"Грешная женщина" - читать интересную книгу автора (Афанасьев Анатолий)Анатолий Афанасьев ГРЕШНАЯ ЖЕНЩИНАЧасть первая ОГРАБЛЕНИЕНе сразу смог сообразить, где я. Ага, вон шкаф торчит в лунном свете, как кукиш, и штора на окне знакомо топорщится. Значит, дома. Сунул руку в темень, точно в скважину, пошарил на тумбочке и — о, чудо! — ухватил гладкий, прохладный бок бутылки. Щелкнул выключателем: лиловый ночник высветил во мраке драгоценнейшее из ночных сокровищ — полбутылки портвейна 0,7. В башке затеплилась оптимистическая мысль: вдруг сумею доползти до туалета? Пока перемещался по коридору, по стеночке, раза два чуть не грохнулся. Чтобы прийти в такое состояние, понадобилось трое (?) суток непрерывного питья. С кем? как? — лучше не вспоминать. Благополучно приковылял обратно. Лег, потянул из горлышка, роняя капли на грудь, бдительно следя, чтобы осталось еще на одну заправку. Сигарету в зубы. Интимный бледно-синий язычок зажигалки. Неужто выжил и на этот раз? Портвейн, как эликсир жизни, скользнул прямо в желудок, оттуда в кровь, к сосудам, к сердцу. Несколько минут блаженного, животного бодрствования, насыщенного табачным благоуханием. В могиле-то не покуришь натощак, не похмелишься. Некстати из вчерашнего пробилась грустная сценка. Дема Токарев валится со стула и тащит за собой тарелку с квашеной капустой. Капуста на его круглой роже как елочная гирлянда. Необыкновенно задумчивый, скорбный у него вид. Где же это мы сидели? Потом другая сценка. Прелестное личико Наденьки, ее литые тяжелые груди. Упирается кулачками и шипит: — Никогда, слышишь, никогда, негодяй, развратник! Чтобы войти в нее, необходимо нечеловеческое усилие. Легче проломить гранитную скалу. Водка того гляди хлынет из ушей. Под прощальный Наденькин стон сознание меркнет, воздушным корабликом устремляется к солнцу. Но этого уж точно не могло быть. Это всего лишь предупредительный сигнал белой горячки. Наденька — верная жена моего друга Саши Селиверстова, у нас отношения как у брата с сестрой: когда не придешь, обязательно накормит горячим супом. Она психоаналитик и колдунья, ей чужды низменные пороки. Ее идеал мужчины — нищий на паперти. В философском смысле ее муж как раз соответствует этому идеалу. Но никак не я. Мне и в голову не могло прийти лечь с ней в постель. Но все же ощущение ее извивающегося, упругого тела настолько реально, что страх сжимает сердце. Торопливо высосал остатки портвейна… Утром, не успел кое-как побриться, телефонный звонок. В трубке незнакомый голос. Женский: — Вы давали объявление? — Какое объявление? — Но я уже вспомнил. Разумеется, давал. Пьяный прилепил на доске у метро отпечатанный на машинке текст. Продиктованный временем жест отчаяния. Сейчас надо бы отпереться, но похмельная голова варит туго. — Объявление насчет загородного дома. — Да, да, конечно. Вы купите? — Там не указано, какой дом, где, размеры участка. Ну, и все остальное. Голос деловой, напористый, не поймешь, сколько лет говорящей. — А вы от себя лично звоните или от какой-нибудь фирмы? — Фирма «Примакс». Мы занимаемся недвижимостью. В женском голосе просквозила живая интонация, словно скворушка в клетке невзначай чирикнул. Ну понятно, недвижимость, фирма — слова чарующие, со звоном монет. А перед моими глазами возник милый сердцу домик на восьмидесятом километре Рязанскою шоссе, щедрый дар отца, воплощенная мечта всей его жизни. Это я Так говорю, домик, на самом деле это стройный, кирпичный особнячок в два этажа, с надстройками и пристройками, который отец любовно возводил по кирпичику, и убухал на это тридцать с гаком лет. Все мое детство и юные годы сопровождались разговорами об этом доме и хлопотами вокруг него. Отец с матерью там толком и не пожили, все строили да обихаживали. Все отпуска, все выходные за десятки лет гам провели в неустанных грудах, подняли яблоневый сад и богатый огород, и незаметно оба постарели. Батю сначала подкосил инфаркт, потом у него открылась язва, потом начали отниматься ноги, и к семидесяти пяти годам от! еле добирался от кровати до кухонного стола. Нагрянувшая внезапно немощь странным образом воздействовала на его трудолюбивый, въедливый ум: с необычайным усердием он взялся подбивать земные итоги, болезненно опасаясь оставить после себя хоть какое-то упущение. Одним из странных проявлений его нового состояния было как раз отписание мне заветного дачного дома, в чем, разумеется, не было никакой необходимости. Единственный сын своих бедных родителей, в тридцать лет я отделимся от них, переехав с беременной женой в трехкомнатную кооперативную квартиру, которую впоследствии, при разводе, мы с Раисой удачно разменяли на двухкомнатную ей и дочери, и однокомнатную — мне. С родителями на протяжении многих лет у меня были в основном телефонные отношения да редкие встречи, имеющие под собой, как правило, какую-нибудь деловую подоплеку; но если бы я захотел назвать вдруг духовно близкого мне человека, то это был бы именно отец, только слишком поздно я это понял. Так поздно, что теперь это открытие как бы не имело никакого значения и лишь увеличивало горькую усталость души. — Алло! Вы слушаете? Какой у вас участок? — Ну, участок небольшой — шесть соток, обыкновенный. Но дом чудесный, двухэтажный, кирпичный. Вы же все равно сначала посмотрите? — Конечно. На какую цену вы рассчитываете? Разумеется, я рассчитывал на большие деньги. Иначе из-за чего огород городить. У матери с отцом на двоих пенсия — сорок шесть тысяч, даром что проучительствовали оба по полвека. Я сам давно на мели: как три года назад порвал со своей родной электроникой, так и перебиваюсь тем, что прежде называлось левым заработком. Как ни бодрись, коммерция мне оказалась не по нутру, да уже, наверное, и не по возрасту. Наш нынешний дикий рынок — дело озорное, молодое, воровское, но жить как-то надо, раз вовремя не сдох. Мать вон в последний заход в аптеку оставила сразу пятнадцать тысяч, но многих лекарств там нет, приходится добирать с рук. А продукты: овощи, фрукты, мясо, масло. Отцу требуется все самое лучшее. Мне как-то сон привиделся: сидит он, белоголовый, сгорбленный, на краешке кровати, ножки не достают до пола, и с умильной, хитрой гримаской обсасывает косточки полугнилого минтая. Сон — как нож в брюхо. — Дом замечательный, — сказал я с обидой, — и при нем яблоневый сад. — И какая ваша ориентировочная цена? — Мне нужна валюта, — сказал я, инстинктивно понизив голос. — Двадцать тысяч долларов. Сумасшедшая цифра не произвела на собеседницу никакого впечатления. — Хорошо. Когда можно туда поехать? Может быть, завтра? Мурашки просквозили по коже: до этого был просто разговор, теперь, видимо, начиналась сделка. Но тянуть не было смысла. Я мог передумать в любой момент. За две минуты мы обговорили кое-какие детали и условились о встрече в десять утра. Сдуру бултыхнулся в горячую ванну и чуть не спекся. Сердце от жара сигануло в горло, норовя выпрыгнуть изо рта, потом скатилось в пах и вдруг замерло вовсе, как я тут же смекнул, навсегда. Это неприятное, но возвышенное ощущение, когда с похмелья в горячей воде отключается пульс. Оно сродни падению с крыши, если кому доводилось. Еле-еле, завернувшись в простыню, я добрался до открытого окна. Около мусорного бака стоял дворник дядя Коля, мой добрый товарищ. Ему около восьмидесяти, но уныние ему неведомо. Сверху я его окликнул: — Эй, дядя Коля! Старик навострил ухо и уставился недреманным оком сразу на пять этажей. — Дядя Коля, принеси пивка, а то помру! Некоторое время старик сосредоточенно размышлял, хотя, помнится, прежде откликался на подобный зов автоматически. Наконец злобно отбросил метлу и побрел, ссутулясь, со двора. Я позвонил родителям; у них было все по-прежнему, ничего страшного пока не случилось. У отца опухли ноги, в груди что-то шуршит при вдохе, но позавтракал хорошо: съел овсянки с творогом и напился чаю. Мать была так рада, что я объявился, что не решилась укорять. Только в голосе дрожали слезинки. Я пообещал к вечеру заглянуть, хотя заведомо врал. Надо было денек отмокнуть, чтобы назавтра быть в форме. Через полчаса пожаловал дядя Коля, угрюмый и сосредоточенный. В руках благословенная брезентовая сумка с раздутыми боками. — Ну и ну, — заметил недовольно. — Опять, гады, лифт отключили. Еле дошкандыбил. Устроились на кухне: я порезал сальца, помыл огурчики, лучок. Хотел яичницу соорудить, да холодильник оказался пустой. Дядя Коля выставил четыре бутылки «Жигулевского». Из задубелых морщин пытливо глянули выцветшие глазки. — В клинче, Женек? — Есть немного. Почем оно сегодня? — По сто семьдесят. Дай открывалку-то. Первый стакан зашипел в брюхе, точно выплеснулся на раскаленную сковородку. Дядя Коля выпил аккуратно, картинно отставляя изуродованный ревматизмом мизинец. По бутылке выцедили в молчании, после разговорились. — А я уж который день без курева, — похвалился дядя Коля, алчно глядя на мою сигарету. — Доктор объяснил: еще пачка — и крышка. Никотин для сердца хуже водки. Водка в умеренной дозе она ничего, даже стимулирует. Дядя Коля пил и курил подряд лет семьдесят, не пропуская ни дня. За исключением, конечно, тяжкого инфарктного месяца. После инфаркта он, по его словам, разговелся только на четвертой неделе, когда умолил сердобольного внука доставить в палату «малышка». — Что ж ты, совсем бросил, дед? — Похоже, да. — И как себя чувствуешь? — Обыкновенно. Сна, правда, больше ни в одном глазу. И башка будто паклей набита. Еще вот казус: память отшибло. Вчера пенсию получил, а куда дел — не помню. Или старуха затырила? Дак спрашивать боязно, обидишь невзначай. Ты-то не брал? — Откуда? Я тебя вчера не видел. — Зато я видел, как ты домой полз. Гляди, Женек, последний ум пропьешь. — Я один был? — То-то и суть, не один. Какая-то фифа тебя сбоку подпирала. Один-то бы рухнул по твоему состоянию. А где же она? Ох, доиграешься, паренек, я тебя сколь раз упреждал. Не тащи в дом кого попало. Если старик не фантазировал, было о чем задуматься. На месте вчерашнего вечера в сознании зияла черная дыра. — Как она выглядела, эта фифа? — Издали такая пухленькая, ничего себе. В яркой одежке. Ты куда же ее дел, не помнишь, что ли? — Не помню. — А вещи проверял? — Брось, дед. Везде тебе грабители мерещатся. Это кто до чертиков напивается, тому мерещится. Я свою меру знаю. Спохватишься, когда обчистят. Девки сейчас лютее мужиков. Одни наводчицы. Надеешься, она с любовью, а она тебе зуб золотой во сне вырвет и пропьет. Нагляделся я нынешних девок, спаси Бог. Пиво допили, и я чувствовал, что надо бы еще чего-нибудь добавить, чтобы войти в норму. Но это было опасно. Только-только в голове шевельнулась первая ясная мысль, и эта мысль была о том, что я все же полный кретин. Пухленькая, в яркой одежде, конечно, Наденька Селиверстова. Она любила алый, синий и черный цвета. Иногда так наряжалась, что бедный Саша терял дар речи. Недавно приобрела японскую куртку, которой позавидовала бы любая проститутка с Пушкинской площади. Отдала за нее сорок штук. Саша позвонил мне и объявил, что собирается наложить на себя руки. Я, правда, сам этой куртки не видел. Саша сказал, что, когда они вечером двинули с женой в булочную, вся окрестная чечня побросала свои прилавки. Я извинился перед дядей Колей и пошел в комнату, чтобы пересчитать деньги. По всем местам набралось около десяти тысяч. Восемьсот рублей вынес дяде Коле. — Спасибо, дед, выручил. — Всегда готов. Дай-ка, пожалуй, сигаретку выкурю. — Ты же бросил. — Одна не повредит. Зато посплю маленько. Спать он ушел домой, рассказав на прощание жуткую историю, как какая-то деваха тоже под видом любви проникла на квартиру какого-то богатого бездельника вроде меня, а потом напустила туда целую банду своих сообщников. Несчастного любовника они, конечно, укокошили, а квартиру разграбили дочиста, даже обои содрали со стен. Но это бы половина беды, а главная беда, по мнению дяди Коли, была в том, что у ротозея остались престарелые родители, которые, обнаружив истерзанное тело любимого сыночка, оба сошли с ума от горя. Проводив деда, я позвонил Деме Токареву. Он был дома и трезв, но голос у него был приглушенный, точно он сидел в подвале. — Послушай, — спросил я. — Ты как вчера добрался? — Нормально. А ты? — Тоже вроде нормально. А мы где были-то? — На луне. — Во сколько расстались? — Спроси чего-нибудь полегче. У тебя деньги есть? — Хочешь выпить? — Так сегодня же Троица. Или мы нехристи? — Не надо бы заводиться. — Не того боишься, старина. В это муторное утро каждый шорох заставлял меня вздрагивать и в каждом слове чудился подвох. — А чего я должен бояться? — Бояться ничего не надо. Короче, выезжаю. — Ну что ж… От Сокольников, где он жил, ему было добираться полчаса. Я решил пока прогуляться в магазин. Купил хлеба, триста граммов вареной колбасы, банку толстолобика, десяток яиц, полкило сливочного масла и два шоколадных батончика. Облегчил карман почти на четыре тысячи. Потом в «комке» взял бутылку «Русской» за пятьсот рублей и две бутылки пива с немецкими этикетками. Как-то на душе сразу полегчало, потому что появилась определенность. Как-нибудь протянем с Демой до вечера, пораньше лягу и к утру буду как огурчик. Завтра свожу покупателей на дачу, отдышусь на свежем воздухе, а в понедельник можно будет заняться делами. Дел было много, но все они сводились к одному — к добыче денег. Смешно вспомнить, что совсем недавно, да, пожалуй, лет пять назад я был молод, тщеславен, строил великие планы, кого-то любил, кого-то ненавидел, будущее грезилось увлекательным романом, — где все теперь? Забегали наверху прожорливые тараканы, поменяли власть на власть, переделали жизнь под свое хотение, навязали ополоумевшим обывателям свою свирепую волю и под общий лай и ликование переломили и мою личную судьбу, как спичку. Разумеется, жалеть особенно не о чем, раз она так легко поддалась. Не я один такой, не одному больно, мильоны нас… Прибыл Дема, на себя не похожий. Весь он был как подрубленное дерево: в линялой рубахе, в мятых джинсах, небритый, с затравленным, сумеречным взглядом. Сбросил у входа ботинки, не взглянув на меня, качаясь, как на палубе, прошлепал по коридору, плюхнулся в кресло, запыхтел, заперхал и, смахнув ветровую слезинку, из нутра потребовал: — Дай! Принес ему стопочку с кухни и сырое яичко. Он любит закусывать сырым яичком. Я тоже любил, пока не узнал, что яйца заражены сальмонеллезом. Дема Токарев ни в какую заразу не верил, кроме триппера. Но и триппера он не боялся. В свою давнюю флотскую бытность бороздил на рыболовных суднах Белое и Баренцево моря, два раза тонул, один раз ревнивый шкипер раскроил ему череп кочергой, и с тех пор, с того случая Дема Токарев принимает каждый очередной, худо-бедно, но прожитый день как некую незаработанную сверхприбыль. Ни одной привычке молодости он не изменил: жрет что попало, пьет, что нальют, и в женщин влюбляется с первого взгляда. Однако беззаботным жизнелюбцем он не был никогда и на мир смотрел с презрительной гримаской. Подождав, пока яйцо и водка осядут в его безразмерном брюхе, я дружески посетовал: — Не стыдно вам, сударь, опускаться до такого свинского состояния? Ты что, на конюшне ночевал? Глаз-то кто подбил? Левый глаз у Демы был с розовым отливом, а по краям окаймлен словно черной тушью. — Если бы подбили, — грустно сказал Токарев. — В ванной об раковину шарахнулся, когда душ принимал. — Зачем же ты, пьяная скотина, полез в душ, если ноги не держали? — Хотел помыться. Вроде Клара обещала подрулить. — Как же ты завтра на работу пойдешь в таком виде? — Я не собираюсь, возьму больничный… У тебя еще водочка есть? Через час на кухне мы ели яичницу с колбасой. В бутылке оставалось на донышке. Меня сморило, а Дема, напротив, приободрился и готов был к походу. Его угнетало отсутствие денег. Среди его многочисленных знакомых не было ни одного, кому бы он не задолжал. Как и я, он жил холостяком и за год ухитрился спустить все свое имущество. Из мебели у него осталось два стула, железная кровать и кухонный стол, поэтому он с вожделением поглядывал на мои настенные часы из черного дерева, инкрустированные золотом, с затейливым, луноподобным циферблатом, над которым раскинул мощные крылья желтоглазый бронзовый орел. Часы были сентиментальным напоминанием о лучших временах, о чудесном путешествии на Кипр, куда я, молодой, талантливый, преуспевающий научный сотрудник попал по приглашению Международной ассоциации энергетиков. Кандидатская в двадцать пять лет и два внедренных изобретения, за которые мне отвалили куш в тридцать тысяч без малого, — целое состояние в брежневскую эпоху. Всё бывало и всё прошло. — За часики с ходу возьмем двести штук, — мечтательно произнес Дема. — Зачем они тебе, старина? Первобытно-общинный строй, в котором мы сейчас оказались, хорош тем, что в нем имеют значение только натуральные ценности. Сила, ум, напор. Вот, гляди, мне сорок восемь, а потрогай бицепцы. Восемьдесят кило и ни капли жиру. Да что бицепсы. Мне пять палок за ночь кинуть, как умыться. Но силу приходится поддерживать хорошим питанием. Ее надо беречь. Толкнем часики, говорю тебе, не жмись! — Не зуди, и так тошно. — Меня подмывало поделиться с ним тем, что я задумал, но я понимал, чем это чревато. К тому же вряд ли он поверит, скорее, примет за очередной блеф. Скажи мне кто-нибудь год назад, что я решусь продавать отцову дачу, сам бы первый посмеялся. Но… — Силен в тебе все же частнособственнический инстинкт, — огорчился Дема. — Мир рухнул, жить осталось кот наплакал, а ты все цепляешься за цацки. В могилу, что ли, часики потащишь? А могли бы славно погулять. Тебе сто пятьдесят штук, и мне как посреднику пятьдесят. Скатаем на барахолку, и через час богачи. Мы уже установили, что гуляли вчера в ресторане в «Сокольниках», прокрутили остаток его премиальных. Он помнил, что перед последней бутылкой коньяку, видимо сразившей нас наповал, мы обсуждали планы выдвижения Демы в мэры. Все качества, необходимые для получения высоких постов в нашей новой Нигерии, были у него в наличии: алкоголик, криминальное сознание, корыстолюбие, невежество, злобность, бессердечие, полное отсутствие принципов и рыльник как у дикого кабана. К тому же коммуняк проклинал с подросткового возраста, когда его застукали в общежитии с шестнадцатилетней пацанкой и за это турнули из мореходки. Когда мы все это обсудили, то пришли к выводу, что в мэры при надлежащей организации предвыборной кампании он проскочит без сучка и задоринки, а там и до президентского кресла рукой подать. Ввиду столь блестящей перспективы мы и заказали злополучную бутылку. — Не хочешь продавать часы, — сказал Дема, — купи пузырек. Видишь же, что нам мало. Телефонный звонок отвлек меня от содержательной беседы. Звонила Елочка. Не успел я изобразить в голосе отцовскую радость, как она меня оборвала: — Папа, мне некогда, прости. Ты помнишь, что через два дня я уезжаю? — Помню, детка. А куда? — Ну, папа! Ну как можно! Мы уже сто раз обсуждали. Я еду в Крым с подругой. У нее там тетка. — Так ведь железная дорога вроде блокирована? — Папа! — Тоном Елочка демонстрирует, что ее великое терпение на пределе. Но что за глупейшая затея: две пятнадцатилетние пигалицы в наше время мчатся в Крым? — А мама что говорит? Как, кстати, ее здоровье? — Мама согласна. У нас куплены билеты. Папочка, ты что, совсем не просыхаешь? — Не хами, козявка! — Нет, ну я прямо не понимаю, что вы за люди! Лоб у меня вспотел. — Хорошо, и сколько же тебе требуется денег? После короткой паузы с неописуемо трагической нотой она прошептала: — Двадцать пять тысяч. Это минимум. Ответ у меня нашелся быстрый и остроумный: — А миллиончик не желаешь? Тяжкий девичий вздох на прощание с тяжелобольным. Затем деловое перечисление: джинсы, кроссовки, билеты, фрукты и так далее, — и под сурдинку коварное предостережение: — Может, мне самой заработать? — Позови мать к телефону! — грозно потребовал я. Раечка тут же откликнулась, словно у них с дочерью было одно ухо. — Здравствуй, Евгений! — Вы что там, свихнулись все? Куда ее несет? Пусть дома сидит. Все сейчас дома сидят, у кого мозги есть. — Это была твоя идея. Мы были против. — Кто это мы? Я слышал, как она соболезнующе улыбнулась в трубку. — Петр Петрович и я. Но ты сказал: ничего страшного. Не ребенок. Вот она и раскочегарилась. Я понял, что любой поворот темы выйдет мне боком. Во что бы мы ни играли, против Раисы у меня никогда не было козырей. Дьявол тусовал нашу колоду уже шестнадцатый год. — Так вы с Петром Петровичем и денег ей дайте. При чем тут я? Он же у тебя крутой парень. Куда ты дела пятнадцать тысяч, которые я отвалил в прошлом месяце? Пустили с Петром Петровичем в оборот? Все боитесь лишнюю копейку на девочку потратить. — Не сердись. — Голос у Раисы покорно-виноватый — о, как отлично я помнил все эти лживые модуляции. — Елена сказала, что деньги дашь ей ты. Ты бы видел, с какой гордостью она это произнесла. Я молчал, и она добавила: — Хочешь, возьми у меня? Елочка не узнает. Особое изуверство было в том, что Елочка, разумеется, внимательно слушала наш разговор. Я повесил трубку и вернулся на кухню. Грустный Дема цедил пиво из голубой чашки. По моему лицу он понял, что пойдем за добавкой. — Тяжко, брат? — Ничего, — сказал я. — Обычная житейская ноша. Жены и дети. — Денег просят? — Денег не жаль, да их ведь нету. — Как нету? А часы? Его циничная морда выражала искреннее недоумение. — Допивай, поехали, — сказал я. Вскоре мы брели по Измайловской барахолке. Чего тут только не было и кого только сюда черт не пригнал! Это не мне описывать, у меня слог жидковат. Над счастливым порождением перестройки, где талант уютно соседствовал с гнилым кишечным выхлопом нищеты, витал дух скорби. Из-под милостивой тени угрюмых елей азартно высверкивал одичалый русский зрачок. Чужеземная гладкая речь искрилась от соприкосновения с любезным матерком московских коробейников. Проститутки предлагали французскую косметику, художники — свои картины, а юные розовощекие, сыто ухмыляющиеся барыги сплавляли ордена великой войны. Всяк был удал на свой лад. Покупатели делились на рублевых и долларовых, как на белых и черных. Присутствие вездесущего кавказского народца добавляло в музыку беспечного торжища опасный, режущий по сердцу звук. Не успел я толком оглядеться, как Дема отловил покупателя. Каким-то шестым чувством угадал в пожилой даме с допотопным ридикюлем нашего клиента. Дама была восточных кровей и, конечно, матерой спекулянткой, но часы вкупе с деликатным Деминым обхождением произвели на нее сильное впечатление. Это было видно по тому, как презрительно она скривила пухлые, ярко накрашенные губки. — Прямо из Египта, — сказал Дема, загораживая даму широкой спиной от возможных налетчиков. — Золото и слоновая кость. Цену назначайте сами, но какая вещь, вы же видите! Дама с опаской провела по бронзовой головке орла толстым мизинчиком, словно ожидая, что он ее клюнет. — Ходют? Откуда я знаю, что механизьм исправный? — Мадам, мы похожи на жуликов? Пишите адрес, вот у него есть паспорт. — Дема ткнул в меня перстом. — Не понравится, аннулируем покупку по первому требованию. Только жестокая необходимость… Ему, видите ли, не хватает двух миллионов, чтобы купить «вольву». Ну зачем тебе «вольва», Евгений? На одних запчастях пролетишь. — И сколько вы хотите? — спросила дама. — Пятьсот штучек, полагаю, будет недорого, — сказал Дема как бы в забытьи. — Они же вечные. Я думал, дама плюнет и уйдет, но она лишь ласково нам улыбнулась. — Не зарывайтесь, мальчики. Говорите нормальную цену. — А какая нормальная? — спросил я. — Тысяч пятнадцать, — глубокомысленно заметила дама. — Да и то, пожалуй, рискованно. С Демой случилась тихая истерика. — Рискованно? — переспросил он. — Тогда берите даром. В виде подарка. Надо отдать Деме должное: в роковые минуты жизни он бывал удивительно находчив. — Молодой человек, — сказала женщина басом, — вы ничего не продадите, если будете так нервничать. — Вы не так поняли, — хмуро возразил Дема. — Я бы действительно подарил часы в знак восхищения вашей красотой, но они не мои. Они принадлежат моему другу, а у него дети второй месяц без молока. Он впал в отчаяние, не далее как сегодня утром я вынул его из петли. Женщина бросила на меня косой взгляд и сдавленно хихикнула. Я тоже хихикнул, но без энтузиазма. Вдруг рядом возникла усатая рожа и дерзко вмешалась в наш мирный торг. — Часы? — ухмыльнулась рожа. — Концертный рояль, — ответил Дема. Сколько просишь? — Новый покупатель смуглой дланью ловко загреб часы. — Хочешь сто доллар? И тут с нашей респектабельной восточной дамой произошла разительная метаморфоза. Хищно оскалясь, она с такой силой толкнула нахала в бок, что Дема еле успел подхватить выпавшие у него из рук часы. — Капай отсюда, гнилушка, — проскрипела дама. — Или я тебе на лбу доллар нарисую. Усач вроде рыпнулся дать сдачи, но его напарник, которого я сразу не заметил, тоже усатый и тоже наглый, подхватил дружка под руку и потащил прочь, что-то оживленно на ходу ему растолковывая. Мы с Демой изумленно переглянулись. Дама одарила нас завораживающей, безмятежной улыбкой. Пояснила добродушно: — С ними иначе нельзя. Рыночное отребье, — и добавила озабоченно: — Так на какой цене остановились, мальчики? Дема засуетился и начал запихивать часы в сумку. — Извините, мадам, сделка не состоялась. Женя, не теряй из виду этих ребят. У меня не было сил ему подыгрывать, и женщина это, кажется, сразу усекла. Я восхищался ею. Она была умна, трезва, хороша собой, бесстрашна, знала, чего хочет, и вряд ли ее можно было одурачить. Но точно таким был и мой друг Дема Токарев. Это про них сказал поэт: они сошлись, коса и камень… Их встреча грозила затянуться на века, а деньги мне нужны были к вечеру. — Мы не можем отдать часы за пятнадцать тысяч, сказал я. — Это же несерьезно. Женщина задумалась, не отрывая от меня глаз. Что-то странное было в ее пристальном взгляде, какой-то тревожный вопрос, никак не относящийся к происходящему. Может, она с кем-то меня спутала? — Послушайте, мальчики, это кидалы, они вас надуют, а я даю сто кусков. По рукам? Поворот был неожиданный, мы с Демой заколебались. Нам обоим хотелось скорее убраться отсюда, залечь в берлогу, зализать раны. В парке солнце пекло нещадно. Здесь было слишком людно, шумно и не видно поблизости ни одного спокойного, нормального человеческого лица. Меня это угнетало. При выходе из затяжного алкогольного транса следует неукоснительно соблюдать некоторые правила: одно из них — избегай толпы. Женщина достала из ридикюля «Мальборо» и угостила нас сигаретами. — Хорошо, сто двадцать, но это крайняя цена. Больше вам не дадут нигде. — Больше нам дадут в любом месте, — возразил неугомонный Дема, — но за сто восемьдесят мы согласны. Мы же не рвачи какие-нибудь. Со ста сорока тысячами и похмелье не такое муторное. Правда, двадцать тысяч сразу выклянчил Дема, а на десять мы отоварились. Купили на маленьком базарчике возле метро оковалок парной свинины, овощей, разумеется, спиртного, ну и — гулять так гулять! — коробку шоколадных конфет за три тысячи, сверкающую, как новогодняя елка, прибывшую прямо из братских США, скорее всего, в качестве гуманитарной помощи. — Об часах не горюй, — приободрил меня Дема в метро. — У тебя будильник есть. У меня в квартире ни одних не осталось, и хорошо себя чувствую. Охота узнать, который час, спроси по телефону. Но и это лишнее. Время наш главный враг. Каждая секунда выскребает кроху жизни. Часы изобрел враг рода человеческого. Каким же идиотом надо быть, чтобы по стрелкам тупо следить за собственным убыванием. Сейчас приедем, и первым делом, советую тебе, разбей будильник. — Что часы, — согласился я. — Лишь бы войны не было. — Войны тоже бояться нечего. Тем более она давно идет. Она миллионы лет идет, не прерывалась ни на один денек. Человек как появился, так и воюет. Взял в руку палку и оглоушил соседа, чтобы отнять кусок мяса и бабу. Человек изготовлен природой для военных действий и выжил благодаря войне. Война укрепляет инстинкт самосохранения. — Пожалуй, тут ты опять прав, — поддакнул я. — Но хочется не просто воевать, а победить. А сейчас-то у нас никаких шансов нет. Соседи по вагону прислушивались к глубокомысленной беседе двух пожилых оболтусов с неодобрением, и некоторые начали отодвигаться к противоположным дверям. Дема взялся приготовить мясо, а я дозвонился дочери и велел приезжать за деньгами. С удовольствием выслушал ее благодарственное блеяние. Потом набрал номер Селиверстова и испытывал такое чувство, будто кто-то перышком покалывал в затылок. Снял трубку Саша. — Сашок, давай ко мне. Дема жарит парнинку, посидим, вспомним дни золотые. — Вы небось уже наклюкались? — Нет, только собираемся… Как у вас дела? Надя дома? Как бы Саша ни был скрытен, он должен сейчас намекнуть, хотя бы интонацией, на мои вчерашние подвиги, если они имели место. — Тебе Надя нужна? — Нет, — испугался я. — Зачем она мне? Привет ей от нас с Демой. — Она в магазине, — сказал Саша задумчиво, — но вообще-то мне, конечно, надо бы с тобой поговорить. — О чем? — Теперь у меня истомно засосало под ложечкой. Я давно заметил, что с возрастом весь спектр чувств, от любви до ненависти, как-то усреднился, приобрел общее эмоциональное звучание, напоминающее чесоточный зуд. — Ночью листал Плутарха, — сказал Саша. — Это лучшее, что мог придумать. Все же Надька меня скоро доконает… Все, точка. Он ничего не подозревал, значит, ничего и не было. Любовное свидание пригрезилось в пьяном бреду. Наденька затеяла вот что: она решила переехать к матери, а квартиру, в которой они жили с Сашей, сдать иностранцам. Сейчас многие так делают, чтобы удержаться на грани выживания. Таким образом московское жулье получило еще одну выгодную статью дохода. Со сдачей и перепродажей жилья устраивалось множество махинаций, иногда, судя по газетам, самого зловещего свойства. К примеру, одинокие старики завещали квартиру неведомым благодетелям, которые обязывались за ними ухаживать и даже приплачивать некую сумму к пенсии: а спустя несколько дней после заключения обоюдовыгодного договора старики попросту исчезали, что, естественно, давало нашей бредовой прессе повод для шутливых заметок, одна из которых, попавшая мне на глаза, помнится, называлась: «Куда испарился старичок-боровичок?» Однако Сашу напугало не то, что иностранцы могут присвоить его квартиру, он не хотел жить с тещей и приспосабливаться к ее полудикому нраву. Его тещу я хорошо знал: это была милая, интеллигентная женщина, разумеется, со своими причудами, в силу сосудистых нарушений потихоньку выживающая из ума и посвятившая остаток дней незамысловатым радостям бытия: она завела с десяток кошек и трогательно скармливала им свою пенсию. Квартирный маневр жены, продиктованный нуждой, Саша расценил как злобное посягательство на его духовную независимость. Своим поступком Наденька выказала наконец-то истинное отношение к его научным изысканиям и вообще к его личности. Уже десятый год Саша пыхтел над философским трактатом о взаимосвязи всего сущего в природе, и чтобы закончить работу, ему требовалось всего лишь каких-нибудь десять-пятнадцать лет. Но если Наденька осуществит свой нелепый проект, а при ее первобытном упрямстве это вполне возможно, на благородном замысле, конечно, можно ставить крест, и из этого вытекало, что вся его жизнь брошена псу под хвост. Пока он выговаривался, я успел выкурить пару сигарет. — С чем никогда не смогу смириться, — подбил бабки Саша, — так это с ее каким-то патологическим душевным бесчувствием. — Тут ты несправедлив, — возразил я. — Она же думает не только о себе. У тебя запросы большие, а зарплата маленькая. На какие шиши она покупает каждый день сосиски и творог? Да и в отпуск ты в прошлом году мотался в Юрмалу. Нет, ты сам отчасти виноват, не надо было привыкать к красивой жизни. — Все сказал? — Саш, приезжай, у нас налито. — Пир во время чумы, — брезгливо заметил он. — Вот так мы и профукали страну. Елочка отперла дверь своим ключом и впорхнула на кухню, как лучик света. Дема поперхнулся пивом, когда ее увидел. Но я полностью сохранил присутствие духа. — Надо же, как ты быстро. На самолете, что ли, прилетела? Елочка мило сморщила лобик. — Все похмеляетесь? Не стыдно вам? Дема приосанился, приподнялся, пододвинул ей стул. — Выпей с нами водочки, прекрасное дитя. Или, хочешь, скушай котлетку, пока их твой папочка все не слопал. — Некогда мне с вами рассиживать, — ответила Елочка. — Дмитрий Владиславович, а почему я сколько лет вас знаю, ни разу трезвым не видела? — Дерзкий язычок, кошачьи ужимки — все это признаки дурного воспитания, — укоризненно заметил Дема. — Но тебе отвечу, как старому другу. Я, Леночка, лишний человек на этой земле, никому не нужный. — Как Онегин с Печориным? — Да, как Печорин, с той лишь разницей, что меня никто никогда не любил. Я имею в виду, бескорыстно, как Бэла. — Даже родители? — Они-то в первую очередь. Сколько раз подбрасывали соседям, пока не сбагрили в детский дом. Тебе разве папа не рассказывал? — А почему так? — Не знаю, видно, какое-то проклятье на мне. Всегда шел к людям с открытым сердцем и чистыми помыслами, а натыкался на раскаленную кочергу. Очень больно жить на свете изгоем, не только что сопьешься, повеситься можно. — А дети у вас есть? — Были, как не быть. Мальчик и девочка. Такие прелестные, помню, создания, два голубоглазых ангелочка. Как только подросли, подсыпали в кофе стрихнину. Врач отчекрыжил половину желудка. С тех пор и мыкаюсь из госпиталя в кабак. Слава Богу, недолго осталось. Еще лет сорок протяну, и каюк. Над могилкой никто не заплачет. Разве что отец твой помянет недобрым словом, как незадачливого должника. Из Деминых очей проступили искренние крокодиловы слезы, при этом он слишком