"Лестница в небо или Записки провинциалки" - читать интересную книгу автора (Райберг Лана)

Глава 2 Буржуйская жизнь

Так началась моя буржуйская жизнь. Более за мной никто не ухаживал и кофе не варил, в обязанности Марии это не входило. Буржуйская жизнь оказалась наполненной до отказа обязанностями и необходимостью соблюдать железный режим. Вставать приходилось в шесть утра, так как в это время начинался рабочий день хозяина дома и он очень сердился, не застав на кухне гостью, на которую возложил обязанность подавать завтрак. Итак, в лучших традициях советской жизни, я заводила будильник и по первому его звонку мчалась на кухню. Подать скудный завтрак оказалось делом сложным, требующим быстроты, сноровки и аккуратности. На мой взгляд, есть было совершенно нечего — хлеб с маслом и джемом, апельсиновый сок и кофе. Но всё это должно быть приготовлено и подано в полном соответствии со строгим английским этикетом.

Сока я всегда наливала в стакан чуть больше, чем следовало, хлеб, вынутый из морозильной камеры, то недожаривала, то пережаривала, забывала, сколькими салфетками нужно накрывать корзинку с хлебом. Один раз я слишком далеко от тарелки поставила стакан с соком, в другой раз не той стороной положила ножи. В глазах Дэвида эти мелкие промашки выглядели страшными преступлениями.

Я нервничала, от страха не могла запомнить массу незначительных, на мой взгляд, тонкостей, постоянно что-нибудь делала не так, и кусок застревал у меня в горле. В доме никогда не было свежего хлеба, а вытащенный из морозильной камеры, разогретый и прожаренный, он приобретал, на мой взгляд, мерзкий вкус, крошился и рассыпался. Масло было кислым, а джем чересчур сладким.

Ланч в середине дня состоял из чашки кофе и банана, иногда бутерброда, всё из того же мороженого хлеба. Дэвид приговаривал:

— Кушай, деточка, ты така худенька, я хочу, чтобы ты поправилась немножко.

(Он разговаривал по-русски, смешно, с акцентом)

Для меня, хронически голодной, грезившей о куске мягкого чёрного хлеба, как о высшем блаженстве, его слова звучали злой насмешкой.

Поесть удавалось лишь поздно вечером, в ресторане. Заказывал еду Дэвид и, странно, будучи постоянно голодной, я вяло ковыряла вилкой в полусырой рыбе, напрасно пытаясь насытиться безвкусными, безымянными для меня травами, какими-то стручками и зелёными палочками. Дэвид пожирал лобстеров и улиток, есть которые я категорически отказалась, глупая провинциалка с неразвитым вкусом. А заказывать для меня мясо категорически отказывался Дэвид — он своеобразно заботился о здоровье гостьи.

Иногда, если мы перед ужином заглядывали в частный клуб, пытка голодом затягивалась допоздна. В клубах этих шлялись с бокалами и стаканами в руках разнообразного возраста гости, вычурно одетые, ухоженные и пышущие достатком. Я ловила на себе оценивающие, ощупывающие взгляды и не проходила фейс-контроль — во мне сразу распознавали чужака. Я была добычей молодящихся одиноких старух, которых не принимали в молодёжную компанию, и они с яростью стервятников набрасывались на жертву коммуникации, расспрашивая о политической жизни России. Почти не понимая иностранную речь, я не могла внятно ответить на стандартные вопросы — на какой срок приехала, кем мне является Дэвид, и вскоре меня оставляли в покое, а я, как ворона на кусочек сыра, поглядывала на вожделенный стол.

Увы, поживиться в роскошных клубах, заставленных уютными креслами и модерновой мебелью, было нечем — на изящно сервированных столиках, на огромных блюдах скучали непривлекательные для меня продукты — морковь, веточки брокколи, невкусные чипсы и иногда сыр. Хрупая морковкой и запивая её вином, я старалась отсидеться в каком-нибудь углу, в то время как Дэвид энергично общался с приятелями, обсуждая бизнес, сплетничая и волочась за дамами.

В доме поочерёдно гостили его приятели с жёнами, приехавшие то из Англии, то из Италии. Удивительно — как эти господа умудряются целый день ничего не есть, ничего не делать и выглядеть при этом здоровыми и счастливыми? Гости с упоением отдавались ничегонеделанию — они с удовольствием жарились на солнце, мокли в бассейне, надирались виски, а вечерами развлекались в клубах, где страдала одна только я — безъязыкая, скованная одиночеством и отчуждением. Не веселилась и Сюзан, жена приятеля Дэвида. Сюзан и Арнольд приехали из Лондона — Арнольд и Дэвид были партнёрами по таинственному, неиндифицированному мною бизнесу, охватившему, как спрут щупальцами, множество стран, и им было о чём поговорить.

Нигде не работавшая Сюзан, вышколенная, невозмутимая и безэмоциональная, никогда не выказывала ни радости, ни неудовольствия — она была бледной тенью своего мужа. Всегда тщательно причёсанная, целыми днями она читала дамские журналы, неподвижно распластавшись на лежанке в саду и постоянно переодеваясь. Беседу она практически не поддерживала ни с кем, оставаясь безучастной во время наших походов в клубы и рестораны. Мне почему-то было её жалко, и я попробовала была подружиться с ней, но натолкнулась на холодный и вежливый отпор — от неё повеяло неприступностью королевской особы, к которой по недосмотру охранников приблизилась чернь, и пришлось оставить жалкие попытки войти в контакт.

Дэвид иногда наклонялся к моему уху и шептал: — Ты учись, учись, дурачка. Как она держится — королева!

Неужели никто не видел очевидного, что за королевскими повадками скрывается несчастная и смертельно одинокая женщина, посвятившая жизнь служению мужу и соблюдению этикета?

