"Сказочная древность Эллады" - читать интересную книгу автора (Зелинский Фаддей Францевич)

Сказочная древность

Предисловие (к Выпуску 1)

Если вам, мой дорогой читатель, еще не исполнилось… скажем не в обиду вам, четырнадцати лет, то не утруждайте себя чтением этого предисловия: пусть его вместо вас прочтут ваши родители или воспитатели. Вам же лично имею дать только один совет. Вероятно, вы пожелаете читать рассказы моей книги подряд; и это будет очень хорошо. Думаю, что в ее первой части — «Сказочная древность» — дело обойдется без затруднений. Но уже со второй — «Историческая Эллада» — может случиться, что тот или другой рассказ вас с первой страницы не заинтересует; тогда бросьте его и перейдите к следующему. Пропущенное теперь успеете наверстать впоследствии; книга вам дана, надеюсь, не на один год.

А теперь обращаюсь к тем, со стороны которых я жду и желаю критического отношения к моему труду. Чем он оправдывает себя? Новизною замысла? — Не совсем. Книги, посвященные популярному изложению античности, у нас имеются — правда, переводные. И этим подсказано одно из соображений, оправдывающих появление этой книги. Но я все же не так уже скромен: полагаю, что даже у тех народов, с языка которых переведены означенные изложения, моя книга приобрела бы право на существование. Постараюсь объясниться.

Тут, правда, первая часть, озаглавленная «Сказочная древность», занимает особое положение. В популярных пересказах греческой мифологии на Западе недостатка нет, а некоторые из них переведены и по-русски… Полагаю, однако, что читатель, знакомый с тем или другим из них, при сравнении их с моим найдет много различий — и с удивлением спросит себя, откуда они могли взяться при изложении одной и той же материи. Для ответа я должен объяснить ему, как возникла та совокупность преданий, которую мы называем «греческой мифологией».

Первыми, закрепившими в слове, и притом стихотворном, имеющиеся в сознании народа предания о героях, были творцы героического эпоса, певцы-гомериды; результатом их работы было целое море эпической поэзии, более сотни книг. Из них нам сохранилось только два эпоса, Илиада и Одиссея — правда, лучших, но довольно ограниченных содержанием; все остальное погибло. — За этой первой школой появилась вторая, школа творцов дидактического эпоса; эти люди, тоже певцы, задались целью приурочить предания гомеридов, а также и иные, к отдельным героям, поставленным между собою в генеалогическую связь, в видах обнаружения правды о прошлом правящих родов в тогдашней аристократической Греции. Из этих эпосов, сухих, но содержательных, нам не сохранилось ни одного, если не считать «Феогонии» Гесиода, посвященной генеалогии не столько героев, сколько богов. — Эту вторую школу эпиков-дидактиков сменили в VII–VI вв. лирические поэты, любившие обрабатывать в своих песнях, прославлявших богов и людей, родные мифы, видоизменяя их отчасти под влиянием новых религиозно-нравственных воззрений; из этой литературы, очень обильной, нам сохранились только оды Пиндара и Вакхилида. — Четвертую обработку мифов дали преимущественно в V в. драматические поэты, обращавшиеся однако со своими сюжетами с творческой самостоятельностью; из их творений, коих насчитывалось много сотен, нам сохранилось всего 33 трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида. — Одновременно с ними работали над мифами, в-пятых, и первые историки-генеалоги, среди которых выдавался Ферекид; их целью было привести все мифы в историческую систему, причем неизбежно было и некоторое к ним критическое (ввиду множества вариантов), но не творческое отношение. Их работы до нас не дошли. — С III в. начинается, в-шестых, деятельность александрийских ученых, притом двойная: с одной стороны, поэтически одаренные ученые, вроде Каллимаха или Аполлония Родосского, собирают преимущественно малоизвестные предания для поэтической обработки, с другой — так называемые киклографы, компилируя и поэтическую и прозаическую литературу прошлого, пересказывают по циклам (отсюда их имя) с приведением вариантов все попавшие в нее мифы. Ни те, ни другие (кроме Аполлония) нами не сохранены, но о поэтических трудах александрийцев нам дает понятие их талантливый римский подражатель Овидий в его знаменитых «Превращениях», а о киклографах — краткое руководство так называемого Аполлодора. — Наконец, в седьмую группу мы выделяем всех эпигонов, живших в обеих половинах империи около и по P. X., очень различных категорий; тут и последыши эпоса вроде Стация с его «Фиваидой», и Квинт Смирнский с его троянским эпосом, и трагедии Сенеки, и прозаические эксцерпты, как самостоятельные, так и попавшие в комментарии к древним авторам. Это по достоинству наименее ценная категория; но зато она в значительной мере нам сохранена.