откровенно пялился на остренькие, смело топорщившиеся под белым свитерком Елочкины грудки. Мне это не понравилось. Я молча взял дочь за руку и увел в комнату. Там мы уселись, внимательно разглядывая друг друга. — Плохо выглядишь, — сочувственно заметила дочурка. — Смотри, допьешься, схватит дергунчик. Она была умна, тороплива, скрытна, настырна, бесшабашна, умела ластиться со змеиной грацией, и не за что было уцепиться, чтобы ощутить: она моя дочь. Самое ужасное: я давно сомневался в доброте ее сердца. Сомнения начались, когда я убедился, как бессердечна, жестока ее мать. Чтобы понять это, понадобились долгие годы, и это открытие было, наверное, самым потрясающим в моей жизни. У Елочки были материны наивные, беспомощные глаза, но четкими, нервными чертами лица она скорее напоминала моего отца, каким он выглядел на редких фотографиях в молодости. Природа не обделила ее женской привлекательностью: стройная фигурка и обманно-плавные движения гимнастки, разминающейся перед изощренными кульбитами. — Я недоволен твоим поведением, Елена Евгеньевна, — пробурчал я. — Ты взяла какую-то отвратительную манеру разговаривать, словно все перед тобой виноваты. Запомни: ты взрослая, и никто ничего тебе уже не должен. — Папочка, дорогой! — Ее глаза смеялись, но на донышке — лед. — Ну перестань зудеть. Я тоже недовольна, что ты пьешь водку. Значит, мы в расчете. Давай денежки, и я исчезну. — Сейчас трудные времена, а я не фальшивомонетчик. Мгновенно на лице ее отразилось отчуждение, кольнувшее меня в сердце. — Тебе нравится, чтобы я умоляла? — При чем тут это? Я хочу, чтобы ты хоть немного поумнела наконец. Вся эта твоя поездка — бред сивой кобылы. — Да нет, ты любишь, когда перед тобой стоят на коленях. Все мужчины это любят. Но я же сказала, что могу и сама заработать. — На что намекаешь? Многие девочки сейчас так зарабатывают, но мне не хочется. Не хочется расстраивать своих милых, чутких, заботливых родителей. — Ах, не хочется!.. Я с трудом удержался, чтобы не отвесить ей оплеуху. И она это сразу почувствовала. Взгляд ее потемнел, спина прогнулась. Бледная кожа заискрилась. Даже сквозь пьяную одурь я ощутил, как трещат и вспыхивают синим пламенем последние мостки, соединяющие нас. Я не боялся ее потерять, но не хотел, чтобы она осталась неприкаянной. — Тебе нужны только деньги, вот они! — Я протянул ей заранее приготовленную тугую пачку тысячерублевых банкнот в почтовом конверте. — Мне нужны не только деньги, — возразила она уже совершенно спокойно. — И поверь, папочка, уж я никогда не стану унижать своих детей. — Ты сперва их роди. Однако с полученными денежками ей стало вовсе невтерпеж выслушивать нудные сетования похмельного папаши, и она исчезла так же стремительно, как и появилась. Лишь в комнате завис свежий запах лаванды. Дема печально изрек: — Наши дети — цветы на наших могилах. Он был банален, но он был прав. Припарковался, как договорились, у станции метро «Текстильщики», закурил, ждал. Было около девяти, но солнце пекло беспощадно. В салоне «жигуленка» было как в парной. Выходить я не решался: уж так надеялся допилить до самой дачи, уцепясь за баранку. Хоть я и проспался за ночь, но перед глазами сновали подозрительные белые мушки, и сердце то и дело проваливалось в живот, как в прорубь. Судя по всему, думал я, грустно созерцая знакомый московский пейзаж, недолго осталось суетиться на белом свете. Оно и к лучшему. Как-то все приелось и день ото дня теряло смысл. Когда пришел Горбачев, я, как и многие, радовался новым временам, обнадежился вместе со всеми, но вскоре оторопел. Теперь и радость, и оторопь миновали. Под завывания о демократии и свободе гнусные творились дела, добивали могучий народ и древнюю цивилизацию, умело выкалывали глаза зрячим, затыкали рты провидцам, но мое сознание уже сладко и покойно задремало, как жук в навозе. Ум, пропитанный алкоголем, свернулся в сухой катышек. Казалось, сама судьба помахала прощально розовым хвостиком, и не было сил за ней потянуться… Из людского ручейка выскользнула молодая женщина в джинсах и как-то неуверенно обогнула машину. Я не сразу сообразил, что это как раз та особа, которую я жду. И вот почему. Наивно горюя о своем житье-бытье, я, оказывается, наблюдал за ее приближением уже с минуту. Она была такая, каких я всегда любил в своей грешной жизни. Худая, гибкая, длинноногая, с полной грудью, с невинным личиком, с любезной полуулыбкой на устах, надежно скрывающей, возможно, изощренный и грозный любовный опыт. Я такими женщинами всегда издали любовался, но как-то еще ни с одной близко не сошелся. Сопровождал даму мужчина средних лет кавказского вида. — Евгений Петрович? — спросила дама через окошко. Голос низкий, однотонный и не тот, который я слышал по телефону. Я закряхтел, заперхал и сделал рыцарское движение выползти из кабины. Но этого не понадобилось. Дама все поняла, резво порхнула около капота и через секунду уже сидела рядом со мной на переднем сиденье. Ее чернобровому попутчику я, перегнувшись, отомкнул заднюю дверцу. Познакомились мы уже в потоке машин. Женщина назвалась Татьяной, ее коллегу звали Арменом. На сороковом километре я малость прикемарил и едва не врезался во встречный «КамАЗ». Чтобы меня не расплющить, ему пришлось вильнуть в кювет. В зеркальце я с некоторым злорадством наблюдал, как разъяренный водитель беспомощно грозил мне вдогонку пудовым кулаком. Водители «КамАЗов», известно, не любят и презирают частный транспорт и при каждом удобном случае над ним куражатся: притирают к обочине, не уступают дорогу и прочее в том же духе. А теперь с похмелья я вроде бы с одним из них невзначай посчитался. После этого незначительного происшествия в салоне сама собой возникла тема для светской беседы. Армен на заднем сиденье глубокомысленно крякнул, а Татьяна осторожно спросила: — Евгений Петрович, вы давно ли за рулем? — Лет двадцать, — успокоил я. — Шесть машин вдребезги расколошматил. Но я везунчик. Только один раз неделю отвалялся в больнице с переломанными ребрами. — А ваши пассажиры? — Тут, врать не стану, бывали неприятности. Однажды, помню, вез мамашу с ребенком: подрабатывал на бензин. На скорости нас так шандарахнуло о бетонную сваю, что ей, бедолаге, оторвало голову. Представьте, в буквальном смысле. Это меня насторожило. С тех пор езжу значительно аккуратнее. — Юморок! — буркнул Армен. — У вас что же, нервы не в порядке? — посочувствовала Татьяна. — Нервы у меня как раз стальные. — В чем же дело? — Судьба, — лаконично объяснил я. — Одному суждено помереть в постели, а мне, видно, на роду написано, что раздавят, как таракана, на дороге. На даче я себя почувствовал так, словно завернул навестить умирающего друга. Водил по дому, по саду чужих, скорее всего, хватких людей, пытался подать товар лицом, что-то хмуро балабонил; и от каждого деревца, от каждой грядки, от каждой полочки в доме отлегало на меня родное, затрудненное батюшкино дыхание. Да и сам я именно здесь, как нигде, бывал когда-то молодым, сильным и полным надежд. По кому справлял я нынче тризну этим зловещим предательством? По отцу ли с матерью, по себе ли, дураку? Если бы не Татьяна, я бы, возможно, разрыдался горючими рыданиями извечного русского несчастливца, обнаружившего на склоне лет, что он и не жил вовсе. Татьяна отвлекла меня от леденящей хандры. Ее присутствие действовало бодряще. Держала она себя приветливо, но без малейшего намека на вероятную случку. А я как раз с того лихого виража на шоссе больше ни о чем другом и не думал. Ее движения были изумительны: точны, бесстрастны. Во всех ее словах было нечто более значительное, чем их смысл, — в каждом сквозила магия вызывающе женственной природы. Встречаясь с ее голубым, невинным взором, я словно наталкивался на некий хрустальный экран, скрывающий ее сущность. Это тревожило меня. Понимал, что я ей никак не пара. Она не с такими мужиками привыкла спать. Вот невозмутимый, сдержанный Армен, конечно, подходил ей куда больше. Его поддельно интеллигентный, восточный облик был обманчив. Упорный, знающий себе пену самец, с плечами и туловищем борца. Разумеется, при необходимости он в любой момент мог выложить на стол на выбор либо пистолет, либо тысчонку-другую зелененьких. Я уж таких нагляделся в последнее время. Нахрапом они заполнили Москву. В фирме «Примакс», как я понял, он служил то ли делопроизводителем, то ли телохранителем на выезд. От него исходило скромное очарование наемного убийцы. Я бы поостерегся ночевать с ним наедине в закрытом помещении. На Татьяну он поглядывал покровительственно, но явно был при ней в подчиненном положении. Это была по-своему любопытная ситуация, но мне недосуг было в ней копаться. Я хотел, чтобы этот день поскорее закончился, хотел очутиться дома, включить программу новостей, завалиться в постель и под хрустящую таблетку родедорма выдуть на ночь пару-тройку пива. Осмотр занял у нас около часа, а потом Татьяна предложила перекусить перед обратной дорогой. Армен сходил к машине за своей спортивной сумкой, которая оказалась бездонной. Мы устроились в беседке, где я сотни раз сидел в кругу родных людей и где по стенам тянулась причудливая «византийская» роспись, плод моих собственных неудачных попыток овладеть искусством выжигания по дереву. Но никогда этот стол, незамысловатый, как вся моя прежняя жизнь, не видел такого «престижного» подбора закусок. Десяток консервных банок с яркими американскими и европейскими наклейками вмиг превратили его в роскошный, но немного похабный (учитывая сопутствующую деревенскую атрибутику) натюрморт, в который изысканную краску добавила горка киви, громадная пластиковая бутыль с апельсиновым соком, бутылка «Камю», лаваш и притягательный для детских глаз буро-зеленый колючий ананас. Армен задумчиво и строго орудовал консервным ножом, тоже гуманитарного вида, выполненным под уменьшенный в размерах ятаган янычара. В банках были ветчина, сыр, паштеты и всякая рыбная мелочь, вроде семги в масле. Ко всему этому великолепию, чтобы не прослыть нахлебником, я добавил лучку и укропчику с грядки. У меня аппетита не было, для приличия я сжевал пару ломтиков пресной ветчины, кусочек сыра, зато с удовольствием выдул кружку сока и выкурил предложенную Арменом сигарету «Мальборо». Армен насыщался методично, как автомат, через равные промежутки времени отправляя в пасть огромные куски лаваша с разными наполнителями и пережевывая их с отсутствующим, мечтательным выражением лица. Сочные губы его лоснились. Коньяк он опрокидывал, как квас, и закусывал луком с таким хрустом, словно заодно перемалывал собственные зубы. Зрелище было впечатляющим. Татьяна откровенно им любовалась, а я испытывал запоздалую пивную тошноту. — Ну, как вам дачка? — с наигранной бодростью спросил я, когда половина банок исчезла в желудке Армена. Татьяна сказала, что все в порядке, она доложит начальству и можно будет прямо завтра заключить договор у них в конторе. Я спросил, сколько уйдет времени на продажу и на все прочее. Она ответила: три-четыре дня, не больше. Столь малый срок освежил мой больной череп точно дубовой колотушкой, и мне захотелось умереть. Еще мне захотелось, пока не поздно, заломить новую цену, которую их нервы не выдержат, но я не сделал ни того, ни другого. Выудил из кармана любимую «Приму» и осквернил чистый, солнечный воздух ядовитой сизой струей. Армен неодобрительно поморщился, Татьяна закашлялась. Они с пониманием переглянулись. Наконец-то я открылся перед ними своим истинным плебейским нутром, но ничего другого они, разумеется, и не ожидали от человека, который продает недвижимость, когда солидные люди, напротив, сколачивают огромные состояния на ее приобретении. Такой человек и должен курить «Приму», лакать спирт «Ройял» и терпеливо дожидаться своей очереди на бесплатное усыпление. В сущности, наше маленькое застолье было очень символично: здесь на короткий миг мирно соприкоснулись побежденный и победитель. Я это признавал и ничего не имел против, но мне с ними было плохо, а им со мной было хорошо, с каждой выпитой рюмкой они проникались ко мне все более явным состраданием. С туго набитым ртом Армен спросил: — С какого года у вас машина, дорогой? Тоже вполне традиционный интерес добродушного грабителя к не до конца обобранной жертве. — Старенькая, — ответил я, — но хорошая. Родной движок «шестерки». Семь тысяч баксов, и она ваша. — Почему семь? — удивился Армен. — За семь я куплю «тойоту». — Выходит, не столковались, — огорчился я. Около четырех вернулись в Москву. Высадил я пассажиров там же, где и посадил — у метро «Текстильщики». Армен попрощался со мной дружески (крепко пожал руку, зачем-то подмигнул), а Татьяна довольно сухо. — Приятная была поездка, спасибо большое. Я смотрел ей в глаза прямо и честно. — Если бы не ваш коллега, я бы за вами приударил. И второй раз за день различил я полыхнувший на ее лицо странный темный дым. Похоже, по скудости настроения я не разгадал ни одной строчки в ее судьбе. А жаль. Татьяна оставила телефон, по которому я должен был позвонить ей завтра с утра. Дома я сразу кувырнулся в горячую ванну: вымыл голову и минут сорок яростно мочалкой соскребал с кожи остатки алкогольного безумия. Потом с заветной бутылкой «Жигулевского» улегся на тахту и включил телевизор. Во весь экран лучезарно улыбался великий реформатор Шумейко. С тех пор как его сводили в прокуратуру по поводу злоупотреблений детским питанием, он ежедневно появлялся на всех каналах одновременно, как рок-звезда. Пылая верноподданническим огнем, распространялся лишь об одном: какое счастье, что у нас есть Ельцин. Красивый, нагловато-вальяжный, наверняка он был искусным дамским угодником. Невольно скривясь от омерзения, я вырубил телевизор и позвонил родителям. Там не все было благополучно. Отец с утра порывался сходить в булочную, тайком выскочил к лифту, там зацепился за лестничные перила и упал. Мама еле втащила его обратно в квартиру. — Зачем же ты пустила? — А то ты не знаешь? Разве его удержишь? Нашлась сила, которая удержала, подумал я. Старость. — Как он сейчас? — Спит. — Ты была на рынке? — Да. Меду купила, как ты велел. Баранины и фруктов. — Деньги есть еще? — Кончились, сынок. — Не переживай. Завтра привезу. — Да все вроде теперь есть. Хлебушка тоже купила, сахарку. — До завтра, мама. В это лето, как и в прошлое, отец уже не упоминал о даче. Он больше не хотел туда ездить. Мы его уговаривали — ни в какую. Не мог себе представить, как будет бездельничать там, где непочатый край работы. Он и дома все пытался хоть на карачках, да что-нибудь починить. Бормотал с жалкой улыбкой: погоди, мать, полежу еще пару дней, отдохну и возьмусь за кладовку. Полки хоть сколочу. Второй год подряд сулился с этой злосчастной кладовкой. Невыносимо захотелось выпить водочки, но я себя пересилил. Придумал штуку поглупее. Позвонил Татьяне по тому номеру, который она дала при расставании. Долго вслушивался в длинные гудки, потом раздался ее ленивый голос, словно из постели: — Алло! — Таня, я вас не разбудил? — Это вы, Евгений Петрович? — Без особого удивления, но и без воодушевления. Я видел впереди точно покачивающийся красный глазок светофора: «Куда прешь, старый придурок?!» — но попер напролом. — Чего мне в голову-то пришло. Почему бы нам вместе не поужинать? — Нам с вами? — Именно так. — И когда? — Лучший день — сегодня. Так завещал мой учитель Лев Николаевич Толстой. — Мне показалось, ваш учитель — Бахус. Догадалась, девочка. Перегарчику, видно, нюхнула. — Вы где живете, Таня? — На Садовом… — Конечно, где же ей жить, как не на Садовом. В Центре да на Садовом кольце они все и окопались. — Минут через сорок я за вами заеду и отвезу в одно уютное местечко. Не возражаете? — Вы это серьезно? — Вполне. Я вообще очень серьезный человек, хотя произвожу впечатление идиота. Вы мне понравились, Таня. Я не хотел бы умереть, ни разу с вами не поужинав. Ну, отшивай скорее, поторопил я. Пора уже было идти к холодильнику и посмотреть, сколько там осталось после Демы крепкого зелья. После короткой паузы ее слова прозвучали, как просверк сатанинской надежды. — У меня тоже дерьмовое настроение. Приезжайте, раз вы такой отчаянный. Через пять минут я гнал по Щелковскому шоссе, понимая, что совершаю один из тех безумных поступков, за которые иногда приходится расплачиваться головой. Но мне мою не было жалко. Она свое отслужила. Мой мозг, поддавшись социальному психозу, подточенный алкоголем, давно прокручивался вхолостую. Раз десять я нарушил правила, перескакивая с полосы на полосу, но милиция в этот душный вечер была, видно, занята более важным делом, чем выслеживание полупьяных водителей. Ни одного не попалось по дороге, и движение было умеренным. Добрые люди готовились отойти ко сну, а злодеи обговаривали последние детали ночных налетов. В этот пересменок я и проскочил беспрепятственно до дома номер десять в каком-то трижды переименованном переулке. Теперь он назывался «Колесный тупик». Довела меня до подъезда лишь воспаленная интуиция похотливого межеумка. Я позвонил в дверь, в одной руке держа три багряных розы, прикупленных у метро «Сокольники», а второй сжимая за тугое горлышко бутылку венгерского шампанского. У Тани была однокомнатная квартира, как у меня, но только раза в два больше, и меблирована была как бы для съемок для французского журнала по дизайну. Огромная кухня загадочно светилась розовым светом, рассылая блики по длинному коридору. Таня приняла цветы и взглянула на меня шаловливо. — Я думала, вы не решитесь. — Почему? Она не объяснила. В темной короткой юбочке и в домашнем тонком свитерке она напоминала розовощекую куколку из «Детского мира». Но куколкой она не была. У меня в коридоре чуть ноги не подломились от свирепого желания схватить ее за плечи и для начала крепко потрясти. — Да вы с ума сошли, Евгений Петрович, — сказала она. — Никуда я с пьяным не поеду. — Какой же я пьяный? — искренне я удивился. — Два пива — и больше ничего. Правда, на старые дрожжи. — Поглядите в зеркало и спокойно возвращайтесь домой. Зеркало было под рукой: круглое, в полстены, в дорогой латунной раме. Оттуда на меня вылупился пожилой мужчина с красными, как у лунатика, зенками, с отекшей мордой, небритый и со вздыбленным над симпатичной лысинкой чубчиком. Чубчик особенно меня умилил, вызвав в памяти давний сериал про поросенка Хрюшу. Когда-то вместе с Елочкой мы весело смеялись над его проделками. Теперь Елочка собралась на юг, где, по всей вероятности, ее лишат невинности. Но я не видел в этом беды. Чем скорее усвоишь правила этого страшного мира, тем больше шансов уцелеть. Моя дочь не даст себя сожрать, как сожрали ее безответную родину. После тщательного осмотра в зеркале я сказал: — Вы правы, Таня. Вид отталкивающий. Но, может быть, вы позволите выкурить сигаретку, а то у меня чего-то руки дрожат. Отдохнуть бы надо пяток минут перед обратной дорогой. Она позволила. Культурно сняв ботинки, я в синих носках прошлепал за ней на кухню и уселся под розовое сияние финского торшера. Таня тоже закурила за компанию, пододвинув мне пепельницу из черепашьего панциря. Ее вечерняя улыбка ничем не напоминала дневную. Я сразу не смог понять, в чем перемена, потом понял. Из ее голубых глаз напрочь улетучилась театральная невинность отменно вышколенной сотрудницы фирмы «Примакс», в них неприкрыто полыхал темный огонь страсти непонятного мне свойства. Теперь хорошо было видно, что это опасная, бывалая женщина, и первые же ее слова подтвердили, что с этой новой, вечерней женщиной шутки плохи. — Немножко вы меня удивили, Евгений Петрович, — сказала она. — Какой же повод я дала, чтобы так думать обо мне? Дескать, позвоню ей, поеду и от души потрахаюсь. Вы ведь так решили, если честно? — Если честно, то да, — признался я. — Как вас увидел, ни о чем другом и думать не могу. Какое-то физиологическое наваждение. Со мной такого раньше не бывало. Всегда как-то справлялся с собой. А тут на старости лет — на тебе! Хоть в стену бейся башкой. Вот здесь в паху все время жгет и еще в солнечном сплетении. — Но вы не животное? — Да вроде нет. Может, это от воздержания? У меня года три никого уже не было. Как жена из дома выгнала, я и начал женщин сторониться. Веру в себя потерял. С бутылкой в обнимку проспал несколько лет. А сегодня — как вспышка. И видишь, как скверно все обернулось. Обидел тебя ненароком. Лучше бы уж так и дрых до самого страшного суда. Ее взгляд потеплел от моих умных речей. — Ну и лжец вы, Евгений Петрович. Ну-ка, откройте шампанское. — Чего-нибудь покрепче у тебя не найдется? — Водка, коньяк. — Я бы выпил стопочку. Все-таки какой у нас сегодня был трудный денек. — Ага, забуреешь, и тебя не выпроводишь. (Как мы ловко перескочили на «ты».) — Почему не выпроводишь? Это ты зря. Я сейчас, когда в зеркало смотрел, чуть сквозь землю от стыда не провалился. Куда мне! Урод и красавица. Разве мы не понимаем. Из шкафчика над холодильником она вынула початую бутыль «Распутина», поставила на стол хрустальные рюмки. С подоконника сняла вазу с крупными краснобокими яблоками, похожими на апорт, хотя для апорта было, конечно, рановато. Пока она хлопотала, я рассказал старинный анекдот про мужика и золотую рыбку, но она не засмеялась. Грубовато сказала: — Пей! Я понюхал «Распутина». — Доза не моя. — Капризный ты, Евгений Петрович. Для урода даже слишком. Какая же твоя? Стакан? — Ну, хотя бы грамм семьдесят. Организм не обманешь. — Правда не закосеешь? — Я вообще пьяный не бываю. Когда переберу, сознание отключается — и в обморок. Но это еще не скоро, не волнуйся. Фыркнула недоверчиво, достала фарфоровую чашечку с золотым ободком, наполнила до краев. — Хватит? — Душа подскажет. Я еще до того, как выпил чашку, почувствовал: что-то между нами произошло, что-то изменилось. Было диковинное ощущение, что я отступил лет на пятнадцать и сижу за столом с молодой, обворожительной Раисой, со своей суженой, какой она была в ту пору. Ничего греховного и ничего недосказанного — и впереди сто лет бессмертия. Поджилки трясутся от чистого желания соития, но можно и погодить, спешить-то некуда. И хочется говорить о возвышенном, о том, как одиноко на вершинах духа, и о том, как жалко раненую птаху, угодившую кошке в пасть. Татьяна тоже выпила водки, а когда мы приступили к шампанскому, я уже знал, что она живет одна, что родом из Торжка и родители у нее умерли. Училась в педагогическом, но в школе поработать ей не довелось, и теперь она об этом не жалеет, потому что обеспечена материально и ни от кого не зависит. Она рассказывала о себе с каким-то насмешливым азартом, и было понятно, что давно хотела выговориться, да все не удавалось. А тут удобный случай, чужой человек, как попутчик в поезде. Через час сойдет на станции — и поминай как звали. Но меня и это успокаивало. Я бы с ней в одном купе еще с охотой остановок двадцать проехал. Я был пьян, и постепенно ее нервное, нежное лицо заслонило от меня все другие женские лица, которые выпадали на мою долю. Даже показалось на миг, что я недавно родился. Может, вчера, а может, на Пасху. — Ты меня заколдовала, — признался я. — Все про тебя знаю, и чего недоговариваешь, мне известно, и презираю всю вашу орду, а тянет к тебе, как магнитом. Прости, Господи, но ты моя женщина. — Как проверишь? — В постели проверяют, как еще, — угрюмо я удивился. Она желанно улыбнулась. — Скучный ты человек, Евгений Петрович. Вроде и сердце у тебя живое, а лоб оловянный. Обознался ты. Я мужикам не утешительница, губительница. — Погуби, я не против. — Кого же это ты «нас» презираешь и за что? — Да всю эту прорву безмозглую с легкими деньгами. Так обосрали землю, что не продыхнуть. — Может, завидуешь, Женя? Ты вон, говоришь, мужичок ученый, образованный, а дачку приходится им отдать, которые умнее тебя. Презирают слабые, Женя. Сильные — побеждают. Она это сказала без зла, и беззлобно я ей ответил: — Ты или глупа, или слепа. Клоп, когда крови насосется, тоже, наверное, кажется себе орлом. А надави ногтем — и что останется? Скоро всех твоих сильных и умных передавят, как клопов. Но мне от этого не легче. Столько наворочали, веку не хватит поправить. — Чудно ты в любви объясняешься. Сразу хочется ответить взаимностью. — Я не говорил, что люблю. Я сказал: ты моя женщина. Это разные вещи, надо же понимать. Шампанского в бутылке оставалось на донышке, когда телефон зазвонил. Татьяна побежала разговаривать в комнату, а я снял со стены красивую японскую отводную трубку и с удовольствием подслушивал. Звонил мужчина, по голосу молодой, по имени Вадик. Разговор мне не понравился. Вадик требовал, чтобы «Танюшечка» немедленно приехала и вступила с ним в интимные отношения, потому что ему «невтерпеж». Он был ненамного трезвее меня. Татьяна строго ответила, что ей недосуг. — Уймись, — сказала она. — Каждый сверчок знай свой шесток. Ты когда мылся-то последний раз, Вадюля? После этого мужчина перестал гундеть о прелестях полового акта и произнес с блатным прононсом фразу, которая, будь я в своем уме, должна была склонить меня к горьким и долгим размышлениям. — Серго прикатит через полчаса. Ты знаешь, красавица, он ждать не любит. — Почему он сам не позвонил? — Каприз хозяина, — хмыкнул Вадик. — Хорошо, приеду, — и бросила трубку. Дальше я повел себя как унесенный ветром. Прилег на кушетку, закрыл глаза и тяжко задумался о том, что счастья нету. Вот, поманила любовная сказка и тут же обернулась гнусной явью. А так мечталось хоть на одну ночь вырваться из круга тошнотворных повседневных хлопот, укрыться от леденящих сквозняков приближающегося небытия. Не получилось, не удалось. — Спишь? — настороженно спросила Татьяна, склонясь надо мной. На ощупь я поймал ее руку и провел ее ладонью по своей колючей щеке. — Я в обмороке. Не хочу, чтобы ты уходила. — Откуда ты знаешь, что я ухожу? — Я подслушивал. Она вырвала руку, присела. Я приподнялся на локте, закурил. Ее взгляд был полон странной печали. — Подслушивать — стыдно. — Серго — он кто? Твой шеф? — Это тебя не касается. — Я понимаю. Днем — служебные обязанности, ночью — постельные услуги. — Не хами, рассержусь. — Налей грамм сто «Распутина». На посошок. Налила мне и себе. Чокнулись и выпили в дружелюбной обстановке. — Как же машину поведешь в таком виде? — Ничего, поведу. — Ладно, спи здесь. Часа через три вернусь. Достал ты меня, Евгений Петрович! — Чем же это? — Человек ты чудной. Обвиваешься, как угорь. А пожалуй, куснешь побольнее деловых. — Тебе ли бояться мужских укусов? — Не пойму, кто ты мне? Ну кто ты мне? Или не видишь: мы на разных полюсах живем. — Вижу, — сказал я. — Только не живем мы на разных полюсах, а погибаем. И ты, и я. Тут случилась меж нами диковинная штука, которую до века не забуду. В тягостном молчании уставились мы друг на друга, и вдруг из темно-голубых, прелестных ее глаз покатились на розовые щеки тяжелые прозрачные слезы. Но это еще что. Заплакал и я. Заревел, как в детстве, с остервенением и надеждой. В груди сдавило, как плитой, кожа заиндевела, и стало невмоготу дышать. Из горла пробился тонкий, мучительный стон. Я не отворачивался, не стыдился своей слабости, а уж она тем более. Мы плакали, как совокуплялись, в судорожном, пьяном угаре, выворачиваясь наружу незащищенным нутром, и это длилось Бог весть сколько времени. Так хорошо и покойно мне не было никогда. Постепенно взгляд ее прояснился, лицо осветилось глуповатой улыбкой. Она нагнулась, шепнула «Дурачок» и поцеловала в губы. На поцелуй я не ответил, чтобы не спугнуть наваждение. Через пять минут она ушла, наказав никому не отпирать и не отвечать на телефонные звонки. В шкафчике над холодильником, откуда она доставала «Распутина», я обнаружил полбутылки армянского коньяка. Этого должно было хватить, чтобы ее дождаться. Есть не хотелось, но на всякий случай я откупорил банку мясных консервов. Потом сходил в комнату. Да, тут все было устроено так, как я и предполагал: салон-спальня парижской куртизанки, по случаю заброшенной в варварскую страну. Огромная белая кровать в стиле короля Людовика, много зеркал, на дубовом паркете роскошная медвежья шкура. На окнах массивные шторы багряных тонов. Комната метров тридцать, а повернуться негде. Судьба забросила меня в логово дорогой женщины, живущей по законам волчьей стаи. Вернувшись на кухню, я удобно устроился на кушетке, обложившись подушками и установив все припасы на расстоянии вытянутой руки. Мирно долакал «Распутина» и не спеша приступил к коньяку. Курил, вяло жевал консервы и яблоки. Ни один тревожный звук не долетал до моего слуха. Уютно тикали настенные часы. Верхний свет я потушил, оставя лишь мраморный ночник в виде совы с распахнутым клювом. Я и сам, как эта сова, залетел негаданно, сослепу в подземелье химер. Татьяна не вернулась ни через три часа, ни через четыре, и в восьмом часу утра, когда я проснулся, ее тоже не было в квартире. Это меня не удивило и не взволновало. Чувствовал я себя превосходно. Похмелья как не бывало. Приняв душ и напившись крепкого чая, я позвонил в контору, где регулярно подрабатывал на вызовах. Мастер Толяныч, снявший трубку, весело сказал: «Подскакивай, дружок, есть два неплохих заказа». На столе я оставил записку: «Спасибо за ночлег. Позвоню днем. Женя». Мой бедный, старенький, поседевший «жигуленок» стоял там, где я его вчера оставил: одним колесом чуть не вцепившись в мусорный бак. Мастер Толяныч (Петров Анатолий Сергеевич) прожил жизнь удалую. Только годам к пятидесяти малость поутих, помудрел, замкнулся в себе. Как раз к этому сроку у него впервые завелся настоящий паспорт и вид на жительство, прописки пока еще, правда, не было. Снимал он комнату в Мытищах и исподволь подыскивал женщину для совместного проживания на ее жилплощади. Впрочем, за Москву он особенно не держался, это был никому не обременительный каприз уставшего шляться по миру человека, способ позднего самоутверждения. В сущности; ему было безразлично, где скоротать остаток дней. Судьба уготовила ему бродяжью долю, и он с достоинством ее принял безропотно, промотавшись сорок лет по окраинам великой державы, из поселения на поселение, из зоны в зону. Всему виной, и он сам это отлично понимал, был его строптивый нрав и какое-то поразительное, бившее из него, как лава из вулкана, грозное свободолюбие. Людей, подобных ему, не умевших стерпеть и малейшего намека на ущемление, я, пожалуй, больше и не встречал. Облик у него был медвежий: крутая, налитая мощью осанка, кривые (колени перебиты в одной из драк), коротковатые ноги, как две перекосившиеся стальные опоры, и крупный, четко обрисованный череп с выпуклыми надбровными дугами, расплющенным носом и упрямым, улыбчивым ртом. Глазки у него были маленькие, веселые, ясные и цепкие. Мастер Толяныч был золотой. Называл он себя плотником, но не было на свете работы, с которой он бы не управился. Построить дом под ключ — пожалуйста, устранить неисправность в двигателе любой иномарки — да ради Бога, провести электричество — милости просим, только плати. Работящ был люто и так же люто презирал халтурщиков. Для конторы он был незаменим, платили ему щедро, да и сам он, говорят, драл с заказчиков нещадно, по-детски радуясь не деньгам (их он тратил и раздавал легко), а тому, что наконец-то может сам назначать плату за свою работу и получать сполна. За то, что ему была дана такая возможность, он полюбил Горбачева, а в нынешнем году не поленился проголосовать за Ельцина, хотя в честную минуту признавал, что оба они нелюди. Стоило ему заподозрить кого-то в сочувствии к коммунистам, как этот человек становился ему противен, и он порывал с ним всякие отношения, в том числе и договорные. Возвращал аванс и откланивался, бурча под нос глухие проклятья. Сегодня Толяныч дежурил в конторе, отвечал на звонки, вел журнал учета и принимал заказы на всевозможные виды услуг. В бумажной работе, как и в любой другой, он был добросовестен, въедлив и получал от нее удовольствие. По-хозяйски расположился за двухтумбовым столом, где с правой руки у него был термос с чаем и тарелка с бутербродами, а с левой — толстая регистрационная книга. Рукопожатие у него было крепкое, ладонь властная и сухая. — Долго спишь, Женя, — приветливо он поздоровался. — Чаю хочешь? За те три месяца, что я подрабатывал в конторе, мы с ним сошлись по-приятельски, хотя общего у нас было столько же, сколько общего у чурки с колуном. Главное, политические взгляды наши сильно разнились: я был либерал с уклоном, как выяснилось за минувший год, в монархическую идею, а он — стихийный анархист с мечтой о Божьей милости для любого трудящегося человека. В спорах мы с ним уже раза два доходили до прямых взаимных оскорблений, зато к женщинам относились одинаково уважительно. — Допустим, — сказал я, с благодарностью принимая из рук Толяныча стакан крутого чая с добавлением зверобоя. — Допустим, ты прав и коммуняки как раз и есть враги рода человеческого. Но как же ты тогда поддерживаешь Ельцина? Он ведь из всех коммуняк самый и есть матерый коммуняка. Он Ипатьевский дом взорвал. — Не заводись, — буркнул Толяныч, настроенный благодушно. — Пей чай и катись. Вот тебе адреса. У обоих «Рубины» барахлят. Я записал, что к чему. Мельком глянув на бумажку, я увидел, что ехать придется на Ленинский проспект, а оттуда на Мосфильмовскую. Крюк не велик, к обеду управлюсь. — Ответь, и уеду. Мне надо понять. Почему ты, рабочий человек, поддерживаешь новых большевиков. — Лучше все равно не будет, — буркнул Толяныч, начиная хмуриться. — А этот раскаялся и коммуняк проклял. Ему деваться некуда. Или он коммуняк задавит, или они его. От злости чай стал у меня поперек горла. Толяныч победно улыбался. — Ты пойми, — заметил он примирительно. — Какой он ни есть, мне с ним детей не крестить. Мне на него вообще плевать. Но при нем я свободный стал. Куда хочу