Дэвид советовал обратить внимание, как в каком случае одевается Сюзан. Я обращала, но ничего не понимала — мне казалось, что одета она скучно и невыразительно. К завтраку, например, она выходила в розовом спортивном костюме, возле бассейна появлялась в махровом халате, а вечером была облачена во что-то серое или коричневое, брючный костюм или юбку с жакетом и лодочки на невысоком каблуке. В тон костюму был подобран обязательный шёлковый шарфик, который она повязывала на голову в машине, чтобы от ветра не портилась причёска. Дэвид шептал мне: — Смотри, какой шик! Кака элегантна женщина!

Как-то в ванной я поэкспериментировала — тоже повязала на голову платочек, но из зеркала выглянула такая рязанская физиономия, что я оставила попытку облагородиться и в машине собирала волосы в немудрёный конский хвостик. Когда я выходила из своей комнаты, переодевшись для прогулки или похода в ресторан, Дэвид морщился, как от зубной боли. Я недоумевала — и что ему не нравится? Несмотря на болезненное перед бегством за океан состояние и личную драму, я прибарахлилась, купив на последние деньги лучшие вещи в нашем универмаге.

Гвоздём коллекции были — турецкого производства кожаная короткая юбка, белая пуховая кофточка с вышивкой белым же бисером и лодочки цвета новорожденного цыплёнка. Ради приобретения этих сногсшибательных вещей я продала старинный, попавший в категорию антикварного, буфет и впервые в жизни вступила в коммерческую сделку с известным фарцовщиком Лычей, задействовав при этом все возможные деловые связи — я работала ответственной за сектор культуры в газете «Задорские вести».

Лыча прославился как известный в городе сердцеед, а местом его дислокации был ресторан при гостинице «Советская». Я попала в поле его зрения, когда наша редакция отмечала в ресторане трёхлетний юбилей газеты. Но, к счастью, я была слишком стара — Лыча интересовался исключительно нимфетками. Выяснив мой возраст и место работы, кавалер отвалил. Небритый Дон Жуан, обладатель лучших в городе шмоток, ухаживал страстно и напористо, сваливая к ногам юной дамы наборы дефицитной и дорогой косметики, букеты цветов в корзинах, поражая юных провинциалок купеческим размахом. Глупышка, не принимавшая его поклонения, получала в бубен, то есть, говоря цивильным языком, могла быть избита за оскорбление лучших чувств поклонника.

По слухам, он с большим трудом избежал тюрьмы за совращение несовершеннолетней и потому стал осторожнее, интересуясь, исполнилось ли барышне 19 лет, прежде чем включать напор и обаяние не ведающего сомнений конкистадора. В письме Маринка сообщила, что город потрясла внезапная смерть Лычи. Оказывается, в своей нескончаемой гонке за наслаждениями он умудрился заразиться спидом, который почти мгновенно сожрал жизнелюбивого фарцовщика.

Мне было жаль Лычу и думалось, что Город осиротел, потеряв никчемного человечка, недалёкого нестрашного полубандита, вечно снующего по избитому маршруту — от универмага до гостиницы, с незажжённой сигаретой в углу ухмыляющегося рта.

После завтрака, убрав со стола, я обычно пыталась укрыться в своей комнате. Иногда это удавалось, но ненадолго. Громогласный голос хозяина извлекал глупую провинциалку из ненадёжного убежища.

— Ты странна девушка! — гремел Дэвид, — Люди мечтают побыть в Майами, а ты в комнате сидишь! Как тебе не нравится у нас, можешь ехать обратно!

Обратно ехать не хотелось, и потому приходилось безропотно облачаться в купальник и выходить «на эшафот» — так я прозвала небольшую бетонную площадку возле дома, выйти на которую можно было через стеклянную раздвижную стену. Этот открытый пятачок весь прожаривался жгучим солнцем, а в буйных зарослях копошилась шустрая тропическая живность. Я старательно вылёживала пару часов на кушетке, изображая негу и беспечность. В одной руке приходилось держать наготове прутик, чтобы смахивать с себя всю эту прущую из кустов и пикирующую из воздушных высот хвостато- крылатую прыткую рать.

На площадке умещалось два небольших водоёма, один с горячей, второй — с ледяной водой. Дэвид с гостями часами сидели в горячей воде и непрерывно употребляли виски — бутылки с противным прототипом самогона заблаговременно выставлялись на мраморном бордюре бассейна.

Мне такого удовольствия и без виски хватало на несколько минут, и тошнота, и головная боль были обеспечены на целый день. К удивлению гостей, я всё чаще посещала бассейн с ледяной водой, маленький, похожий, скорее, на ванну, где разогнаться и поплавать было невозможно. Там я старательно ныряла, пытаясь хоть как-то справиться с постоянной головной болью. Однажды меня, умирающую от жары, сфотографировали, и я постаралась улыбнуться, зная, что фотография обойдёт всех знакомых Задорска, и наверняка её увидит он. Я счастлива, и он мне не нужен.

Так я изнывала от безделья, умирая от жары и голода. Привыкшая к бесконечным заботам, беготне по городу, хлопотам и общению с друзьями, я воспринимала своё положение сродни тюремному заключению. Убегая от себя, я добровольно заключила себя в клетку, в которой не было ни телевидения, ни книг, ни необходимости что-то делать. Высвобожденное время, лишённое смысла, камнем лежало на плечах. Как в недавнем прошлом мне невыносима была мысль об одиночестве, так сейчас невыносима была зависимость от другого человека. Особенно унизительно это проявлялось в мелочах — когда и что есть, куда пойти и что надеть.

