"Журнал День и ночь" - читать интересную книгу автора (Автор неизвестен)

Александр Медведев А видений чураться не надо

Деньги вперёд

(цыганская повесть)

Ай, у цыгана дочка больна. Лекарь пощупал — точно, больна. Ведьму позвал — испугалась она. Шепчут ромалэ — сглаз, белена. Ай, твоя старшая стала бледна! Юная грудь каменеет, болит. Катя себя обнимать не велит. Катенька денег шибать не идёт, русые косы свои не плетёт. Волосом светлая — в бабку пошла: воля цыганская чадо нашла или украла — бабка была, ой, на-на, ликом бела. Да и отец не тёмен лицом, век не ходил серьгой да кольцом, шляпы, однако, снимать не привык. Крепок рукой, ещё не старик. Ребе в Одессах он деньги давал, золота много монахам совал. Свечи заказывал — в толщу руки. Богу велел передать: «Помоги». Екатерина тонкой свечой тает и гаснет, укрыта парчой. Пышных подушек жар истомил. Милых подружек гомон немил. Вот он пошёл в полуночный раздол, В поле костёр искроглазый развёл, бросив угрюмо: «Со мной не ходить. Время пришло кое с кем говорить». К небу, как волк, запрокинул кадык и захрипел: «Ты могуч и велик. Кто я? Я вор, и таков мой народ. Но — я давал Тебе деньги вперёд!» Падают звёзды с небес на холмы. Оцепенели волы, как волхвы. Плёткой хлестнул он землю в сердцах. Брызнули к небу искры и прах. — Только красивые деньги давал. Мятых лавэ я не брал у менял. Слуги Твои принимали бакшиш. Где же Ты сам? Почему Ты молчишь? Слышал — Ты благ к простоте, нищете. С вором висел на римском гвозде! Знаю — меня искупленье не ждёт. Но я давал Тебе деньги вперёд». Злыми слезами слова погасил. В табор вернулся, горилки спросил. Пил до рассвета, думу гадал. Утром все деньги народу раздал. В полдень коней и повозки раздал. Сёдла парням безлошадным раздал. Золото в ярости всё раскидал. И в пыль-дороге ковры раскатал. Третьего дня в домовину легла Катенька, любая дочь, и была, словно невеста, в гробу хороша, так, что в куски разрывалась душа. Вскорости табор ушёл и забыл. Новую степь, как жену, раздобыл. Стал близ могилы жить он один, сам себе раб и господин. Ходом светил возвратился когда через три осени табор сюда, весть разносили майдан и шинок — странную быль среди здешних дорог: где ни бахчи, ни отар, ни жилья, видят ночами, подобьём копья, пламя костра — подойдёшь: ни души. Только два голоса слышно в тиши. Спорят? Пожалуй. Но так, как прибой горькой волной с побережной дугой. Камень о камень — возглас, ответ. Этому спору скончания нет. А подойти разобрать хоть словцо — только огонь опаляет лицо.

Видение о разрухе

Светотени бессонницы вздор наплели, взор опутали — вот и явилось, проросло меж каменьев кремлёвской земли, поднялось во весь рост, оветвилось; толпы сорных берёз побежали оплеч одичавших имперских палаццо. Угро-финской тайги возрождённая речь хвойным шумом пошла — и растительный смерч стал по улицам мёртвым шататься. Третий Рим! Твои кольца похожи на срез исполинского дуба. И теперь ты во власти хвощей и древес, словно в джунглях покинутый Будда. Как студенты, козлята со смехом бегут вдоль гранитных твоих парапетов. Плетья хмеля, как пальцы слепого, текут По колоннам университета. Ни великой чумы, Ни вселенской войны — лишь унынье разрухи народной, чьи следы под бурьяном всё меньше видны, покрываемы жизнью упорной. Пусть зелёный огонь возвращенки-земли согревает простор семихолмный! Те, кто были здесь, жили, безумны и злы, вдаль куда-то ушли и пропали вдали… Город сей, по преданью, верховный, как кострище, зарос милосердной травой; и, подобно твердыне Ангкора, груды серых домов над рекою Москвой оглашаются ветром и волчьей тоской. И с землёю сровняются скоро. Так на кухне, у газовой розы, поэт пред виденьем распада пасует. Дикий образ, кентавр из причуд и клевет, орды хищных растений рисует. Как радист, что на контур своей УКВ принимает сигналы крушений, он сидит до утра в одинокой Москве, грозовой, беспокойной, весенней. Это только «поэзия», вольность пера, дегустация умственных ядов. Но пора и о будущем думать, пора. А видений чураться не надо.