еду, что хочу делаю. Никто за руку не ловит и не вопит: это не твое, отдай в общий котел. То есть коммунякам на пирование. Тебя бы с мое погоняли, тогда бы уразумел кое-что. — Хорошо, пусть так, — сказал я. — Тебя гоняли, травили, а за твой счет восемнадцать миллионов коммунистов жили припеваючи. Согласен. С тобой спорить без толку. Но запомни мои слова, мастер: когда тебя эти ряженые придавят по-настоящему, не к коммунякам, к черту за подмогой кинешься. Только поздно будет. — Не кинусь, — успокоил он. — Пей чаек, а то остынет. — Поразительно! Их грабят, а они ликуют. Где же ваш ум? — У тебя, видно, его много накопилось. Поделись, коли не жалко. Но я умным не был и давно это понял. История, как для большинства людей, открывалась мне в отдельных ликах, и в отдельных событиях. Лишь иногда, очень редко, в минуты болезненного, шизофренического просветления я ощущал томительный гул вечности, фатально втягивающий мир в воронку необратимых и далеко не лучших перемен. — Говорить с тобой нету сил, — сказал я Толянычу, — потому что ты закодирован. Поеду лучше на задание. — Дак и правильно, — обрадовался мастер. — Всегда лучше помолчать, чем чушь молоть. …На Ленинском проспекте дверь открыла пожилая женщина, причем распахнула ее настежь, едва услыша суровый пароль: «По поводу телевизора». Обычно прежде, чем отпереть, долго выспрашивают через дверь, и всегда этот унылый допрос оставляет тягостное впечатление, хотя все понятно. Люди предпочитают спокойную голодную смерть ножу бандита. Оттого и скамейки в парках давно опустели, и по вечерам пустынно на улицах, как при комендантском часе. Женщина провела меня в комнату, что-то взволнованно щебеча, но я не прислушивался. И так было ясно, что поломка телевизора для нее равноценна отсутствию ежевечерней дозы для наркомана. Ее ломало без волшебного огонька «Санты-Барбары» и «Шансов». Тоже до боли знакомая картина искусной интеллектуальной стерилизации обывателя. Необольшевистский режим окончательно утвердился только тогда, когда демократам удалось монополизировать телевидение. То же самое предстоит сделать и грядущему диктатору, каких бы он ни был кровей и идей. За вкрадчивым и наглым голоском голубого друга народец попрет куда угодно, как стая крыс за дудочкой ребенка. И если с экрана втолкуют: «Распни его!» — народ без раздумий распнет и святого и грешника, испытывая гордое чувство гражданского удовлетворения. Пока я вскрывал «ящик», женщина мельтешила по комнате, что-то жалобно бормоча, и по отдельным репликам я понял, что она находится на переходной стадии от демократов к «красно-коричневым». Чрезвычайно дискомфортное состояние. У нее было худое, нервное лицо. Моя подчеркнутая хмурость действовала на нее угнетающе. Но если бы я стал улыбаться и вести себя по-человечески, мне было бы невозможно затребовать с нее лишнюю тысчонку. — Не хотите ли немножко выпить? — заискивающе спросила она. — На работе не пью, — отрезал я, кинув на нее гневный взгляд, как бы оскорбленный в лучших чувствах. У телевизора полетел распределитель цвета и пара ламп. На ладан дышал переключатель программ. Запчастей у меня в чемоданчике было навалом, они поступали в контору с моей помощью (прежние связи) за символическую плату. Я изобразил на лице трагическую гримасу: — Недешево вам обойдется ремонт, хозяюшка. — Во сколько? — Так вот, — я ткнул пальцем в разверстое нутро «Рубина». — Сами смотрите. Это, это и это надо заменять. Переключатель опять же. Боюсь, и кинескоп выдохся. Конечно, могу добавить на него напряжения, потянет какое-то время… Плюс такси. Всего восемнадцать тысяч. Берем по государственным расценкам. Я бы советовал все сделать сразу. Завтра будет дороже. Цену я, естественно, брал с потолка, ориентируясь на обстановку в квартире. Случались накладки: одному цена казалась смехотворной, другому разорительной. Сейчас угадал точно. — Ой, да хоть двадцать, — воскликнула женщина. — Только сделайте хорошо. — Плохо не делаем. Фирма. Это не была похвальба. Из отцова воспитания, из его генезиса я заполучил одно утомительное свойство: паршиво сделанная работа мучила меня впоследствии, как зубная боль. Я все ждал, что со дня на день эта обременительная особенность, которой когда-то я даже гордился, отомрет за ненадобностью, как хвост у прямоходящего человека. Через час телевизор ожил, блудливо заверещал про «сникерс» и про выигранный каким-то несчастным ребенком миллиончик, да с таким азартом, что сгоряча я чуть не хрястнул по экрану молотком. Хозяйка, пока я «выводил» программы, держала зеркало и счастливо улыбалась. — Как же без него, — пролепетала. — Сами подумайте. Ничего же не осталось. А посидишь возле него, посмотришь, как люди живут, и все-таки на душе легче. — Легче будет, когда перевешаем бандитов, — сдержанно возразил я. — Ой, не говорите! Кругом бандиты. Страшно в магазин идти. Вчера на Гагаринской площади, говорят, опять стреляли среди бела дня. Что творится! Как жить? И большинство ведь все приезжие с Кавказа. — Бояться надо не кавказцев, — сказал я. — Наши-то казенные рыла, радетели-то наши — похлеще будут. — Ой, не говорите! Народ их осуждает, а поделать ничего нельзя. — Народ осуждает и за них же голосует. — А куда денешься? Не привыкли своим умом жить. Сколько лет отучали. На Мосфильмовской я попал в обитель бизнесмена. Минут пять с грохотом и скрежетом отпирались хитроумные запоры, и наконец в проеме двери, удерживаемой блестящей стальной цепочкой, возник мужчина в майке, волосатый, с настороженным, будто свинцовым лицом, лысый и грузный. — Удостоверение! — потребовал он. Сунул в щель свое старинное служебное удостоверение, где каждая литера грела душу: Вдовкин Евгений Петрович, II отделение, сектор X, НИИ «Штемп». Хозяин понюхал документ, зычно, по-прокурорски рявкнул: — Просрочено! — Конечно, просрочено. Я же из науки ушел в частное предпринимательство. Но если вам нужен человек с документами, могу дать телефон — ноль два. Приедет буквально через несколько минут. Толстяк грустно хмыкнул, сбросил цепочку, пропустил внутрь. Пожаловался: — Приходится быть бдительным, дружище. Сам понимаешь, какие времена. Почему ему приходится быть бдительным, было видно по убранству жилища. Квартира, начиная с коридора, напоминала пещеру Али-Бабы, со сваленными в ней товарами. Вряд ли этот круглоголовый пузан, так пренебрежительно бросивший мне «дружище», приберегал для себя все эти ковры, картины, мягкую гарнитурную мебель и видеотехнику. Не квартира, а перевалочный пункт. В огромной комнате посреди суперсовременного богатства я еле отыскал взглядом десятилетней давности «Рубин», выглядевший здесь убогим хламом, ироничным кивком из минувшей эпохи. — Что с телевизором? — Шут его знает. Чего-то не фурычит. А выкидывать жалко. Я давно догадался, что отличительная черта богатых людей — скупердяйство. — Вызов — десять тысяч. Вам известно? Мужчина глянул на меня с изумлением. Потом как-то хитро сунул руку под майку и почесал живот. — Ну ты даешь! Откуда же такие цены? Я повернулся с намерением уйти. — Погоди, не горячись. Я ведь деньги не печатаю. Пять долларов могу отстегнуть, но не больше. Починишь — еще десятка. Лады? — Плюс пару бутылок виски, — сказал я. — Откуда знаешь про виски? — Внешность у вас интеллигентная. Польщенный, он удовлетворенно хрюкнул. — Действуй, согласен. Через сорок минут «Рубин» был даже лучше, чем новенький, и с каким-то утробным цинизмом провозгласил о готовящейся бомбежке Югославии. Таким он безусловно пребудет еще дней десять. Затем полыхнет синим пламенем и умолкнет навеки. Увы! — Ну, ты мастер, дружище, — похвалил хозяин, за все время работы неотступно следивший за каждой моей манипуляцией. — Заодно холодильник не поглядишь? Мы прошли на кухню. Двухметровый финский красавец, отделанный под мореный дуб, неделю назад дал странный сбой: в мгновение ока замораживал любой продукт до мраморного окостенения. — Большое неудобство, — пожаловался пузан. — Вместо молока в пакете чистый лед. Я уж не говорю про ветчину или там колбаску. Погрызешь кусочек? — На работе не ем, — сказал я. За дополнительную десятку (всего двадцать пять долларов) я вернул холодильник в нормальный режим работы. На это ушло двадцать секунд. Сообразив, что дал маху и переплатил, пузан впал в отчаяние. Рожа у него стала багровой, и я бы не удивился, если бы из жирных глазок закапали слезы горькой обиды. — Ну, ты даешь, — укорил он. — Наколол старика. А ведь я деньги не штампую. — Я вижу. На инвалидное пособие живешь? Расстались мы без сожаления, и две бутылки виски (дешевка из Польши, но с яркой наклейкой) он сунул мне точно милостыню. Обедать подскочил к родителям. Отец с помощью матери с остановками доковылял до кухонного стола, но мужественной гримасой изображал богатыря, временно подкошенного пустяковой простудой. Мы хлебали материны наваристые пряные щи из фаянсовых тарелок со множеством зазубрин по краям. Нам было славно втроем. Над столом витала тень близкого расставания. Матушку годы почти не изменили: то же круглое личико с горькой улыбкой, совсем мало морщин, прямая осанка, быстрые, услужливые движения и постоянная готовность к счастливому известию в ярких голубых глазах. Зато отец постарел ужасно: ссохся, ужался, кожа отливала призрачным, восковым блеском. Читал он с лупой, слышал одним ухом, да и то еле-еле, и речь его стала заторможенной, как у человека, выходящего из наркоза. И все же никогда не было так безоблачно у меня на душе, как в редкие ныне родительские застолья. Отступали нудные заботы о хлебе насущном, отмякали гудящие нервы: рядом с бесконечно дорогими мне людьми неоткуда было ждать подвоха. Как часто, как искренне умолял я судьбу умертвить меня раньше их, хотя сознавал, что в этой наивной просьбе было предательство, столь присущее моей подлой эгоистической натуре. — Папа! — громко окликнул я, словно мы были в лесу. — Ты зачем к лифту выбегаешь? Разве можно? Когда-нибудь мать напугаешь, ее кондрашка хватит. Отец бросил укоризненный взгляд на жену, которая поспешила согнуться к тарелке. — Нажаловалась? Только не считай меня инвалидом, дорогой сынок! Не хорони прежде времени. Поверь, у меня еще достанет сил, чтобы вас обоих, таких бойких, враз образумить. — С чего ты взял? Никто не считает тебя инвалидом. Но каждая болезнь протекает по своим законам. Приходится им подчиняться, если хочешь выздороветь. — Поучи, поучи. Ты же очень умный. Где же был твой ум, когда из НИИ сбежал? — Я не сбежал, меня выперли. Отец ядовито улыбнулся. На подбородке у него висели съестные крошки, которые он давно не стряхивал. Но если бы я или мама попытались за ним поухаживать, могла выйти совсем несуразная сцена. Посягательство на собственное достоинство ему чудилось даже в неплотно прикрытой двери в комнату. — Слышишь, Валечка? — он обернулся к матери. — Это что-то новенькое. Оказывается, нашего гения с работы турнули, а не сам он ушел по дурацкой прихоти. Да ты, сынок, я гляжу, и врать научился, как демократы. Но себя-то не обманешь, нет. — Тебе нельзя волноваться, папа! Но было поздно, он уже завелся. Швырнул ложку в тарелку с такой силой, что оранжевые капли брызнули в лицо. Он этого и не заметил. — Это вам нельзя волноваться, вам! Это вам надо себя беречь. Ты на кого работаешь? На них, на этих сволочей, ворюг, мерзавцев?! Не следовало возражать, но я сказал: — Я не работаю на них. — Да? А на кого же? Ты принял их правила игры. Ты предал науку. Ты стал лавочником. Они купили твои мозги. Почему бы тебе не удрать в их благословенную Америку? Там тебя ждут не дождутся. Беги, спасайся! Я не удивлюсь. Вы все крысы, бегущие с тонущего корабля. Но он не утонет, не надейтесь. Мы его вытянем на сушу, подлатаем и снова пустим в плавание. Россия уцелеет, хотя и нарожала столько подлецов. Еще наступит срок, когда я спрошу у тебя: ну что, сынок, помог тебе твой вонючий доллар?! Отец побагровел и задыхался. Мы с матерью подхватили его с двух сторон и повели в спальню. Почти волокли по полу, онемевшего, с булькающим горлом, с выпученными глазами. По пути он все же изловчился ткнуть меня локтем под ребра. Я был рад, что он оказался на это способен. Вскоре, хлебнув из материнских рук микстуры, он погрузился в тяжелое забытье. Постепенно багровая синева отступила от щек. Мы с мамой вернулись на кухню. За эти несколько тяжких минут сквозь ее увлажнившиеся глаза, как через волшебный кристаллик, проступило новое, старческое лицо, чуть осоловевшее, с желтизной и дряблыми проталинами. — Видишь, каково мне с ним? Женя, я так устала! Мочи нет. И так жалко его. С кем он воюет, скажи? С природой? — Он настоящий мужчина. Ему все равно, с кем бороться. — Что же мне делать? — Крепись, терпи. Наверное, уже недолго. Скоро мы останемся вдвоем и будем по-прежнему любить его, как любили всегда. Может быть, даже больше. Я думал, она заплачет, но она не заплакала. Более того, встрепенулась, взбодрилась, словно услышала добрую весть. — Ты-то как, Женя? Как у тебя? — Все в порядке. — Жениться не надумал? — Да ты что? У меня еще первая женитьба как кость в горле. Пожаловался ей на Елочку, намылившуюся в Крым, и мы в полном согласии погоревали над судьбой несчастного поколения детей с помраченным рассудком. Мать возмутилась: — Говоришь о ней, будто она тебе чужая! — Она мне своя, это я ей чужой. Спохватившись, отдал матери заранее приготовленную двадцатипятитысячную пачку банкнот. — Чуть не забыл… — У тебя-то есть деньги? — У меня их куры не клюют. Трать, не экономь. Тут сквозь стены пробился слабый, как писк, голос отца: «Женя, Женя, поди сюда!» Он лежал, откинувшись на подушки, белесый, словно весь покрытый инеем. Светился примирительной улыбкой. — Что-то нервы последнее время ни к черту. Ты уж не обижайся, сынок, если чего сказал не так. Это не со зла. — Не за что извиняться. Ты во всем прав. — Да, но срываюсь, срываюсь, кричу! Так не годится. И ничего не могу поделать. Довели, мерзавцы. — Конечно, довели. И не тебя одного. Что-то в нем вспорхнуло, подвигая к новой вспышке, но он продолжал в том же покаянном духе, а это было хуже, чем если бы вспылил. — Я тоже виноват не меньше других. Разве не понимал, к чему дело идет. Всегда понимал. И при Сталине, и при Хруще. И всегда был в стороне. Думал: работай честно, живи честно, вот твой вклад. Оказывается, этого мало. Это как раз и есть пораженчество. Это им и нужно. Выговорившись, отец снова задремал, свеся голову набок. Сон накатывал на него внезапно, как на пьяного. Из коридора, где стоял телефон, я позвонил Татьяне. Был уже шестой час. Целый день, крутясь по Москве, я с нетерпением ждал минуты, когда услышу ее голос. — Таня, ну как? Все в порядке? Давно пришла? В следующее мгновение я узнал об ее характере больше, чем за все предыдущие сутки. — А это кто? — спросила она. Если бы она поинтересовалась, есть ли жизнь на Марсе, я не был бы так поражен. Птички и солнышко были миражом. На самом деле к могиле подошел косорылый мужик, надавил пальцем на мозжечок (на мой) и с укоризной заметил: «Чего выглядываешь, браток? Сиди, не рыпайся!» Я все-таки рыпнулся. — Подъезжай ко мне часикам к восьми, — сказал я. — Что-то интересное покажу. — Член свой, что ли? Шутка ей удалась. Я сдавленно хихикнул, будто палец прищемил. — С этим ясно, — сказал я, — а как остальные наши дела? — С этого надо было начинать, Евгений Петрович. И позвонить надо было на работу. Я вас искала. Ах вот оно что! — Да я же только проснулся. — Мы подобрали покупателя. Завтра он хочет посмотреть. Но хорошо бы вам присутствовать. Или передайте ключи. — А что за покупатель? Вдруг он мне не понравится. — Понравится. — Откуда такая уверенность? — Солидная семейная пара. Он бизнесмен, работал в Австрии. С ценой согласны. — У меня есть еще условие. — Какое? Я понизил голос почти до шепота, хотя вряд ли меня мог услышать спящий отец. Мать на кухне гремела посудой. — Хочу на какой-то срок, ну, скажем, года на три, оставить за собой одну комнату. Чисто условно. Это связано с родителями. Татьяна молчала, думала. Потом сказала: — Наверное, об этом вам лучше поговорить с покупателями. Тщетно пытался я уловить в ее тоне хоть каплю тепла, хоть какой-то намек на вчерашнее. Усталость деловой женщины, изо всех сил пытающейся быть любезной с занудным клиентом, — и более ничего. — Хорошо, приезжай за ключами, — распорядился я тоном вчерашнего Вадюли. Терять-то мне было нечего. Настроение круто переменилось. Я злился на себя за пустые грезы, подобающие разве что прыщавому подростку. Татьяна чутко уловила перемену. — А вы не собираетесь в Центр? — вкрадчиво спросила она. — Не собираюсь. — Мы могли бы где-нибудь пересечься. Все-таки далеко до вас добираться. — Я болен. Сильная простуда и правая нога отнялась. Возьми такси. Ничего с тобой не случится. Вон как резво вчера полетела среди ночи. Помолчав, она задумчиво произнесла: — Если вы на что-то рассчитываете, Евгений Петрович, то напрасно. — Я рассчитываю пораньше лечь спать. Только дождусь врача и лягу. Поспеши, пожалуйста. — Диктуйте адрес… Окончив разговор, я перезвонил в контору. Толяныч снял трубку: — Слушаю. — Это Ерин беспокоит. У нас есть сведения, что в вашей конторе скрывается недобитый красно-коричневый инвалид. — Давай, давай, шутничок, трави дальше. — На завтра есть заказы? Было три вызова для меня. Неплохо. Я пообещал заехать к девяти. — Коммуняку заприте в чулане. Пока не трогайте. Сами нарубим из него котлеток. Пустим в продажу через ларьки. Народ-то голодает. — Главное, чтобы ты не голодал, — добродушно заметил Толяныч. Через двадцать минут я уже выруливал на Садовое кольцо. Когда проезжал неподалеку от Таниного дома, сердце опять встрепенулось, как безрассудный воробушек. Она сказала: ни на что не рассчитывай. Жаль, что я не насильник. У меня в коридоре очень удобный коврик. Туда бы ее и опрокинуть. Ей бы, наверное, понравилось. Сейчас насильники в почете. Разумеется, настоящий мужчина не должен вымаливать у дамы согласия на половой акт. Он берет ее приступом, изящным кувырком, а уж после осведомляется, как она к нему относится. Возле родного дома меня поджидала Наденька Селиверстова. Сидела в тени на скамеечке, читала книжку. В откинутой на спинку руке, в изящных пальцах сигарета. Сначала я решил, что это галлюцинация, и чтобы развеять сомнения, сел рядом и ущипнул Наденьку за пухлый бочок. Нет, это была действительно Сашина жена. — Давно здесь обосновалась? — спросил я. — Около часа жду. — А если бы я вообще не приехал? — Я была у подруги, в Измайлове, ты же ее знаешь, Катька Хлебникова. — А-а, помню… Худая как глиста. Живет с овчаркой. Наденька протянула зажигалку. Прикуривая, я робко заглянул в ее глаза, но ничего там не разглядел. Знакомое медовое свечение, не выражающее ни чувств, ни мыслей. — Что, Женечка, тяжко с похмелья? И шутки у тебя похмельные, примитивные. А какой ты был остроумный лет двадцать назад. — Я и сейчас остроумный. Хочешь, новый анекдот расскажу. Про Клинтона. Они едут с Хилари мимо бензоколонки, а там ковбой стоит, заправщик. Ну, он Хилари рукой помахал: «Хелло, детка!» Клинтон надулся, спрашивает: «Это кто?» Хилари говорит: «Да это мой бывший жених». Клинтон и съязвил: «Вот, дескать, вышла бы за него и торговала бы сейчас бензином». А Хилари ему ласково отвечает: «Нет, дорогой, это ты торговал бы бензином, а он ехал бы со мной в «мерседесе». Разве не смешно? — Перестань, а то зареву. Я ведь к тебе за помощью. Она была колдуньей, и если ей понадобилась помощь, то, скорее всего, речь шла об испытании какого-нибудь нового образца метлы. — Поднимемся ко мне? Я хоть душ приму. Когда она встала, в ее сумке раздалось мелодичное позвякивание. Я узнал этот звук. На душе у меня было неладно. Она никогда не приходила одна, без Саши. Да и зачем бы ей это понадобилось? Неужели мои ночные видения имели под собой реальную почву? Но признаться в том, что я ничего не помню, не поворачивался язык. Пока тянулись в лифте на восьмой этаж, я досыта надышался ее духами, и голова у меня закружилась. Невзначай я оперся на ее плечо, а пальцами дружески ухватился за пышную грудь. — Чего-то качает, прости! Медовое свечение ее глаз полыхнуло алым отливом, губы шевельнулись в плотоядной усмешке, но она промолчала. От ее грудей меня тряхануло током. Отперев дверь, я пропустил ее вперед, вошел следом и, бормоча извинения, нырнул в ванную. Я действительно чувствовал себя грязным, липким и вонючим, точно вернулся с многомесячных полевых работ. От горячей, обильной воды неудержимо потянуло в сон, и из ванной я вышел, спотыкаясь и приволакивая ногу. — Годы не шутка, — объяснил Наденьке. — Часок недоспишь, неделю маешься. — Бедненький старичок! Пора на молочко переходить вместо водочки. Наденька уже прибралась на кухне: на столе чистая клеенка, посуда вымыта и уставлена на полки, винно-водочные бутылки гвардейской колонной выстроились у стены, на плите уютно пофыркивал чайник. Наденька над раковиной чистила картошку. Милая домашняя сцена. В груди у меня шевельнулось недоброе подозрение. — Где наш Сашок? — спросил я. — Вы что, поссорились? — Сейчас поставлю картошку, и поговорим. Возьми пиво в сумке. Пиво она, естественно, купила, какое честные люди не пьют — фээргэшевские чекушки по восемьсот рублей за штуку. Я достал два красивых чешских бокала, в оба налил, закурил и без всякого удовольствия сделал пару глотков. Наступил неприятный момент, когда запойный организм начал воспринимать алкоголь как диверсию. Теперь несколько дней, что бы ни попало в рот, все будет отдавать керосином и желчью. В это время хорошо лечиться квасом, но квас повывелся в Москве, как и многие другие полезные, дешевые вещи, на которых не стояла этикетка «Сделано в США». В частности, к этим вещам можно отнести литературу и кино. Превращая нас в папуасов, вместо всего этого ненужного хлама победители завезли в столицу неисчерпаемые запасы бананов. Наденька откушала пива с удовольствием и розовым язычком заманчиво слизнула с губ белую пенку. — Ты в состоянии меня послушать? Лицо ее бесстрастно, как всегда, и, как всегда, лукаво. Она вполне серьезна и вместе с тем подтрунивает над вами. Саша был счастлив в браке, хотя и подозревал за ней самые изощренные грехи. Как-то признался: я ее изучил до самого донышка и только тогда понял, что не знаю о ней ничего. Он ничуть не кривил душой. Что можно знать о женщине, которая умеет читать мысли и ни при каких Обстоятельствах не теряет присутствия духа. Мы с ней были добрыми друзьями много лет подряд, и ни разу она не смалодушничала, когда надо было проявить волю, и ни разу не сплоховала, если у нее просили взаймы. Саша жил за ней как за каменной стеной, хотя был уверен, что все эти годы она его дурачила. — Слушать всегда готов, но сначала хочу спросить. — О чем? Если об этом, то лучше не надо. — Мы с тобой любовники или нет? — Женечка! — светло, искренне засмеялась и даже, кажется, потянулась погладить мой лысый чубчик. — Опомнись, дружок! Спохватился, бедненький! Пей лучше пивко. Чтобы быть любовником, надо быть мужчиной. А ты ведь спился, дорогой! — Выходит, привиделось? — Что привиделось? — Чудесный был сон. Ты вопила, как мартовская кошка. — Вот это вполне могло быть, — задумчиво произнесла Наденька. — Что-то подобное и мне однажды померещилось. Пьяный вепрь набросился на лесной опушке. Проснулась — на прекрасном теле синие пятна. Я даже Саше пожаловалась. — Ты Саше рассказала? — Если кошмар разделить с любимым человеком, он скорее улетучится. — Кошмар или человек? — Дорогой, мне некогда языком трепать. — Мне тоже некогда, у меня гости через полчаса. Наденька поднялась к плите, проверила картошку, слила воду в рукомойник. Потом по-хозяйски слазила в холодильник. — На, порежь колбаску. Все лучше, чем хамить… — Все-таки не пойму, ты шутишь или серьезно. Если мы с тобой оскоромились, то зачем посвящать в это Сашу? Зачем причинять человеку боль без всякой необходимости? — Ну и зануда ты, Женечка. — Зануда не зануда, а он мой друг. Меня совесть мучает. — Об этом надо было раньше думать. — О чем? — Слушай, перестань разговаривать со мной в таком тоне. Или я сейчас уйду. — Куда уйдешь? — Не боишься, что рассержусь? — Прости, Наденька! Ты же видишь, я не в себе. — Стыдно так раскисать. И если уж вспомнил про Сашу, как раз за этим я и пришла. Он тоже не в себе. Только у него это по-другому выражается. — Интересно, как? — Он не дергается, не язвит по любому поводу. И не ищет спасения в бутылке. — Кстати, погляди, там в холодильнике должна быть водочка. По-семейному мы поужинали вареной картошкой с колбасой. Выпили по стопочке под маринованный огурчик. Сначала я хотел, чтобы Наденька поскорее ушла, но постепенно как-то притерпелся к ее необременительному присутствию. Она наконец поделилась своими переживаниями. По ее ведьминому рассуждению выходило, что Саша был поврежден умом изначально, это у него наследственное, по линии отца, который в сорокалетнем возрасте покончил с собой совершенно оригинальным способом: утопился в ванной. У Саши наследственная шизофрения обострилась тоже к этому роковому сроку и пока обозначилась лишь в необыкновенной замкнутости и неадекватных реакциях на ласку. Оказывается, он уже вторую неделю, как переселился на кухню, на раскладушку, приделал изнутри к двери амбарный засов и наглухо запирался на ночь. Наденьку это беспокоило. Повода к такой физиологической обособленности она ему никакого не давала. Мелкие стычки не в счет, они случаются в любой семье. — Ничего себе мелкие стычки, — возразил я благодушно, почти усыпленный ее лепетом и двумя стопками. — Какие же это мелкие стычки, если ты собираешься подселить к нему иностранцев. — Какие вы все дурачки, прямо до тупости, — сказала она смеясь и пересела поближе неизвестно зачем. — Значит, успел наябедничать? А кормить я его должна? А мать содержать? Ты знаешь, сколько он получает? — Саша порядочный человек, поэтому имеет полное право помереть в нищете. При этих словах она нечаянно коснулась пальцами моей щеки, словно согнала комарика. Тугая, никогда не знавшая прикосновения детского ротика грудь чудесно просвечивала сквозь вязаную кофточку двумя крупными темно-коричневыми сосками. То, что мерцало в чугунном бреду, грозило обернуться сладостной явью. — И как Саша отнесся к твоей похотливости? — спросил я. Много раз в течение многих лет я делал попытки задеть ее самолюбие, вывести из себя, и на сей раз мне это, кажется, удалось. Она не переменила позы, и выражение лица осталось прежним, ласково-соболезнующим, только губы слегка дрогнули и взгляд потух. — Не надо бы так со мной разговаривать, Женечка! — Какие могут быть церемонии между друзьями. Я Сашу люблю и тебя люблю. Не хочу, чтобы вы расстались из-за всякой ерунды. Вы уже оба не дети. Похоть — чисто физическая слабость, ее легко преодолеть. По себе могу судить. Я когда помоложе был, ну, ты помнишь, никому спуску не давал. А теперь утих, годы сделали дело. Может, и тебе пора остепениться? Пока я говорил, Наденька налила себе водки, отпила глоток и по-мужски, но все же с необыкновенным изяществом утерла рот ладошкой. Все в ней было прелестно, но от невнятного предчувствия у меня мурашки пробежали по коже. Уж больно пристально и безразлично она глядела на меня, и не столько на меня, а скорее на стену за моим плечом. Чтобы сгладить неприятное впечатление от своих слов, я добавил: — Меня к тебе тянет, всегда тянуло, чего скрывать. Наденька по-прежнему молчала. — Не обижайся, — попросил я. — Ты прекрасна, а я — грязная скотина. Давай на этом остановимся. Так тебе будет легче? Улыбнулась наконец своей обычной любезной улыбкой психиатра, но речь ее была ужасной. Она была ужасной и по смыслу, и по тому, как она брезгливо цедила слова, словно плевалась мокрой шелухой от семечек: — Не думала, что ты такая сволочь. Ты не оскорбил меня, нет. Просто приоткрылся. Ты нахамил, потому что ждешь другую женщину. Но тебе больше не нужна женщина, милый. — Никого я не жду, с чего ты взяла? Нелепо соврав, я спохватился, что Татьяна может появиться с минуты на минуту. Как-то незаметно сквозило время мимо меня. И началось это феерическое скольжение уже лет десять назад. Наденька собиралась домой. Выложила на стол пудреницу, кошелек и еще какую-то мелочь. Не спеша подкрасилась, точно меня не было рядом. Долго разглядывала кончик языка, не ответя на мой заботливый вопрос: — У тебя там не фурункул? Мысленно я ее торопил: ну, давай, давай, уходи! Ты прекрасна, но уходи. Мы сведем наши счеты потом. — Почему ты думаешь, что мне не нужна больше женщина? Вон Гете, например, хотел жениться в семьдесят пять лет. — Ты не Гете, ты Вдовкин. — Зато я крепкого крестьянского корня. У меня до сих пор по утрам поллюции. Передернулась с отвращением. — Хочешь знать правду о себе? — Не хочу. — Ты кажешься себе страдальцем и героем. Как многие сегодняшние интеллигентики, которым новые времена пришлись не по вкусу. Но ты не герой, Вдовкин. Ты даже не интеллигент. Ты обыкновенный сонный обыватель на склоне лет. Медведь в спячке, потревоженный юным охотником в его уютной берлоге. Вот ты и начал дремуче огрызаться и бросаешься на всех, кто подвернется под руку. В твоей злобе столько же духовности, сколько в бормотании алкоголика, которому не дали похмелиться. Пожалуйста, не заблуждайся на этот счет. Такого выпада я не ожидал, умела Наденька застать человека врасплох. И складно излагала свои мысли. — Значит, ты, миленькая, тот самый юный охотник, который потревожил спящего медведя? — Не передергивай. Это приемчик из ваших с Саней маразматических разглагольствований. Прекрасно понимаешь, о чем я говорю. — О чем же? — Да вы просто нытики оба. Вас время не устраивает? А вдруг это вы ему не подходите? Да я представить не могу, с каким временем вы бы ужились. Разве что с мезозоем. — Ты еще похвали рыночные перспективы. — Дорогой, неужто забыл, что по большому счету есть только два двигателя прогресса — торговля и война. Неожиданный поворот темы поверг меня в привычную апатию. Да что же это такое! Ну зачем она завела совершенно чужую для нее песню? Впрочем, чему удивляться. Вот она упомянула некстати интеллигенцию. Бог мой, да разве это не бранное нынче слово? Разве не интеллигенция выказала такую худосочность ума, такое стерильное отсутствие нравственного чувства, что всерьез и говорить о ней смешно. Интеллигенцию довытравили за семьдесят лет режима, а новая не народилась. Она и не могла народиться. Откуда? От яблони родится яблоко, от пчелы — мед, а от хама — только хам. Может, в этом и есть разгадка столь легкого торжества негодяя? Некому противостоять не то что разбою, а даже коварным речам. У нынешней интеллигенции крысиный лик. Она питается объедками с барских столов и прислуживает злодеям. Когда это бывало на Руси? Это она, наша брутально ожиревшая интеллигенция называет прямой грабеж — реформами, а врагов рода человеческого прославляет защитниками свободы. Если чудом выбьется из ее вонючей среды одинокий провидец, интеллигенция кидается на него со всех сторон, подобно стае шакалов, ни одного мосла не оставит необглоданным. И народец-то наш русский, родной, и без того одичавший и проспиртованный, видя, как живые трупы пожирают своих собратьев, окончательно окостенел в недоуменной муке. Ниоткуда не слышно ни стона, ни хрипа. Разве что робкая старушечья слеза продолбит порожек и тянет по улице горелым, как от недавнего пожара. А так все хорошо, все довольны, обыватель послушен и тих, хотя не работает, как встарь, не спит и не бодрствует, не ест и не смеется, лишь смирно ждет, когда же его наконец погонят голосовать на самый последний референдум. Слишком долго я молчал, и Наденька обеспокоилась: — Тебя можно оставить одного? Ты не спятил? — Я не хочу с тобой ссориться. — Тогда не надо оскорблять. — Я же сказал, что люблю тебя и буду всегда любить. Только не говори о том, чего не знаешь. Она раздумывала: уходить или остаться. Тут я не мог ей помочь. Я не понимал, как для нас обоих лучше. Ей вообще не стоило сюда приходить. Конечно, предательство нас крепко сплотило, но ведь никогда не поздно замолить и искупить любой грех. Дружба с Сашей слишком много для меня значила, чтобы рисковать ею ради ведьминых прелестей. — Не майся, — сказала она. — Ты ни в чем не виноват. Уж если кто и виноват, так это я. — Слишком долго собираешься. Или раздевайся, или уходи. — Прямо у тебя сегодня какой-то хамский зуд. А что, если в самом деле разденусь? — Многого не обещаю, но разочек попробую оседлать. Откинулась на стуле, просияла, как солнышко закатное. — Боже мой, и с таким человеком я разговариваю, как с нормальным. — Наливай! — сказал я. Не успел я одолеть стопку, как Наденька оказалась ко мне притиснутой, вся целиком уместилась в моих ладонях, и мы начали беззаботно целоваться, и это было естественно. Сумасшествие и водка — вот что давало мне силы с успехом продолжать любое необдуманно начатое действие. В истому наших родственных объятий звонок ворвался как досадное недоразумение. Я даже не сразу сообразил, кто бы это мог быть. Когда сообразил, то как-то немного протрезвел. — Не обижайся, — объяснил Наденьке, — но пришла одна дама, на которой я, наверное, вскорости женюсь. Однако это была не Татьяна, хотя часы показывали начало девятого, а это был Дема Токарев собственной персоной, и он был так пьян, словно с позавчерашнего дня не вылезал из-за стола. Он был так пьян, что производил впечатление трезвого и глубоко задумавшегося человека. — Извини, что без уведомления, — сказал он, удачно перевалившись через порог. — Но я у тебя куртку забыл. — Ничего ты не забыл. Проваливай. Я не один. — У тебя бабешка? Глумливая ухмылка на толстой пьяной роже напоминала пузырек масла на подгоревшем блине. — Не бабешка, а Наденька Селиверстова. Мы обсуждаем важное дело. Ты помешаешь. — У