Очень хотелось поехать на океан, но Дэвид отвечал категорическим отказом, мол, в океане грязная вода, и в бассейне купаться лучше. Часа в четыре дня пытка бездельем перетекала в пытку развлечениями. Понятия о развлечениях у кандидата в мужья было своеобразное, в них входили скоростная езда по магистралям и посещение магазинов бытовой техники. Мы загружались в шикарный красный автомобиль, привидевшийся мне однажды в вещем сне, и носились по городу. Материализовавшееся из мечты в явь средство передвижения от долгого стояния на солнце (машина находилась во дворе, а гараж был завален всякой дрянью) дышало жаром, как огнедышащий дракон. Дэвид со страшной скоростью летел по навесным мостам, круто разворачивался, резко тормозил и неожиданно бил по газам, визжа от удовольствия. Я же уговаривала колотящийся у горла желудок:

— Ну, потерпи, миленький, ну, не сейчас. Открывающаяся панорама сказочного Майами не радовала. Город удручающе походил на большую деревню, куда ни глянь — на мили расстилаются приземистые домики и крытые ангары. Я пыталась увидеть океан, но не довелось.

Накануне по Флориде пролетел ежегодный обязательный ураган, и с высоты моста видно было то, что осталось от бедного района — фанерно-картонные стены и крыши, рассыпанные по земле, точно колоды карт.

Несмотря на трепетное отношение к финансам и моё отчаянное сопротивление, (не хотелось быть ему ничем обязанной), Дэвид купил для дурно одетой гостьи кучу новой одежды — ему решительно не нравились ни короткие юбки, ни блузочки с воланами — последний писк моды в Белоруссии.

Он заталкивал меня в примерочную кабинку в каком-нибудь огромном магазине и охапками приносил юбки, джинсы, блузки и пуловеры, заставляя всё перемерить.

По правде сказать, мне почему-то ничего не нравилось. Погружённая в странный ступор, я терялась от обилия фасонов, стилей и цветов. Дэвид сердился на такую безучастность и покупал то, что считал нужным. Из магазина я выходила во всём новом, а свою старую одежду несла в выданном продавщицами бумажном пакете и выбрасывала его в ближайшую урну.

Роскошь нарядов отвлекала внимание от постоянно прищуренного из-за непрекращающейся мигрени глаза. Дэвид не скупился на наряды, но ни разу не купил для меня ни фруктов, ни печенья, ни свежего хлеба.

Раз в супермаркете я, наплевав на гордость, умоляла его взять пару сосисок и свежий батон. Дразнила клубника, выставленная в кокетливых корзинках, свешивались с полок подёрнутые дымкой гроздья винограда. Дэвид невозмутимо отвечал, что сосиски вредны для здоровья, хлеб есть дома в морозилке, а фрукты зимой он не покупает — дорого.

И это значило, что для него я кукла, кукла Барби, которую можно держать в коробке и доставать лишь по мере необходимости. Кукла не может мечтать, хотеть, желать, обижаться или уставать. Её не нужно кормить, ей можно оторвать ногу, забросить на шкаф и забыть о ней. А иногда вытащить и показать гостям:

— Вот какая у меня красивая кукла, ни у кого такой нет!

И безучастная ко всему Барби лишь улыбается наклеенной раз и навсегда улыбкой.

Смутно созревало решение. Решение, от которого кружилась голова. Я уеду от него! Не зная языка, без единого доллара в кармане — уеду! В своей маленькой душной комнатке я доставала открытку с видом Нью-Йорка, подолгу рассматривала голубые небоскрёбы, утешала и подогревала саму себя:

— Уеду!

Не лучше дела были и у Люды, с которой мы познакомились в самолёте. Она мне позвонила. Трубку было снял Дэвид, и пока он выспрашивал у абонента анкетные данные, Люда не растерялась и напросилась в гости. Оказалось, что жила она по соседству, в том же районе «Кокосовая роща» и могла дойти к нам пешком. У Люды были такие же, как и у меня, проблемы — она отчаянно голодала. В доме её жениха до позднего ужина предлагались только фрукты и йогурты. Когда она пришла в первый раз, то выглядела не лучшим образом. Спокойная и рассудительная в самолёте, сейчас она была растеряна и подавлена. Дэвид с насмешкой поглядывал на нас, самозабвенно сплетничающих, через стеклянную стену своего кабинета.

Люда родом была из маленького украинского городка, по образованию химик. В Москве она закончила университет. В Америку её, в отличие от меня, привёл трезвый расчёт. Она хотела жить хорошо и построить карьеру. Матримониальные планы у неё стояли не на первом месте. Кросса она использовала как средство перемещения из одной страны в другую. Но если для того, чтобы выжить и добиться своих целей нужно будет выйти замуж, она выйдет, хоть за старого, лысого и толстого. А ещё она хотела много зарабатывать сама. Жёсткие суждения этой милой, чернявой и невысокой украинки не вязались с напевной речью, которой место на кухне, среди кастрюль с кипящим борщом и варениками.

Потом мы втроём бултыхались в тесном джакузи, ведя светские беседы. Дэвид пригласил Люду и Росса, к которому та приехала в гости, к нам на ужин. Ужинали во дворе. Возле водоёмов на зацементированной площадке под тентом стояли круглый пластиковый стол и стулья, а на незалитой бетоном земле свирепствовали такие заросли, что я не рисковала туда соваться, как бы мне ни хотелось полежать на травке. Росс оказался самым настоящим стариком, хотя он был безукоризненно одет, выбрит, и осанка его сохраняла выправку и властность. Как и у Дэвида, у него на шее был повязан шёлковый платочек, а из кармашка летнего льняного пиджака выглядывал уголок шёлка того же цвета.

Мария подала купленную накануне в супермаркете курицу гриль и салат из овощей. Это была вся еда. Утром я умоляла Дэвида дать мне возможность приготовить для него и гостя русские блюда, салат «Оливье» и селёдку «под шубой», но он не захотел и не стал покупать продукты.

