мол, зачем это? Не понимал еще волчонок, отчего плачут люди.

— Не кручинься, поп, — проговорил я. — Вспомнит он потом твои слезы и сам к тебе приедет. И за это ручаюсь. Прощай.

Я тронул коня, и мы поехали шагом. Поп бежал за нами, а потом отстал, рухнул на колени и начал молиться. Алеша не оборачивался на него. Он жадно смотрел на мой меч.

Той же осенью я увез Алешу на Восток.

Второй мой ученик был лукав, сметлив и смешлив. Все давалось ему почти безо всякого труда, я даже иногда крякал с досады, вспоминая Илью, который, бедный, столько мучился. Этот заговорил по-степняковски и по-гречески, будто ему боги сами слова в рот вкладывали. Звериные и птичьи языки дались ему едва ль не легче. На коне держался лучше степняка, в воде плавал, как угорь, а по земле бегал и прыгал спорее дикой кошки. Мог по семь дней не есть и по пять дней не пить и при этом махать мечом. Мечом махал покуда слабовато: молод был и надо было мясо на кости нарастить. И наконец, он рос Сильным и жадно перенимал у меня все, чем я был готов с ним поделиться. Года не прошло, как мы стали переговариваться мыслями.

Одно печалило меня. Не желал Алеша доискиваться до тайн глубоких, как я до них доискивался. Хотел он прожить жизнь смеясь, а не кручинясь, и уже сейчас смеялся так, как ни я, ни Микула, ни Вольга не смеялись никогда. День проедем — уж у него должно тело ломить, а он шепотом:

— Учитель, я слетаю в деревню, а? Тут недалеко, к рассвету обратно буду!

И глаза горят. А в деревне какие дела-поделки? Известно: девки. Не запрещал я ему такого, только за нерадение днем спрашивал строго. Но он ветром умоется, разлыбится — и готов скакать хоть три дня подряд. Одним словом, беспечен, но надежен. Заночуем в поле. Он:

— Я сейчас.

И через миг с птицей возвратится и тут же испечет. Я бы уж возиться не стал. И он так завел: я сплю вполглаза, а он вчетверть.

И учение ему все в такую радость, что аж светится весь. И на Востоке — привезу его к человеку знающему, а он его так расспросит, что тот только руками разведет и потом головой качает: «Ну и ученичка привез Святогор, лезет ниточкой, а черпает бочоночком».

И в Киеве тоже представление вышло. Смеялся Алеша за глаза над князем Владимиром: чванлив-де не по уму, а в глаза — без наглости, но и без лести. Сердился поначалу князь:

— Вот Илья приедет, с ним и потолковать приятно, а с Алешей этим твоим, что мне едва не во внуки годится, и говорить не хочу.

Но вышел случай один.

Чрезмерно много думал Владимир о сроке жизни своей, небывало долго жить хотел. Тот соболь кипрейный, котенок лесной и поганый, что ему Илья привез, сдох давно, а он с тех пор чего только не перепробовал. И вот зазвал он к себе Тугарина-ведуна с Востока. Тугарин — ведун особый: Сила в нем большая, и меч у него в руке почти как у богатыря. Только не богатырь Тугарин, до денег жаден неимоверно и много у князя денег тех выманил.

Живет себе в Киеве и живет, и из казны таскает, как мурашка не маленькая. Надоело это князю, он однажды на пиру и говорит:

— Нету проку от снадобий твоих, Тугарин, а золото грести ты горазд. Завтра последний подарок тебе сделаю и ступай себе в степь свою.

Разозлился Тугарин:

— Уедет Тугарин — князь кончаться скоро будет. Так сделаю.

Оробели все. А Тугарин свое:

— Как выедет Тугарин в чисто поле, так скоро и князя понесут.

Сморщился Владимир от наглости такой, и денег ему жалко, но — стерпел. А Алеша не стерпел.

— Не выедет, — говорит, — Тугарин в чисто поле.

Встает из-за стола и меч достает.

Смеется Тугарин, зубы скалит, а сам Алешу Силой сковывает.