Как видит читатель, «греческая мифология», поскольку она сохранилась нам, не представляет собою однородного целого; в древности она развивалась на протяжении столетий, то же, что дошло до нас, — материал случайный, отдельные части которого принадлежат различным эпохам жизни общего дерева. Каково же по отношению к нему положение современного пересказчика? Возьмем Шваба, одного из лучших: он берет, понятно, то, что ему дано в готовом виде: историю Кадма по Овидию, Аргонавтов по Аполлонию, Геракла сначала по Аполлодору, а конец по Софоклу, Троянскую войну, насколько можно, по Гомеру, а далее по Квинту Смирнскому и т. д. В результате — полное отсутствие композиционного и идейного единства, и если тем не менее отдельные мифы в его изложении нравятся, то этим они обязаны только своей собственной, исконной, не заглушённой позднейшими наслоениями красоте и жизненности.

Но как же быть? — Ответим сначала на вопрос: как бы мы поступили, если бы мы были так же богаты, как мы бедны, то есть если бы сокровищница греческой мифологии была нами сохранена вся: какой слой избрали бы мы для своей обработки? Ответ несомненен: если не считать Гомера, перед которым почтительно остановились позднейшие, то мы пересказали бы нашему юношеству греческие мифы в том виде, который они получили в аттической трагедии, преимущественно у трех ее корифеев, Эсхила, Софокла и Еврипида: трагедия — самое яркое претворение греческой мифологии, расцвет ее жизни в сознании ее народа. — Да, если бы она была сохранена вся; но, к сожалению, нам сохранилась лишь приблизительно ее десятая часть, остальное погибло. — Погибло, да не совсем: следы погибшего остались и в литературной и в изобразительной традиции, и по этим следам его можно в значительной степени восстановить. Но, конечно, для этой подготовительной работы надо быть филологом-исследователем; у Шваба и других для нее данных не было. Занимались ею для отдельных трагедий многие; для всего наследия трех корифеев только двое: Велькер да я. В III томе моего Софокла и в VI редактированного мною Еврипида Анненского (когда этот том, давно в рукописи, законченный, наконец появится), читатель найдет результаты этого восстановления по отдельным трагедиям; это — основание для настоящего пересказа.

Итак, моей задачей было представить греческую мифологию в том виде, какой она получила в греческой трагедии (о Гомере я уже оговорился); это — первое, что отличает мой пересказ от пересказа моих предшественников. Пусть читатель сравнит мои рассказы о «золотом овне» и «Левкофее» («Фрикс» и «Инб» Еврипида) или об «ожерелье Гармонии» («Алкмеон» Софокла) с соответственными рассказами у Шваба и др., и он поймет, в чем тут разница. Но это еще не все. Каждая трагедия сама по себе должна обладать композиционным и идейным единством; но совокупность трагедий даже одного и того же драматурга этим единством обладать не обязана. Когда Еврипид писал свою «Ипсипилу» — он не чувствовал себя связанным не только мифопеей своих предшественников, но и своей собственной классической «Медеей». Он не писал цикла; но таковой писал я. Требования циклического единства, композиционного и идейного, не обязательные для Еврипида, были обязательны для меня. Проклятье «ожерелья Гармонии», проявившее себя в «Алкмеоне» Софокла, восходит к убиению змея Кадмом; но кто повествовал только об этом убиении как об отдельном мифе, тот не имел надобности его касаться, и мы этого мотива проклятья, не находим не только в овидиевом, но и трагическом повествовании о Кадме. Прекрасна повесть о гибели Геракла («Нессов плащ»); но она несоединима с борющимся и торжествующим Гераклом цикла двенадцати подвигов. Певец Илиады вплоть до XXII песни («Смерть Гектора») имеет в виду дальнейшее сражение Ахилла с троянами и его гибель от стрелы Париса у Скейских ворот; но вот явился гений — творец XXIV песни («Приам в ставке Ахилла») и внес в весь миф новую идею. После такой величавой сцены примирения только какой-нибудь бесталанный Квинт мог отправить Ахилла в новый бой с ратью Приама; продолжением XXIV песни могло быть только величавое искупление, то есть догомеровская помолвка Ахилла с дочерью Приама, возобновленная Софоклом. Это только образчики; сошлюсь еще на грандиозную идею «великого примирения», воплощенную Эсхилом В его «Освобожденном Прометее» и тяготеющую над Гераклом двенадцати подвигов и над смыслом Троянской войны; на гибель Ясона, предсказанную «Медеей» Еврипида, и др.

При таком положении дел я имел перед собой только два исхода: либо разрешить себе скромную долю объединяющего в духе трагической идеи творчества, либо отказаться от задачи. Долгое время я сам считал для себя неизбежным второй исход; случайное обстоятельство навело меня на первый. Мне пришлось провести два месяца 1921 года (апрель — май) по гигиеническим причинам в доме отдыха при здешнем Доме ученых, ими я воспользовался и написал всю свою «Сказочную старину», не имея никаких пособий, кроме взятого как подспорье для памяти Аполлодора.