Вечер удался. Мы с Людой, объединённые общим языком, культурой, прошлым и одинаковыми проблемами, трещали не переставая, шутили и смеялись. Иногда пытались для Росса пересказать смысл шутки по-английски, но у нас это плохо получалось. Дэвид поначалу переводил, но потом они с Россом отвлеклись от нас и тихонько беседовали, заговорщически понижая голоса до еле слышного шопота. Мы понимали, что они тоже обсуждают нас и те неудобства, которые принесли им гостьи из дикой России.

Наконец мы тепло попрощались с новыми друзьями, и Дэвид меня огорошил.

— Я не хочу, чтобы ты встречалась с этой Людой и разговаривала по телефону.

Я была в шоке:

— Дэвид, что случилось, почему?

— Таму, что она, как это, шука.


— Сука, — машинально поправила я, — Почему сука, что случилось? Она милая, образованная девушка. Я была рада, что мы подружимся.

— Это ты милая дурачка, а твоя дружка (я тут же поправила — подружка) ни перед чем не остановится. Бедный Росс!

Я настаивала на объяснениях.

Дэвид, с тонкой улыбкой на самодовольной, холёной физиономии, торжествующе меня просветил.

— Это ты не хочеш ко мне в кроват, а она в пул (в бассейне) меня ногами трогала и язычком вот так делала.

Он далеко высунул язык и облизал губы.

— Она за столом меня ногами трогала! Ты дурачка, ты любить хочаш, а она замуж. Такая закрутит, а потом всё отберёт!

Я пыталась защитить Люду, говорила, что ему показалось, это были случайные прикосновения, что он не прав, но Дэвид был неумолим. Мне было запрещено подходить к телефону.

Дэвид ожидал приезда из Москвы своего друга и делового партнёра. Я заразилась его нетерпением и тоже ждала, чтобы иметь возможность отправить с оказией письма в Россию. Наконец, таинственный незнакомец прибыл. Им оказался молодой, лет тридцати, парень, одетый в превосходно сшитый деловой костюм и белую рубашку с галстуком. В руках гость держал лёгкий плащ и дипломат крокодиловой кожи. Держался он отстранённо и холодно, с некоторым оттенком высокомерия. Хохоча и похлопывая его по плечу, Дэвид отвёл Дмитрия в освободившуюся накануне комнату для гостей, откуда тот вскоре вышел, переодетый в лёгкие брюки и рубашку с коротким рукавом. Я даже успела заметить, что закрытые туфли он сменил на плетёные из светлой кожи сандалии, одетые на босую ногу. Выражение надменности смягчилось — по лицу гостя скакали солнечные зайчики, щедро проникавшие в дом через стеклянную стену.

Тут же они куда-то и уехали, весёлые и оживлённые, к моему огромному удовольствию.

Я радовалась, когда оставалась одна в доме. Напряжение, постоянно державшее меня в тисках, куда-то отступало, и даже процесс добровольного обжаривания в саду не казался таким уж мерзким делом.

При Дэвиде я себя чувствовала, как чувствует, наверное, прыщавый стеснительный подросток, оставленный у строгого родственника на неопределённый срок — нельзя играть, нельзя доставать книги из застеклённых шкафов, нельзя пользоваться видеомагнитофоном, нельзя шарить в холодильнике, нельзя есть любимое варенье, нельзя позвать в гости друзей, нельзя поваляться в постели.

Когда же удавалось остаться одной, то я, как кошка, пыталась прочувствовать дом, вжиться в него, представить его своим, ощутить себя в нём комфортно, хотя, наверное, лучше было бы пытаться понять Дэвида, подружиться и найти с ним точки соприкосновения.

Я же, скованная непрекращающейся мигренью, замкнулась в неприятии и скрытом раздражении. Возможно, организм просто взял тайм-аут и пытался восстановиться от перенесённых переживаний. Возможно, нужно было побыть в одиночестве, выспаться, зализать раны, но жизнь не давала тайм-аута.

Мне нравилось бывать в доме одного приятеля Дэвида, Ника. Возраст Ника не поддавался определению, как, по-видимому, и его доходы. Я так и не поняла, чем занимался Ник в прошлом, знала только, что он объездил весь мир, и каким — то образом умудрился натащить в свой дом-дворец всяких экзотических чудес. Только переступив порог его резиденции, попадаешь в совершенно фантастический мир — над головой качаются лианы, из кустов доносятся противные крики павлинов, старинные колонны обрамляют ведущую к дому тропинку. И неожиданно из тропических зарослей вырастает огромный дворец, на ступенях которого застыли скульптуры слонов, выполненных в натуральный рост. Создавалось впечатление, что это не жилой дом, а музей восточноазиатской культуры. Лестница вела в огромный холл, в котором расположилось множество слонов, змей, львов и грифов, изваянных из камня и дерева и богато инкрустированных драгоценными камнями.

Среди всех этих подавляющих роскошью отделки и размерами скульптур, прямо в центре зала, на помосте, находился длинный стол под парчовой, расшитой золотом малиновой скатертью. Хозяин, маленький сухенький старичок, совершенно терялся среди всего этого великолепия. И если бы не его апломб, равнозначный размеру слонов, его можно было бы принять за случайно затесавшегося в компанию вальяжных богачей садовника.

Ник, одетый в коротенькие жёлтые шорты, украшенные на заду малиновым сердцем, обнажающие кривые ножки, густо покрытые седой растительностью, бурно приветствовал меня. Он тряс мне сразу обе руки, попеременно слюнявил их и восторженно вопил:

— О, русска баба! Приивиет!

На этом его знание русского языка ограничилось, и дальше он тарахтел на английском. Дэвид, улучив момент, шепнул,

— Сейчас он тебя поведёт хвастаться своей спальней. Не бойся, приставать не будет, ты для него слишком старая.

И он хихикнул. Я, невольно задетая этим замечанием, посмотрела на хозяина дома, — да ему лет семьдесят, если не больше! Кто на него посмотрит!