А Алеша повел плечом — и пала Сила та, как тряпка случайная. Понял Тугарин, что плоховато дело, и за меч схватился тоже. А Алеша подождал, покуда тот меч поднимет, да прыгнул и одним махом голову-то я снес.

Ахнули гости, ахнул Владимир.

А Алеша говорит, глазами одними смеясь:

— Не выедет теперь Тугарин никуда, а прикажи, князь, собакам собаку кинуть.

И величал Владимир Алешу, и прослезился, и сказал:

— Второго богатыря Святогор привел.

Усмехнулся Алеша:

— Второго, но не богатыря пока.

И я подтверждаю: «Верно говорит».

Покачал головой князь с изумлением:

— Хорошо, — говорит, — мое правление будет, коли это не богатырь еще!

И с тех пор все от Алеши сносил.

А я на Алешу смотрел и думал: скоро Святогора на покой отпустят.

И тут дошли до меня слухи: неладные дела творятся на могилах Вольги да Микулы.

Вольга своей смертью помер, когда его десятый десяток подпирать стал. Под конец уж отяжелел Вольга и все только по княжеским палатам разъезжал, и в каждом месте гостил долго, почивал, ел и пил сладко.

— Что ж такого, миленький, — скажет, — то я Русскую землю стерег, пусть теперь она меня побаюкает.

И в Полоцке, меда напившись хмельного под завязку, захрипел за столом, лицом в тарелку упал и помер не богатырской смертью.

Судили, рядили, где его на отдых вечный пристроить, да не долго думая схоронили в глубине леса, под дубом. А особая статья — богатырские могилы. Сильный решать должен, где хоронить и как, потому что уйдет богатырь, а Сила его сама собой гулять начать может. А не оказалось Сильного под рукой, а может, был, да нарочно подсказку нехорошую дал.

И поднимается в Полоцкой земле иногда ветер сладкий, медом пахнущий, и кто ветром тем надышится, у того кровь горлом пойдет, а коли над полем ветер тот пронесется — все колосья до последнего полягут. И тени какие-то по лесам заходили прельстительные. Старичками малыми, на Вольгу похожими, запрыгали, шуршат из-под елок, как зайцы: «Иди ко мне, миленький, награжу тебя». И Силой награждали невеликой. Но когда к человеку непривычному Сила приходит — как пьяный медведь он становится, и ничего, кроме горя, от Силы той не происходит. И еще говорили — появился в Полоцкой земле Змей, и дивно это было, потому что уж перевелись Змеи давно, только на Севере гнездятся, а тут вдруг рядом с человеческим обиталищем объявился, выползок.

Микулу сама Рада схоронила. А Рада, как говорил я уже, поляницей была, девицей-богатырем, то есть и Силу имела великую. Не мстила она мне за Микулу, сдержала ярость свою, потому что задолго знала: так будет. Женщинам будущее скорее открывается, нежели мужескому полу. Мстить не стала, тут умна была, а вот с похоронами нехорошую вещь сделала. Привезли ей Микулу зимой, во льду как живой лежит. Упала она на глыбу эту и замерла. А потом поднялась, глаза отерла и велела в Ладоге-озере прорубь рубить. Испугались люди, хоть и не больно сведущи были, но не слыхивали про такое — чтоб покойника людской волей в воду бросали. Когда сам утоп — и то плохо, что не в земле лежит, а уж тут вовсе скверно выйдет.

Но не ослушаешься поленицу, и вырубили прорубь, и поцеловала Рада ледяной гроб, и Микулу своими руками под воду опустила.

Понятно, почему так сделала. Тот, что не в земле лежит, призраком ходить долго будет. Оборотнем может становиться или просто так — тенью тоскливой, которая к несчастью большому. А не хотела Рада Микулу на Смородинку отпускать. Подумала: покуда я жива буду, хочу Микулу на земле встречать, хоть тенью, хоть дуновением, хоть волком злым. При жизни бросил он меня, так уж после смерти моим какое-то время будет.