тебя Надька? — удивился он. — Это не по-дружески, нехорошо, брат. Раньше за тобой такого не водилось. С неожиданной для его состояния резвостью он рванулся на кухню, но я успел перехватить его поперек туловища и, задохнувшись от невероятного усилия, перетолкал эту тушу в комнату. Дема возмущенно что-то бормотал, упирался, грозил двинуть в ухо, но потом рухнул и по-свинячьи захихикал. — Переборщил, брат. Замахнулся на святое. Сашкина жена! Да как тебе в голову пришло. Тащи сюда немедленно водки и закуски. — Чего тебя принесло? Кто тебя звал? Дема заметил наставительно: — Человек, который заводит шашни с женой друга, достоин общественного порицания. Уж на что я бабник, а на такое не способен. Для меня жена друга все равно что икона. Как ты мог на это решиться, брат? Саша обидится и будет прав. Дема еле ворочал языком, и я подумал, что, пожалуй, стакан водки свалит его с ног. — Принесу выпить с условием, что поспишь. — Избавляешься от свидетелей? Ты меня обязан теперь каждый день поить. Иначе я за себя не ручаюсь. Где телефон? На кухне Наденька сиротливо дымила сигаретой, притулясь у стеночки. — Домой тебе не пора? — спросил я. — Зачем ты Демке ляпнул, что я здесь? — Я наших отношений не стыжусь. Со стаканом и с соленым огурцом я вернулся в комнату. Дема уже перебрался на мою постель и снял ботинки. Вообще весь этот вечер ощутимо насыщался фантасмагорией. Сам я все более ощущал себя неким порхающим мотыльком, у которого век короток, но, как известно, беззаботен. — А у меня никого нету, — пожаловался Дема, понюхав стакан. — Вчера Клара обещала навестить, но обманула. Да и зачем она мне? Она же фригидная. А Наденька как, ничего? Я ведь тоже к ней приглядывался. Но у меня моральные правила, жена друга для меня… — Молчи, пьяная скотина! Убью! — Хочешь, чтобы я стакан целиком выпил? А не захмелею? По-настоящему на Дему разозлиться у меня не было сил. Это было все равно что возненавидеть собственное отражение в зеркале. Этот этап самоанализа я давно миновал. — Ты же понимаешь, что между мной и Наденькой ничего не может быть. — Лишь бы Саша это понял. Ну, за его здоровье! Я не успел досмотреть, как он закусывает, потому что опять позвонили в дверь. Пошел, открыл: на этот раз наконец-то Татьяна. Вид у нее был благоухающий и неприступный. Одета в вельветовые штанишки и длинную куртку с карманчиками и фестончиками. Я не люблю эти яркие прозрачные куртки, они отнимают у женщины индивидуальность. — Ну, входи же, — пригласил я. — Евгений Петрович, у меня счетчик работает. — Какой счетчик? Взглянула подозрительно. — Кажется, вы пьяны? — А-а, такси? Да я тебя сам отвезу. Все равно мне в этой квартире больше не жить. — Это ваши проблемы. Давайте ключи, и я побежала. — Куда побежала? Все-таки шажок за шажком я втянул ее в прихожую и осторожно, стараясь к ней не прикасаться, притворил дверь. С ее появлением что-то резко сдвинулось в моем сознании. В глазах посветлело, и квартира перестала колебаться от моего мотылькового порхания. Я почувствовал приятную усталость оттого, что не нужно больше никого ждать. — У меня беда небольшая, — сказал я. — Не могла бы ты помочь? — Ваши проблемы меня не касаются, — повторила Татьяна с упрямством школьника, который доказывает учителю, что этот урок они не проходили. — Приехал пьяный друг и улегся на мою постель. Может, уже и наблевал. Человек-то он хороший, но, к сожалению, характер у него невыносимый. Он же алкоголик. А на кухне сидит женщина, которую я глубоко уважаю. Я бы не хотел, чтобы они встретились. Ты побудь с ней немного, а я пока его уложу и таксиста отпущу. Она тебе понравится. Она гадать умеет. Завороженная моим пустопорожним нытьем, Таня головку склонила набок. — На что ты рассчитываешь, у нас не получится. — Господи, да на что я рассчитываю? — Ты меня обхаживаешь, а я не люблю, когда обхаживают. Ты же все врешь. — Что я вру? — И голосок вот этот жалобный. Увертки всякие. Ты кого хочешь обмануть, Евгений Петрович? — Нет, ты чего-то не понимаешь. Во мне хитрости нету. Просто не к кому обратиться за помощью. А тут ты подвернулась. Посиди с Наденькой на кухне, выпейте по рюмочке, ну что тебе, трудно? Я мигом обернусь. Сколько ты должна таксисту? …Наденьку я представил как жену лучшего друга, а про Татьяну сказал, что это моя невеста. По первым же репликам, которыми женщины обменялись, я понял, что они легко найдут общий язык. — Он всегда весь такой ломаный? — спросила Татьяна у Наденьки. — Нет, — ответила Наденька, — раньше был другой. Водка его сгубила. И самомнение. Комплекс Нарцисса. Оставя их одних, я заглянул к Деме. Вперя глаза в потолок, он что-то глухо вещал себе под нос. Видик у него был не для слабонервных. Рожа красная, белки заведены, как в припадке, губы шевелятся, а волосатые ноги с задранными штанинами заброшены на спинку кровати. Последняя доза его не сокрушила, но погрузила в прострацию, и мне, к сожалению, хорошо знакомую. Согнать его с кровати теперь, разумеется, не удастся до утра. — Воды принести? Его глаза вернулись на место, и взгляд стал не то чтобы осмысленным, но сфокусированным. — Женечка! Это ты, родной? Сейчас ночь или день? — Ночь, все спят. Спи и ты. Попозже принесу тебе водочки. Против ожидания он послушно перевернулся на бок и пробубнил в стену, уже в полусне: — Вот бы миллиончик раздобыть где-нибудь. С миллиончиком я бы горя не знал. На дворе стоял тихий, летний вечер. В лицо пахнуло свежим запахом сирени и аммиака. Единственный горевший фонарь возле мусорного бака ледяным светом выхватывал из мрака монументальную фигуру дяди Коли с метлой. — Поздновато нынче убираешься, — посочувствовал я ему, угостя сигаретой. Он жадно задымил из моих рук. Пояснил: — Как курить бросил, сон пропал. Чем на постели мытариться, дай, думаю, подмету лишний раз. А у тебя, вижу, опять гулянка? Тут я заметил в стороне мурлыкающую «Волгу» с шашечным узором. Таксисту, склонясь к опущенному стеклу, я сказал: — Велено передать четыре тысячи. Сдачи не надо. Он кивнул, взял деньги и газанул. Лица его я не разглядел и так и не понял: много ему отвалил или мало. Дядя Коля топтался за спиной. — Гостевание, говорю, у тебя? Опять завтра не подымешься? — Почему не подымусь? Сегодня собрались приличные люди. У всех зашита «торпеда». — И у девок тоже? — усомнился дед. — У девок по две штуки. Не наши, французские. Действуют безотказно. Пивка примешь, и поминай как звали. — Это хорошо, — одобрил дед. — Сам-то не пробовал зашиваться? — Мне не к чему. Я норму знаю. Пока разговаривали да пока я расплачивался с таксистом, показалось, влажно-теплая ночь надвинулась ближе к дому. Тишина и звезды сошлись вдруг чудно, как в лесу. Не хотелось покидать нежные, обморочные объятия природы. Но приличных гостей оставлять надолго без присмотра было небезопасно. Дядя Коля потянулся было за мной в подъезд, но я его остановил, обещал попозже вынести согреться. — Так бы оно, конечно… на ночь не грех по маленькой, — глубокомысленно заметил дед. На кухне я застал картину кисти передвижников. Обе дамы, чуть не обнявшись, с рюмками в руках и с наивно-любознательными лицами слушали трезвого и мужественного Дему, который читал им суровые увещевания, облокотясь на холодильник и сопровождая особенно эффектные фразы красноречивыми жестами. Голос у него был замогильный. — …живут неправильно. Пьянство, разврат, цинизм, запутанные, патологические отношения между мужчиной и женщиной — вот ярчайшие приметы времени. Кто сохраняет элементарную порядочность, представляется окружающим выродком. Общество отторгает такого человека… Да вот вам, пожалуйста, типичный представитель необуржуазии, — возопил он, указуя на меня гневным перстом. — Нечистоплотен в связях, пьяница, дебошир, тайный коммуняка и при этом выдает себя за народного радетеля. К сожалению, и я отчасти такой же. Мы все утратили уважение к женщине как к матери, к сестре, мы видим в ней только примитивную партнершу по сексу, и самое ужасное, она ничего не имеет против. — Что с ним? — спросил я у Наденьки. — Скипидару выпил? Наденька пожала плечами. Зато Татьяна смотрела на моего мистически протрезвевшего друга с восхищением. — Он все правильно говорит. Только капельку горячится. О себе — да, — согласился я. — Но лично я, например, в каждой женщине вижу в первую очередь мать и сестру, а уж потом возлюбленную. Слово «секс» мне вообще отвратительно. Передохнувший Дема загремел оглушительно, как включенный на полную мощность репродуктор: — Девочки, не верьте ни одному его слову. Это оборотень! Он кует бабки из человеческой доверчивости. Тебе скажу прямо, Евгений: после сегодняшнего случая я уже никогда не пойду с тобой в разведку. Я хлебнул водочки и скромно занюхал хлебной корочкой. — А что сегодня случилось? — спросила Наденька. — Он знает, — многозначительно изрек Дема и покачнулся, сдвинув с места холодильник. Только сейчас я заметил, что он напялил мои джинсы и повязал галстук прямо на майку. Это мне не понравилось. Он был раза в три крупнее меня. — Порвешь штаны, заплатишь, — сказал я. Обе женщины поглядели на меня с осуждением, а сам Дема наконец присел к столу, оторвавшись от холодильника. Я пошел в коридор ответить на телефонный звонок. Пока шел, был счастлив. То есть поймал себя на мысли, что сто лет не был так счастлив, как в этот душный вечер, который складывался из хрупких, давно забытых переживаний. Так бывает только в молодости, когда присутствие желанной женщины придает таинственное значение любому слову и жесту. Звонил, разумеется, Саша Селиверстов. Он разыскивал пропавшую жену. Не поздоровавшись, спросил: — Надюха не у тебя, случайно? — Чего тебе взбрело в голову? Зачем ей быть у меня? — Вы все не просыхаете? — Да, не просыхаем. Демка-то совсем ополоумел. Несет какую-то околесицу. Хочу вызвать «неотложку». Не хочешь сам подскочить? Чуткое Сашино ухо уловило натужность моего приглашения. Он застал меня врасплох, соврал я ему автоматически и неизвестно зачем. Первый раз, пожалуй, врал я милому другу, и повод был гнусный. — Где она может быть? Обычно все же сообщает, когда задерживается, — пожаловался Саша. — Да время еще детское, — произнес я еще более фальшивым тоном. — Может, по магазинам бегает? Саша вернул меня на землю: — Начало двенадцатого. Ты бы поглядел в окно. — Ну и что? Сейчас ночных полно лавочек. Могла у подруги засидеться. Зачем думать сразу о плохом. Надя осторожная женщина, куда не надо не полезет. — Чего-то ты темнишь, Женек. Или я ошибаюсь? Уже совсем ненатурально я обиделся: Да что за чертовщина! Один пьяный дурак житья не дает, теперь ты взялся. Когда это я темнил, вспомни? Это вы с Демой любители тумана напускать, а я всегда чист, как слеза ребенка. Хоть ты бы мне нервы не мотал. — Боже, сколько слов! Ну-ну, будь здоров, допивайте водяру. — А ты разве не придешь? Саша молча положил трубку, и я представил, как он сидит сейчас у аппарата, печальный, одинокий, и думает скорбную думу. Догадаться о его мыслях нетрудно. Он думает, не наставляет ли ему рога любимая женщина и не участвует ли в этом мерзопакостном, но таком по-житейски обыденном действии человек, с которым они за много лет породнились, как братья. Но, возможно, я фантазировал: какие у него могли быть основания подозревать меня? Вернувшись на кухню, я сказал: — Извини, Наденька, но ты тут прохлаждаешься, а Саша с ума сходит. Ты ведь не предупредила, что задерживаешься. Он уже все больницы обзвонил, а сейчас звонит в милицию. Наверное, тебе все же лучше поскорее поехать домой. Дема тебя проводит. Ты проводишь Наденьку, старичок? Наденька улыбнулась колдовской улыбкой: — Как же ты изолгался, Женечка! Муж прекрасно знает, что я у тебя. Я ему записку оставила. — Даже если так, — сказал я. — Все-таки час поздний, на улицах опасно. Да вот и Дема давно собирается домой. — Я собирался? — удивился Дема. — Ты нас выгоняешь, что ли? Так и скажи. Чего крутишь, как хорек. — Почему выгоняю? Живите здесь. Сашу, правда, немного жалко. Он чего-то психует. — Выйдем на два слова, — позвал он таким тоном, словно принял мучительное, но необходимое решение отправить меня на тот свет. В комнате спросил: — Ты чего, Женек, совсем чокнулся? Ты зачем их в одно время-то свел? — Всё? Дема надулся, как упырь. — Хорошо, помогу в последний раз. Гони деньги на такси и бутылку водки. — Водки нету. — Зараза, да у тебя полный холодильник! В холодильнике действительно обнаружилась и водка, и коньяк. Я уж сбился со счету, сколько покупал спиртного и сколько выпили. Наденька причесывалась возле зеркала в коридоре. — Суетишься напрасно, — шепнула она, при этом больно наступив мне на ногу острым каблуком. — Эта женщина тебе не по зубам. Но мне не жалко, ты заслужил свою участь, морячок. Из чувства суеверия я возразил: — При чем тут эта женщина? Она вообще не ко мне пришла. — Кстати, в этой идиотской шутке как раз много правды. Она не к тебе пришла. Дема бережно обнял ее за плечи и вывел из квартиры, как заботливый брат. Так провожают из чумного барака последнюю медсестру. Я в щелочку подглядывал, как они сели в лифт. Дома остались я и моя суженая. Посреди ночи я проснулся от сердечного спазма. Горел ночник, в комнате воняло табачной гарью. Моя любимая спала, укутавшись в простынку до самого носа. Но один глаз у нее был открыт. — Не спишь? — спросил я. — Сплю, — сказала Татьяна, и одинокий голубой хрусталик потух. Перед тем как улечься, мы долго разговаривали на кухне, пили чай и водку. Я не помнил толком, о чем болтали, но разговор был хороший. Она жалела меня. А я жалел ее. Кажется, мы пришли к мысли, что оба родились не в свое время и не в том месте, где надо было. Потом немного поплакали, как между нами уже завелось. Потом она ушла в ванную, и вскоре я туда нагрянул и застал ее под душем. Ничего прекраснее, чем обнаженная, стройная, смуглая женщина, со смехом брызнувшая мне в глаза мыльной пеной, я в своей жизни не видел, хотя повидал немало. Я присел на пластиковую табуретку и глупо ухмылялся. Татьяна грациозно переступила через край ванны, склонилась и подтолкнула ко мне коричневый продолговатый сосок. — На, полижи, теленок! Затем мы очутились в постели, и я сделал диковинную попытку овладеть ею. Я мял ее и переворачивал с такой энергией, словно изгонял дьявола, при этом урчал как бы от удовольствия, но дальше не продвинулся. Она помогала мне, как умела, и единственное, что я понял из нашей любовной схватки, это то, что Татьяна хорошо знает, чего хочет от мужчины, и способна возбудить и покойника, но только не меня, пока еще живого. Со страхом я подумал, что сбылось пророчество Наденьки и пробил час расплаты. Но Таня успокоила меня, сказав, что так бывает, если долго пьешь и много куришь. — Конечно, все это ерунда, — бодро согласился я. — Вполне можно обойтись и без этого. Я читал в одном романе, как какому-то мужчине на войне оторвало снарядом яйца и только после этого он по-настоящему влюбился. И женщина, представь себе, отвечала ему взаимностью. Это написано, кажется, у Хемингуэя. — Сколько угодно таких случаев, — любезно подтвердила Татьяна. Во сне я любил ее еще больше, чем наяву, и эта любовь была безгрешна. Это была не любовь-действие, а любовь-томление, какой она бывает в юности. Все клеточки моего существа были пропитаны упоительным предощущением, призрачным, как сверкание дождевых капель из случайного палевого облачка в ясную летнюю пору. Это сонное блаженство, где не было отчетливых образов, а был покой, стоило всей моей жизни, и я не хотел просыпаться, но власть над подсознанием, увы, мне не принадлежала, как не принадлежит она никому из людей. Проснувшись, я продолжал думать о ней. Из-под опущенных век ее голубые глаза отбрасывали на кожу серебристую тень. Рядом со мной притаилось существо слабое, уязвимое, но это, конечно, было только впечатление ночи. Столбняк любви не ослепил меня. Дамочка мне попалась хваткая, цепкая, с двойным дном, раз сумела так органично «вписаться» в нашу чумную действительность, скорее всего, не имеющую аналогов в мире. Общество разделилось не на демократов и коммунистов — только дебил способен в это верить, — а на тех, кто по старинке продолжал тупо работать, и на огромное количество паразитов, высасывающих кровь из умирающего государства. Моя любимая сделала выбор в пользу кровососов. Она не пожелала учить детишек грамоте, благородно голодая. Предпочла сладко кушать и спать с джентльменами, у которых похрустывают доллары, как у стариков суставы. И все-таки за двое суток, и особенно в этом блаженном сне, я привязался к ней, как собака. Это было страшновато, потому что перечеркивало все мои представления о самом себе. Накопившаяся в сердце усталость, казалось, исключала возможность всякого сильного чувства, кроме желания уснуть навеки, — и вот тебе на! Пьяный, убогий, спускающий отцовское наследство, я потянулся вдруг к женщине, нюхал ее следы, поднимал призывно хвост, и не чем иным, кроме как слепым любовным наваждением, это нельзя было объяснить. Когда старость подступила на порог, и башка налилась чугуном, и сама жизнь еле тлела, Татьяна поманила возможностью новой печальной утраты. Я вторично ее разбудил, с кряхтением перевалясь с боку на бок. Чего тебе? — пробурчала она. — Похмелиться хочешь? — Не имею такой привычки, — сказал я. — Я же не алкаш. Новая любовь, естественно, тянула за собой новое вранье. — И потом, — добавил я, — даже если бы мы и выпили по рюмочке, что в этом плохого? Кстати, возлияние после неудачной случки единственное, что скрашивает суровую жизнь импотента. Но она уже безгрешно сопела во сне, повернувшись ко мне спиной. Попробовал задремать и я, и, как ни странно, мне это удалось. Утром мы поехали на встречу с покупателями. На площади Ногина она пересела к ним в машину и повезла за город, но как мы и условились, сперва нас познакомила. Оказалась вполне приличная семейная пара: он — биржевик лет тридцати, по виду и по манерам вылитый молодой доцент, с приятным, умным блеском глаз и без наглости; она — хрупкое создание в модной упаковке, не сказать даже, чтобы красивая, скорее, субтильная, мило жеманная, тоже типичная жена доцента, которая каждое слово мужа воспринимает как откровение Господне. Помнил, помнил я по прежним временам, что именно такие восторженно-преданные жены доцентов имеют обыкновение на любом углу заводить торопливые шашни с прохожими молодцами. Помнил и то, что любовные ласки этих девиц весьма напоминают кошачьи укусы. На меня, похмельного и небритого, она смотрела с некоторой тревогой, как на пришельца из винной очереди, но еще большим было ее разочарование, когда я заговорил. Это и понятно: я ведь обратился к ним с просьбой, а для такого сорта девиц проситель все равно что использованный презерватив. Зато сам бизнесмен отнесся ко мне с пониманием и только уточнил: на какой срок понадобится резервировать комнату. Я сказал, что ненадолго, скорее всего, не больше чем на год. — Нет проблем. Вычтем из общей суммы, как плату за аренду. С Татьяной уговорились, что она позвонит сразу, как вернется — часов в пять-шесть. — Сегодня пойдем на вторую попытку, — предупредил я. — Ты прямо неугомонный любовник, — ласково отозвалась она. Из первого же автомата я дозвонился Наденьке Селиверстовой. Проказница была дома одна, но я не собирался выяснять с ней отношения по телефону, попросил через полчаса подойти в кафе-мороженое на углу. — А почему бы не ко мне? Действительно, почему? Лучший друг на работе, вкалывает в поте лица, почему бы не заглянуть и в охотку не наставить ему рога? Пока ехал к ней, было ощущение, что забыл сделать что-то важное, что-то такое, от чего зависит будущее. Это действовало на нервы. Я понимал, в чем дело. Любовная горячка произвела на меня такое же воздействие, как если бы мирно околевающего от мороза путника принудительно сунули в парилку. Окостеневшие сосуды забились в падучей, а мозг радостно устремился туда, где мне было шестнадцать лет. Смешно было наблюдать всю эту кутерьму матерому зверюге, притаившемуся во мне и бывшему, вероятно, единственной моей истинной сущностью. Через час мы с Наденькой сидели за столиком в кафе-мороженое. Она была ко мне добра и переложила из своей вазочки шарик крем-брюле, который не любила. — Давай так, — начал я решительно. — Давай забудем все, что было и чего не было, и вернемся к прежним отношениям. Они ведь были прекрасны. Зачем на старости лет разыгрывать дешевую мелодраму? — Я-то не старая, — ответила она уклончиво, — а вот ты, видно, совсем спятил. — Я не спятил. Я влюбился. — В Танечку? — Она тебе не понравилась? Подумав, она переложила в мою вазочку еще шарик клубничного. — Как она может нравиться или не нравиться! Это грешная женщина, в ней сидит дьявол. Она съест тебя с потрохами и ничего не даст взамен. Приняв мое напыщенное молчание за несогласие. Наденька спокойно продолжала: — И потом, не понимаю, что за юношеская спешка? Откуда такая сексуальная прыгучесть? Полагаю, у тебя чисто психологический надрыв на фоне запоя. Завтра это все пройдет, дорогой. И мы вместе посмеемся над твоей скоропалительной любовью. — Я действительно произвожу впечатление кретина? Наденька успокаивающе коснулась моей руки: — Это впечатление ты производил и прежде. Разумеется, сегодняшнее обострение впечатляет, но всякая болезнь прогрессирует, если ее не лечить. Тебе просто надо недельку посидеть на транквилизаторах. При сексуальной горячке это лучшее лекарство. Мороженое в вазочке расплавилось, я перемешал все шарики в шоколадно-розовую массу, отчего деликатес приобрел непристойный вид. — Мне бы одно понять. Ты сказала, дьявол. А в какой женщине его нету? В каждой проститутка борется со святой, разве не так? Все дело в том, кто побеждает в данную минуту, только и всего. — Эта минута иногда растягивается на целую жизнь. Мы говорили о разных вещах, и она меня не слышала. Но я и не надеялся, что услышит. Я только хотел, чтобы она простила меня. Наденька не привыкла, чтобы ее отвергали. И правильно делала, что не привыкла. В этом были мы с ней схожи. Я и сам не забыл ни одного косого взгляда, брошенного на меня случайным прохожим. Это не христианское свойство, но что поделаешь, против натуры не попрешь. Наденька Селиверстова была рождена повелевать мужчинами, благодетельствовать им и при случае ставить их на место. Меня, пьяного, она как раз облагодетельствовала, а в ответ нарвалась на оскорбление. И теперь, когда я с чистым сердцем протянул ей пальмовую ветку, она приняла ее за гадюку. — Что тебе Саша вчера сказал? — Не трясись. Саша благороднее, чем ты. Узнав про измену, он нас сразу простил. — Но я же был пьян. — У тебя есть удивительное качество, дорогой, — заметила она вкрадчиво. — Ты никогда не бываешь виноватым. Наверное, поэтому так иногда хочется отвесить тебе оплеуху. Наденька достала из сумочки пачку ментоловых сигарет и с наслаждением затянулась. За соседний столик опустился молодой парень в распахнутой до пупа розовой рубахе, с большим серебряным нательным крестом и начал пялиться на нее с бесшабашной удалью кобеля, узревшего течную сучку. — Я не хочу с тобой ссориться, — сказал я. — Забавно… Чтобы убедиться, какой ты редкостный негодяй, понадобилось лечь с тобой в постель. Я вежливо предупредил кобеля за соседним столиком: — Дама ангажирована, молодой человек. Отвернись, а то глаз выколю. Юноша постучал себя кулаком по лбу и добродушно спросил: — Что, батя, крыша поехала? Наденька ослепительно ему улыбнулась, а мне сказала: — Женечек, а ведь ты становишься опасным для окружающих. Молодой человек, уже как бы официально принятый в нашу компанию, галантно заметил: — Старики все чокнутые. Время такое, девушка. У них отобрали бесплатную кормушку. — У кого это — у них? — спросил я. Он не посчитал нужным ответить, но как-то незаметно почти передвинулся за наш столик. Наденька сияла. Куда подевалась ее суровость. Она только лишь не мурлыкала. И для того чтобы ее ублажать, всего-то потребовалось, чтобы наглый юнец назвал ее «девушкой». — Мишель, — представился он. — Не возражаете, если я с вами немного побуду? Скучно одному жрать мороженое. Сейчас моя телка должна подскочить, чего-то задерживается. Наверное, подмывается. А насчет «них», батя, я тебе так скажу. Вы никто жить не научились. То есть прожили, да так и не поняли — зачем? Или я не прав? Тогда возрази. Он заговорщицки подмигнул Наденьке и положил мослатую руку на спинку ее стула. Качок, конечно, был что надо, заглядение. И лицо приятное: широкоскулое, с нежной кожей, с ясными, смеющимися глазами. Отбивать девок ему, разумеется, было не впервой, и с Наденькой, он полагал, осечки не будет. Судя по ее игривому смешку, он, возможно, не очень и ошибался. Я был чрезвычайно рад его появлению. Вон как быстро судьба предоставила Наденьке случай отомстить негодяю, то есть мне. Надо заметить, она была из тех женщин, которые вообще любят стравливать мужиков, чтобы посмотреть, как они грызутся. Это был ее единственный недостаток. Других я не знал. На скрупулезное изучение других ее недостатков долгие годы убил ее муж. — А что ты подразумеваешь под умением жить? — спросил я. — Бабки заколачивать? — Не только заколачивать, но и тратить. Вы же трясетесь над каждым грошом, потому и нищие. Он все больше мне нравился. Стерильный образчик нового русского без примеси фарисейства. Двухклеточное существо с претензией на божественное всеведение. Я знал людей и постарше, и поумнее, которые рассуждали о бытие с такой же умилительной категоричностью. Это и был питательный планктон нынешнего режима: люди, выросшие как бы вне социального страха, но чудесным образом напрочь утратившие способность к психологической самоориентации. Добро и зло они воспринимали исключительно через товарный ценник в СКВ. Неожиданный мой соперник Мишель выглядел, как сто тысяч его братьев по всем ларькам Москвы — вкрадчиво-настырный и словно недавно из-под душа. — Значит, ты над грошами не трясешься? А взаймы дашь? — Сколько? — Сотенка баксов мне бы не повредила. Презрительно ухмыльнувшись, парень выудил из широких штанин запечатанную пачку тысячных банкнот, брякнул перед собой на стол. — С одним условием, батяня. — С каким? — Немедленно исчезаешь. Дама остается со мной. В затруднении я поглядел на раскрасневшуюся Наденьку. — Условие приемлемое. Но ты же вроде ждешь какую-то телку? — Это уже мои проблемы. Я потянулся к деньгам, но Наденька не дала их взять. Так больно смазала ложкой по пальцам, по косточкам, в глазах заискрилось. — Пошли отсюда, тут не поговоришь. Слишком козлом воняет. Я послушно поплелся за ней. У выхода обернулся, развел руками: дескать, извини, старина, не сторговались не по моей вине. Если парень и огорчился, то по нему не было заметно: лыбился как именинник. Я проводил Наденьку до дома, но зайти пообедать отказался. Попрощалась она со мной по-доброму: — Не казни себя, дорогой. Саша ничего не узнает. То, что между нами было, всего лишь акт милосердия. Когда тебя твоя шлюха предаст, снова приходи ко мне, и опять я тебя спасу. Потому что ты мне дорог, как младший брат. — Значит, у нас было кровосмешение? — Похоже на это. На глазах у всего двора я поцеловал ее прямо в губы. В машине закурил и никак не мог тронуться с места. Словно подсели батарейки, заставлявшие белкой крутиться изо дня в день, несмотря ни на что. До вечера было далеко, солнце нещадно палило в левый висок, но и уворачиваться от него было лень. В этой внезапной прострации было нечто пугающее, но и приятное, легкое, как в вязком обмороке, спасающем от нестерпимой боли. Бежал, рвался, достигал, но догнали, тюкнули по затылку молоточком — и теперь молчок, лежи и не рыпайся, пока не поймешь, живой ты или мертвый. Слишком часто и прежде я задумывался о смерти, но теперь мысли о ней приобрели соответствующий эпохе шутовской оттенок. Ничего в них не было мучительного и пугающего: словно струйка сигаретного дыма, превратясь в иглу, уколола в сердце. И все же, как обычно, в минуту душевного упадка меня нестерпимо потянуло ко всем тем, кто был мне так или иначе дорог: к погибающему отцу и хлопотливой маме, к непутевой доченьке и жене Раисе, без устали обустраивающей свое счастье, к милым друзьям Саше и Деме, неизвестно зачем, как и я, появившимся на белый свет, к кукольной подруге детства Маше Строковой, уже по благоприятному стечению обстоятельств канувшей в Лету, и ко многим другим, чьих имен я не взялся бы вспомнить, но когда-то невзначай приютившим меня возле своего сердца, — подать бы им всем обнадеживающий сигнал, шепнуть в разверстое ухо: потерпите, братцы, уже недолго ждать, и скоро мы будем снова все вместе. Из полного погружения в эзотерическую пучину меня вывела грубая реальность: хмурый дядек с лицом пожилого хулигана склонился к окошку. — В Домодедово поедешь? Дядек был одет неопределенно: поношенная брезентовая куртка и джинсы, в руке вместительный рюкзачок. Вроде ничего опасного. — Далеко, — сказал я. — Сколько заплатишь? — Не обижу, не волнуйся. — Все так говорят, а потом обижают. — Пятнадцать штук хватит? На машине я подрабатывал нечасто, только когда уж совсем припекало, но все же кое-какой опыт приобрел. Клиент был все-таки подозрительный, что-то в нем настораживало, может быть, отчаянная, слишком прямая ухмылка на честном, простецком лице. — Двадцать пять — и по рукам, — сказал я. Мужчина обошел «жигуленок», открыл дверцу и по-хозяйски взгромоздился на сиденье. Рюкзак уместил под ноги. — Плачу угол — поплыли. Петляние по московским улицам подействовало на меня благотворно. Тупая душевная хмарь развеялась. Тем более что пассажир оказался не вором, не убийцей, не наркоманом, а фермером. То есть человеком, которого время от времени показывают по телевизору как новую российскую диковину и которого уж лет пять назад демократы объявили спасителем отечества. Истинным хозяином своей страны. За каждого отловленного и заснятого на пленку фермера журналисты, по слухам, получают какие-то необыкновенные премии от начальства. Показать живого фермера у них так же престижно, как вытащить на экран взбесившегося коммуниста, с пеной у рта грозящего всех перевешать. Кому из журналистов это удается, тот почти сразу получает работу на Западе и переодевается в кожаное пальто. Пассажир оказался не из словоохотливых, признание в том, что он арендатор, я вытянул из него хитрой уловкой, и он сразу после этого замкнулся. Разговор у нас складывался так: — Ну и как оно, выгодное дело? — спрашивал я. — У нас не Америка, — бурчал мужик. — Жалеешь, что взялся? Молчание, прикуривание очередной сигареты. — Местные-то не трогают? — Трогать не трогают, но амбар спалили. — А власти как? — Как и везде. Я проникся к нему симпатией, в нем чувствовалась сила, которую не занимают на стороне, мужицкая природная сила, опасная для врага и сподручная для домашнего обихода. Мне тоже ее немало передали по наследству батюшка с матушкой, да всю профукал на житейских обочинах. — Я и сам одно время подумывал. С корешом наладились взять надел под Вологдой. Да чего-то поостереглись. — Ты кем работаешь? — Инженер. — Правильно, что поостереглись. Земле крестьяне нужны, а не инженера. — А ты крестьянин? — Я фельдшер. Это почти одно и то же. Мы выкатили на прямую трассу. Поток машин составился наполовину из иномарок. Юные лавочники спешили по своим важным, воровским делам. — С техникой у вас там, наверное, туговато? — спросил я просто так, чтобы не обрывать нить разговора. И тут фермер взорвался: — Да что вы все заладили — техника, техника! Да я тебе целый парк подарю, сто машин, и все равно ты будешь в убытке. Понял? — Не очень. — Пеньками не надо быть. Пеньками, понял? А мы все пеньки. Все благодетелю в рот заглядываем. И всякому верим. И лешему, и ангелу. А верить никому не надо, только закону. Когда будет закон и когда будем все равны, и ты, и я, и дядя из Кремля, тогда жить начнем. Теперь понял? — Теперь-то понял… Но вот землю-то, говорят, вскоре всю продадут иностранцам. Тогда какие законы помогут? У мужика ответ на этот коварный вопрос был давно обдуман. — Продадут, обратно заберем. Беда не в этом. — А в чем? — Мы уже подъезжали к аэропорту. — Кровушки много прольется, вот в чем. И опять он был прав, возразить было нечего. Попрощались мы по-родственному: я взял с него пятнадцать тысяч — его первую цену. Ошеломленный благородством горожанина, он полез в рюкзак и одарил меня гигантским копченым лещом, похожим на акулу. Опять оставшись у него в долгу, я сунул ему свой «ронсон», надеясь, что он его тут же вернет, но он не вернул, о чем я до сих пор жалею. Сделав прощальный круг по площади, похожей на лагерь беженцев, я вырулил к повороту на шоссе, и тут опять повезло: проголосовала пожилая пара восточного облика с несколькими чемоданами и баулами. Седовласый мужчина, просунувшись в салон, грустно сказал: — До гостиницы «Спорт». Десять тысяч. — Я молча вышел из машины, открыл багажник и помог им загрузиться. Женщина была удивительно похожа на Нану Бригвадзе. Они оба устроились на заднем сиденье. В зеркальце мне было видно, как они смотрят друг на друга: родные люди, побывавшие в аду. Бывают взгляды, которые красноречивее слов, и лучше бы их не видеть постороннему. Мужчина спросил, нельзя ли закурить. — Да, да, конечно. Если не секрет, откуда спасаетесь? Мужчина переглянулся с женой. Дружелюбно ответил: — Мы из Тбилиси. Но уехали месяц назад. — Тогда еще не было так страшно. — Уже было страшно. В зеркальце я заметил, как женщина сжала его руку. — Вы грузин? — Мы евреи. Что-нибудь имеете против? — Против евреев? — Мне так показалось. — Я имею против русских. Они пожирают сами себя, как спятившие людоеды. Женщина нежно гладила мужа по плечу. Видно, нервы у этого импозантного господина были на пределе. — Миша, ты опять разволнуешься, тебе будет плохо. Молодой человек, пожалуйста, оставьте