Оказалось, я была не права — находилось немало желающих привадить богатенького буратинку вместе с его дворцом, слонами и инкрустированными змеями. Двадцатилетние красавицы сменяли друг друга, но дальше постели их влияние на эпатажного жениха не распространялось.

Я, как гостья из России, удостоилась чести посетить знаменитую спальню в качестве экскурсанта. Спальня и вправду оказалась шикарной. В углу, на постаменте, необъятное ложе крепко упёрло слоновьи ножки в персидский ковёр, скрывая под малиновым балдахином с золотыми кистями множество тайн. Ванна, не отделённая никакой перегородкой, была вделана прямо в пол и зияла малахитовой глубиной чрева. Золотые львиные головы с рубиновыми глазами притворились разными краниками и ручками. Со стен загадочно щурились, выплывая из глубины холстов, лица, и нежились в альковах крутозадые красавицы с молочно белой кожей.

— Похоже на Рембрандта и Рубенса! Хорошие копии, — подумала я. Словно прочитав эти мысли, хозяин возмущённо завопил:

— Это подлинники!

Затем он подпрыгнул, совершил в воздухе пируэт и на одной ноге поскакал к гостям, алея в полумраке малиновым сердцем на заду.

Увы, в этом доме подавали такие экзотические блюда, что я, даже будучи вечно голодной, не могла их есть! Сидящие поголовно на диетах, господа употребляли одну траву, представленную во всём её разнообразии и политую для вкуса соусами. Помню что-то горькое, солёное, кислое или водянисто-безвкусное, какую-то мешанину из водорослей и неизвестных растений. Мяса не наблюдалось, подавали сделанную на пару рыбу, хлеба тоже не было. Привыкшая к сытной простой еде — картошке, жареному мясу, хлебу, колбасе, ну и к салату оливье по праздникам, я не могла насытиться этой пищей, в желудке всегда противненько и обиженно что-то подвывало, ворочалось и жаловалось, постоянно кружилась голова.

Почему-то я зашла на кухню и увидела на столе, среди груды овощей, сиротливо лежащий белый батон, длинный, с загорелой хрустящей шкуркой. Забыв о приличиях, я отломила кусок и стала торопливо запихивать его в рот, боясь, чтобы меня не застукали за этим преступным занятием. Но меня застукали. К счастью, Барбара, жена одного из гостей, военного с большим чином, с пониманием отнеслась к преступной страсти к свежему хлебу. Они с мужем отвечали за стол, и всегда принимали гостей в доме Ника, будучи сами гостями. Так вот, она отдала приказ, чтобы для меня впредь готовили спагетти и покупали хлеб. Одета Барбара всегда была лишь в чулки на подвязках, маленькие чёрные стринги и кружевной белый передничек. В роскошных её чёрных кудрях крепилась кокетливая кружевная повязка, какие часто носят официантки. Красавица заявила, что возьмёт надо мной шефство, научит, как себя вести и одеваться. Я даже опешила — мне всегда казалось, что я красиво одеваюсь, и манеры мои не самые плохие, во всяком случае, вульгарной или распущенной меня никак назвать было нельзя.

Задумавшись, я спросила Дэвида об этом. Он ответил так: «Ты хороша, красива девушка. Но видно, что жила в маленьком городе. А Дмитрий сказал, что и хорошо, что ты провинциалка и потому не испорчена, не похожа на московских девушек, которые все стервы».

Несмотря на сомнительный комплимент в свой адрес, я обиделась. Обиделась за провинциалку и за всех москвичек.

В один из таких визитов кто-то сделал чудесную фотографию, где мы с Барбарой стояли, обнявшись, на фоне слона. Я — в белых брюках и белом блейзере, с золотым ремешком на талии и в золотых туфельках, и почти двухметровая Барбара, дочь француженки и чёрного островитянина, с голой оливковой дынеобразной грудью, кокетливо выставившая стройную ногу в ажурном чулочке. Жалею, что однажды, празднуя очередное начало новой жизни, я порвала все снимки этого периода. В приступе ярости было изорвано изображения невиновной в моих злоключениях Барбары, о чём сейчас горько сожалею.

В мусорное ведро полетели изображения Дэвида, богатого старикашки Ника и его гостей, меня самой, давящейся на кухне украдкой батоном, и много, много других.

Только парочка снимков, не помню, по какой причине, избежала печальной участи и трепетно хранится в альбоме.

На одном из них запечатлено, как я, разморенная жарой, скучаю на лежанке у бассейна, а на заднем фоне вздымается каскад экзотических цветов.

На другой — в доме посла из Канады, с пластиковой тарелкой в руках я с вожделением взираю на блюдо с макаронами, стоя в очереди к столу.

Иногда в гости прибегала Люда. Я очень радовалась её визитам. Дэвид, запретивший нам общаться, удивлялся такой наглости — как так можно прийти в гости без предварительного звонка? Вопреки моему ожиданию, он её не выгнал, но продолжительность визитов контролировал. Он давал нам с полчаса посплетничать, потом громко извещал о том, что нам с ним пора куда-то ехать, и Люда торопливо уходила. Дэвида, казалось, забавляла ситуация — наш страх, двойная жизнь, которую мы вели, — жизнь людей, приспосабливающихся к новой чуждой среде с надеждой извлечь выгоду. Очевидно, ему было любопытно следить за развитием отношений между Людой и Россом, но беспокоился о том, чтобы Люда не оказала на меня влияния и потому строго дозировал время нашего общения.

Дмитрий долгое время держался со мной напряжённо, и я не лезла к нему с разговорами. Несомненным было его высокое социальное положение и достаток, и всем своим поведением он старался поддерживать имидж богатого и респектабельного господина.