Не знаю уж, каким она Микулу встречала и какие дела у них промеж собой шли, но только по всему северному краю, до Новгорода до самого, бродил теперь Микула.

Станет мужик прорубь рубить — а во льду глаз выпученный и ус торчком стоит. И одна луна другую не сменит, как замерзнет мужик, как ни бережется, и снопом ледяным домой его привезут.

Рыба переводиться на Севере стала. Зато раков, на падали пухнущих, видимо-невидимо, и от раков тех болезни скоротечные, тяжелые и часто смертельные. Далеко Микула ходил, и не в одной Ладоге это было.

И по ночам, что зимой, что летом, шатается по Северу призрак тучный, хрипит и на людей замахивается, и многих рассудка лишил или горе какое накликал. А коли ребенок Микулу увидал — так прощайтесь с дитем, родители, не жилец он теперь.

Оборотни развелись, как жуки майские. Идет себе человек по лесу, а ему навстречу волчище громадный. Глаз человечий и спрашивает языком понятным: «Куда попер, братик?» — и ну за горло, и никого не пропускает.

Вокруг Ладоги же вовсе спасу от Микулы не было, и уж три деревни на восток, за Белое озеро, бежали, дома бросив.

Богатыри были Вольга и Микула, но дичились они людей, а посмертно вовсе дики стали. И знал я: если не запечатать могилы их, расползтись может Сила остронюхая и не оберешься зла потом.

Сказал Алеше:

— Поедем, навестим могилки.

Смеется:

— Плакать едем?

— Мне-то слез на роду больше не написано, а вот ты еще не раз слезами умоешься.

Оторопел баловник Алеша:

— Сроду не плакал я, Учитель.

А я одно гну:

— Беспечность твоя до поры тебя от горя отводит, а не вечно тебе посмеиваться, и не выше других в слезах будешь.

Присмирел, задумался и дорогой тих был.

Сначала в Полоцкую землю поехали. И ближе, и меньше беспутничал Вольги призрак, легче с ним справиться.

Добрались до дуба этого злосчастного, под которым Вольгу схоронили. Посмотрели — я крякнул, Алеша присвистнул.

— Ты не свисти, — говорю, — а скажи, что видишь?

— А чего тут видеть-то? У дуба своя Сила, и испокон века вокруг него леший здешний колготился. Вольгу твоего закопали на пять вершков в землю, а богатырская могила — в рост. Головой он на север лежит, и вовсе чепуха это, так и мужиков не хоронят. И лес этот нехорош. По полнолуниям, даже в сушь самую, туман под дубом собираться должен, а что тогда здесь делается, и знать не хочу. С умыслом Вольгу здесь положили. Опытный человек клал.

— Так, — соглашаюсь. — Ну а делать-то что надо?

— Этого не знаю. Не научил ты меня.

— Ну, а коли б не было Свято гора, делал бы что?

Подумал Алеша:

— Дождался бы зимнего солнцеворота, когда спит Сила почти вся, выкопал бы, в осиновую рощу оттащил, осиной бы на богатырский рост могилу выложил, лицом на восток положил, травами подходящими присыпал — уж лучше было б.

— Что ж, — говорю, — будем зимы ждать?

Покраснел Алеша с досады. Но молчит.

— Ладно, — усмехаюсь. — Достань-ка мне старичка маленького, что зайцем из кустов верещит.

Нахмурился Алеша, но с коня слез и в лес пошел.

Неделю я его ждал. Беспокоиться не беспокоился, потому что мыслями перекидывались мы с ним, но любопытно мне было, достанет Алеша старичка или не достанет.

Приходит ночью, смеется:

— Лучше бы ты меня, Учитель, за жар-птицей послал. Норовист старичок твой и лукав, собака.

А у самого в мешке бултыхается что-то. Изумился я:

— Как же ты несешь-то его?

Но умен Алеша:

— Лозой скрутил, а хмельную лозу мы с тобой прошлой осенью собрали.

И действительно — собирали прошлой осенью хмель, а если хмель во время верное и со словами умными собрать, им кого хошь скрутить можно и прочней всякой веревки будет.