моего мужа в покое! — Да нет, — заметил муж, — теперь чего волноваться. Никого уже не вразумишь. Взаимопонимание исключено. Скоро заговорит товарищ маузер. Оказавшись молодым человеком, я не удержался от еще одного глупого вопроса: — И в чьих же он будет руках? — Вам это так важно? Сначала у одних, потом у других. — Он как-то по-доброму засмеялся. — Передел собственности, вот как это называется. Одна часть общества теряет рассудок от постоянного переедания, другая — от голода. Столкновение между ними неизбежно. — Значит, надеяться не на что? — Разве что на молитву. Из дома позвонил Татьяне, но ее еще не было. Зато возле зеркала лежала голубенькая заколка для волос. Я ее зачем-то понюхал. Потом набрал Демин номер и услышал трезвый голос друга. Высокомерно он заявил, что наконец-то узнал мне истинную цену. Цена была такая, что Дема не видел смысла говорить со мной о таком важном предмете, как состояние его здоровья. Но все же признался, что чувствует себя так, будто его вынули из печки. Ни одного живого, не обугленного органа. Причина же, как ни странно, не водка, а поведение его любимой девушки Клары, которая, оказывается, похожа на меня тем, что не имеет никаких моральных принципов. — Сашка тебе звонил? — поинтересовался я. — Он занят наукой, ему некогда. Похоже, Сашка последний талантливый ученый, который не продался за доллары. — Не хами. Я продался не за доллары, а за рубли. Дема опять увлекся темой распутной Клары, из вежливости пришлось его слушать минут десять. Клара была то ли начинающей художницей, то ли музыкантшей и в бреду Деминых видений появлялась теперь все чаще. Он волочился за ней уже полгода и чем-то все же сумел приворожить, хотя она вовсе ему не подходила. Приятной, сумрачной внешности девица лет двадцати шести, себе на уме и с манерами утомленной жизнью светской красавицы. Когда Дема нас знакомил (в пивной «Аякс»), жеманно протянула ладошку и пискнула: «Много слышала об вас хорошего от Дмитрия». Она захаживала к нему в гости в холостяцкую квартиру и даже, по словам Демы, гладила рубашки. Это было похоже на правду: воротники его рубашек были все точно изжеваны коровой. В очередной раз она заглянула сегодня с утра. По словам все того же Демы, свидание протекало бурно. Похмельный Токарев вообще непредсказуем, как президент. Ему почудилось, что красавица явилась к нему с целью немедленного совокупления. Принявшись ее сразу по старой морской привычке лапать, он вдобавок обнаружил, что на ней нет лифчика. Уж это окончательно убедило его в намерениях дамы. Каково же было его удивление, когда дама оказала сопротивление, достойное кисти Шекспира. Она сражалась, как дикая кошка, исцарапала ему рожу и прокусила ухо. — Как ты думаешь, не издевается ли она надо мной? — меланхолически закончил Дема грустный рассказ. — Не надо быть боровом, — сказал я. — Не все женщины это любят, некоторые предпочитают деликатное обращение. — Зачем же пришла без лифчика? — Может, намекала, чтобы ты ей купил? — У тебя выпить есть? — спросил Дема. — Давай остановимся, приятель, а то угодим в психушку. Мне хотелось поговорить с ним о Татьяне, но я не решился. Доброго от него все равно не услышишь. Еще минут пять мы потрепались ни о чем, а после я опять позвонил Татьяне, и опять ее не застал. Возможно, шеф уже вызвал ее к себе. Я же не знаю, какой у них график. Есть мне не хотелось, и я позвонил родителям. Сведения были неутешительными. Отец отчебучил новую штуку: воспользовавшись материным отсутствием (пошла в магазин), затеял чинить швейную машинку, но опрокинул ее себе на ногу, когда перетаскивал с места на место. Теперь левая нога у него от щиколотки и выше распухла, мать сделала ему йодный компресс, но он все время стонет и, кажется, не совсем в себе. — В чем это выражается, что он не в себе? — Да все Маньку просит принести, а это кошка наша, она сдохла, когда еще на старой квартире жили. Ты только в школу пошел. В ее голосе вместо привычного причитания я различил подозрительный смешок, это меня насторожило. — Дай ему снотворное на ночь. Завтра загляну с утра. — Уж загляни, сынок, уж постарайся! Заодно позвонил дочери, чтобы все вечерние неприятности собрать в кучу. Елочка сидела на чемоданах, на двенадцать ночи у нее был билет в Крым. — Я надеялся, что образумишься, — сказал я, хотя вовсе ни на что не надеялся. — А я надеялась, папочка, ты хоть разок позвонишь просто так, без занудства, без нотаций. Возьмешь и вдруг спросишь: как дела, мышонок? Знаешь, что я думаю? Наверное, когда мужчина достигает определенного возраста, он разучается говорить по-человечески. Взаимное раздражение было уже привычным фоном в любом нашем разговоре, собственно, я и без разговора испытывал к дочери сложное чувство постоянного неудовольствия, замешанного на жалости и печали, причин для этого было множество, но, в сущности, ни одной. Скорее всего, как в отношениях большинства родителей со своими детьми, мы пытались доказать друг другу совершенно недоказуемое: она — щенячье право на духовную независимость, а я свои диктаторские полномочия. — Позови мать, — попросил я. Тут же в трубке забулькал укоризненный Раисин голосок, и у меня появилось чувство, что в ухо забрался сверчок. — Хоть я тебе не жена, — сказала Раиса, — но о дочери ты все же должен заботиться, верно? — Я и забочусь. — Нам нужно встретиться, это не телефонный разговор. К сожалению, все твои дурные качества ей передались. Она неуправляема и очень грубая. — Была бы ты хорошая мать, не отпустила бы дочь на поругание. Это справедливое замечание Раиса не услышала, потому что трубку перехватила Елочка: — Пап, ну хоть ты ей скажи! Она совсем чокнулась со своим ментом. — Выбирай выражения, когда говоришь о матери. Что еще за мент? У нее же был Петр Петрович. — Ой, это новый, соседушка наш. В однокомнатной квартире живет. Полный обвал, но нашу мамочку чем-то ущучил. — Сколько ему лет? — Ой, да не думай об этом. Старый пердун, но мамочка ему в рот заглядывает. А он вбил в свою тупую башку, что имеет право меня воспитывать. Тебе бы его послушать хоть разок. Фруктик тот еще. Но пусть ко мне лучше не лезет. Предупреди мать. А то ведь я девица вспыльчивая, неукротимая. Пихну с лестницы, только пуговицы посыплются. Слышно было, как Раиса в свою очередь отнимает у дочери трубку — визг, суматошные крики. Так жалко стало их обеих, незадачливых, родных моих девочек, слеза засвербила в глазу. Раиса на том конце провода победила, в трубке прозвучал ее гневный, с придыханием глас: — Видишь, видишь, какое чудовище! — Вижу… Но ты все же поменьше бы милиционеров дом приваживала. Ребенок ведь уже взрослый. На этом разговор оборвался, видимо они там ухайдакали телефонный аппарат. Некоторое время я сидел в оторопи и ожидал знамения. В прежние годы оно являлось довольно часто. В ушах возникал звон, наподобие того, который предупреждает о поднятии черепного давления, потом на мгновение я как бы выпадал из реальности и очухивался обновленным, свежим, готовым к продолжению незамысловатых житейских ритуалов. Но сейчас в квартире было тихо и скорбно, как в подземелье. Сходство усиливал тонкий, жалобный вой, доносившийся из кладовой, где, по моему предположению, еще с зимы метался попавший в какую-то страшную ловушку домовой. Я встал, взял лыжную палку и со всей силы шарахнул по батарее. Вой тут же прекратился. До Татьяны я дозвонился только около десяти. На мой радостный голос она отозвалась вяло. — А-а, это ты? Ну, все в порядке. Завтра к десяти подготовлю документы. Подъедешь в офис. — И они деньги привезут? — Ты хочешь обязательно наличными? — Да. А ты как хочешь? — Некоторые предпочитают, чтобы переводили на счет. — Давай закончим целевую часть. Поговорим о нас с тобой. — Я очень устала. Прости. Хочу спать. — Почему же ко мне не приехала? Она молчала. Уныние охватило меня. Я догадывался, почему она не приехала. Женщина приходит к мужчине не за тем, чтобы он над ней куражился, а в надежде на добротное сексуальное удовлетворение. Похоже, у бедной Тани такой надежды не осталось. — Ты какая-то чумная сегодня, — посочувствовал я. — Опять Серго, что ли, обслуживала? Тут она заметно оживилась: — Пошлость тебе не к лицу, Женечка. — Со мной чудная штука произошла. Мы знакомы-то всего два дня, а я так к тебе привык. Это не пошлость, это ревность. Мне скучно без тебя. — Ты правду говоришь? — Правду. Я вообще не вру уже лет пять. От вранья можно отказаться, как от курения. И сразу лучше себя чувствуешь. Вранье — просто дурная привычка. Мы ее тянем за собой из подросткового возраста. Давай не врать друг другу. Ответ ее был поразительно быстр и мудр: — Я бы рада, честное слово, но это невозможно. Возьмут и раздавят, как лягушку. — Пожалуйста, ври всем другим, но не мне. — Ты этого хочешь? — Да. — Хорошо, я попробую. Спал я в эту ночь беспробудно и глубоко. Танин офис располагался в двухкомнатной квартире жилого дома и был эффектно меблирован — зеленые кресла и диван, бар в углу гостиной, стереокомплект «Сони», кремовые шторы, приглушенное освещение багряного оттенка. Я приехал пораньше и застал Таню одну. Кухня была оборудована под приемную, там она и сидела за двухтумбовым столом перед элегантным компьютером. Вид у нее был неприступный, но постепенно она оттаяла, и когда водила меня по конторе, я даже ее приобнял и попытался повалить на зеленый диван, но она отбилась. — Прекрати, ты что! Нашел место. — Встретились бы мы лет пять назад. Я вообще был ненасытный. — Какой ты ненасытный, я знаю. — Осечки у всех бывают, — заметил я отрешенно. — Давай сегодня сделаем вторую попытку? Заодно отпразднуем сделку. Ты как? Глаза ее ярко блестели, и странная полуулыбка застыла в уголках губ. — Еще есть время передумать, — сказала она. — О чем ты? — Зачем продавать такой прекрасный дом? Это же глупо. — Сделала бы лучше кофейку, — попросил я. — Раз уж не хочешь потрахаться. Разливая кофе, Таня тоскливо заметила: — Ты такой же, как все. И шуточки у тебя такие же, как у них. — У кого — у них? Как бы косвенно ответя на этот вопрос, появился Армен, который ездил с нами на дачу. Со мной он поздоровался небрежно, Татьяне поцеловал руку. — Бонжур, мадемуазель! Армен сразу развил бурную деятельность: включил компьютер, снял трубку телефона и начал с ожесточением листать записную книжку. — Тебя шеф разыскивал, — сказала ему Татьяна. Сообщение подействовало оглушительно: Армен швырнул трубку на рычаг, книжку сунул в карман и с криком: «А пошел бы он!..» выскочил в соседнюю комнату. — Нервный какой! — заметил я. — Наверное, и в постели такой же вспыльчивый? Наконец-то Татьяну проняло. — Я не только с ним спала, — мягко сказала она, — но и еще со многими. Точную цифру назвать не могу, но где-то около тысячи мужиков наберется. Тебя ведь это интересует? — А я думал, что у тебя первый, — огорчился я. — Но я не ревнивый, нет. Если натура требует… Как врач, вполне могу понять… Темная сила ее глаз опалила мою кожу. — Ну чего ты бесишься? Я ведь к тебе больше не приду. Чего теперь беситься? Тут как раз подоспел покупатель со своей очаровательной супругой. Оба были деловиты. Бизнесмен пожал мне руку со словами: — Все в норме, беру! — а его супруга жеманно прощебетала: — Нам понравилось, понравилось. Там такой красивый прудик для купания. — Купчая готова? — спросил бизнесмен. Татьяна сдвинула в сторону чашки и выложила на стол бумаги. Позвали Армена как свидетеля. Он пришел злой, видно получил взбучку от шефа. Кого-нибудь, вероятно, недоограбил. Вся процедура заняла минуту. Я подписался в трех местах на двух документах, не читая. Чудесное безразличие овладело мною. Святотатственный акт оказался не мудреней обыкновенной магазинной сделки. Это было умилительно, как говорят актеры. — Деньги с вами? — спросил я, удерживая расписку. Бизнесмен отщелкнул шифрованный замок кожаного кейса, наугад нырнул туда рукой и извлек две пачки долларов в банковской упаковке. Выражение лица у него было беспечным. Я таких денег еще в руках не держал. Это было целое состояние, по моим масштабам: двадцать тысяч зелененьких в стодолларовых купюрах. Все присутствующие были очарованы, кроме супруги бизнесмена. — Вы их спрячьте, спрячьте, — пискнула она покровительственно. — Спрячу, спрячу, — уверил я и вопросительно посмотрел на Татьяну. В ее глазах был лед. Через пять минут бизнесмен с женой откланялись. Дело было сделано. Я продал отцов дом, выструганный им собственноручно до единой дощечки. Вероятно, на фоне проданной страны это была небольшая потеря. Армен спросил, не желаю ли я выпить. Я отказался, сославшись на то, что я за баранкой. Армен понимающе кивнул и удалился. Я сказал: — Значит, договорились? Вечером отметим это событие, да? — Ты не понял, — Таня достала из зеленой пачки длинную черную сигарету, и я поднес ей огонька. — Ты не понял, Женечка. Я больше не хочу с тобой видеться. — Ну вот еще! — удивился я. — У меня же двадцать тысяч баксов. — Не напрягайся. Ты для меня просто клиент, с которым сделка завершена. Чао! Мы говорили громко, наверное, Армен все слышал в соседней комнате. Но вряд ли он или кто-то другой мог догадаться, как мало значил для нас прямой смысл слов. Я взял ее ладонь и потерся об нее губами. — До вечера, хорошо? — Катись отсюда, мерзавец! Надо же, думал я в машине, уже выруливая на трассу, какая удача улыбнулась напоследок! Эта женщина — вздорная, вспыльчивая, продажная, развратная, прекрасная. Дитя погибающей эпохи, как и я. Городская духота к полудню вступила в запредельную фазу и высасывала мозговые соки. Прохожие напоминали инопланетян, которые отчаялись установить контакт с враждебной цивилизацией. Даже собаки вели себя осмотрительно и больше не лаяли. Мясо им теперь, как и всем честным людям, перепадало редко, а питательная овсянка настраивала их философски, поэтому они боязливо жались к домам, но нужду справляли прямо на мостовой. По пути домой я заглянул на Бауманский рынок. Одной из приятных несуразностей экономического тупика была рыночная (по сравнению с магазинами) дешевизна. Но дешево купить надо было уметь. Технология была простая: среди азартной одноликой толпы кавказцев надо было разыскать какого-нибудь затурканного подмосковного мужичка и быстро с ним сторговаться. Трудность заключалась как раз в этой быстроте. В случае заминки бесшабашного отечественного коробейника могли на ваших глазах изъять из торгового ряда и утащить на разборку. За сбивание цены чернобровые рыночные паханы карали беспощадно. После разборки мужичок если и возвращался для продолжения торговли, то покалеченный и невменяемый. На этот раз мне повезло: всего за двадцать тысяч урвал у бородатого крестьянина молочного поросенка, хотя не был уверен, что поступил правильно. Для родителей лучше было прикупить парной телятины, на котлетки, а поросенок мог их напугать. Но уж больно мне глянулся продавец: синеглазый, озорной и полупьяный. Он тоже меня сразу вычислил, подмигнул и негромко, склонившись, как к другу, пробасил: — Порадуй родичей, земляк. Задаром отдаю. Двадцать бумажек. — Чего так? — Дак тороплюсь. Тут промедление подобно смерти. — Ты же вроде уже похмелился? — Вопрос не только в похмелке, он еще доверительнее ко мне пригнулся, поглаживая поросенка по розовому боку. — Темп жизни — секрет долголетия. Я уже понял, какой это был не простой крестьянин, но не удивился. Знак времени: торгуй, чтобы выжить. Кто проматывал родительское наследство, кто подрабатывал сигаретами или поросятами, некоторые обменивали на гуманитарный кукиш собственных детей; только вот счастливых, беззаботных людей между нами не было. Даже те, кому подфартило, кто сколотил изрядное состояние, выглядели смертниками, пирующими во время чумы. У самого отпетого предпринимателя из бывших партдушителей на сытом челе легко угадывалась печать вырождения. Все мы были донорами сатаны, чему же тут радоваться. Кроме поросенка, я купил банку гречишного меда, творога, грецких орехов, персиков, слив, пару кистей винограда, желто-прозрачного, спелого, вызывающего судороги вкусовых рецепторов, а также горбатую связку бананов на радость беззубой матушке, у которой вечный пластмассовый протез (одно к одному) минувшей осенью вдруг хрустнул сразу в четырех местах. Отец бананы не ел принципиально, относя их к категории «сникерсов» и «марсов», коими Пентагон улавливает хлипкие души россиян. Потом я забрел в цветочный ряд и соблазнился изумительными черными тюльпанами, в чьих блестящих зрачках таилось сладостное обещание нирваны. Вот Танечка зарыдает, когда я преподнесу ей вечером невинный букетик. Соря деньгами направо и налево, я испытывал сложное чувство человека, в одиночку прорвавшегося в рыночный рай, куда всех остальных моих соплеменников еще только пинками загоняли Гайдар с Бурбулисом. Нагруженный под завязку, я вернулся к машине и, не успев дососать сигарету, уже подъезжал к родному дому. Припарковав машину на обычном месте (из окна кухни она была видна), я обратил внимание на шоколадный «БМВ», который вписался в арку следом за мной и неуклюже развернулся возле мусорных баков. Из «БМВ» вылезли двое мужчин впечатляющей наружности, явные представители господствующей прослойки, я на них залюбовался. Статные, невозмутимо упакованные в «фирму», с неспешной повадкой, с презрительной уверенностью в своем избранничестве, проявляющейся даже в том, как один дал другому прикурить. Мир вокруг был бледен по сравнению с ними, и они были вынуждены со скукой властвовать в нем. С сигаретами в зубах мужчины скрылись в моем подъезде. Любопытно, чьи это гости? На скамеечке отдыхал дядя Коля. С сумкой и цветами я подошел к нему. — Никак, вышел из клинча, — утвердительно он спросил. — А цветы кому? Помер, что ли, кто? Я поставил сумку рядом с ним, достал сигареты, протянул ему. — Я же бросил, — обиделся дед. — Ну, хотя дай одну, подержу просто так за компанию. Огонек зажигалки в ослепительном блеске солнца. — Изжаримся этим летом, а, дядя Коля? Ты ведь на самом солнцепеке сидишь. Удара не будет? — У меня не будет, — сообщил он с достоинством, машинально прикуривая. — Это у молодых вроде тебя бывают неполадки с перепою. А я по науке живу. — По какой науке? — Да ты все одно не поймешь. Слыхал про Шелтона? — Кто такой? — Кто такой, — передразнил дед. — Да уж поумнее нас с тобой человек. По бабам не рыщет, как козел. — Из седьмого подъезда, что ль? К Нюрке ездит? Кто видел ехидную ухмылку дяди Коли, тот, конечно, легко разгадает секрет Джоконды. — Или у тебя от водки мозги спеклись? Шелтон-то из Америки. Пишет про здоровое питание. Я уж третий день читаю, не могу оторваться. По нему выходит, жрем мы неправильно, оттого подыхаем прежде срока. Допустим, ты белок с углеводом способен различить? То-то и оно. А пора бы различать. — Ну, ладно, — признал я свое невежество, — а кто эти хмыри на «БМВ», не знаешь? — Первый раз вижу… Шелтон-то чего говорит… Он ведь не советует, к примеру, мясной суп варить. В мясном супе, а также во многих других продуктах, которые мы жрем, самая погибель для здорового организма. Даже водку ты не имеешь права закусывать колбасой. Ты понял это? — Чем же ее закусывать? — Ни чем не надо. Проглотил и жди, пока приживется. Уж потом можешь кусочек яблочка пожевать… — Непривычно как-то, дядя Коля. Старик с наслаждением дотянул сигарету до фильтра и заботливо притушил окурок в ладони. — Непривычно, конечно, — согласился он, — но надо привыкать. Или так и будем, как свиньи, помои хавать? Книжку-то дам тебе на денек, ежели желаешь. — Премного буду благодарен. Уму поучиться никогда не грех. Подходя к подъезду, я взглянул на небеса: небывалая, звонкая синева над Москвой. Около лифта топтались господа из «БМВ», один обернулся ко мне. — Сломался, кажется, механизм. — С утра работал, — сказал я. — Дайте-ка я нажму, у нас кнопка хитрая. Я поглубже вдавил обожженную черную пуговицу — и кабинка распахнулась. Я вошел первым, мужчины — за мной. В кабине сразу стало впритык от их накачанных туш. — Вам на какой? — спросил я. — На восьмой. Оба повыше меня, со спокойными, загорелыми лицами. Кабина наполнилась свежим ароматом крепкого мужского лосьона. Выйдя из лифта, я подошел к своей двери, вставил ключ в замок, держа в одной руке и сумку и тюльпаны. — Давайте помогу, — сказал мужчина у меня за спиной, вам же неудобно отпирать. — Вы бандиты? спросил я. — Бандиты, бандиты, кто же еще, — засмеялись они. Деваться было некуда, ошибку я сделал внизу, когда сел с ними в лифт. А было предчувствие, был холодок у лопаток, когда их только увидел. Все же я рванулся назад, к лифту, но тут же, словно мячик, был вброшен в отворенную дверь. От толчка пролетел половину коридора, зацепился ногой за подставку для обуви и шлепнулся на пол. В сумке, которую я не выпустил из рук, в боковом карманчике, лежал газовый баллончик: я его попытался достать, но, как на грех — заклинило «молнию». И ведь сколько раз собирался починить. Один из мужчин набросил на дверь цепочку, а второй как-то лениво приблизился и саданул в грудь ногой, отчего я переместился почти на кухню. — Не суетись, дядя, — посоветовал он. — Чем меньше будешь суетиться, тем для тебя лучше. Что в сумке? Кряхтя я поднялся. — Фрукты, овощи, мясцо. Если голодны, прошу к столу. — Пойдем в комнату, там поговорим. В комнате усадили меня на кровать, а сами стояли передо мной, как часовые. Вся эта сцена ничуть не походила на ограбление или, возможно, убийство, а напоминала кадр из какого-то старого фантастического фильма, но, к сожалению, я не мог вспомнить, из какого. — У меня ничего такого нет, чтобы вам пригодилось, — сказал я. — Деньги вон в ящике стола, но их немного. А так… Сами видите… На их лицах читалось одинаковое любопытство, с каким обыкновенно ботаник изучает экзотическое растение, предназначенное для гербария. — Ты, дядя, не дрожи, — заметил тот, который был главным, хотя внешне ничем не отличался от подельщика, разве что аристократичность его облика подчеркивал электрический блеск темных глаз. — Убивать не будем. Доставай заначку — и разойдемся с миром. — Какую заначку? Я сидел на кровати, поэтому мне трудно было увернуться от его правого хука, с какой-то даже сверхъестественной скоростью поразившего меня в висок. Казалось, комната разорвалась на осколки — мощный был удар. Потом он помог мне усесться в прежнее положение и бросил напарнику: — Ну-ка, потренируйся, Мотылек. Мотылек занял удобную позицию, загородя окно, и взмахнул руками. Его ладони хлестнули меня по ушам, и от этого я испытал такую боль, словно в череп с двух сторон разом заколотили по болту. Пока оклемывался, сослепу ловя ртом воздух, парни сноровисто обшарили мои карманы, но ничего не нашли и, взяв под руки, стащили с кровати и швырнули на пол. — Может, в сумке? — сказал тот, который был лидером. Тот, который был Мотыльком, принес из коридора сумку и вытряхнул ее содержимое на пол рядом со мной. Страха во мне не было, а было только горькое сожаление том, что, видно, не повидаю я больше дорогих родители, да и свидание с Татьяной, скорее всего, сорвалось. Не найдя то, что искали, а искали они, разумеется, доллары, ребята немного расстроились. — Давай из него червяка сделаем, — предложил Мотылек и наступил мне ботинком на горло, но давил аккуратно, без горячки. — Не мог же он их проглотить, — вслух задумался тот, который был лидером. — Да чего вам хоть надо? — прохрипел я, пытаясь вывернуться из-под чугунного башмака. — Чего нам надо, ты знаешь. Лучше не тяни резину. Иначе тебе будет очень больно. В подтверждение своих слов он достал нож, щелкнул кнопкой и, нагнувшись, узким, сияющим лезвием провел у меня перед глазами, слегка задев переносицу. — Сначала давай яички обкорнаем, — глубокомысленно предложил Мотылек. Он убрал ногу с горла, и вдвоем они расстегнули мои брюки. Потом перевернули на бок, чтобы удобнее стягивать, и возбужденно загоготали. Наткнулись на потайной карман, славное достижение портновского искусства одной моей старой знакомой, — в этот карман, помнится, в лучшие времена я упрятывал фляжку коньяку, и ничего не было заметно. Однако не так-то просто было извлечь тугие пачки, и пока грабители в четыре руки отрывали, разрывали карман, я извернулся, как ящерица, и впился зубами в ближайшую лодыжку. Видимо, это был нервный срыв, потому что зубы так глубоко вгрызлись в жилистую плоть, что челюсть заклинило, как у бульдога. Я услышал жуткий вой травмированного бандита и почувствовал беспорядочные удары, сыпавшиеся сверху, как крупный град. Наконец, умиротворенный, я уплыл в какую-то желтую трясину. Побарахтавшись в желтой жиже и чуть не утонув, я выкарабкался на поверхность и увидел, что в квартире остался один, налетчики ушли. Вставать не хотелось, я лежал на полу и жалел о том, что они оставили меня в живых. Поленились, что ли, добить? От боли, унижения и обиды меня колотил озноб. Через какое-то время я перебрался в ванную и, отмокая в теплой купели, с любопытством разглядывал свое тело, со вкусом разрисованное синюшными кровоподтеками. Но вообще-то пострадал я мало: ребра целы, почки не отбиты, руки-ноги двигаются, да и царапина от ножа на переносице вкупе с вздувшейся левой щекой придавали моему лицу некое несвойственное ему выражение озорного самодовольства. Может быть, напрасно я так уж серчал на бандитов, которые выполняли свою рутинную работу и при этом причинили меньше вреда, чем могли бы. В самом деле, что им стоило меня на всякий случай пристукнуть: сейчас убийства по возможности стараются даже не регистрировать. Да и кому регистрировать, если милиция занята сбором дани с коммерсантов и рэкетиров и вдобавок много сил тратит на разгон красно-коричневой сволочи, мешающей добрым людям спокойно наживать капиталы. Потом я лег в постель и уснул. Это был диковинный сон-размышление. Странность была в том, что размышление во сне было действием. Я стремился куда-то в разные стороны. Догонял бандитов и почти (откуда такая удаль?) прыгнул одному на загривок и одновременно жаловался Татьяне на судьбу. Еще я ползал по полу, собирая бананы и виноград, и утешал родителей, говоря, что произошло обыкновенное недоразумение: на самом деле дача цела, денег у меня полные карманы и плюс ко всему вон сколько у нас вкусной еды, хватит на полгода. Проспав этот долгий сон, я очнулся и взглянул на будильник, который почему-то, оказывается, крепко сжимал в руке. Было восемь часов вечера, и на улице было светло. Позвонил я Деме Токареву и сказал: — Ты не подскочишь? Ты мне нужен. Он был по-прежнему трезв и ответил: — Сейчас приеду. Позвонил наудачу Саше Селиверстову — и застал дома. — Растряси кости, приятель, — сказал я. — Есть необходимость повидаться. Услыша в моем голосе охриплость, он злорадно заметил: — Допрыгался, козлик! Ладно, через час буду. Потом я кое-как оделся и спустился во двор. Дядю Колю разыскал в продмаге в соседнем доме, где он в этот час обыкновенно сдавал собранную за день посуду и отоваривался на ночь спиртным. Он не любил, когда кто-то мешал его маленькому бизнесу, но ко мне отнесся доброжелательно: — Номер-то я, допустим, записал на бумажку, — пробурчал он, — но тебе зачем с ими связываться? Это ребята крутые. — Должок надо получить. Давай, давай номер. Из нагрудного кармана черного пиджака, где у него хранилась особо важная документация, дядя Коля достал замусоленный клочок газеты и отдал мне. — Будь поаккуратней. Как бы они тебе головенку не открутили. — Невелика потеря, — сказал я и подарил старику тысячную ассигнацию. В соседнем подъезде на четвертом этаже жил Сережа, сотрудник ГАИ, мой добрый приятель. Мы уже лет десять дружили: я поддерживал его морально в трудные моменты его запутанной семейной жизни, а он помогал мне в автомобильных делах. Он был лимитчиком, в Москве ему до сих пор было одиноко, жену он привез из деревни, она родила двух девочек-погодков, — прелестные существа! — но тоже за десять лет так и не привыкла к содомскому скопищу, сердцем стремилась на родину, в тихие края, и на этой почве между ними шел постоянный и жуткий разлад. У них сложились отношения, которые возможны, пожалуй, только у нас, в России: они любили друг друга, понимали друг друга, имели одни и те же мечты и желания, но не могли простить друг другу именно этой горько одинаковой неприкаянности. Сережа был дома и встретил меня, как обычно, в тренировочных штанах, обнаженный до пояса, — в квартире зимой и летом ему душно. У него был мощный торс землекопа. — Входи, — обрадовался он. — Как раз я думал, с кем бы маленькую уговорить перед ужином. — Ты что — один? — Маня гуляет с пацанками. Ты разве их не видел? Не знаю, кого ожидал капитан ГАИ, но рядом с откупоренной четвертинкой на столе действительно стояли два стакана. Я пить не собирался. Водка вызывала у меня отвращение, а это грозный признак. — Мне еще за баранку садиться, — сказал я. — Ты же знаешь, за рулем я даже пива не пью. Настаивать Сережа не стал, выпил в одиночестве. Года три назад мы как-то с ним скатали по настроению на Медвежьи озера за грибами. Грибов, правда, не набрали, но в лесу у костерка усидели литр «Кубанской» и еле добрались обратно. — Просто так ты же не придешь, — сказал Сережка. — Что-нибудь случилось, да? Кто это тебя разукрасил? Я протянул ему газетку с номером. — Выручи, капитан! Узнай, чья машина. Сможешь? — И это все? — Все. — Может, кому-нибудь рога надо обломать? — Да нет, только насчет машины узнай, пожалуйста. Сережа не расспрашивал. Его глаза смотрели доверчиво и непреклонно. Когда я был в его возрасте, мне тоже все враги представлялись с обломанными рогами, но эта иллюзия давно себя исчерпала вместе со множеством других иллюзий. К тому же до недавнего времени я полагал, что врагов в натуральном смысле слова у меня нет, кроме тех, кто на самом верху. Но тех моими слабыми ручонками все равно не достать. Сережа блаженно затянулся сигаретой. У меня тоже неприятности. С Миней, наверное, придется все же расстаться. — Не надо. Она хорошая. У вас такие прекрасные девочки. Этот разговор о его жене между нами продолжался несколько лет, и свои реплики я знал наизусть. — Она думает, мне легко. — Сережа подлил себе в стакан. Говоришь, девочки? А они чего будут делать в деревне? Коров пасти? Так и коров уже нету. А здесь погляди, он начал загибать пальцы. — У меня положение — раз! Квартиру в Митино обещали — два! Участок я в прошлом году купил — три! И все это бросить? Ради чего? — И ее понять можно. У нее там вся родня. После этих слов Сережа всегда обижался. — А я — не родня? А дочери? У нее характер очень вредный. Или она вообще сбрендила. К примеру, ревновать начала. У меня работа ломовая, соберешься дома расслабиться, тут она со своими претензиями. Теперь знаешь, к кому ревнует? — К кому? — Не поверишь. К Галке-кассирше. — Которая в булочной? — Ага. — Сережа опрокинул стаканчик и ласково потер ладонью мощную грудь. — К этой именно коземостре. — Ну, почему, Галя женщина красивая, обходительная. За ней все ухаживают. Я бы и сам… — Ты бы — да, но не я. Да у ней же СПИД. Про это весь магазин знает. Меня еще в том году Cepera-грузчик предупреждал. Ты, говорит, с Галкой будь поаккуратнее. К ней весь Кавказ переходил, и негритоса она принимала. А эта моя дурища ревнует. К кому, говорю? — Неужели у Галки СПИД? Никогда бы не подумал. С виду такая чистоплотная, приветливая. — Тут я ничего не возражаю, подольститься она умеет. Соку бабьего много, вот и распирает ее… Какое-то озорное воспоминание озарило чело капитана, и я воспользовался паузой, чтобы откланяться. Завтра с утра Сережа заступал на дежурство и обещал позвонить с работы, но предупредил, чтобы все же сгоряча я не рыпался. — Этих с «мерседесами» лучше всего в норах давить, — поделился он тайным опытом. — Но норы у них на сигнализации, без шифра не отомкнешь. Дома я снова прилег на кровать, тупо смотрел на телефон. Дожидался, пока сердце угомонится. Эту немочь надо было преодолеть к приходу друзей. Ни перед кем я не желал выглядеть слизняком. Да и что особенного случилось? Подумаешь, ограбили. Разве это беда?.. Пора было подумать о Татьяне, но думать о ней было больно. Я не сомневался, что налетчики как-то были связаны с ней, напрямую или косвенно, но что было делать с этим кошмарным знанием? Вся соль была в том, что — избитого, униженного, подозревающего ее в страшных грехах, — меня по-прежнему тянуло к ней. Я не хотел знать о ней правду, а хотел быть с ней, лежать в постели, слушать ее лепет, насыщаться темной силой ее взгляда и, наконец приникнув к ней, каждой клеточкой погрузиться в ее податливую, упругую, душистую, истомную плоть. Мучило меня не то, что Таня, скорее всего, наводчица, а что вчера не овладел ею. Если это не умопомешательство, подумал я, то что же такое нормальный рассудок? Покряхтывая, я слез с кровати и немного прибрался. Рассовал в холодильник продукты и поставил в воду увядшие тюльпаны с переломанными стеблями. Вскипятил чайник и мелкими глотками, обжигаясь, выпил чашку крепчайшего кофе. Потом позвонил родителям и извинился перед мамочкой за то, что не смог приехать, как обещал. У отца все было в порядке, но, кажется, он оглох и на правое ухо. Вскоре прибыл Саша, а следом за ним и Дема Токарев, но я не знал, о чем с ними говорить, и уже сожалел, что их потревожил. Со своей маленькой неприятностью я должен справиться в одиночку. Чем тут могут помочь друзья? Чем вообще можно помочь идиоту, который врезался дурной башкой в столб? Но они уже сидели передо мной с глубокомысленно-печальным видом и ждали объяснений. Каким-то чудом в холодильнике обнаружилась початая бутылка водки, и я торжественно поставил ее на кухонный стол. — За этим нас и звал? — презрительно бросил Саша. Дема за все время не проронил ни слова. Это было невероятно. Чтобы проверить, не онемел ли он, я спросил: — Дема, ты как? Если