С Дэвидом мои отношения в более близкие не перетекали — я упрямо отказывалась переселиться в его спальню, и он перестал петушиться и обхаживать капризную невесту. Он уже был трижды женат и разведён, и имел пунктик — жениться только на европейке, так как ненавидел американок, испорченных свободой и эмансипацией. Я была также четвёртой по счёту русской, которую он приглашал к себе. И вот парадокс… Он был, по его же словам, в восторге от моего благородства, не жадности, не наглости — всех других кандидаток в жёны он через неделю их пребывания в гостях отвозил в аэропорт и отправлял, плачущих, обратно в Россию. Его возмущала их наглость, они не отказывались, как я, от покупок, а просили — драгоценности, духи, обувь… И в то же время его стала раздражать я — своей холодностью, замкнутостью и тем, что явно не наслаждалась пребыванием в райском уголке.

Я, в свою очередь, тяготилась неопределённостью статуса — не то возможной невесты, не то гостьи, не то служанки. Если бы я приехала просто в гости на оговоренный срок, то, не сомневаюсь, пыталась бы извлечь из такого подарка судьбы максимальные для себя приятности и отношение к ситуации было бы совершенно другим. Но — назад дороги не было, а здесь я не находила места для себя. Дэвид был чужим. Обмануть его, то есть притвориться восторженной и влюблённой, лишь бы только выйти замуж, закрепиться в чужой стране я и не пыталась — тогда мне это и в голову не приходило. Приехав в Майами, я бежала. Бежала от города, ставшего вдруг враждебным. Бежала от себя — опустошённой и равнодушной. Я совершенно была не готова к тому, с чем придётся столкнуться.

Вот интересно получается — оттуда, из нашего полунищего существования, мы все с завистью смотрим на запад, наивно проводя знак равенства между богатством и счастьем. Видели бы меня сейчас покинутые подружки из забытого Богом города — в белоснежном, великолепно сшитом пиджаке из тончайшей шерсти, в обтягивающих ноги лайкровых слаксах, в умопомрачительной блузке натурального шёлка, в дорогущих туфлях ручной работы, в золотых браслетах и клипсах! Я разгуливаю по роскошному дворцу, а мне нестерпимо скучно, тошно и хочется домой!

Лежала бы на своей тахте, слушала бы Аббу «Я верю в ангелов», или «Жёлтые ботинки» Агу-заровой, пила бы себе чай, грызла баранки, или смотрела в окно на двор, покрытый белым снегом, и какая-нибудь нахальная синица прыгала бы по подоконнику, кося на меня через стекло оранжевым круглым глазом.

Домой! Сладко замирает сердце, и тут же колет ледяная игла рассудка — куда домой? У меня нет больше дома! Вернуться с позором, сказав, что меня не устроил миллионер и жизнь в Майами? Смешно, да и никто не поверит. И что я буду делать, как выживу? В Газете работать не смогу, чтобы не видеться с Ним. Искать работу, когда одна половина города уволена, а вторая получает зарплату носками на чулочном комбинате и лампочками на электроламповом заводе? Вернуться в город, где в тёмном подъезде можно напороться на нож грабителя, где не топят зимой квартиры, и можно уснуть, лишь устроившись под одеялом в куртке, тёплых штанах и вязаной шапке, где стираешь в ледяной воде единственные джинсы и не можешь выйти из дому, пока они не высохнут?

Что делать? Терпеть выходки этого капризного барина, угождать ему, полностью раствориться в его режиме и доме, быть лишь для него — лишь сопровождающей куклой, рачительной хозяйкой (я слышала, как он считал с Дмитрием, что если женится на мне, то отстранит от работы Марию и сэкономит в месяц четыреста долларов, так как я буду стирать и убирать).

Меня не пугала работа по дому, я и рада была хоть чем заняться — меня оскорбляла рациональность подхода, как будто он выбирал не подругу, не живого человека для любви и счастья, а механизм, способный лишь улучшить его удобства и комфорт.

Поздним вечером Дэвид и его гость куда-то уехали, уже в который раз не пожелав взять меня с собой. Я не очень-то расстроилась и чудесно провела время, описывая подругам в письмах сегодняшний день. Глубокой ночью меня разбудил шум. Из гостиной, приглушённые расстоянием, доносились музыка, мужские голоса и женский смех.

Я не могла привыкнуть к этому дому, в котором царил идеальный порядок, в котором не было книг и где нельзя было переложить диванную подушку или безнаказанно пошарить в холодильнике.

Сидя чинно на диване в гостиной и бессмысленно таращась в словарь, я поглядывала сквозь стеклянную стену в кабинет, где Дэвид увлечённо суетился у компьютера и телефона, постоянно требуя у Нэнси какие-то бумажки, и своё безделье воспринимала особенно остро. Убирать мне было категорически запрещено — этим занималась приходящая два раза в неделю Мария, сварившая мне кофе в первый день Майямской жизни. Развлекаться приготовлением пищи я тоже не могла — кроме бананов, супов в пакетиках и джемов, в доме ничего съестного не водилось. Пыталась читать газеты — скучно, да и не понимаю ничего. Часами я тупо смотрела в словарь, пытаясь вбить хоть ещё одно слово в ставшую вдруг непослушной и тяжёлой голову. Сидеть у бассейна удовольствия не доставляло — адская жара, шныряют устрашающего вида ящерицы.

Раздеваюсь. Залезаю в джакузи. Дэвид радостно машет рукой из кабинета — он думает, что я отдыхаю. Горячая вода, влажный гнилой воздух, в голову жарит немилосердное солнце. В желудке тут же что-то противно начинает сжиматься и поднимается к самому горлу, грозясь вырваться наружу. Перебираюсь в другой водоём и словно попадаю в Ледовитый океан посреди зимы. Выскакиваю из ледяной воды, торопливо вытираюсь, запахиваюсь в белый махровый халат и иду в дом. Хозяин всего этого великолепия работает и шуметь, то есть смотреть телевизор или слушать музыку, запрещается даже в гостиной — огромном зале, заставленном белыми кожаными диванами, стеклянными столиками, деревянными и металлическими скульптурами, вазами с цветами.