А поймал он старичка вот как. Забрался в чащу, да и ну вслух богов всех поминать и Силы у них просить: девку приворожить. Шесть дней причитал Алеша: недоверчив старичок был. Прятал Алеша свою Силу, а все ж таки сомнителен он старичку казался. Наконец, на седьмой вечер выпрыгнул старичок зайчиком: убедил его Алеша пылкостью своей. Алеша — баловник тот еще, и про девок с убеждением говорит. И сидит старичок махонький и улыбается приятно.

— Поди ко мне, миленький, — говорит, — дам тебе, что просишь.

— Как же это получится-то? — Алеша сомневается.

— А вот в рот тебе ягодку положу малиновую, ты ее скушаешь, и все тебе будет.

Подскакал старичок к Алеше, тот на землю прилег; старичок только лапку с ягодкой протянул дрожащую, а Алеша ему в глаза серебряной пылью пустил — оборотень старичок был, а первое это на оборотня средство. Взвизгнул старичок, в зайца вмиг обратившись, и деру задать хотел, но стукнул его Алеша кулаком по лбу, и грохнулся заяц замертво. А уж дальше хмелем скрутил и ко мне понес.

— Где ж ты, — говорю, — пыль серебряную достал?

Не давал я тебе с собой такого.

— А я, — отвечает, — пока плакал, от скуки перстенек свой памятный, подарок подружки одной, сточил.

Развязал я мешок — на зайца этого посмотреть надо. Чудной заяц, в самом деле: глаз у него зеленый, хвоста нет, а на морде — бородка седенькая. Смотрит злобно и все старается пыль серебряную выморгать.

Отнесли мы его на Вольгину могилу, а заяц все уж чувствует, верещит, и по лесу стон в тишине предрассветной — не заячий вовсе стон, и деревья без ветра, сами собой, шевелиться начали. Отточил я кол осиновый да зайцу в сердце и воткнул. Взвизгнул он, и могила Вольги дрогнула. «Пора», — подумал я и заговорил заветные слова.

Тут забормотала земля, зашевелилась, как будто зверь огромный заворочался в ней, и стала лопаться, и трескаться, и оседать с гулом. Это поворачивался лицом на восток и уходил глубоко в землю мертвый Вольга.

Когда все стихло, я поглядел на Алешу. Он был бледен и все смотрел себе под ноги. И вдруг мы услышали низкий протяжный крик в небе, исполненный тоски и зла. Алеша схватил меня за руку.

Почти скребя брюхом о сосны, на север улетал Змей; его морщинистые перепончатые крылья в багровых лучах восхода казались необъятными, когтистые огромные лапы поджаты, длинная шея втянулась в плечи, и на нас косился огромный агатовый глаз, в котором плясала красная искра…

Алеша стал метать стрелы, но Змей быстро унесся прочь, да и невероятное везение надобно, чтобы поразить Змея стрелой.

А потом утро стало спокойным, и Алеша тихонько щипал себя за руку — не приснилось ли ему все это: заяц с зеленым глазом, ворочающийся в земле мертвый Вольга и плывущий на север страшный нетопырь.

— Поедем, — сказал я, отирая пот. — Микула потруднее будет.

Никто не помнил точно, в каком месте Рада приказала опустить ледяной гроб в воду. Самой ее к тому времени давно уже не было на свете. Где была ее могила, тоже никто не знал. Мужики говорили, что она не умерла, а скрылась от людей и живет теперь у Дышащего моря и правит Алатырем-камнем. Но это было неправдой; я чувствовал, что Рады больше нет на земле.

Плохо было у Ладоги. Всю осень бушевали штормы. Туман наползал и там, где ему и быть-то не полагалось. Какой-то тяжелой тоской веяло кругом. Я-то отлично знал, что это за тоска: это шатался по земле неприкаянный Микула.