по маленькой? Дема молча кивнул. — Я даже считаю, что это неучтиво, — брюзгливо продолжал Саша. — Все-таки девятый час… Мы срываемся с места, как дураки… Ну, наливай, чего же ты? Только сначала скажи честно, может, тебе не мы нужны, а врач? — Какой врач? — Обыкновенный. Который изгоняет чертей. Ты уж меня извини, но, по-моему, вы с Дмитрием не просыхаете вторую неделю. Какая психика это выдержит. — Заткнись, моралист! — Наконец-то Дема обрел дар речи. — Не видишь, у него беда. Я догадываюсь, какая. Триппер, да, Женечка? Я не стал им наливать, двум свиньям, а налил только себе и выпил с удовольствием, зажевав кусочком сыра. Теперь-то уж я точно понимал, что не смогу открыть им всю правду. Никому не смогу признаться, как продал отцову дачу. Да и сам я в это уже до конца не верил. Есть поступки, которые по прошествии времени кажутся сном. В моей жизни их было немало, и некоторые напоминали даже не сон, а бред. — Пришли сегодня двое, — сказал я, — и ограбили. Прямо среди бела дня. — И это все? — спросил Дема. — То-то у тебя голос был по телефону какой-то встревоженный. И что забрали? — Да ничего особенного. Деньжат немного и так — по мелочи. Я еще толком не разобрался. Я же был в отключке. — Били сильно? — спросил Саша. — Со сноровкой. Дема понюхал водку и проглотил ее с отвращением. Саша демонстративно отодвинул свой стакан. Я приготовил кофе специально для него. Мы с Демой в такое время кофе не пили. Еще немного потолковав об этом злосчастном инциденте и придя к общему мнению о том, что на милицию, увы, в таких случаях теперь полагаться не приходится, мы постепенно перешли к обыкновенному трепу, и я с каждой минутой чувствовал себя лучше. Душа привычно отмякала в кругу друзей. Их милое брюзжание действовало гипнотически. Мое положение уже казалось не таким унизительным, скорее, забавным. Детское нелепое чувство обездоленности — истаяло, сникло. Так бы и слушал их до утра, но это было невозможно. На мне повис должок, и я знал, что пока его не верну, покоя не будет. Может, только тем и отличается живой человек от мертвеца, что постоянно выплачивает долги либо уклоняется от них. И то, и другое привносит в жизнь ощущение собственной полноценности. Саша после кофе от нравоучений перескочил как-то неожиданно на любимую тему: еще более насупясь, заговорил о Наденьке. В этот раз его беспокоило не столько ее психическое состояние, грубость и тупость, сколько проявленный утром совершенно патологический заскок. Оказывается, она предложила ему усыновить чужого ребенка. Речь шла о конкретном мальчике десяти лет, каком-то беженце из Ташкента, сироте, у которого, кроме того, что не было родителей, не было еще и двух пальчиков на руке, а также он был почти слепенький и не умел ни читать, ни писать. Где она повстречала несчастного малыша, Наденька не призналась, но сказала, что если Саша будет возражать, то она сделает вывод, что была замужем за самым последним негодяем. Поведав удивительную новость, Саша обвел нас прокурорским взглядом, словно подозревал в соучастии. Помимо воли я блудливо улыбнулся, а Дема сурово заметил: — Благородно! Вам обоим, конечно, этого не понять, но это благородный поступок. Поздравляю тебя, Санек! У Селиверстовых не было детей по причинам, которые были мне неизвестны. Мы никогда не обсуждали эту деликатную тему. За глаза с Демой Токаревым, конечно, строили всякие предположения, сводившиеся, естественно, к физиологии. Мы гадали, кто виноват в бесплодии — Саша или его жена. Обыкновенно сходились во мнении, что «вина» на женщине, иначе Наденька, будучи ведьмой, конечно, исхитрилась бы забеременеть на стороне; но иногда грешили и на Сашу — уж больно он был скрытен и самоуверен. С годами этот вопрос как бы утратил свою актуальность, и вот теперь на новом витке возник в необычном ракурсе. — Если ты по привычке не врешь, — сказал я, — то Надька действительно чего-то не того. Зачем ей нужен больной мальчишка, когда кругом полно здоровых? Мне вон недавно предлагали двух прелестных карапузов по сто долларов за штуку. Матери их родили по контракту с иностранцами, а те в последний момент передумали. Дема отпил глоток и обернулся к Селиверстову с сочувственной гримасой. — Цинизм Вдовкина не имеет границ, — заметил он сокрушенно, — но все-таки в данном случае он немного прав. Наденька поступает благородно, но как ей самой-то придется с десятилетним инвалидом. Да еще неизвестно, какая у него наследственность. Почувствовав поддержку, Саша вдруг засветился самой трогательной своей улыбкой, какой он в последний раз улыбался, когда я года три назад, оступясь на гололеде, грохнулся на ровном месте и повредил себе колено. — Эх, ребята, это же в ее понимании акт самопожертвования. Когда женщина бескорыстно протягивает кому-то руку помощи, она попутно обязательно разрушает несколько человеческих жизней. Тут мы с Демой вынуждены были с ним согласиться, но только в принципе. Если рассуждать шире, сказал Дема, доливая водку, то можно вспомнить поразительные исключения из этого правила. У него, оказывается, была в молодости подружка, которая в трудную для него минуту (он проиграл в карты бригадную бензопилу) заложила в ломбарде дубленку и золотые серьги, чтобы его выручить. А я вспомнил, как однажды Раиса получила большую премию и на все деньги купила мне костюм, чтобы, как она объяснила, соседи не показывали на нее пальцем. Заговорив о женском благородстве, мы слегка повздорили. Саша утверждал, что если женщина совершает красивый поступок, то за этим всегда прячется какая-то глубинная корысть; Дема, напротив, полагал, что женской натуре как раз свойственно бескорыстие и она вполне способна на добрые деяния, но, разумеется, в состоянии полного умственного расстройства. Я был несогласен с обоими и высказал мнение, что мы вообще ошибаемся, рассуждая о женщине как о человеке в гуманитарном смысле. Понять женщину можно, лишь отнесясь к ней как к одомашненному животному. Около десяти я проводил друзей до метро. Вечер был чудесный: лилового цвета с резкими запахами. Народ уже разобрался по домам, и на оживленных еще года два назад пятачках лишь уютными костерками светились огоньки коммерческих ларьков. Словно десант инопланетян отдыхал после трудового дня. Отчего-то расчувствовавшись, Саша меланхолично заметил: — Редко встречаемся, ребята! Ты бы позванивал, Женя, не только, когда ограбят. На что Дема резонно возразил: — Не тебе об этом вякать, жук ученый. Вернувшись домой, я зажег свет и уселся возле телефона. Курил и стряхивал пепел в ракушку, которая напоминала о лучших днях. Так прошел почти час. Мне не хотелось даже включать телевизор. Даже штору на окне было лень задернуть. Я надеялся, что Таня позвонит, и она позвонила в двенадцатом часу. — У тебя все в порядке? — настороженно спросила она. — Все отлично. Я сейчас приеду. Молчала она не более суток. — Хорошо, приезжай. Повесив трубку, я сходил в туалет. Потом накинул брезентовую куртку и спустился к машине. Откуда он взялся среди ночи — шустренький, одинокий гаишник? Подстерег на съезде с Садового кольца, когда я полагал, что все опасности позади. Я хотел его объехать и удрать, но он чуть ли не бросился под колеса. Конечно, мне только померещилось, что он один: тут же, точно из воздуха, обрисовался его напарник, дюжий детина, да еще с автоматом наизготовку. Ничего не поделаешь, какие времена, такие и игры. Объяснение у нас было коротким: документы, пьян, поехали в отделение. Порыскав по карманам, я собрал все, что было: десять долларов, две бумажки по десять тысяч и мелочевкой около шестисот рублей. — Все, что имею. На что дальше жить буду, ума не приложу. Сержант, повернувшись к фонарю, деловито пересчитал деньги, десятидолларовую банкноту уважительно спрятал в портмоне, остальные небрежно сунул в нагрудный карман. Вернул права. — Куда направляетесь? — Да мне вон рядом, в тот переулок, — махнул я рукой. Приблизился напарник с автоматом. — Вы не думайте, я не брокер какой-нибудь, — объяснил я. — Живу на зарплату. Отпустите, Христа ради. — Если не брокер, — сказал сержант, — то нечего в таком виде раскатывать. — Принял кружечку с устатку. Бес попутал. — Вас бес путает, а мы дерьмо разгребаем. Милиционеры были настроены дружелюбно и ворчали для порядка. Но точно так же для порядка они, разумеется, могли меня и пристрелить, если бы я выступил. В таких случаях надо каяться, но не переходить границу: слишком активное покаяние милиционеры, особенно пожилые, иногда расценивают как издевку. — Я уж хотел на метро добраться, — канючил я, — но дома ребенок, а я ему творога купил. Ждет малыш. Отпустите, пожалуйста. Я уж не забуду вашей доброты. — Об вас же заботимся, — буркнул тот, что с автоматом, и для убедительности стволом поводил перед моим брюхом. — Это мы понимаем. В Танину дверь я позвонил ровно в полночь. После встречи с гаишниками настроение у меня, как ни странно, улучшилось. Всегда полезно вспомнить, что завтрашний день может быть хуже сегодняшнего. Таня разглядела меня в глазок и впустила. Она была в ситцевом халатике, пахнущая духами. Лицо встревоженное, нежное, родное. Как будто прибежала откуда-то издалека. Первое мгновение было самое трудное, но я встретил ее вопросительный взгляд безмятежной улыбкой, шагнул к ней и поцеловал в губы. Она ответила, слабо ойкнув, рот ее был мягок, уступчив, язык упруг, и этот поцелуй отозвался во мне чем-то таким, что дороже забвения. Я не сомневался, что она осведомлена о моей беде, но также был уверен в том, что она рада, ждала меня, а что еще было надо бойко функционирующему, передвигающемуся трупику. Стол на кухне был накрыт для чаепития, и мы быстренько за него уселись. — Какой жаркий июнь, — сказал я. — Ночью прямо потеешь. Когда это бывало? У тебя, кроме чая, разве выпить нечего? — Ты же бросил пить. — Рюмочка не повредила бы. Для смелости. — Для смелости? — Я при тебе робею. Честное слово. Достала из шкафчика коньяк какой-то незнакомой мне марки, — похоже, запасы спиртного в этом доме неисчерпаемы и все время подновляются. Поставила хрустальные рюмки. Денек выдался тягомотный, но у меня вдруг возникло чувство, будто мы где-то в Крыму, вернулись в гостиничный номер после купания, готовимся ко сну, к блаженной неге любви, и оба испытываем лишь одно малое беспокойство оттого, что счастье не может длиться вечно. — У тебя правда ничего не случилось? — У меня нет. А у тебя? Она не ответила. Ее грудь под халатиком дышала ровно. Минуты две молча меня разглядывала, словно пытаясь понять, кто я такой. Потом выдохнула заторможенно: — Пойдем спать, уже поздно. Я поднялся и побрел за ней, чувствуя себя бычком, которого ведут на заклание. Никакое менее банальное сравнение не могло прийти мне в голову. Свет она не зажгла, но на разобранную королевскую кровать падал звездный луч из неплотно сдвинутых штор. Она помогла мне раздеться. Расстегнула пуговицы на рубашке, а штаны я кое-как снял сам. Я был так трезв, точно со школьных времен не нюхал ничего крепче молока. Зрение обрело мистическую зоркость. Я видел, как замедленно падал на пол ее халатик. Ее обнаженное тело привело меня в смятение. Оно было прекрасно. Все красавицы мира сошлись в ней, чтобы меня обескуражить. Ее округлые груди и тяжелые бедра, окутанные звездным мерцанием, взывали лишь к созерцанию. Я не знал, что делать с этой женщиной. И думать было нечего о том, чтобы протянуть к ней руки. Наверное, сильная вспышка любви вкупе со спиртом производят в мужском организме разрушения, сравнимые разве что с ударом кочерги по черепу. Я что-то жалобно пролепетал, когда с внимательной улыбкой она склонилась надо мной. Ее прикосновения были щадящими. Кажется, она вполне давала себе отчет в том, что приуготовляется к совокуплению с трупом. «Ничего не бойся, — прошептала она. — Я все сделаю сама. Расслабь ножки!» Чтобы не спугнуть ее, я закрыл глаза. Долго она трудилась, деловито посапывая, пока в паху у меня не возникло жжение, словно туда сунулся небольшой энергичный муравейник. Сквозь сладкий муравьиный зуд, почти теряя сознание, я погрузился в ее лоно. Дальше мы поплыли в одной лодке. Она ритмично раскачивалась, выгребая на моем животе, всхлипывая от чрезмерного усердия, а я удерживался на поверхности, судорожно цепляясь пальцами за матрас. Тяжкий взрыв потряс нас одновременно. Ее истомные конвульсии были продолжительны, но когда она наконец утихла, я с благодарностью заметил: — Еще бы чуток, и я бы уже околел. Она сползла на бок и уткнулась носом в мое плечо. Ответила она так: — Если узнают, что я с тобой, ведь убьют. Я дотянулся до сигарет. Мне не хотелось ее слушать, наоборот, хотелось самому говорить. — Убьют — похоронят, беда небольшая… Ты никогда не задумывалась, почему люди так быстро превращаются в зверей? Особенно дети и интеллигенты. Да-да, я не шучу. Все наши гуманисты, вчерашние властители дум — во что они превратились? Все писатели, все актеры, на которых недавно молились, — это же ужас, блевотина! С пафосом умоляют тирана покончить с инакомыслием, страстно, публично лижут бьющую руку. Они больны или безумны? Мне-то стыдно, что я был интеллигентом. Интеллигенция! Партийная, советская — да вообще, была ли она? Вот миф, который на наших глазах развеялся и оставил после себя мерзкое зловоние. Прослойка образованных клопов. Сегодня у них пир победителей. Послушай, как они воют. А все почему? Да потому, что чернь, быдло мешают им со всеми удобствами присосаться к своим венам, налакаться кровушки досыта. Ату его, в загоны, на стадионы, в резервацию. Распять на кресте. Целый народ распять. Вот до чего дожили, а ты говоришь, убьют. Кому ты нужна? Игра идет крупная, на миллионы, единицы не в счет. Утомленный собственным красноречием, я чуть не свалился с кровати, и это меня образумило. Таня заметила с сочувствием: — Может, принести коньячку? Чего-то ты слишком развоевался. — Принеси, не повредит. Голая, она скользнула на пол, и дыхание у меня перехватило. Молодость вернулась в эту ночь чрезмерной яркостью впечатлений. Таня вернулась с подносом — коньяк, яблоки, — и я решил, что наступил момент истины. — Твои дружки, — сказал я, — забрали не только деньги. Они надругались над остатками моей веры в человечество. — Тебя били? — Это как раз ерунда. Она сидела на краешке кровати, чуть ссутулясь, но все равно была прекрасна. Я ее не торопил: из женщины насильно правды не вытянешь. Увертливее ее только блоха в шерсти. — Думаешь, я их навела? Ошибаешься. — Чего мне думать? Ложись, поспим. Утро скоро. — Откуда ты свалился на мою голову? Жила спокойно, никому не мешала, а тут ты. Что тебе от меня надо, вот скажи, что тебе надо? — Что мне надо было, я уже получил, — благодушно буркнул я. Коньяк приятно согрел желудок. — Ты гад, как и все вы гады, — Таня холодно подытожила как бы давнюю, заветную мысль. — Но мне тебя жалко. Ты не понимаешь, с кем связался и куда меня за собой втягиваешь. — Никуда не втягиваю. Давай адрес этого Серго, или кто там у вас за пахана? А я уж сам разберусь. Она склонилась ко мне и поцеловала в лоб. — Нашему бы теляти, да волка поймати… Они нас раздавят, как двух букашек. — У меня выхода нет. Это не мои деньги. — А чьи же? Я рассказал ей все, но в лирических тонах. Скромный, заботливый сын продает дачу, чтобы ублажить, смягчить старость больного отца. У меня ведь действительно не было подлых соображений, скорее, это был поступок никчемного человечка, сломавшегося под непосильной ношей жизни. Жест отчаяния одуревшего слабака. Попытка утопающего ухватиться за соломинку. Результат получился плачевный, но все же с комическим оттенком, потому что я был тем утопающим, который и под водой, наглотавшись тины, воображает себя ловким ныряльщиком. Таня сняла пепельницу с моего живота и острым ноготком чертила на нем какие-то таинственные письмена. Мне показалось, что глаза у нее мокрые. Мне тоже хотелось плакать. С самого начала странная между нами затеялась связь — со слезами на глазах. Таня сказала: — Еще вечером все было по-другому. А теперь, чувствую, нам обоим каюк. Ты же не успокоишься? — Забудь обо всем. Тебя это не касается. — Есть один человек, который может помочь. Алеша Михайлов. Не слышал о таком? Вместо ответа я обнял ее, и она охотно поддалась, приспосабливаясь к совместному плаванию. Не прошло и минуты, как наши голоса сплелись в утробный вой. Ее бедра двигались туго, безжалостно, беспощадно, и я целиком превратился в устремленный к победной точке сперматозоид. — Тебе больно? — спросила она немного погодя. Я пропищал что-то нечленораздельное, но она поняла: помчалась на кухню за очередной порцией коньяка. После доброго глотка, с сигаретой во рту, я почувствовал себя новорожденным. Только в левый висок долбил серебряный молоточек. — Ты вряд ли простишь, — сказала Таня, — но если сможешь поверить, поверь. Я не участвовала в их грязных делишках, хотя кое о чем, конечно, догадывалась. Я просила не трогать тебя, на коленях умоляла, да они не послушались. Проклятые твари, когда-нибудь они за все заплатят. — Это произойдет быстрее, чем ты думаешь. Кто такой Алеша Михайлов? — Неужели ты впрямь надеешься вернуть свои деньги? — Не только деньги. Но и тебя. Я не хочу тебя терять. Наконец-то она разревелась, но плакала недолго и как-то без удовольствия. Я вытер ее щеки краешком простынки. Она цеплялась за мои руки, как маленькая девочка, как моя Елочка в пору неутешных детских обид. — Ну, ну, расскажи про Алешу. Это что, ваш самый главный босс? — Это дьявол. Его много раз убивали, а он все жив. Ворочает большими капиталами, но с кем и на кого работает — никому не известно. Вообще-то у меня есть к нему маленький ход. — Сколько ему лет? — Это не то, о чем ты подумал. Он молодой, красивый, но я ему не нужна. Он не бабник. У него необыкновенная жена, и он ей верен. Вот с ней-то я однажды познакомилась. — Почему ты считаешь, что он нам поможет? — Я не говорила, поможет. Я сказала, может помочь. — Почему? — Если с ним поговоришь, сам поймешь, — в ее голосе было что-то такое, что удержало меня от дальнейших расспросов. Да и бороться со сном больше не было сил… Когда я проснулся, в квартире было тихо, как в склепе. На кухонном столе лежала записка: «Ночь была прекрасна, дорогой мой! Я поехала на работу. Ешь, что найдешь в холодильнике». Закурив, я позвонил родителям. У меня не было никакого предчувствия, но услыша мамин голос, я сразу все понял. — Когда? — спросил я. — Около полуночи. Где же ты был, сынок? — Он что-нибудь сказал? В ответ невнятное лепетание, слезы и безмолвие. Значит, отмучился папа. Отбыл восвояси. Как же я буду жить без него? Домой я вернулся в седьмом часу и, не заходя к себе, поднялся к гаишнику Сереже. Сережа дал мне адрес человека, на имя которого был зарегистрирован «БМВ»: Ванько Эдуард Петрович, ул. Беговая, дом 27, кв. 46. — Кто такой, не знаешь? Сережа после суточного дежурства уже опростал стаканчик, был, как всегда, растелешен и благодушен. — Кто он может быть, раз такую тачку купил? Мафиозе, тут и к бабке не ходи. Примешь чуток? Я поблагодарил и откланялся. Из дома позвонил Деме Токареву. Минут пять он не давал мне рта раскрыть. У него случилась беда. Девица Клара забеременела, но у него не было уверенности, что от него. Сомнения у него были потому, что он с ней ни разу не переспал, хотя Клара утверждала, что они были любовниками уже четыре месяца. — Врать она не станет, — угрюмо процедил он, — не такой человек. С другой стороны, и правды от нее я никогда не слышал. Да и потом, Жень, что же я, совсем, что ли? Как я мог про такое забыть? Тем более с любимой женщиной. — Она хочет, чтобы ты на ней женился? — В том-то и фокус, что нет. Я думаю, она вообще не беременная, а просто проверяет, как я к этому отнесусь. Мне кажется, она очень коварная. Даже живот не дает потрогать. — А где она сейчас? — Да вот сидит передо мной, изображает оскорбленную невинность. Жень, давай ей сделаем аборт? В голове у меня помутилось, но я мужественно преодолел приступ слабости. — Дема, ты не мог бы подскочить на Моховую через часик? — Чего я там забыл? — Там живет ублюдок, который меня ограбил. Это я был слюнтяем, а Дема был воином, моряком. Он замешкался всего на две секунды. — У выхода к ипподрому встретимся. Тебе подходит? Мне подходило. Повесив трубку, я закрыл глаза и расслабился. И сразу воображение услужливо вытолкнуло на поверхность ужасную картину: ледяные стены, длинный мраморный стол — и на нем окоченевшее, сизое тело отца. Его недвижное лицо с замкнутыми, каменными губами. Его сердце в волосатом кулаке прозектора. Чуть подвывая, я побежал на кухню и приник к водопроводному крану. Потом рысью вернулся в комнату к телефонному звонку. Это была Таня. Она волновалась за меня и попросила приехать. Правда, она не сказала: приезжай! Она сказала: «Хорошо бы нам поговорить не по телефону!» Я объяснил, что у меня важное, деловое свидание, но попозже я дам знать о себе. — Только не наделай глупостей. Я тебя умоляю. — У меня отец вчера умер. — Ой! — Да, вот так, живет человек — и нет его. Не хотел говорить об этом, а как-то вырвалось. Ни с кем не хотел говорить о смерти отца. Мистическое чувство подсказывало: пока я молчу, он жив. Горя не было. За весь этот хлопотный день я ни разу не утратил хладнокровия и скорбную мамину истерику наблюдал как бы со стороны. Ее мне было жалко, но не потому, что умер отец, а потому, что и она скоро умрет. Я жалел ее за то, что скоро и она будет лежать в гробу, маленькая, сухонькая, и не сможет обменяться со мной улыбкой. Следом наступит и моя очередь утянуться в ту страну, где ничего не будет. В ту страну, где нас и до рождения не было. — Мамочка, — успокаивал я ее, — ну зачем горевать? Вот уж глупости, горевать из-за смерти. Главное, что папа не мучился. Что он сказал на прощание? — Поберегись, сынок, — в ужасе прошептала она, — у тебя сердце надулось, как бы не лопнуло. — Я всем приношу несчастье, — сказала Таня в трубку. — Не надо было тебе со мной связываться. — Ты ни при чем. Он давно, еще с весны, помирал. — Хочешь, я мигом приеду? — Нет, не хочу. Дема ждал на автобусной остановке, на том месте, где мы обыкновенно встречались в пору увлечения бегами. Дема был в старых линялых джинсах и темной рубашке с короткими рукавами, с холщовой сумкой. Я показал ему бумажку с адресом. — Ага, это вон в той стороне. Вон те дома, у гастронома. А где твоя машина? — На стоянке у завода. Пошли? По дороге я поподробнее рассказал ему об ограблении. — Понятно, — заметил он. — Таких надо сразу душить, а потом с ними разговаривать. Дом нашли быстро, сорок шестая квартира была на третьем этаже. Дверь с толстой, зеленого цвета обивкой, прошитой золотыми гвоздиками. Дема позвонил и зачем-то пригладил свои жесткие пряди. Нас разглядели в глазок, потом осторожный голос спросил: — Кого надо? — Мы к Эдуарду Петровичу, — сказал я. — По какому делу? — Из комитета. По поводу субсидий, — брякнул я. После заминки дверь отворилась. В проеме стоял мужчина лет тридцати, в его внешности не было ничего угрожающего или порочного. Светловолосый блондин в хорошо отглаженных брюках, бежевой модной рубашке и даже при галстуке. — Я Эдуард Петрович. Ну что? — Ты бы впустил нас, браток, — сказал Дема. В глазах молодого человека блеснул веселый огонек. — Входите, если так хочется. Дальше прихожей он нас все-таки не повел. — Из какого же вы комитета? — На вашей машине был совершен наезд, — сказал Дема, и вид у него был при этом как у заправского киношного сыщика. — Преступники скрылись, но за баранкой были не вы. Это нам известно. — Туфту гоните, ребятки. — Теперь Ванько смеялся в открытую, и смех у него был хороший, дружелюбный, но Дема не любил, когда над ним смеялись. Без предупреждения он махнул колотушкой и нанес свой коронный удар справа. Ванько шмякнулся о стену, сполз по ней на пол и сел. Но присутствия духа он не потерял. Улыбка все так же светилась на его добродушном лице. — А вот это напрасно, — сказал он и потрогал челюсть, как бы удостоверяясь, что она на месте. — Совсем не обязательно сразу драться. — Вставай, — распорядился Дема. — Я тебя буду дальше бить. В этот момент из комнаты выпорхнула девушка: юное создание в лосинах и спортивной маечке, но как бы и голая. Она так приятно выглядела, что ее хотелось немедленно потрогать. — Мальчики, вы правильно поступили, — прощебетала она светским тоном. — Только, пожалуйста, не повредите ему чего-нибудь, он обещал на мне жениться. Не спуская глаз с Демы, жених кое-как поднялся на ноги. — Вам чего надо от меня? Словами скажите. Я вежливо объяснил, что мы ищем парней, которые вчера ездили на его машине. — Только и всего? К чему тогда весь этот цирк? Если вам понадобился Пятаков, с ним и разбирайтесь. И машина не моя, а его. Откуда у меня такая тачка? — У Эдика ничего нет своего, кроме меня, — подтвердила девица. — Да и я, может быть, подберу себе более подходящего муженька, более обеспеченного. Мне вообще-то всегда нравились пожилые мальчики. Дема поддался ее немудреным чарам. — У нас с Евгением Петровичем денежек тоже не густо, — признался он. — Зато всандалить можем за милую душу. Ванько, поняв, что дальнейшее битье пока вроде бы откладывается, заулыбался еще приветливее: — Не пойму, мужики, вам кто нужен: Пятаков или Зинка? Не было сомнений, что он готов услужить по любому пункту. — Зинку оставь себе, — сказал я. — Пятакова дай. — Ничего нет проще. Гоша сейчас ужинает в ресторане «Бега». В ресторан пошли вчетвером, потому что Зинка сказала, что боится оставаться одна в пустой квартире. На улице она сразу взяла под руку Дему Токарева и всю дорогу что-то ему втолковывала. Мы с Эдуардом Ванько плелись сзади. — Там большая компания? — спросил я. — Хоть меня твой друг и обидел, — ответил Ванько, — но дам совет. — Какой? — Не ходи к Пятакову. А придурку своему скажи, что Зинка меньше чем за стольник не ляжет. — Сто баксов? — Нет, деревянных. Ванько мне понравился, он был любезный, остроумный, интеллигентный человек, хотя немного спесивый. — А чем Пятаков такой страшный? — Потому что у него такая работа. Ответ был разумный и с тонким подтекстом. Наверное, при других обстоятельствах мы вполне могли подружиться с Ванько, но так уж складывалась жизнь, что ни на что приятное в ней не оставалось времени. Мы дружно ввалились в ресторан, и Ванько оглядел задымленный зал орлиным взором. — Точно, вон он. Позвать? Или сами подойдете? Один из вчерашних налетчиков, рослый блондин, у которого в подручных был Мотылек, сидел за столиком в компании с двумя милыми дамами, чьи свободные манеры не давали повода заподозрить их в излишней целомудренности: как раз в этот момент они обе, беленькая и черненькая, пытались с двух сторон забраться к своему кавалеру на колени, при этом беленькая оказалась удачливее, она как-то ловко отпихнула подругу, отчего та с истерическим смехом полетела на пол вверх тормашками. Гудящий зал с удовольствием наблюдал за удалой забавой, казалось, равнодушным остался лишь один человек, сам Георгий Пятаков. Он сидел лицом к входу и сразу нас заметил. Его цепкий взгляд осторожно царапнул меня по лицу, и в ответ я слегка поклонился. Не мешкая, он освободился от повисшей на его шее дамы, поднялся и двинулся к нам, по пути дважды похлопав кого-то по плечу. Коротко бросил нам на ходу: — Не здесь, топайте за мной! Гуськом мы за ним потянулись, наступая друг дружке на пятки, и это была самая нелепая гонка, в которой я когда-либо участвовал. Пятаков, разумеется, знал здесь все ходы и выходы, несся уверенно: по лесенке вниз, потом вбок, в длинный бетонный переход, потом опять вниз, потом два пролета вверх, — а мы с Демой и Ванько мчались за ним сослепу, как поляки за Сусаниным. На широкой площадке между этажами Пятаков неожиданно тормознул и обернулся к нам, так что мы с ним чуть ли не столкнулись. Ткнув кулаком в грудь Ванько, он бешено выдохнул: — Ты что же, сучонок, делаешь?! Ты зачем их притащил? Ванько растерянно загундосил: — Да чего я?.. Они вроде по делу… Я-то при чем?! — Вот когда уши отрежу, поймешь, при чем, падаль вонючая!.. — и вдруг переменил тон, обратив взор на меня: заулыбался и дружески подмигнул: — А ты шустер, мужичок! Хвалю. Быстро на меня вышел. Но все это напрасно, браток. Игра закончена, и ваши карты с дыркой. — Это не игра, — сказал я, отдышавшись. — Это грабеж. Верни деньги, и расстанемся по-доброму. Пятаков рассмеялся так искренне, как смеются дети на просмотре фильма «Ну, погоди!». — Ты что — чучмек? Кстати, у меня к тебе претензия. Ты же мне всю ногу прокусил. Справка от бешенства у тебя есть? Пора было уже вмешаться Деме, и он вмешался. Были они с Пятаковым одного роста, но, конечно, мой пожилой друг со своей одышкой не внушал молодому, тренированному бойцу особых опасений, и в этом была его ошибка. Дема врезал ему сбоку, повторил свою коронку, и результат получился впечатляющим. Георгий взлетел в воздух, как бы подпрыгнул, но не удержался и покатился по лестнице, по которой мы с таким трудом взобрались. Внизу он зацепился ногой за перила и хрястнулся башкой о бетонный стояк. Звук был такой, словно лопнула шина. Там он и застыл внизу в неприличной позе, ноги задрав на перила. Дема удовлетворенно потирал кулак. Ванько заметил с каким-то тупым глубокомыслием: — Теперь вам, мужички, недолго век куковать, — и добавил с сожалением: — А может, и мне заодно. Мы уж собрались спускаться к поверженному герою, как вдруг он зашевелился, перевернулся, вскочил на ноги и как ни в чем не бывало ринулся вниз в пролет, даже на нас не оглянувшись. — Поспешил ты маленько, — укорил я друга. — Где теперь его искать? — Вам его искать не придется, — утешил Ванько. — Он тебя сам найдет. Его предсказание сбылось через пять минут, когда мы пробирались по какому-то освещенному туннелю, которым Ванько посулил незаметно вывести нас на улицу. Я-то рвался обратно в ресторан, но Дема меня убедил, что в этом нет никакого смысла. Второй раз Пятакова вряд ли удастся застать врасплох. — Мой вам совет, мужики, — сказал Ванько. — Валите из Москвы годика на два. — Еще раз вякнешь, — одернул его Дема, — и считай, не жилец. Дема Токарев завелся, а когда он заводится, лучше ему не перечить: иначе он стену лбом прошибет. Интеллигентный Ванько тоже это почувствовал, но все же вякнул: — Свой ум не навяжешь. Мне-то что. Мне бы только самому слинять. Перед шефом оправдаюсь, он не дурак. — А кто у тебя шеф? — спросил я, но на этом наша беседа прервалась. В конце туннеля нам навстречу выступили несколько коренастых парней, кажется, их было четверо, и среди них Гоша Пятаков, невредимый и гнусно ухмыляющийся. Вот что значит очутиться на чужой территории. Ванько одобрительно хмыкнул: — Ишь ты, как на пропеллерах. Ну, теперь дай Бог ноги! Тут же он и показал, как это Бог дает ноги: развернулся и, по-шальному гикнув, ломанул в обратную сторону, откуда мы только что пришли. Мы с Демой не побежали. Наше время бегать давно ушло. Наконец-то пригодилась Демина брезентовая сумка, из которой он выудил железный штырь. Я эту болванку сразу узнал: Дема использовал ее в домашних условиях для вскрывания консервов и вместо молотка. Удобная железяка, увесистая, с заостренным концом и плоской рукояткой. Вокруг было пустынно — только стены да коридор метров пять шириной. Гоша Пятаков насмешливо окликнул: — Брось палку, фраер! Она тебе не поможет, — его кодла хрипло загоготала. Пятаков пообещал: — Да не срите. Мы вас не убьем, только изувечим. Мне не было страшно, но было стыдно. Отец в морге, бездыханный, надеялся на меня. Как его мать одна похоронит? Демино лицо с вытаращенными глазами было безмятежно. Штырь удобно лежал в его правой руке. — Верни деньги, Пятаков, — сказал я. — Все равно я их из тебя выну. Они заходили с двух сторон попарно, а Пятаков держался в центре. Вооружены они были чем попало: один с велосипедной цепью, другой ласково оглаживал матово блестящий кастет, у третьего в пальцах финяга. У меня от предчувствия боли в паху образовалась изморозь. Серые лица надвигались, как нежить. И с клыков у них капала пена. Тут Дема еще разок меня приятно удивил. В диковинном прыжке дотянулся штырем, как хлыстом, и попал Пятакову точно в лоб. Я увидел его движение, словно в замедленной съемке. Бедный Пятаков! Штырь угодил ему от переносицы до подбородка, чавкнув, врубился в хрупкую плоть. Он закачался и потек корпусом куда-то вбок, но проследить до конца за его падением я не успел. Перед глазами вспыхнула громада огня, и я опрокинулся в небытие. Из приемного отделения больницы я позвонил матери. Раиса выполнила обещание и была там. Она и сняла трубку. Поначалу она меня не узнала, а узнав, заплакала. Это были слезы искреннего горя. Как ни странно, Раиса любила моих родителей больше, чем меня, и они отвечали ей взаимностью. Отец до последнего дня не верил, что мы всерьез разошлись. Он полагал, что если мне с чем-то и подвезло, так это с женой. Наверное, он был прав. Мне тоже не в чем упрекнуть Раю ни как женщину, ни как жену. Она старалась обустроить наше маленькое семейное счастье, как умела: разумно вела хозяйство, никогда ни на что не жаловалась, вкусно стряпала, была изобретательна в любовных утехах, не закатывала истерик, не сквалыжничала из-за денег, родила чудесную, здоровенькую дочурку, но я ее почему-то разлюбил. То есть это по ее мнению разлюбил, на самом деле ничуть не бывало, л я поныне люблю ее так же крепко, как мать, как дочь, как себя самого, остро чувствую ее житейскую неприкаянность, но то чуткое влечение, которое связывает влюбленных мистическими узами и делает их безразличными ко всему остальному миру, во мне постепенно угасало, и я стал заглядываться на других женщин, а также слишком часто давал волю своему дурному, настырному нраву. На одну женщину, разведенку Настю Петракову, пышную блондинку