Короче, места для меня нигде нет. Чёрной мышкой по дому снуёт Мария, вооружённая тряпкой и пылесосом. Мне неудобно перед ней за свою праздность. Мария, вышколенно обнажив в улыбке розовые дёсны, молча протягивает стопку моей выстиранной и отутюженной одежды. Я благодарю её и скрываюсь в душной каморке, где можно лежать на кровати и слушать гудение вентилятора.

О том, чтобы выйти погулять за пределы дома и сада, не может быть и речи. На многие километры тянутся резиденции за высокими оградами, разделённые проезжей частью. Привычного и родного тротуара, по которому могут слоняться беззаботные пешеходы, попросту нет. Как-то я попыталась освоить окружающий мир, и пришлось пробираться, как партизану, почти прижимаясь плечом к бетонным стенам, чтобы не угодить под резво проносящиеся машины. На ноги сыпалась с верхушек деревьев всякая живность, цеплялись за одежду колючки, и ничего не было видно впереди, кроме бесконечных заборов и дороги. Пришлось повернуть назад.

За благополучным районом Кокосовой рощи начиналась территория малоимущего чернокожего населения. Даже на машине никто не чувствует себя там в безопасности. Дэвид всегда врубал высшую скорость и побыстрее пытался проскочить эти грязные и опасные пустыри, заставленные картонными лачугами, где за просто так можно было напороться на пулю — известная классовая ненависть бедного к богатому.

Я безумно скучала по своему городу, маленькому и провинциальному, в котором тоска душила меня и который я так отчаянно мечтала покинуть. Я вспоминала свою подругу Леру, которая всегда была для меня символом покоя, уюта и устойчивости. Мы учились в одной группе, и по приятному совпадению она жила с мамой в доме прямо напротив общежития. Лера спасала всегда, с тех сумасшедших студенческих лет. Сейчас ей тридцать лет, но она та же девчонка, и также, как и двенадцать лет назад, теплом бъёт из гостеприимно открытой двери. И не меняющаяся с годами Лерка в дверном проёме. А я, как всегда, голодна и, как всегда, у меня куча проблем. И Лера, как всегда, кормит чем-нибудь вкусненьким и внимательно выслушивает. Двенадцать лет прошло со студенческой поры, а мы всё те же. И всё та же погоня за недосягаемым счастьем, и всё то же ожидание. Нам казалось с Леркой, что мы знаем, какое оно, счастье, а когда оно обозначивалось в наших руках, то оно было не совсем таким, как ожидалось, или оказывалось, что нам нужно было совсем другое.

И сказав наболевшее, и съев всё предложенное, я убегала, забыв спросить у Лерки, как она… Ведь у неё так тепло, и она всегда такая спокойная.

Я выбегала, надевая на ходу варежки и пряча нос в шарф. Бежали улицы, грустные такие улицы, воспетые Шагалом и поющие в моей душе. Задорск странный, ранее не любимый. Тебе теперь моя песнь. Я удивляюсь Шагалу — ну, что тебе в этих улочках? Ну, что в тебе бъётся эта вечная тоска, в тебе, жителе Франции, весёлой и нарядной? Очевидно, тоска более привораживает, чем веселье. Неужели и в другом городе может быть такое тягучее жёлтое небо, в котором заблудились стаи птиц. Неужели и в другом городе могут быть такие странные обрывы в никуда. И такие горбатые улочки, по которым прогуливались барышни и пролетала в карете молодая весёлая губернаторша.

Всё забыто, растоптано и утрачено.

Игрушечные человечки спешат по своим невесёлым делам, и часы на древней каланче отбивают — там, там, там, — посылая свою песнь то ли людям, то ли Богу. А я бегу по Задунавской, потом по Соборной площади. Холодно, снег скрипит, а я вспоминаю чьи-то тёплые губы на своих.

Как давно это было, в той жизни, не со мной! Почему я вспоминаю? Вспоминаю губы, тронутые морозом. Прозвенел трамвай.

Ах, да! Он здесь уже давно не ходит! Когда-то трамвай пробегал здесь по искристым путям, увозя в своём теле сплющенных замёрзших первокурсниц. А мы всё те же первокурсницы, и не видно впереди ничего, и только город обволакивает, окружая со всех сторон, забирая мою тоску, переплетая её со своей и окутывая ею редких прохожих.

И какой-то мальчик в чёрном пальто оглянулся на меня, узнавая, но мне было некогда, некогда! Я бежала в свою пустую холодную кухню, чтобы в тоске метаться по ней, писать грустные стихи и снова хотеть к Лерке! Вздрагиваю от неожиданного скрипа двери. Занятая своими воспоминаниями, даже не заметила, как в комнату вошёл Дэвид. Бросив неодобрительный взгляд на разбросанные на кровати листки, он буркнул:

— Наряжайся и выходи, у меня сейчас будут гости.

Через полчаса, нарядная, как рождественная ёлка, с наклеенной, дрожащей от напряжения улыбкой, я, как швейцар, торчала у входных дверей. К дому один за другим подъезжают шикарные автомобили, из которых господа с тросточками извлекают на свет подруг — все в узких юбках и в туфлях на высоких каблуках. Дамы буквально душат меня в приветственных объятиях. Вначале они широко распахивают руки, мелко семеня на каблуках, потом, отклячивая зад, аккуратно, чтобы не повредить маникюр, смыкают руки на моей спине, прижимаясь напудренной щекой к моей и смачно целуя воздух. Пару дамочек промахнулись и оставили на моем лице полоски жирной помады. Писк, визг.