Мы долго бродили вокруг Ладоги. Подходили и так и сяк к бывшему Радиному жилищу и пялились в воду; но тоска была разлита кругом, а не со дна шла. Это было и понятно: ничего уже не осталось от тела Микулы, а твари, сожравшие его, и твари, сожравшие тех тварей, были повсюду. Водяной потерял рассудок и баламутил воду, невыносимо страдая от ядовитой Силы, которая отравила огромное озеро, и ни на какие вопросы не отвечал. Русалки попрятались. Лешие в окрестных лесах уже не были хозяевами, и я несколько раз слышал, как они вздыхали в чаще. Берегини по вечерам плакали тоненькими голосами вдали.

Оборотни нам не попадались. Я звал Микулу и, накликивая на себя беду, дразнил его обидными словами про него и про Раду. Но Микула стерегся и к нам не выходил.

Мы договорились разойтись на семь дней; может, Микула решит справиться с нами поодиночке. Микула был великий богатырь, но мертвый он был под силу Алеше, если б тот его встретил. Я был уверен в этом.

Ветер ревел в лесах; ледяная крупа крушила все живое; зверье тихо поскуливало, не понимая, за что на него обрушилась такая напасть. За семь дней я не нашел ничего и никого, затосковал и ждал встречи с Алешей.

Он выехал из леса румяный, веселый, и я сразу понял, что он едва скрывает торжество.

— Старому тоска, как гробовая доска, а молодому тоска, как хлеба полкуска, — сказал я ему. — Что нашел?

— Радину могилу, — сказал он.

Я не поверил.

— Радину могилу, — настаивал он.

Он плутал по лесам так же, как и я. Но в отличие от меня он был веселый озорной юнец, и у него был нюх на любовь.

— Не могу описать, Учитель, — говорил он, сверкая смородиновыми глазами, — но только пахнуло на меня любовью. Что за притча, думаю? Белки третий год врозь живут, а тут — тянет, как из сада вишневого! И по запаху-то этому и выехал я на поляну. А там валуны горой лежат. Заглянул в развал — там косточки белеют, а пахнет словно свадьбой. Рада это, точно говорю.

Эх, Рада, Рада, и ты на Смородинку идти не захотела: мол, что после Смородинки будет, того никто не знает, а так хоть тенью с милым дружком по земле поверчусь. Озлился я на нее и обругал, а Алеша усмехнулся так странно и говорит, потупившись:

— Любовь Рада крутит. А когда любовь крутится, мир остатный замирает.

Раскрыл я было рот, чтобы укорить: мол, умничаешь не по годам, а потом едва стон сдержал. Я, Святогор, всю жизнь на дорогу положил, обо всем сужу, а и не любил никогда. А вот Алеша, который полки не останавливает, особое зрение на любовь имеет. И только покачал я головой, но жалеть себя не стал: полна жизнь моя была, а то, что не любовной ложкой ее наливали, так за то с богов спросу нет.

А Алеше сказал:

— Полнолуния ждать надо. Увидим их.

Схоронились мы задолго в лесу. Ледяная крупа все валит с неба, все валит, и промозгло, и плохо кругом. Что, думаю, увидишь в такую пору? И вдруг, как по слову чьему-то строгому, смолк ветер, и небо очистилось, и луна выкатилась белая. И показалась у валунов тень — волк огромный, небывалый. А ему навстречу, из камней, лисица вышла и о его загривок тереться стала, и играть они принялись.

Были уж серебряные наконечники у нас заговоренные, но сидим, на игру волка да лисицы смотрим — и ни Алеша не выстрелил, ни я. Знаем, надо стрелять, всю округу уж извели поганые, а взглянешь, как играют, — и рука не поднимается.

Всю ночь до рассвета проиграли Микула с Радой, а потом она в камни ушла, а он в лес. Да, уходя, обернулся и завыл так тоскливо, и морду задрал, и в ярости снег шкрябал.

Переглянулись мы с Алешей: без слов все ясно, дураки мы, да не поднялась рука, что ж теперь делать.

— Ладно, — говорю, — с костьми легче, чем с животинами игручими.

Бледнеет Алеша, понимает, к чему я клоню, но ни слова не возражает.