Карлик

Не мальчик и не старичок. Изморщен весь, как перчик, как перца тощего стручок или сверчок запечный. Его как будто отсекли остатком и довеском. Провисли руки до земли в бессилии недетском. Я дверь помог открыть — и он благодарил спокойно, столь полно в мысли погружён, своим несходством ограждён и столь не слит с толпою, что весь проспект, как высший свет стоп-кадром на минуту застыл; и ощутил я вслед не сострадание, о нет, а зависть почему-то.

Урал

Между дряхлых холмов перегоны. Сдвиги, свихи суставов земных. Малахитовые фараоны спят, очей не смыкая своих. Реки, словно широкие жесты размыканья пространства — гляди. И мосты, как трагедий сюжеты — отгремят, и опять впереди. Ты — хорош! Нелюдимый, дремучий — плотовщик, солевар и грабарь. И до самых бровей нахлобучен облаков твоих серый кепарь. Я сошёл, отряхнув от условной пыли странствий шевро башмаков. Тут знакомому я — незнакомый, дальний свойственник полузаконный. Кто таков? Много тут ездоков, едоков без гроша, проходивших ниоткуль из нигде, по статье; песни певших, слова говоривших о своём ли, чужом ли бытье. Расставались мы, не печалясь. И теперь меня чёрт ли принёс? Поезд, к зябнущей станции чалясь, изогнулся с приязнью, как пёс.

Баллада о дикой пшенице

Здесь были деревни. От них ничего не осталось. Осотом зарос понемногу погост. Земля от людей накопила такую усталость, что тут же забылась, не чуя метелей и гроз. Не надо жалеть ни поля, ни поклонные поймы. Об их одиночестве нам ли скорбеть? Здесь были деревни. О них ещё кое-кто помнит. Запомнят ли нас? Не спеши и по чести ответь! Встревожит берёзы порыв ледяной с океана — и град по заречью пройдёт, как варяг. А в ясную полночь мерцающим зельем тумана всклубится глубокий, глотающий эхо овраг. И то, что звалось яровым ли, озимым ли клином, не стало, как древле, названья иметь. Я здесь как пришелец — в пространстве безмерно тоскливом. А вечность спустя, тут хозяином хаживал кметь. Я в лес углубился, где гул одиночества глуше. К поляне, что светом, как линза, полна, я вышел, блуждая, и в ярких цветах обнаружил былинку одну — ту, что взгляду не сразу видна. Средь жадных, и праздных, и тянущих млечную влагу, и зевы разъявших, нарядных, хмельных, стоял этот злак — серый стебель был твёрд, как отвага,— не принял он ласки изнеженных пальцев моих. И вот мне открылось: то колосом дикой пшеницы в тайге нелюдимой и втайне от всех и всего земля отдохнувшая стала в работу проситься, как просится глина на круг гончара своего. Да будет! — Пойдут облака волоокие цугом над полем, где встанет грядущего хлеб. И дали великие стронутся — медленным кругом — и в поте замесится глина трудов и судеб. Так будет опять. Ведь забота земли неизменна. И колосу дикой пшеницы расти, как будто ещё не повержена власть Карфагена и тысячелетье ещё до Крещенья Руси.

г. Москва