Мужчины, почти все, как правило, раза в два, три старше своих спутниц, старательно слюнявили мою руку, склонясь в почтительном поклоне. Я мужественно, как Маргарита на балу, расправлялась с потоком гостей. Во всей этой их неестественной радости и подчёркнутой уважительности мне виделась насмешка — я всё равно была чужой.

До меня здесь уже гостило несколько девиц, и майамское общество относилось к частой смене невест с олимпийским спокойствием, привыкнув к сумасбродствам одного из членов своей стаи. Ещё Дэвид любил эпатировать общество костюмами — он появлялся на людях то в форме морского российского офицера, то в рваной солдатской гимнастёрке. Всё это он привозил из Москвы, и как-то признался, что заплатил за рваную гимнастёрку четыреста долларов, в то время я, как ни просила, так и не дождалась от него батона свежего хлеба за семьдесят пять центов.

В тот вечер Дэвид был босиком, в накинутой прямо на голое тело холщовой хламиде и поразительно напоминал вылезшего из бочки Диогена — ткань вздыбилась на выступающем животе, открывая ниже колен худые волосатые ноги. Общество даже не моргнуло и глазом. Меня же более всего беспокоило то, что не приходилось рассчитывать на скорый приём пищи. (Я, как всегда, была голодна). На кухне в огромной кастрюле варилась какая-то похлёбка из овощей и неочищенных креветок, которую переодически помешивал длиннющим черпаком Дэвид, держа в другой руке стакан с виски. Изысканная публика с нетерпением ждала прихода какой-то парочки, которая должна была принести макароны. Мне было стыдно, что в доме нет макарон и что гостям не предложены никакие закуски. Потом я резонно рассудила — почему это стыдно мне, а не хозяину? Наверняка тут у них свои правила, и мне нужно забыть о русском гостеприимстве, тем более что я здесь такая же гостья.

Пока готовилось блюдо, гости, как неприкаянные, бесцельно слонялись по белой гостиной, кучкуясь в различных вариациях. Каждый таскал с собой бокал с вином или коктейлем, многие были уже явно пьяны. Я держалась за свой бокал, как утопающий за соломинку, создавая видимость занятости. Мой упрямо не желающий совершенствоваться английский позволял поддерживать беседу на уровне чукчи, попавшего на симпозиум. Но это незнание языка обострило другие органы восприятия, и, как в немом кино, я легко угадывала истинные настроения и отношения друг к другу. Да, обществу было решительно не о чем говорить, и все откровенно скучали!

Прошёл томительный час. Макароны ещё не принесли. Наконец появившихся спасателей встретили радостным воем. Я укрылась на кухне, радуясь тому, что нашла себе занятие. Дэвид давно уже приготовил варево, и хохот его доносился из сада — стеклянная дверь была отодвинута, и часть гостей переместилась на воздух. Я вскрыла все четыре картонные коробки, наполненные разноцветными макаронами в виде крючков, ракушек и шестерёнок, и очень долго ждала, когда же закипит вода. Наконец всё было готово. Взявшая на себя роль хозяйки, я, как когда-то в пионерском лагере, накладывала в тарелки стоящим в очереди оживившимся леди и джентельменам макароны и поливала их соусом с креветками, издающим острый, пряный запах. Проголодавшиеся дамы и господа удивительно быстро расправились со своими порциями. Десерта в доме, как обычно, не было. Но кто-то, очевидно, хорошо знакомый со скупостью хозяина, предусмотрительно захватил с собой коробку с пирожными. Я подала кофе.

Дэвид в этой суете не принимал никакого участия. Он был смертельно пьян. Шатаясь, он слонялся между столиками и креслами, проливая на пузо из наклонённого бокала кроваво-красный коктейль. За пять минут гости разделались с десертом и с видимым облегчением стали прощаться.

Толпа схлынула, и дом показался неестественно большим и тихим. Дэвид стоял, прислонившись к стене, и непрерывно икал. Его наряд был щедро расцвечен пятнами от пролитого соуса и напитков, к животу прилипла макаронная шестерёнка. Я собралась уже ускользнуть в свою светёлку, но не успела. Всегда корректный и джентльменистый, Дэвид танком пёр на меня. Он расставил руки и, ежесекундно громко рыгая, пытался заключить меня в свои пьяные объятия. Я молча пятилась задом, выставив впереди себя подвернувшийся под руку стул. Мы оба хрипло дышали.

Дэвид — от выпитого и от ярости, я — от страха и напряжения. Это была не погоня, а поединок. Маски приличия сорваны и выплеснулись долго скрываемые эмоции. Дэвиду нужно было наказать тихую своевольную упрямицу, не принимавшую правил игры. Я же ошалела от страха, понимая, что хозяин дома совершенно бесконтролен и взывать к его разуму или порядочности бесполезно. Всегда одетый с иголочки, элегантный и не лишённый обаяния, сейчас он был отвратителен в этой измазанной хламиде, с пьяными бессмысленными глазами. Передо мной уже проносились уродливые сцены насилия с борьбой не на жизнь, а на смерть, с возможным кровавым финалом. Я была готова защищаться до последнего — эта гора мяса со злобным взором, с прилипшими к пузу кровавыми макаронинами вызывала безумный страх и отвращение. Отступая, я резко выставила впереди себя стул, Дэвид наткнулся на него и со страшным грохотом обрушился на пол.

Глядя на неподвижно распростёртое тело, я заскулила от тошного страха, но в ту же минуту в мозгу пронеслось ироничное:

— Ну вот, всё, как в детективе — кровь, труп, полиция, тюрьма.

Но судьба написала для меня иной сценарий, в котором трагедия сменяется фарсом. Когда я, опустившись на колени и замирая от ужаса, исследовала бездыханную тушу, то не обнаружила ни крови, ни закатившихся глаз. Дэвид глубоко и тяжело спал.