Пошли мы к валунам. Снег кругом чистый, следов на нем нету — какие от оборотня следы-то.

— Ты, — говорю, — молодой. Сам похороню.

Из-под камней косточки достал, головой покачал:

— Что ж, — говорю, — Рада, и во второй раз прости меня. Красивая, видно, у вас любовь, да только всем кругом от нее тошно.

И слышу — вихрь по лесу мчится. Только обернулся — вижу, вылетает на поляну Микула-волк и прыжком прямо Алеше к горлу. Еле увернулся Алеша, да еще меня загораживает, мечом отмахивается. А Микуле-волку меч что хворостина: серебряной стрелой надо, да не развернешься тут, а Микула-волк обезумел — Раду свою от смерти отбивает! Полосует его Алеша по горлу, а как по тени. бьет. А я стою над Радиными костями и своей стрелы не достаю.

Стал Алеша кричать слова страшные, и заскулил Микула-волк и отскочил на мгновение, а тут Алеша стрелу выхватил и, как копьем, — в сердце ему.

Долго мы с Алешей могилу рыли — на богатыря да на поленицу, и чтоб не метались они, а хоть в земле вместе покойно были; Смородинка-то еще что про них рассудит, как знать! И травы Сильные бросили, и опустили на дно волка серого и косточки Радины беленькие: спите.

Закопали могилу, присели на валуны. Алеша бледный и не смеется совсем. Говорю:

— Дальше сам езжай.

— Рано еще, Учитель!

— Какое рано. Видишь, ты любовь почуять можешь, а я не могу. А что со мной не добрал — в дороге доберешь.

Сжал зубы Алеша. Сидит, не встает.

— Езжай, — говорю, — первый. Так оно легче будет.

Он молчит. Потом спрашивает:

— Учитель, а что ты в Микулу-волка не стрелял, когда он мне горло грыз?

Вздохнул я, глаза отвел и сказал:

— Не такой уж был волк Микула, чтоб мне его второй раз убивать.

Вот уж три года живу я в Карпатских горах и на зимний солнцеворот разменяю последний, десятый, десяток. Вот уж три года я пытаюсь говорить с Упирью и даже — страшно сказать — с самой Згою. Я хочу навеки запечатать Кащея. Я намерен сделать это одной лишь Силой. Я отправил своего коня доживать век без меня — отправил с Алешей, когда он в последний раз заезжал ко мне. Конь был соблазном уехать.

Мне кажется, все идет на лад. Я обустроил местных берегинь, и одна показалась мне небывалой, сиреневой, дикой розой. Я встречаю мелких золотых змеек — их посылает мне Упирь. Даже мой отец — Даждьбог, который, как я думал, давно забыл про меня, однажды взметнул над горой зеленый луч. Боги снова помогают мне.

Издали видел Велеса. Он шел со стадом оленей. Они лизали ему руки. Он остановился и долго молча смотрел на меня, а потом скрылся в чаще.

Теперь я знаю очень многое. Я знаю, что и помимо Смородинки есть дверца в мир иной. Нужно открыть ее Силой и добить врага.

Что таиться: я намерен сделать это завтра, на середине лета. Все знают, что это колдовская ночь.

Потом нужно будет сказать Алеше и Илье, что Молодой Волхв, которого я много лет назад упустил в Белой башне, стал очень Силен и опасен. Даже им будет непросто справиться с ним. Может быть, я попрошу Алешу пригнать мне моего коня.

Завтра вечером я уйду в открывшуюся мне дверь. Упирь, помоги мне. Но я спокоен. На этот раз Святогор победит.

…Алеша! Илья!..

…пропал. Я поверил Зге. Меня нужно проклясть. Она хочет уничтожить все. Даже Мокошь. Я был нужен Зге. Я должен был открыть дверь в ее мертвящий мир. Я был там и все видел. Я сделал все, как надо. Но я не смог притворить дверь. Она теперь приоткрыта, и на всю Русскую землю наползает трупный чад. Я, Святогор, в своем самомнении погубил все.