Между сказочной ночью мифов и дневным светом истории рок поместил утренние сумерки исторической легенды; они охватывают греческую историю примерно до персидских войн и римскую примерно до Пирра. Как быть с ними? — Вот тут второе мое расхождение с моими предшественниками.

Наивная эпоха новейшей историографии добродушно пересказывала легенду наравне с историей, Геродота и Ливия наравне с Фукидидом и Саллюстием.

За ней явилась критическая эпоха; легенда была забракована, в лучшем случае из нее было извлекаемо «историческое ядро», но чаще она вся была отправляема в небытие и заменяема умозаключениями и домыслами. Апогеем этой критической работы были переведенные и по-русски труды Пельмана (греческая история) и Низе (римская история); здесь история ранних времен утоплена в источниковедении, а источниковедение в новейшей литературе о нем. Теперь на очереди третья эпоха — критика критики; она, между прочим, и моя.

Было время, когда издатель древнего писателя бережно относился к своему тексту, доверчиво воспроизводя, где только возможно, рукописную традицию. Затем настала и здесь критическая эпоха, в разгаре которой рукописная традиция признавалась едва ли не принципиально извращенной и годящейся только в подкладки для домыслов новейших исправителей: Отто Ян доставил себе — дорого, впрочем, стоившее ему — удовольствие собрать все придуманные критиками «исправления», к тексту «Электры» Софокла. Результат был ужасающий: не оказалось почти ни одного стиха, который не потонул бы в «конъектурах» новейшей критики. Это была параллель к Пельману и Низе — превзойденная, впрочем, впоследствии Веклейном, Бледсом и другими.

Но тут Господь сотворил чудо. Вскрылись египетские могилы; из них вышли на свет папирусные тексты античных авторов, на тысячу лет с лишком древнее нашей рукописной традиции. Забилось сердце у критиков: подтвердят ли они их конъектуры? Нет, они их немилосердно забраковали и оправдали оклеветанную рукописную традицию. И теперь тексты древних авторов издаются уже под знаком критики критики: понятия «современный» и «консервативный» сблизились.

Этим предуказано и отношение здравого смысла к исторической легенде. Конечно, на этой почве чуда ожидать нельзя: события не воскресают, подобно текстам, и мало надежды, чтобы какому-нибудь мудрому йоге удалось прочесть в астральном пространстве «аказическую запись» о них. Но ведь критический радикализм обусловливается не только характером повествования, но и известным болезненным приспособлением воспринимающего ума. А после полученного на текстах урока есть надежда, что мы от этой болезненности исцелимся.

Значит ли это, что мы поверим в историчность гибели царя Кандавла? Нет, это значит только, что я не поверю в историчность тех новейших домыслов, которыми ее хотели заменить — это и есть «критика критики». А во-вторых — если я пересказываю легенду в сознании, что она — легенда, то я отношусь к ней не менее, а более критично, чем те, которые извлекают из нее мнимоисторическое ядро. А в-третьих — раз кончится то болезненное приспособление, то само собою вернется доверие к целому ряду исторических повествований, которые до сих пор объявлялись легендарными.

Но все это не главное: главное вот что. Созданная греками и римлянами историческая легенда обладает одним незаменимым качеством: она — художественно-прекрасна. Ее отправление в небытие — преступление перед юношеством. Я считаю себя счастливым, что мог прочесть легенду о мессенских войнах в своем школьном учебнике много раньше, чем прочел ее у Павсания. Мои дети по милости критической школы были лишены этого счастья; желаю, чтобы хоть мои внуки могли им вновь обладать. Полагаю, что именно мне безопаснее потрудиться в этом направлении, чем многим другим, так как меня вряд ли кто упрекнет в «некритическом» отношении к делу.

Итак, я веду своих юных читателей от таинственной ночи мифов через сумерки легенд к ясному дню истории: это, думается мне, порядок органический, соответствующий органическому развитию их собственной души с ее изменяющимися потребностями. Это — одна особенность моих рассказов, не скажу, чтобы принципиально новая. Новизна заключается в ином: кое-где — в выборе и сцеплении вариантов; кое-где — во введении культурно-исторических подробностей; везде, надеюсь, в изложении. Другая особенность — это вкрапление между историческими рассказами культурно-исторических. Их порядок обусловливался хронологией, и я вполне отдаю себе отчет в том, что те или иные из них будут слишком трудны для начинающих. Это я и имел в виду, давая своим юным читателям прочитанный ими в начале этого предисловия совет.

Большой недостаток этой книги, именно как книги для юношества — это отсутствие иллюстраций; я рассчитывал на них, когда ее замысел впервые во мне зародился: ландшафты, памятники, исторические и жанровые картины, все в ней должно было найти место. Переживаемые невзгоды заставили на время отказаться от осуществления этой идеи; будем надеяться, что не на очень долго.

Кончаю пожеланием, чтобы на читателей этой книги перешла хоть часть той радости, которую я испытывал при ее составлении.

Петроград, октябрь 1921 г. Ф. Зелинский