из соседнего отдела, я начал заглядываться так пристально и упорно, что взял за обыкновение у нее ночевать, и этого гнусного предательства Раиса не вынесла. После двух-трех бурных сцен замкнулась в себе, стала чересчур покорной, а в ее бедном, обиженном сердечке исподволь скопилась неприязнь ко мне. Дальше все пошло по типовому сценарию мелодрамы. Постоянное взаимное раздражение, скандалы, множество маленьких бытовых гадостей, не жизнь, а позиционная война, в которой не бывает побед, потому что у сражающихся сторон есть только один общий противник — вчерашняя любовь. И так продолжалось до нелепой Раисиной измены. Однажды она притащила с работы какого-то замшелого пенька, напоила его водкой и уложила в нашу постель. Я вернулся за полночь, и как раз он там лежал под одеялом, седовласый, багроволикий любовник. Раиса шустрила по квартире в халатике на голое тело, изображала растерянность и испуг. Что ж у своей не остался? — спросила дерзко. — Или уж надо было позвонить, предупредить. Раз уж мы решили жить каждый сам по себе. Даже при всем своем эгоизме я почувствовал, какое небывалое отчаяние ее скрутило. Старого хмыря я бесцеремонно вытряхнул из постели, объяснив, что сам хочу немного полежать. Раисин любовник, смекнув, что бить его не собираются, спокойно удалился на кухню, где оставался запас спиртного, приготовленный для укрепления чресел. Немного погодя, мучаясь бессонницей, я к нему присоединился. Поначалу он мне даже приглянулся: этакий пожилой хряк с претензией на философское понимание сути вещей. Из той особенной, чисто русской породы бодрых печных сидельцев-умников, которым хоть трава не расти, лишь бы у него на столе дымился самовар и стояла тарелка с пышками. Я подлил ему коньяку из его собственной бутылки, а себе устроил чаек. В то время я был очарован жизнью, собирался на научный симпозиум в Швейцарию, и радовался даже тем гражданам, которые меня обижали. К тому же всех людей, не занятых наукой, мне было почему-то жалко, и еще испытывал чувство вины перед ними, прозябающими, не ведающими пути к истине. Мой счастливый соперник, выдув стакан коньяку и закусив приготовленной Раисой яичницей с ветчиной, вдруг пригорюнился и сказал, что если есть на свете самый неудачливый горемыка, то это он и есть, потому что прожил шестьдесят годов, а ничего хорошего в жизни у него не было и в помине. Даже не было ничего такого, о чем можно вспомнить с улыбкой. Чтобы его как-то ободрить, я заметил: — Как же не было? Да вот же сидит Раиса. Чудесная женщина и в самом соку. На что мой новый товарищ возразил: Ну да — чудесная. Такая же шлюха, как все бабы. Рая была мне женой и матерью моей дочери. То, что она с горя и с душевного устатка привела в дом пожилого, грустного борова, ничего не меняло; я вступился за ее честь. Врезал наглецу по зубам. Удар получился легкий, из сидячего положения, но результат превзошел все ожидания. Верхняя челюсть у неблагодарного любовника оказалась вставной, она обломилась внутрь и заклинила глотку. С открытым ртом он жутко захрипел и выпучил глаза, точно собрался бодаться. В ужасе мы вдвоем с Раисой все-таки его спасли, извлекли протез из пасти. Едва отдышавшись, гость сокрушенно заметил: — Гад ты ползучий! Я эти зубешки полгода вставлял. За что изувечил? Действительно, мне и сейчас стыдно за свою тогдашнюю ребячливость. Вскоре после этого эпизода мы с Раисой потихоньку и расстались. Некоторое время я пожил у родителей, а потом сослуживцы, узнав о моей беде, выхлопотали мне квартирку вне всякой очереди. Это свидетельство не только того, что я был на особом положении в институте, но и подтверждает, что в дурные времена, которые теперь называют «застоем», люди все же были чуточку другими и отношения между ними были как бы даже немного человечнее. Разве можно представить, что сегодня кому-то где-то за просто так отвалят жилплощадь, да чего там, хотя бы отвезут бесплатно в морг? Слезы ее мне роднее всего. Она оплакивала сейчас моего отца, а у меня это вызывало какие-то чудные лирические ассоциации. Вероятно, сказалось перенесенное на ногах сотрясение мозга. — Меня тут кое-какие дела подзадержали, — сказал я ей. — Раньше вечера вряд ли сумею приехать. Ты побудешь с матерью? — Я дала ей снотворное. Почему ты не пришел днем? — Я же говорю — дела. — Женя, в такой день… — еще несколько всхлипываний, будто мышка скребется в мембране. — Как ты думаешь, послать телеграмму Елочке? — Не нужно ей ничего посылать. Пусть спокойно трахается. — Женя! — Чего Женя! Ты соображала, когда ее отпускала? Ты куда ее отпустила? В пионерский лагерь? — Если говорить об этом, то деньгами снабдил ее ты. Разве не так? Одновременно мы опомнились. Конечно, мы были обречены разговаривать в таком духе теперь уже до конца своих дней, но ведь даже в самой упорной вражде бывают перемирия. Смерть отца разве не повод для этого. Несколько лет подряд все наши разговоры напоминают скрип напильника по железной плите — не пора ли остановиться? Я сказал ей об этом и благодушно повесил трубку, не дослушав ее возражений. Дема Токарев отдыхал на третьем этаже в реанимации. Когда мы ночью приехали на «скорой», то его сразу отвезли в операционную и продержали там часа два. Я ждал, подремывая, на диванчике в коридоре. Вышел приземистый, лет сорока врач и присел со мной рядышком покурить. У него было лицо доброго, усталого моржа. Такие лица бывают еще у мясников в новых коммерческих магазинах. — Крепко вашего товарища отделали, — сказал он. — Интересно, за что? Или просто так — пьяная разборка? — Мотивы чисто политические, — ответил я. — Скажите, он оклемается? Доктор ни за что не ручался. Пять ножевых ран, переломы рук, отбиты почки, тяжелейшее сотрясение мозга… — Вы могли его и не довезти. Довез-то бы я Дему в любом случае, живого или мертвого. Когда я там очухался, на лестничной площадке, то мы с ним были вдвоем, и мой милый товарищ лежал скрючившись в совершенно нелепой позе, которую трудно описать. Он напоминал собой горбатый тюк с тряпьем, из которого в разные стороны высовывались руки, ноги и голова. Пол вокруг тюка был в темных подтеках. Прежде чем идти за помощью, я кое-как его распрямил и положил поудобнее. Я слышал его хриплое дыхание и не верил, что он умрет. Дема принял на себя всю ярость подонков, которую мы должны были поделить поровну. У меня все было цело, не считая круглой шишечки на темени… Я пошел на него взглянуть. В реанимацию ходу не было, но через стеклянную дверь издали я его увидел. Все было, как в кино: аппаратура, подключенный к ней через систему проводов и шлангов человек на высокой кровати. О чем он там думал, в своем одиноком пограничном плавании? Спустившись на первый этаж к телефону, я позвонил Селиверстовым. Трубку сняла Наденька. Саша еще спал. Он был «совой». Наденьке я все рассказал — и про отца, и про Дему. Даже секунды ей не понадобилось на раздумье. — Я сейчас приеду, — сказала она. — Где эта больница? В который раз я был восхищен ею. Она приедет и будет ждать, пока Дема пробудится. Она подружится с дежурной сестрой на пульте и очарует врачей. Ее пропустят в палату. Через сколько бы времени Дема ни открыл глаза, она пошлет ему солнечные лучи надежды. Если на Наденьке были грехи, то она умела их искупать. Через час городским транспортом я добрался до ипподрома и нашел свою машину в целости и сохранности. Бежевым бугорком она грелась на солнышке. В салоне я немного пришел в себя, отдышался и покурил. А то всю дорогу, особенно в троллейбусе, мне чудилось, что голова не моя, а чужая, наспех прикнопленная к моему туловищу. Эта чужая голова размышляла вразброд со всем тем, что было остальным моим существом, и все нацеливалась склонить меня на какой-то безумный поступок: вроде того, чтобы ворваться в ресторан, застать тех же громил на тех же местах и перестрелять их всех к чертовой матери, как любит выражаться наш президент. В машине голова, руки, ноги, сердце опять пришли в согласие, я включил зажигание, прогрел двигатель и покатил к Тане. Получасу не прошло, как был у ее двери, которая сразу распахнулась, и Татьяна за руку втащила меня в квартиру. Она была одета, как в театр, в строгий темный костюм, при макияже, с красиво уложенными волосами. И глаза блестели, как у наркоманки. А ведь, по моим подсчетам, еще не было и девяти утра. — Ты чего? — спросил я. — Вроде чем-то обеспокоена? Ты одна? — Я связалась с головорезом, — горестно призналась она. — Притом с бессердечным головорезом. Ты не мог позвонить? — Откуда? Кофейком не угостишь? Перед тем как пить кофе, я умылся в ванной. Но в зеркало старался не смотреть. Один раз увидел, как там мелькнуло чье-то незнакомое лицо, в ссадинах и с козлиным взглядом. Когда уселся за стол, поглядел на Таню более внимательно и понял, что перед этой женщиной кривляться не надо. Она не предаст. — Батя умер, — сказал я. — Друга порезали. А так все ничего. Если повезет, через месячишко с тобой поженимся. Она подошла и прижала мою голову к своему животу. Нездешнее было мгновение, дотянувшееся, может быть, из юрского периода. Когда самка жалела самца, понимая, что без него пропадет. — Помнишь, ты упоминала про некоего Михайлова? — спросил я, усадив ее рядышком. — Который может помочь? Таня молчала. Ее лицо вблизи было беспомощным, и блеск в глазах потух. Сейчас это была обыкновенная, усталая женщина, озабоченная выкрутасами мужика. — Я почему спрашиваю, — продолжал я. — Денежки хотелось бы вернуть. Не то чтобы я корыстолюбив, но сумма солидная. — Не знаю, чем ты меня купил? Ничего в тебе нет привлекательного. Потрепанный, пьющий мужичонка средних лет. Да еще с придурью. — На придурь и клюнула, — объяснил я. — Все женщины на это падки. Она бережно поцеловала меня в губы. — Ты очень страдаешь? Не знаю, что она имела в виду, но я не страдал. Во мне зияла пустота. Даже яйцевидная шишка на черепе не болела. Напротив, я как бы внутренне посвежел и приосанился. — Деньги надо вернуть, — повторил я. — Сведи меня с Михайловым. Она вдруг вспыхнула: — Да ты понимаешь своей дурьей башкой, что Алеша опаснее всех твоих обидчиков, вместе взятых? Попадешь к нему в лапы, а вдруг не отпустит? Про него солидные люди, не чета тебе, шепотком говорят. Кто был ему врагом, тех нигде найти не могут. — Нам и нужен лихой человек. — Нам? Ты, Женечка, по правде, что ли, в меня влюбился? — Хватит трепаться. Ты можешь быстро связаться с ним? — Я уже связалась. — Когда? — Вчера. Я Насте звонила. — Жена его? — Да. Замечательная девушка. Мы с ней на английских курсах подружились. Она ангел. Даже странно, как она с ним живет. Может, он ее заколдовал. Чудно мне было слушать Таню. Она так уверенно ориентировалась в том мире, который я все же не мог принимать всерьез, считал его вымороченным, ублюдочным, порожденным общим распадом, обреченным на скорое исчезновение; но для нее он столь же реален и незыблем, как для меня в прошлом был мир университетских библиотек. — Ты знаешь адрес? — Знаю. Только надо заранее условиться. — Звони. Еще раз потянулись ко мне ее губы. Ей не хотелось никуда звонить. И я ее понимал. Она была в недоумении. До встречи со мной у нее был налаженный быт, красивые планы, не исключающие, вероятно, и брака с заезжим миллионером, — и вдруг все роковым образом изменилось. Вместо доброжелательного начальника, прихоти которого незатейливы и вряд ли идут дальше дежурной случки, вдруг подошлют штатного палача; а вместо миллионера с берегов Амазонки торчит круглая башка отечественного кретина. Понятно, женский умишко заметался, как птичка в клетке. Я помог ей разобраться. — Мы над судьбой не властны, Танечка. Я твой мужчина, чего теперь горевать. Перестань сомневаться, тебе и полегчает. Требовательно сверкнул ее взгляд. — Может, и мой. Да подыхать-то зачем? — Ну что ты, до этого еще далеко. Звони скорее. Она позвонила, но, как я понял, не самому Михайлову, а все той же Насте. Они немного поболтали, а потом она ждала минут пять с трубкой в руке, и все эти пять минут мы молча разглядывали друг друга. Наконец Таня озабоченно заметила: — Сейчас царапины на мордочке припудрю. А то уж слишком на уголовника похож. Настя передала, что Алеша Михайлов примет нас в двенадцать часов. — Она что, так и сказала — примет? — Она сказала: привози своего мальчика. В этот раз вместо того, чтобы, по обыкновению, расплакаться, мы начали смеяться и никак не могли остановиться, хохотали и в ванной, пока она обихаживала мою рожу, и обнимались, и целовались; и если этот дурацкий нервный смех достиг ушей моего мертвого отца на его ледяном ложе в морге, то представляю, как ему стало досадно. Пока добирались до Ясенева, куда было велено подъехать, Таня рассказала еще кое-что об этом загадочном человеке. Он был грозен, красив, молод и обладал, по ее словам, телепатическим даром. Женщины влюбляются в него все подряд и подчиняются ему беспрекословно. Вне зависимости от возраста. То же самое и с мужчинами. Никто не знает, большая ли у него банда, но вполне достаточная, чтобы на него не огрызались даже такие отчаянные головы, как солнцевские ребята. Кавказцы тоже обходят его стороной и не устраивают с ним разборок, столь ими любимых. То есть поначалу устроили две-три облавы, но потеряли четверых лучших своих боевиков и угомонились. Его покровительство, даже косвенное, это гарант спокойного бизнеса. Она убедилась в этом на Серго, на своем шефе. Как-то обмолвилась, что знакома с Алешей, и надо было видеть, как шеф встрепенулся. Прицепился к ней, как пиявка. Интересовался малейшими подробностями. Но она темнила, потому что подробностей не было, а признаваться в этом ей было не с руки. С тех пор шеф к ней переменился и, вызывая на ковер, никогда не забывал поцеловать руку. В этом дорожном разговоре, пока неслась под колеса прожаренная июнем вялая, заплеванная Москва, Таня открылась мне совершенно неожиданной стороной. Мир подонков, о котором она повествовала с мудростью посвященной, где долго обосновывалась, не ослепил ее хрупкую женскую душу: она понимала его уродство и призрачность, хотя затянуло ее течение в самую середину. Ее суждения были умны и язвительны, а наблюдения — точны. — Пока мы не поженились, — сказал я, — ответь на один вопрос: какого черта ты во все это вляпалась? — Ты тоже вляпался, — в ее голосе необидное сочувствие. — Только ты вляпался сослепу, а я сознательно. Мне нищета обрыдла. Я тебе вот дам дневник, я его целых полгода вела. Хочешь почитать? — Читали мы девичьи дневники. Цветики-семицветики, любовные сопельки. — Таких не читали. Приехали. Вошли в шестнадцатиэтажную башню и поднялись на шестой этаж. Арматурная пуленепробиваемая дверь — и на ней хитроумное компьютерное устройство. Таня набрала шифр, и нежный женский, почти детский голосок отозвался: «Кто там?» Отворила стройная девушка, провела нас через двойной холл, и они с Таней обнялись, погладили друг дружку, как это делают давно не встречавшиеся подруги. Потом девушка с улыбкой обернулась ко мне, и я встретил взгляд прямой и ясный. Ошибки не было: она была мне рада. — Настя, — сказала она, — а вы Евгений Петрович. Проходите в комнату, Алеша ждет. Я приготовлю кофе. Поможешь, Танечка? Девушка была прехорошенькая, но не это главное. От нее исходили столь мощные токи нравственного здоровья, что не ощутить их мог только слон. Искренняя теплота ее слов, без малейшей фальши, оказывала мгновенное воздействие, хотелось подергать себя за ухо. Мой циничный ум воспринял эту приветливую девицу с неудовольствием, как нечто инородное и потому ненадежное. Если это жена Михайлова, подумал я, то не попал ли я в обитель доброго самаритянина, прикидывающегося злодеем? С каких это пор возле свирепых разбойников щебечут подобные птички? Настя словно прочитала мои мысли: — Не беспокойтесь, Евгений Петрович, Алеша вам поможет. Квартира была огромная, комнат, наверное, в пять, с искусной планировкой, двухъярусная, я в таких раньше не бывал. Обладание такой квартирой в нашем отечестве всегда обозначало принадлежность к некоей касте управителей: прежде это были аппаратчики, нынче — ворье, впрочем, как показали годы перестройки, это были, в сущности, одни и те же люди, лишь поменявшие товарный знак. И вот как насмешливо распорядилась судьба: к аппаратчикам не ходил, нужды не было, а к одному из новых хозяев все же довелось идти на поклон. Что поделаешь, из дураков мосты ладят. Алеша Михайлов вошел в комнату стремительно, как Ильич вбегал в кабинет в фильме «Ленин в 1918 году». Но кепочки на нем не было. Ладный, крепко скроенный молодой человек лет тридцати пяти, облаченный в удобную домашнюю куртку и просторные спортивные штаны бронзового цвета. Кинул «Привет!» и уселся напротив, нога на ногу, прикурил от «ронсона», глубоко затянулся, изучал меня в упор. Я сто лет не видел таких безмятежных мужских лиц. Если существовал где-то на свете порок, то этого человека он не коснулся. В любопытном взгляде — слабый отблеск улыбки, словно приглашение: давай, браток, сморозь чего-нибудь, и похохочем от души. В комнате мы были одни: дамы хлопотали на кухне. — Проблемка в общих чертах понятна, — сказал он наконец, налюбовавшись мною вдоволь. Но расскажи поподробнее. Я так и сделал, рассказал все как на духу, не испытывая никакой неловкости оттого, что он намного моложе меня, но начиная как-то поеживаться под его пристальным взглядом. Я кожей почувствовал: этот парень опасен, как кобра. Был ли он гипнотизером или просто отчаянным человеком, судить не берусь, но в том, что передо мной была необыкновенная, крупная личность, сомневаться не приходилось. — На двадцать штук, говоришь, кинули? — уточнил он. — И друг в реанимации, — добавил я, неизвестно зачем. — Это понятно, — заметил Михайлов. — Непонятно другое. Ты почему целый? Гошу Пятакова я знаю, он у Серго правая рука. Милосердие ему чуждо. — Пятаков сразу вырубился. Может, поэтому. — Но он живой? — Не знаю. Череп у него с трещиной, это безусловно. Михайлов потушил окурок в пепельнице, немного подумал и подвел итог: — Что ж, Евгений Петрович, помочь нужно, раз уж обидели тебя. Да и Настя хлопочет… Закавыка только одна: я ведь от ваших воровских дрязг отошел. Больно вони много. Впрочем, если ради развлечения. Серго давно курятник разевает не по чину. Цена тебе известна? Двадцать пополам. Десять тебе, ну а десять мне. Согласен? Пораженный, я молчал. — Немного ты стушевался. Евгений Петрович, — посочувствовал Михайлов. — Но уверяю тебя, цена нормальная. Другие возьмут дешевле, но обманут. Им с Серго не справиться. Он в крупняке. Учти и такое обстоятельство: вы Пятакова покалечили, а он для Серго как сын. Ему трудно будет тебя простить. Я не уговариваю, пойми правильно, просто ситуация сложилась не очень перспективная. Прикинь: десять тысяч баксов против твоей и Танюхиной жизни. Велика ли цена? Я бы не ломался. Он говорил со мной участливо, как гуманный хирург, который пытается смягчить больному роковой диагноз. От его участия меня кинуло в дрожь. Черт меня к нему принес. Но он был прав: мы с Таней слишком глубоко увязли в этой истории. — Согласен, — сказал я. — Пополам так пополам. Главное, деньги попадут в честные руки. Впервые Михайлов улыбнулся. У него были ровные, белые зубы, как на рекламе дантиста. Природа действительно вылепила его лицо в благодушном настроении. — Хорошо держишься, Петрович, — одобрил он. — Я к тебе немного пригляжусь и, может быть, сделаю другое предложение, еще более заманчивое. Как раз дамы подали кофе. Таня стрельнула в меня глазами: как, мол? Я поостерегся гримасничать перед бдительным оком Михайлова. По правде говоря, с той секунды, как я согласился поделить родные доллары, они перестали меня волновать. По натуре я хоть и прижимист, но не настолько, чтобы из-за денег терять аппетит. Колониальное дыхание времени застало меня в солидном возрасте, и я вряд ли уже забуду, что есть вещи неизмеримо более важные, чем прибыль. Смерть отца, к примеру. Или прикосновение к женской душе. Или даже упоительный гул мотора на загородном шоссе. Кроме кофе, тарелочки с нарезанным сыром и вазочки с печеньем, Настя поставила на столик хрустальный графин с золотисто-желтым ликером, но к нему никто не притронулся. Зато мы с Михайловым смолили сигареты одну за другой. Нам с Таней давно пора было двигать восвояси, но у меня точно зад прилип к креслу. Каким-то сверхчутьем я понимал, что квартира Михайлова сейчас единственное место, где я могу отдышаться. Впереди было дел невпроворот, и ни одного приятного. Главное, предстояло назавтра похоронить отца. Двое суток я провел как бы в состоянии психической анестезии, но догадывался, что боль утраты в любой миг может вонзиться в мозжечок и повалить с ног. А тут рядом бесхитростные женские лики и обаятельный супермен, протянувший руку помощи за десять тысяч долларов. Но еще больше, чем супермен, меня занимала его подружка. Ее трудно было назвать современной особой. От нее веяло домашним уютом и волшебством. Прежде я не встречал таких девушек, но предполагал, что они существуют. Она была из тех, кто носит жизнь в себе, как маленький праздник. Обыкновенно таких душат в колыбели, а эта перешагнула за двадцать лет и еще как удачно прилепилась к оголтелому волчаре. — Танечка рассказала, вы были известным ученым, — говорила Настя, ярко светясь очами, печалясь и радуясь чему-то неведомому. — Но как же так, Евгений Петрович? Если вы сдались, оставили любимое дело, то на что надеяться обыкновенным людям? С кого брать пример таким простушкам, как я? Простите, что я так прямо говорю, мы мало знакомы, но я что-то слишком часто встречаю замечательных людей, которые вдруг опустились на жалкий бытовой уровень. Это убивает меня. Что происходит с нами? Вы старше, умнее, ответьте. Режим рухнул, но вместо доблестного рыцаря повсюду восторжествовал какой-то холодный, алчный уродец. Как это понять? — Режим не рухнул, — сказал я, — и люди остались людьми. Просто им приходится бороться за выживание. Да вы у мужа спросите, он лучше знает. Настя засмеялась, как солнышко вспыхнуло. — Алеша, к сожалению, так и родился хищником. Для него это все несерьезно. Верно, Алеша? — Тебе в институт пора, — напомнил Михайлов. — Ты уж извини, Петрович, у нее госэкзамены. После договорите. Нас выпроваживали, и я нехотя поднялся. Алеша, не вставая, протянул мне руку: — Держись, мужик. Бабки к тебе вернутся деньков через пять. Пальцы у него были как стальные тисочки. Настя проводила нас до дверей. С Таней они поцеловались, а мне она шепнула: — Берегите Таню. Она много страдала. Уже в машине я признался: — Никогда не встречал более странную парочку. Что же их связывает? — А нас? — У нее подозрительно дрожали веки. Я довез ее до дома, но подниматься не стал. — Послушай, Танюш. Собери самое необходимое, отвезу тебя к другу. Поживешь у него пару деньков, пока все утрясется. — Подожди здесь, я сейчас вернусь. Солнце охватило огнем ее стройную фигуру на пороге подъезда. Я выкурил сигарету, пытаясь отогнать уже подступающий к сердцу мрак. Таня вернулась с толстой синей тетрадью в коленкоровом переплете. — На, прочитай. — Дневник? — Прочитай, это важно для меня. Ты поймешь. — Почему без вещей? — Не бойся, меня не тронут. — Это как? — Я умею водить за нос вашего брата. Только этому и научилась в жизни. Через час я выгрузился около больницы. На первом этаже наткнулся на Сашу Селиверстова. Невыспавшийся, тусклый, он тем не менее выглядел элегантно. В сером выходном костюме, в лазоревой рубашке и при галстуке. — Ну? — спросил я. — Баранки гну! — ответил он остроумно. — Вы что же, на старости лет решили поиграть в Аль Капоне? — Или в пиратов? У Демы, допустим, никогда ума не было, но ты-то, ты! — Не зуди, скажи, как он? — В коме, по-прежнему… Надя там… У Саши было точно подмокшее лицо, с набухшими подглазьями, отечное. Взгляд потерянный. За четверть века нашей дружбы я редко видел его жизнерадостным, но в его обычной депрессии всегда был некий юмористический проблеск: сейчас он был по-настоящему подавлен. — Женя, можно тебя спросить? — Чего? — Почему вы не взяли меня с собой? Почему даже не позвонили? — Я звонил, тебя не было дома, — соврал я. — Надька подтвердит. — Правда? — Он оживился. — А я уж было решил… Ну ладно, забудем про это. Я тут пошумел немножко, к главному сходил. А то ведь здесь люди без присмотра выздоравливают, как мухи. — Дема выкарабкается, — сказал я. — Никаких сомнений! Мы не убедили друг друга. Мы оба знали, что Дема смертен, как и мы. Это на какую-нибудь деваху он мог произвести впечатление вечного странника, но не для нас. Он печень давно пропил, и сердечко у него не раз давало сбой. Без Демы жизнь померкнет. — Прости, — спохватился Саша, — я не выразил соболезнования. Только утром узнал… — Ничего. Пожалуй, поеду к матушке. Вечером созвонимся. Уже я включил зажигание, когда с больничного крылечка спорхнула Наденька. В белом халате, с растрепанной прической плюхнулась рядом на сиденье. — Дай сигарету! Я дал ей и сигарету, и огонька. Глубоко, по-мужски затянувшись, откинула голову на сиденье, лукаво на меня посмотрела. — Что, тяжко, дружок? — Терпимо. Помирать всем придется. — Смотря как помирать. Тебе в церковь надо сходить. Покайся, причастись. Увидишь, станет легче. — Что это ты? Я как раз пока не собираюсь помирать. — Ты грешил много последнее время, — печально заметила Наденька. — Вот и аукнулось. — Грешил-то я вместе с тобой. — Это не в счет. Я тебя просто пожалела. Вы с Демой как дети мои. Я вас иначе и не воспринимаю. — Ты и Дему жалела? Сморщила личико в старушечьей усмешке, розовые морщинки потекли от глаз на щеки, и я тут же вспомнил, что она ведьма и человеческий разговор с ней вести надо осторожно. — И Дему жалела раза два. Но давно, лет десять назад. Ты доволен? Я был поражен. — Зачем ты именно сейчас об этом сказала? — Потом поймешь. Ну все. Я побежала. Крепись, брат! В недоумении я проводил ее взглядом. Ишь как ловко вскидывает коленки, а ведь не худышка. Никто не поверит, что ей к сорока. Что-то вроде муравья царапнуло гортань. Противный гнилой смешок пробился наружу. Разрази меня гром! Наденька гениальная женщина, она хотела, чтобы я рассмеялся. Кругом боль, смерть, обман, корысть, но когда вся эта дурнота становится невыносимой, человека одолевает смех. Наденька подтолкнула меня к критической отметке, чтобы я поскорее перешагнул роковую черту. Она не учла одного: смех на пределе страдания означает всего лишь начало душевного распада. Это симптом шизофренического равнодушия. Муравей в горле еще разок поскребся и затих. Из последующих двух суток в памяти остались только отдельные эпизоды. Но некоторые очень яркие. На поминках за столом почему-то оказалась Елочка, доченька. Притулилась рядышком и тонкой ручкой пилила в моей тарелке кусок ветчины. Получается, что Раиса все же дала ей телеграмму? Нет, объяснила Елочка, мама сообщила ей про смерть дедушки по телефону. Мама ее не звала, но как она могла купаться и загорать, когда у всех такое горе! Вдобавок у нее самой возникли проблемы, про которые она даже не решается мне сказать. Она подлила мне водки, и я послушно выпил. Потом Елочка все же призналась, что ее проблема в том, что она, кажется, беременная. Ничего страшного в этом, конечно, нет, сказала она, сейчас многие девочки попадаются, но все-таки неприятно, потому что теперь ей понадобится где-то занять двести тысяч. — Ты же, наверное, не дашь столько денег, папочка? — спросила она с укоризной. Смешливый муравьишко опять закопошился в горле. Я поинтересовался, где это случилось: на пляже или в гостинице. — Это случилось дома, папочка. Прямо в постели. — И кто же этот ухарь? — Какое это имеет значение? Я же не собираюсь за него замуж. На это возразить было нечего, и я лишь спросил, что по этому поводу думает мать. — Денег не даст, — ответила Елочка. Я поискал взглядом Раису. Она обнимала за плечи мою маму и что-то нашептывала ей на ухо. Матушкино лицо, похожее на сморщенный поминальный блинок, пьяненькое, пылало алой свечкой. Овдовев, она, конечно, долго не протянет. Гостей за столом было немного, как немного было и провожающих на кладбище, — человек пятнадцать. Большинство свои: какая-то близкая и дальняя родня, тети, дядья, двое стариков с отцовской работы. Они гроб несли вместе с двумя моими племяшами. Ни с кем из них за целый день я не обмолвился и парой слов. Язык не ворочался. Но горя я по-прежнему не чувствовал и все, что положено делать сыну на похоронах отца, проделал почти машинально. С самого утра, когда поехали за ним в морг, я вперемешку с водкой насасывался транквилизаторами и, кажется, проглотил уже пачки две. Довел себя до тупой, блаженной кондиции и теперь клевал носом, с трудом соображая, где я. Помню еще, как Елочка помогла доковылять до раскладушки на кухне. Уже во сне я продолжал разговаривать и пытался доказать, что только подлец способен отоварить ребеночком несовершеннолетнюю девочку. Елочка не возражала, потому что не могла утянуться в мой сон. Зато спустя какое-то время из ниоткуда возникло во мне грозное багряное облако, заполнило дрожью каждую жилочку, и я беспомощно ждал, понимая, что встреча близка. Из яркой глубины, из потустороннего блеска склонился надо мной отец. Он улыбался и был безмятежен. — Папочка, дорогой, — пискнул я. — Не уходи, останься! Зачем ты умер? Отворились бледные уста, глухо прозвучал родной голос: — Не дури, сынок. Как это я умер? Да я живее тебя. Дотронься, убедись. Страх сковал меня, и я не осмелился протянуть руку… У Виктора сидел этот педик из «Монтаны», Володя, кажется, поэтому прощание у нас получилось скверным. Володя тот еще типчик, я его на дух не переношу. Рыхлый, дерганый, с ядовитыми приколами и постоянно ищет партнера. Не понимаю, что их связывает с Виктором? Деньги, правда, у Володи водятся, но мой Витя не жаден и на чужое не зарится. Я как-то прямо спросила: ты что, Витечка, обслуживаешь, что ли, придурка? Он не обиделся: нет, сказал, не обслуживаю, мы друзья. Теперь-то я не удивляюсь, что у него такие друзья, а тогда, помню, аж поперхнулась. Витенька, кричу, но он же пенек, только и думает, кому бы подставить свою жирную задницу. Понимаю твою злость, сказал Витя, на него не действуют твои чары. Когда я приехала, они оба были уже под банкой, допивали бутылку виски. Володя стал сразу выпендриваться, говорил ужасные гадости, мой Витечка ему подсюсюкивал — все было мерзко, пошло. Я немного побыла, пригубила рюмку, поцеловала Витеньку в щеку — и ушла. Вот и вся любовь. На столе две сотенных и записка: «Не обижайся, детка, важный дела. В другой раз будем развлекаться. Ашот». Мы с Алисой пришли к единому мнению, что если бы все клиенты были, как этот грузин, жизнь была бы сносной. В этот раз я приготовила ужин сама: сходила на рынок и на последние гроши купила свиных отбивных, зелени и бутылку хорошего красного вина для подливы. Питер остался доволен. Разомлев от горячего мяса и коньяка, чуть не уснул в кресле. Я еле дотащила его до постели. Туша ничего себе: килограммов сто пятьдесят. Попытки заняться любовью ни к чему не привели, хотя он старательно пыхтел и делал вид, что сейчас пронзит меня насквозь. Чтоб сгладить неловкость, Питер придумал такой комплимент: — Ты есть самая хорошая жена, о которой я мечтал. Мне было грустно это слышать. Утром я помогла ему принять душ, напоила кофе и проводила до лифта. Вместо обычных двухсот он оставил пятьсот марок. Клавдия Семеновна — вдовица шестидесяти пяти лет, была замужем, как она говорит, за большим человеком и старательно изображает из себя светскую даму, но на самом деле это обыкновенная мелкая сучонка, да еще вдобавок без царя в голове. Каждая встреча с ней для меня испытание, потому что я вынуждена ее ублажать, а это непросто. В течение двух часов, не меньше, угощаю ее вином, пирожными, кофе и выслушиваю несусветный бабий бред. Вчера она разглагольствовала на тему, как ей, благородной, трудно жить среди всякого дерьма. Вот образчик: «Нельзя людям делать добро, обязательно злом отплатят. Озверели все от безделья, и каждый норовит себе чего-то урвать. А потому что нет культуры. С нашим народом без палки нельзя. Вот я по себе сужу. У меня сосед пьяница пропащий, алкоголик, сколько раз его выручала. Приползет утром, еле дышит: «Клавочка, родная, последний разочек, дай чирик! До аванса». Ну, сунешь ему, лечись, не жалко. И какая была его благодарность, этого отребья рода человеческого? Прихожу как-то утром из магазина, и во всю дверь черной краской: «Здесь живет пиявка». Ну и матом нехорошо написано. Я сразу в милицию, у меня там сержант знакомый, указала на соседа, его взяли, допросили. Признался! Я его потом спрашиваю: зачем ты так. Митя, нахулиганил, разве я тебя не поощряла? Смотрит в пол, гаденыш, и молчит. Думаешь, совестно ему? Если бы. Напугали в отделении, поучили маленько, вот и притих. Это маленький житейский пример, но очень характерный. Наш народ признает только силу. Горбачев, спаси его Христос, объявил свободу, лучше бы плетей заготовил побольше. Русскому мужику дай свободу, он от радости собственный дом подожжет. Потому что невежество, дикость. Был прежде царь, были дворяне, держали народ в рамках, работать заставляли, а теперь что? Даже при коммунистах, будь они прокляты, какой-то страх был, а теперь? Вот возьми немецкую нацию…» Просидела свои два часа, вылакала полбутылки ликера, забрала деньги — и ушла. Потом я до вечера квартиру проветривала. Не знаю, почему она мне так противна и почему я так ее боюсь? Наверное, нервы. Недавно почудилось среди ночи, на балконе кто-то стоит. Огромный, черный, вроде мужчина в плаще и с капюшоном. Я так и обмерла, ноги отнялись. Не могу из-под одеяла выползти. И чем дальше смотрю, тем отчетливее различаю: уже как бы и лицо вижу — черное, носатое, с выпуклым, как у обезьяны, лбом. Кричать сил нету, да и кто услышит. А он уж и руку к балконной двери протянул и словно ногтями скребется. Тут я не выдержала, покатилась с постели, коленку расшибла. На четвереньках — и на кухню. Там окно открыла, выглянула — никого. Никакого мужика. Ночь тихая, звездная, весь балкон передо мною. Свет зажгла, жахнула стакан вина, понемногу успокоилась. Но так до утра и не заснула. Боже мой! — виденья, миражи, нервы — что же дальше будет? Вошла в зал — Господи помилуй! Алиса за столиком с четырьмя красавчиками. Одного взгляда достаточно, чтобы понять: ребята крутые. Все в пределах сорока, в моднющих темных костюмах, точно с одной вешалки, с прилизанными прическами, все блондины. Подошла, поздоровалась, один вскочил — рост метр девяносто, — подставил стул. Села. В хорошем темпе осушила пару рюмок чего-то крепкого, чтобы страх залить. Про себя психую ужасно: что же она, засранка, дура Алиса, так подставляется! Или вчера родилась? Ребята мало того что крутые, так еще из Риги. То ли деловые, то ли какие-то депутаты. Но видно, голову оторвут шутя. Я незаметно Алисе мигнула: выйдем, дескать, потолкуем. А она, стерва, будто не понимает, хохочет, кривляется, совершенно уже бухая. Или, похоже, травки курнула. За меня ребята взялись дружно: наливали с трех сторон, закусками обложили — икра, осетринка, мясное ассорти, салат из свежих помидоров. У меня в рот кусок не лезет: одна мысль — надо линять. Да как слиняешь, не бросать же подругу. Короче, через час повели из ресторана под конвоем, двое спереди, двое сзади, мы посередине, и Алиска на мне болтается, водит ее из стороны в сторону. У рижан глаза зоркие, как штыки. Сзади кто-то шепчет: «Не робей, сестренка, не обидим!» и ручкой ознакомительно по попке… Тут я вообще окаменела, мамочке взмолилась: родненькая, помоги дожить до утра! Посадили в такси, повезли в номера. В «Россию». У входа знакомый швейцар, дядя Витя, я было обрадовалась, а он, когда нашу компанию увидел, отвернулся и будто ослеп. Значит, заранее схвачен. Поднялись на двенадцатый этаж, номер «люкс», трехместный. Такие хоромы, хоть в теннис играй. Мужчины поскидывали пиджаки, расселись кто куда. Перешучивались, но не по-русски. Мной овладело полнейшее равнодушие. Мужчин я не различала, ни одного имени не запомнила. Они были, все четверо, как близнецы: розовенькие, белобрысые, возбужденные. На столе появилась водка, яблоки, фужеры. Наконец объяснили, чего от нас ждут. Они хотели, чтобы мы с Алисой занялись лесбийской любовью. «Не буду! — завопила я. — Не хочу! Я ухожу домой». Мальчики заржали, и буквально через минуту, не успев очухаться, мы с Алисой, растелешенные, лежали в обнимку на колючем диване. Зрители удобно расселись полукругом с фужерами в руках. Алиса невменяемо дышала перегаром мне в ухо, сомлела. Один из мужчин не поленился, подошел к дивану и смачно шлепнул ее по заднице. «Включай кино, девочки!» У него были волчьи, ледяные глаза. «Меня тронешь, сказала я. убью!» Наши взгляды встретились. «Ишь ты, — удивился он. — Кусачая русская шлюшка. Да ты не сомневайся, дешевка, заплатим. Давай, не тяни». Алиса от шлепка на мгновение очнулась и как-то сразу поняла, что от нее требуется. Заерзала, потянулась и вцепилась зубами в мой торчащий сосок. Ее руки ловко заскользили по моим бокам. Я никогда прежде этого не делала, а у подруги, оказывается, был опыт. Закрыв глаза, одеревенев, я ничего не испытывала, кроме стыда. Как в первый раз у гинеколога. Алиса постепенно завелась, стонала, билась в конвульсиях. Мужские гулкие голоса перекликались, как в лесу. Но до конца кино было еще далеко. Меня подняли и перенесли в другую комнату, где было темно. Двое, трое, десятеро распаленных самцов навалились, рвали на части, кусались, выворачивали ноги, один за другим с хрустом, с хрипом врывались в меня. В какой-то миг я почувствовала, что осталась одна. Мазнула рукой по лицу — мокрое, липкое. Ощупала тело, тоже все словно измазанное клеем. «Алиса!» — позвала. Никакого ответа. Кто-то возник в светлом проеме двери и швырнул на кровать одежду. Кое-как влезла в мини, запахнулась в шубку. Вышла в гостиную. За столом двое белобрысых и с ними протрезвевшая, смеющаяся Алиса. «Ты идешь со мной?» — спросила я. «Куда? — растерялась она. — Сейчас ведь ночь». Я молча направилась к двери. Белобрысый догнал, развернул к себе. Это был тот, который торопил. Сунул в руку тоненькую пачку банкнот. «Не обижайся, малышка. Побаловались немного, что такого». — «Ты свинья и подонок, — сказала я. — Но и я не лучше. Прощай!» В лифте пересчитала деньги и глазам не поверила. Четыреста рублей четвертными. Можно хорошо раза три пообедать в недорогом ресторане. Разбередила себя воспоминаниями, пошла на почту и отправила мамочке очередной перевод — на тысячу рублей. Вечером Алиса умчалась на свидание, а я в одиночестве еще осушила почти целую бутылку. Я все думала, почему я не люблю Алису? Не потому ли, что она мое собственное отражение в кривом зеркале: лживая, мечтательная и ненасытная? По виду — студент-старшекурсник. В потертых джинсах, в чистой, но далеко не новой серенькой рубашонке. «Что здесь может нравиться?» — «Почему же вы так внимательно разглядываете? Я давно за вами наблюдаю». Я повернулась и пошла: хватит с меня впечатлений новейшего искусства. Студентик, естественно, увязался следом. Более того, выкатился и на улицу. Он был мне совсем ни к чему. Вполуха слушала его щенячье лепетание об авангардизме, кубизме, мудизме и прочем, но у входа в метро он вдруг заступил дорогу и, видно, набравшись смелости, произнес: «Не хотите ли выпить кофе? Я угощаю». Милый мальчик. Не хотите ли кофе? Нет бы прямо сказать: не хотите ли со мной потрахаться? Я не хотела ни того, ни другого. «Юноша, вы ошиблись, — сказала я. — Я вам не пара». — «Почему?» — удивился он. «Потому что я пью не кофе, а коньяк». Внезапно он покраснел, и лицо стало несчастное, точно получил пощечину. «Можно выпить и коньяку», — прогудел неуверенно. «У тебя сколько денег?» — спросила я. «Немного, но на бутылку хватит. Я студент». «Вот и приглашай своих однокурсниц». Думала, отвяжется, не тут-то было. Спустилась в метро, села, а он рядышком. Молча доехали до «Павелецкой». На эскалаторе он сзади стоял и дышал в затылок. Я начала злиться. «Чего ты хочешь?» — спросила. «Если можно, провожу вас немного?» — «Пустая трата времени, разве не понимаешь?» — «Ничего, время у меня есть». Я спешила на Зацепу к своей портнихе, она шила черную юбку-клеш. До самого подъезда он сбоку шлепал. Представился: зовут Володей, из Курска родом, заканчивает МЭИ. Девушка у него раньше была, но теперь он одинок. У портнихи пробыла часа два, вышла, сидит, горемыка, на скамеечке, ждет. Я на него ноль внимания, но что-то давит в груди, жжет, какое-то давнее воспоминание. Ловлю такси, он под ногами вертится и все что-то бормочет как заведенный. «Скажите, прошу вас, вы любите другого человека?!» Глазенки несчастные, щека дергается, вполне возможно, псих. Ну я и рубанула правду-матку. «Повторяю, Володя, ты ошибся. Никакой любви давно не бывает. А я — обыкновенная путана. Накопишь денежек — звони. На тебе телефон». — «Сколько надо накопить?» — «Для тебя, как студента, со скидкой. Сто баксов — и я твоя». Подкатило такси, чудом я спаслась. Глянула в заднее окошко — визитку нюхает. Смешной дуралей! Видно, перестоял в стойле, соки забродили. «Вы любите кого-то другого?» Сто баксов — и ни копейки меньше. — Танечка, родненькая, какая неожиданность! И Алисочка тоже здесь? — Тебе какое дело? — Лапочка моя неукротимая. Целочка оловянная! Да как же тебя до сих пор манерам не научили? Прижал к стенке и начал душить. А много ли мне надо? Минуту-две — и каюк. Вестибюль пустой, только гардеробщик лыбится издалека. Но он, конечно, у Стаса на приколе. Все-таки вывернулась и саданула ему коленкой в пах. Стасик боли не почувствовал, но удивился. — Сопротивление властям при исполнении служебных обязанностей? Ладно, ступай отлей, я пока решу, что с вами делать. В туалете я быстренько прикинула. Если прорваться в зал, то при шведах нас никто не тронет. Это против правил. Но придется дать откупного. Порылась в сумочке, есть двадцать марок. Стас деньги взял. «Сама понимаешь, это аванс, детка. Полагаю, вы с рыжих не меньше двух сотен слупите?» — «Мы на тебя не работаем, Стас. У нас своя крыша». — «Дура ты, Танька. Нет у вас никакой крыши. На халяву пашете. Но ведь это до одного раза. Про Соньку-Креветку слыхала?» Да, я знала, что Соню Неелову выловили из проруби. У нее были отрезаны груди и выколоты глаза. Соня была гордая рисковая девушка, мне, конечно, до нее далеко. «Ошибаешься, Стас. У нас есть крыша. Но я не хочу ссориться. Получишь свою долю». — «Это другой разговор. Но лучше бы вам с Алиской не ерепениться. Заключим контракт, все честь по чести. Об вас же, говнюшках, забочусь. В проруби-то небось холодно сидеть». Я вернулась в зал, Алисе ничего не сказала. Ее во время работы нельзя пугать. Со страху она может такую штуку отколоть, что не только у шведов, у нашего отечественного кавалера глаза на лоб полезут. После ужина шведы отвезли нас к себе в «Спутник». Там тоже все было благопристойно, чинно. Часа на два попарно разошлись по номерам, потом на прощание распили бутылку шампанского. Мужчины проводили нас до стоянки такси. Забавная подробность: Алиса получила за услуги семьдесят баксов, а мне рыженький теленочек отвалил аж сто пятьдесят. Я его забыла быстро, как забывается дурной сон. И он не давал о себе знать пять лет. И вот, пожалуйста: звонок в дверь, открыла — Гарик! В модной пятнистой десантной куртке и с рюкзаком. Не говоря ни слова, шасть в квартиру. «Как ты меня нашел?» — я спросила. (Я раз пять переезжала.) У Гарика рот до ушей от радости, а у меня сердечко сразу в пятки: беда! «Ты бы поздоровалась сперва, обняла», — хохочет. Сам уже на кухне, уже рюкзак разгружает. Конечно, бутылки, банки разноцветные и подарочек для любимой. Сафьяновая коробочка и в ней изумрудное ожерелье. Я на глазок прикинула: тысяч на триста-четыреста тянет. — Гарик, давай сразу поставим точки над «i». То, что было, прошло. В одну реку не ступают дважды. Обернулся, лик яростный, да как прыгнет! Я пикнуть не успела, уже он на мне, уже пыхтит, ломает, ругается непотребной бранью. Я не сопротивлялась: пустое дело. То же самое, что из-под медведя выкарабкаться. «Ну как? — спросил. — Вспомнила?» Я пошла в ванную, стала под душ, отскреблась мочалкой. Когда вернулась, он уже в одиночку усидел почти поллитру. Глазищи кровью налил, бешеный. «Сядь, — приказал, — покумекаем». — «О чем?» — Обязательств ты никаких не давала, это верно. Но все годы во мне, как заноза, сидела. А уж чего я повидал, о том молчок. Что будем делать? — Собирайся и уходи. — Поосторожней, Таня. Могу обидеться. — Мне плевать. Убирайся! — Почему? — Потому что ты зверь. Не уберешься, милицию вызову. Гарик задумался и еще себе водочки подлил. Я понимала: если сразу от него не избавиться, хуже будет. Сядет на шею и поедет. Ничего во мне не шевельнулось из прошлого. Чужой, опасный пришел человек. Изнасиловал и пьет водку. Тот, с которым мы были близки, давно умер. — Не так я думал с тобой встретиться, — сказал Гарик. Ну ничего, нормалек. Утро вечера мудренее. — Никакого утра не будет. Пошел вон! Я чувствовала, что слишком далеко зашла, но не могла остановиться. Нервный какой-то срыв. Что же меня все преследуют и преследуют. Я тоже человек. У меня есть право выбора. Гарика я отвергла, не простила ему измены. Он изменил мне, когда сел в тюрьму. Гарик долакал бутылку и тут же открыл другую. Лицо у него по-прежнему было задумчивое и даже грустное. «Не смей нажираться, — прошипела я. — Здесь не кабак!» После этих слов Гарик принял трудное решение. «Что же, — сказал, — пусть будет по-твоему». Встал, потянутся, как со сна, и, покачнувшись, пошел в комнату. Я за ним. Гарик приблизился к серванту, разомкнул стеклянные створки, достал мою любимую голубую салатницу и, не мешкая, швырнул об стену. Салатница взорвалась с мышиным писком. «Надо у тебя тут прибраться, — заметил озабоченно. — Много лишнего барахла накопила, вот и протухла». Затем с методичностью автомата расколотил два сервиза (итальянский и чешский) и направился к платяному шкафу. С английским шерстяным костюмом ему пришлось повозиться, понадобилась даже финяга, которую он достал из кармана. Зато с платьями и бельишком он управился быстро, они лопались в его крепких руках, как мыльные пузыри, но все-таки, видно, притомился, потому что еле добрался до постели, повалился одетым, натянул на голову одеяло и через минуту захрапел. Комната стала такой, как показывают в современном кино после обыска гэбистов. Завороженная, я разглядывала ужасный разор и не чувствовала боли. Может. Гарик был прав, когда сказал, что тут надо прибраться. Вот он и разрушил уютное гнездышко валютной проститутки. На кухне я налила большой фужер водки, приготовила бутерброд с севрюжкой и с удовольствием выпила и закусила. Потом позвонила Алисе. Мой сбивчивый рассказ о бандитском налете подруга восприняла с воодушевлением и выразила готовность немедленно приехать, прихватив двух мальчиков из своей команды. Я знала ее мальчиков-качков, они любого могли вытряхнуть из трусов, но против нынешнего Гарика были, пожалуй, жидковаты. «Это дело чисто семейное, — сказала я. — Ты не суйся». — «Зачем же звонишь? — обиделась Алиса. — Ой, слушай, а может, мне забрать его? Он при бабках?» — «Ты же знаешь, Гарик всегда при бабках. Поэтому и прозвали малохольным. Приезжай». Гарик отдыхал ровно полчаса, потом пришел на кухню и повинился. Признался, что после всех житейских передряг, выпавших на его долю, у него что-то нелады с тыквой. Иногда он за себя не отвечает. «Но и ты тоже хороша, — сказал он. — Разве можно так грубо обращаться с человеком, который хватается за тебя, как утопающий за соломинку». Я его не слушала, смотрела в окно и курила. В эти минуты я как-то особенно отчетливо поняла, что скоро кончится моя шальная шалавья жизнь. Пора закругляться. Пора выныривать на поверхность из омута, где трутся друг о друга не люди, а скоты. Только я уже сомневалась, есть ли другой мир, кроме этого. «Сейчас приедет Алиса, — сказала я. — Возьмет тебя к себе». Гарик откупорил новую бутылку, но я не беспокоилась: ломать и крушить в доме больше нечего. «Ты меня с кем-то путаешь, — сказал Гарик, аппетитно хрустя маринованным огурчиком. — Думаешь, у меня баб мало? Или жить негде? Ты дура и больше никто. Я именно к тебе пришел. Хотел отдохнуть душой, и как ты встретила. Убить за это мало». — «Убей, если легче будет. Ничего хорошего все равно не дождешься. Ты мне противен». Зачем я его дразнила, не знаю. Видела, как он опять закипает, рожа стала синяя, как у бегемота. «Из-за своего говенного барахла бесишься? Сколько оно стоило? Лимон, два, три? Да я тебе завтра десять принесу». — «Мамочке своей принеси. Я от тебя глотка воды не приму». — «Ах, не примешь?!» Разобрало бедового. Вскочил, обхватил за спину, руку заломил и сунул головой в раковину. И кран открыл. Неприятное было ощущение. Носом, губами я тыкалась в раковину, а сверху на затылок хлестала ледяная вода. Когда отпустил, вода в раковине порозовела: из носа капала кровь. Я прижала руки к лицу и побежала в ванную. Посмотрела в зеркало: ничего особенного. Только нос сизый, как у пьяницы. Гарик ломился в ванную, требовал отпереть. Я сказала, что не открою, пока не приедет Алиса. Хочу, чтобы она была свидетелем на суде. Конечно, он бы выломал дверь, но не успел. Алиса появилась, легка на помине. Я слышала, как они с Гариком прошли на кухню. Умылась, припудрилась, подсушила волосы и вышла к ним. Алиса была в самом сексуальном своем прикиде: в бежевой кофточке, из которой груди вываливались, как из корзинки, и в черных вельветовых джинсах. Гарик ей успел на меня нажаловаться, и Алиса его ласково успокаивала. «Не расстраивайся, дорогой, Танька всегда была бесчувственной, а вот я, например, совершенно по-другому устроена. Для меня угодить красивому мужчине — главная цель жизни». Они чокнулись и демонстративно поцеловались. Алиса мне подмигнула. Гарик предложил ей утопить меня в ванной, чтобы потом без помех веселиться. Алиса с ним не согласилась, она сказала, что не переживет, если из-за такой твари, как я, безвинно посадят в тюрьму такого замечательного кавалера, как Гарик. «А ты с ней не в сговоре?» — серьезно спросил Гарик, и тут я уразумела, что он пьян так безнадежно, как бывает пьян человек, не просыхающий недели и месяцы. Из-под розоватой, обветренной кожи явственно проступал багровый проспиртованный череп. Ему уже не протрезветь до самой смерти. Как хорошо, что судьба вовремя нас развела… Алиска все же увезла его к себе, и за это я по гроб жизни ей благодарна. Мы вызвали такси и вдвоем еле сволокли его вниз. В полной отключке он все повторял загадочную фразу: «На полотенце тебя, гадину, на полотенце!..» Весь день провела в напряжении, вздрагивала на каждый шорох. Но Гарик не появился. Я поплакала над любимым английским костюмчиком, над фарфоровым крошевом, прикинула убытки. Дорого, очень дорого обошелся мне визит бывшего любовника. Но я бы сережки из ушей выдрала, лишь бы его больше никогда не видеть. За ожерелье Данила Иосифович отвалил наличными четыреста тысяч. Банковские упаковки в сумку не поместились, пришлось одалживать у него «дипломат». Так я стала без малого миллионершей. Сбегала с утра в поликлинику. Медсестра, молодая рохля, вкатила неудачный укол. На левой ягодице набух красный желвачок. Для профессионалки большой минус. Два часа лежала на грелке и смотрела по четвертому каналу «Весну на Заречной улице». Слезы текли ручьем, ничего не могла с собой поделать. Володя явился через два часа. Взглянув на него, я едва удержалась от смеха. Он был в темно-синем двубортном костюме, в комплекте с ослепительно белой сорочкой и ярком, вишневого цвета галстуке, на голове старорежимная шляпа с широкими полями. В церемонно согнутой руке пышный букет тюльпанов. Ни дать ни взять Луис-Альберто из «Богатых, которые плачут». Но когда встретилась с ним взглядом, расхотелось смеяться. У него были глаза отчаявшегося человека, пережившего свои желания. Я молча приняла у него плащ, цветы и спортивную сумку, подозрительно тяжелую. Потом взяла за руку и отвела в комнату. «Раздевайся!» — «Так сразу?» Это были первые слова, которыми мы обменялись. Вместо того чтобы пожалеть несчастного увальня, я разозлилась. «Ты же хочешь любви? Сейчас и получишь. Только сначала сходи в ванную». Бедняжка смотрел на меня испуганно. «Может быть, выпьем чего-нибудь? Я принес коньяк». — «Не робей. Любовь — немудреная штука. Как-нибудь справишься». Я с улыбкой расстегнула верхние пуговицы халата. Он побледнел, резко повернулся и выскочил в коридор. Я прислушалась: нет, не убежал, копошится на кухне. Пошла за ним. Он сидел за столом, вжавшись в угол. «Ну чего ты, Володя? Чего испугался? У тебя вообще-то были раньше женщины или нет?» Затравленный взгляд и молчание. «Ага, значит, не было? Значит, первая любовь. Поздновато, надо заметить. Сейчас мальчики начинают лет с пятнадцати, а девочки еще раньше. Что же делать? Я же не врач». — «Зачем ты надо мной издеваешься?» — «Сколько тебе лет?» — спросила я. «Двадцать два». — «Совсем взрослый мальчик. Как же тебе не стыдно предлагать деньги за то, что в любви получают даром? Кто же над кем издевается?» От удивления он открыл рот. «Ты права, я придурок. Инфантильный придурок, это точно. По-другому и не могло быть. Я всю жизнь провел с книгами, с учебниками. Еще в школе дал себе клятву, что стану большим человеком, известным ученым. Десять классов окончил с золотой медалью, потом — Москва. Тут все чужое, не такое, к чему привык. Мне до сих пор здесь плохо. Я даже друзьями обзавестись не сумел. Общежитие, библиотека, музеи, институт — все пять лет. И вдруг ты! Я влюбился сразу, когда увидел, как ты разглядываешь картину. Это слабая работа. В ней много претензий, но нет смысла. Весь Фогель таков. Все нынешние модные художники такие: пытаются ошеломить, но ничего при этом сами не испытывают… Но я не об этом. У тебя было прекрасное лицо, как у святой. Я не хотел оскорбить тебя деньгами, ты сама об этом заговорила. Мне все равно. Деньги — это пустяк. Если понадобится моя жизнь, я скажу: бери, не жалко!» От волнения он захлебывался словами, а я почувствовала, что краснею. «Бедный юноша, — сказала я. — Ты опоздал родиться на целый век». — «Ничего подобного, — горячо возразил он. Я родился вовремя, потому что застал тебя молодой». Помилуй Боже, подумала я, а ведь он опасен. Он даже не подозревает, как он опасен для женского пола. Воодушевясь, он совершенно преобразился. Вместо застенчивого, неуклюжего подростка передо мной сидел властный, уверенный в своей правоте мужчина, с бледным лицом, с пророческим огнем в глазах. На мгновение меня охватила сладкая оторопь: девушка, а что, если тебе наконец повезло? Увы, это был, конечно, мираж. Полюбоваться им издали, восторженным и красноречивым, еще куда ни шло. Но каждый день быть с ним, готовить еду, приноравливаться к его привычкам — от одной этой мысли першило в горле. Через месяц обалдеешь — и в прорубь. «Что-нибудь я не так сказал?» — «Нет, все так, — улыбнулась я. — Спасибо тебе, ты хороший. Сейчас напою тебя чаем». С этой минуты я только и думала о том, как бы поскорее и без обиды его спровадить. Однако он не собирался уходить, а как бы даже расположился остаться надолго. За чаем с бутербродами да после рюмочки коньяку он вполне освоился, и речь его потекла еще более плавно и свободно. Он действительно был книжным мальчиком, и пока делился воспоминаниями о своем детстве, о родителях, которых уважал и любил, пока подробно повествовал о нелепом увлечении какой-то взбалмошной сокурсницей Клашей, генеральской почему-то падчерицей, меня все сильнее преследовало ощущение, что я слушаю занудную литературную передачу из цикла «Беседы за круглым столом». Постепенно я стала задремывать и невпопад спросила: «Который час, Володечка?» — «Ох, я тебя утомил, — забеспокоился он. — Тебе, наверное, рано вставать? Что ж, я пойду?» — «Ступай, Володечка, ступай. В самом деле, уже поздно». — «Но мы же не договорились о главном». — «О чем, Володечка?» — «Ну, может быть… может быть, нам расписаться?» К чему-то подобному я была готова, поэтому не замедлила с ответом: «Спешить не стоит, Володечка. Давай получше приглядимся друг к другу». Он усмехнулся снисходительно: «Приглядывайся сколько хочешь. Для меня в этом нет необходимости. Неужели ты думаешь, я поверил всему, что ты на себя наплела?» — «И правильно. И не надо ничему верить». В дверях, уже в плаще, он засуетился и сунул мне в руку смятую стодолларовую купюру. «Это тебе». — «Что ты, не надо! У нас же теперь совсем другие отношения». — «Бери, — сказал он. — Я понимаю, ты нуждаешься. Иначе не затеяла бы весь этот цирк. Бери и трать на что хочешь. Я не спрашиваю, на что. Понадобится, достану еще». Деньги я не взяла, прихватила его за уши, потянула к себе и по-матерински, осторожно поцеловала в лоб. «Счастливого пути, Володечка!» Полночи лежала без сна и улыбалась. Никаких дурных мыслей, никаких забот… Каждый день звонит Володя, и мне это нравится. Его звонки действуют освежающе. Пусть он наивен, глуп, пусть на фиг мне не нужен, но это маленькая отдушина в безрадостных, пустых днях. Утешительно знать, что еще не перевелись на свете бескорыстные мужчины. Конечно, он немного блаженный и если не огрубеет, не перестанет смотреть на мир через розовые очки, в конце концов найдутся удальцы, которые походя, ради забавы открутят ему башку. Помочь я ему не могу, да и не хочу, самой бы кто помог. Наши телефонные разговоры сводятся в основном к его горячечным мольбам о свидании и моим уклончивым ответам. Я на самом деле еще не решила, надо ли с ним переспать. Что за этим последует? Скорее всего, взаимное разочарование. Он придумал себе любовь, как дети выдумывают волшебные истории. Представляю, как ему будет больно, когда поймет, какая я в действительности стерва. Повел он нас в «Будапешт», где мы с Алиской сто лет не бывали. По тому, с каким поклоном принял его полушубок гардеробщик и как услужливо встретил метрдотель, я поняла: он тут завсегдатай. Гулять Мирон Григорьевич задумал на распыл: заказал в ресторане отдельный номер. Все бы ничего, да когда шли через зал, показалось мне, что в коридоре мелькнула глумливая рожа Стасика. «Видела?» — спросила я у Алисы. «Видела, ну и что? Не его территория». — «А чья?» — «Не знаю. Но не его точно». Ужин удался на славу. Мирон Григорьевич оказался очень интересным человеком, бывалым, но не заносчивым. Его манеры простодушного хозяина, без всяких грязных намеков, покоряли. Вдобавок он был изумительным рассказчиком. Мы с Алисой хохотали до слез, когда он рассказывал о своей недавней поездке на Дальний Восток, а оттуда в Японию. Ездил он туда от Министерства связи для закупки партии компьютеров, а пригнал целый состав легковых автомобилей, а также прихватил двух гейш, одну из которых презентовал Собчаку. Если он и привирал (а он, конечно, привирал), то так задорно и убедительно, что позавидовал бы Мюнхгаузен. Вторую гейшу он поместил на своей даче на побережье и специально для нее построил небольшой чайный домик, чтобы она не зачахла от тоски по родине. Когда он привозил на дачу гостей, гейша выбегала на дорогу и радостно вопила: «Дорогой папа Мирон! Перестройка! Банзай!» Никаких других русских слов она так и не одолела. Но человеком была хорошим, веселым, без претензий и вскорости обещала родить папе Мирону маленького банзайчика. «Да, девочки, — Мирон Григорьевич погрустнел, — жизнь у меня насыщенная, нескучная, есть что вспомнить, жаль только, скоро кончится». — «Вы чем-то больны?» — насторожилась Алиса. «Нет, не болен, но знаете ли, такое чувство, что все уже пережито, все повидал, пора и честь знать». Так странно, холодно прозвучали эти слова посреди нашего маленького пира, у меня аж под лопаткой кольнуло. Нагуляли мы изрядную сумму, но когда пришло время расплачиваться и Мирон Григорьевич раскрыл бумажник и извлек пухлую пачку сторублевок, я поняла, что его от этой траты не убудет. У Алиски алчно сверкнули глазенки. Мирон Григорьевич остановился в «Минске», но идти в гостиницу никому не хотелось, и Алиса предложила поехать к ней. Она жила неподалеку, на Цветном бульваре. Мирон Григорьевич в последний момент вдруг выказал колебания. «А что, девоньки, может, не стоит продолжать? Какой славный был вечер, надо ли его портить свинством?» Алиска в деланном ужасе закатила глаза. «Как же так, вы нас напоили, накормили, должны же мы отблагодарить. Правда, Таня? Да вы не сомневайтесь, останетесь довольны, барин!» Он внимательно на нее посмотрел и согласно кивнул. Когда садились в такси, еще раз померещилась мне рожа Стасика, но я была пьяна, весела и не придала значения. Чтобы подойти к дому Алисы, надо было пересечь скверик, спуститься в переулочек, миновать проходной двор, а там, под аркой, где было темно, хоть глаз коли, в десяти шагах от ее подъезда они нас и подстерегли. Как опередили, до сих пор не пойму. Представляю, как тошно было Мирону Григорьевичу, ведь он подумал, что это мы с Алиской заманили его в ловушку. Но вскоре я убедилась, какой он настоящий мужчина. Стасика я узнала по голосу, с ним было еще двое парней из его шайки. «Здравствуйте, голубушки, — слащаво протянул Стасик. — Как же так? Я же предупреждал: в наш садик не ходите!» Алиса рванулась бежать, но получила подножку и покатилась в липкую грязь. Стасик распорядился: «Ты, дяденька, дуй отсюда, к тебе вопросов нет. Это наше семейное дело». Мирон Григорьевич взял меня за локоть и задвинул к себе за спину. В этот момент у меня еще был маленький шанс удрать, но я им не воспользовалась. «Папаша, — удивился Стасик. — Да ты, никак, ерепенишься?» — «Куда мне, старику, — добродушно отозвался Мирон Григорьевич. — Но с другой стороны, бросить дам в беде я тоже не могу. Вот какое создалось щекотливое положение». Его витиеватая речь, в которой не было ни чуточки страха, произвела впечатление на подонков. В арке посветлело, и я, кажется, узнала еще одного парня: Витя-Кривой, Стасикова шестерка. Мелкая шпана с одним глазом. Третий парень поднял Алиску, оттащил к стене и там, похоже, прилаживался уже ее трахнуть, радостно похрюкивая. Алиса не издавала ни звука, наверное, как и я, окостенела от ужаса. «Может, приколоть кабана? — спросил Витя-Кривой у Стасика. — Если по-хорошему не понимает». — «Все он понимает, — задумчиво сказал Стасик. — А бабки у тебя есть, папаша?» — «Деньги есть, — обрадовался Мирон Григорьевич. — Это ты правильно придумал. Давайте, я откуплюсь?» — «Девки дорогие», — предупредил Стасик. «Да и я не бедный!» Мирон Григорьевич полез в карман за бумажником. Стасик шагнул к нему и тем самым дал маху. Неуловимым (для меня) движением Мирон Григорьевич подсек его по ногам, и Стасик кувырнулся в ту же лужу, где недавно искупалась Алиска. Дальше все завертелось так быстро, что я ничего толком не могла различить, только ахала и охала. С тремя столичными шавками питерский боец управлялся, как медведь: ворочался, раздавал удары направо и налево, рычал, бодался, но силы были слишком не равны. Вот-вот они должны были его одолеть. Взвилась черная велосипедная цепь, у Кривого в руке клацнул нож. Алиска первая опомнилась и завопила во всю мочь. Я подхватила. Наш слаженный вопль пронзил ночную тишину до самого неба. Это нас всех спасло. Где-то совсем неподалеку завыла милицейская сирена, и это была сейчас самая лучшая музыка на свете. Свора на миг оцепенела, и Мирон Григорьевич, получив передышку, с мясницким хряком саданул Стасику в лоб, отчего бедный сутенер совершил диковинный воздушный перелет в направлении каменной кладки. Сирена приближалась. Парни подхватили обмякшего вожачка и волоком потащили в темноту. Я подсунулась Мирону Григорьевичу под локоть, поддержала его, чувствуя, что он вот-вот рухнет. Он покачивался, и дыхание со свистом вырывалось из его горла. «Ранили, вас ранили?!» — скулила я. Ответить он не смог. «Бежим!» — крикнула Алиска. С двух сторон, как два посоха, мы подоткнулись под песцовый полушубок и повели богатыря к подъезду. Только захлопнули дверь, полыхнул из тьмы милицейский прожектор. Дома подсчитали раны. Череп Мирона Григорьевича, как жгутом, опоясывал багровый рубец — след цепи. Когда мы его раздели, обнаружили еще длинный порез на правом предплечье. Сначала перепугались, рубашка хлюпала кровью, но рана оказалась поверхностной. Мы залили плечо йодом и туго замотали бинтом. «Надо же, какие звереныши, — сказал Мирон Григорьевич беззаботно. — Могли ни за что угробить хорошего человека». У Алисы была содрана кожа на боку, а я была совершенно целехонькая. От радости мы с ней плакали и смеялись, наперебой ухаживая за нашим спасителем. Мирон Григорьевич снисходительно улыбался. «Что ж так оробели, девоньки? Раз уж занимаетесь таким ремеслом, обязаны ко всему привыкнуть». Полный стакан водки он выцедил, как молоко, и сразу наладился восвояси. Но мы его не отпустили: слегка упирающегося, похохатывающего, дотянули до Алискиной постели. Я пошла в ванную стирать его рубашку. Провозилась чуть ли не час, пока отмочила и вытравила кровь. За таким человеком, думала я, если бы позвал, уехала бы на край света. Но он не позовет. Потом с Алиской пили чай на кухне. Была глубокая ночь. Алиса была непривычно задумчивая. — Ты чего, Алис? — А ведь он меня вздрючил! — Не может быть! — Ей-Богу! Я его усыпляла, усыпляла, по головке гладила, а он вдруг поднял меня, как перышко, и прямо насадил на свой штопор. Во мужик, да? Двужильный, черт бы его взял! Утром позавтракали по-семейному. Алиса напекла блинчики. Мирон Григорьевич поглядывал на нас с грустью. — Жалко вас, девчата. Они ведь так просто теперь не отстанут. Взял бы вас с собой в Питер, да куда дену. У меня жена, два сына… Гейшу, честно говоря, не знаю куда пристроить. Эх, жизнь наша копейка! Телефончик все же оставлю. Будет невмоготу, звоните. Я почему-то верила, что он не врал и телефон дал настоящий и в случае крайней надобности действительно поможет. От его сочувственного, домашнего голоса к глазам подкатывали слезы. Напоследок изумила Алиса. Когда в коридоре, уже в полушубке, Мирон Григорьевич, спохватясь, достал бумажник, она вдруг побледнела и, глядя в сторону, быстро произнесла: — Не надо, Мирон, прошу тебя! Не обижай! Мирон Григорьевич чуть смутился, убрал деньги, потрепал Алису по щеке: — Не надо — так не надо. Не горюйте, девчата, не вся еще Россия продана. Кое-где остались людишки. Значит, перезимуем. С тем и ушел могучий, бесстрашный и чем-то родной. А мы с Алиской, в самом деле, остались зимовать среди весны. «Бывают такие обстоятельства, — авторитетно заметил он, — которые даже мы не можем предусмотреть». — «А если не предусмотрите и нас покалечат?» — спросила я. Он поглядел на меня с интересом. «В этом случае будет выплачена компенсация. Но я надеюсь, до этого не дойдет». — «Еще как дойдет!» Валерий не внушал мне доверия, слишком был невзрачен, но я решила все-таки ему рассказать про Стаса. Он выслушал со вниманием, достал из портфеля блокнотик и что-то туда записал. «В нашей картотеке его нет, — сказал он. — Придется навести справки. Судя по вашему описанию, это мелкий сутенер. Мы его приструним, не волнуйтесь». Мелкий сутенер! Хотела бы я поглядеть, как наш субтильный Валерик будет приструнивать эту наглую, бешеную крысу. Не останется ли от него только канцелярский блокнотик? Но свои сомнения я оставила при себе. Тем более что Алисе Валерик определенно нравился. Она так счастливо улыбалась, точно заарканила самого Шварценеггера. «Если больше нет вопросов, — сказал Валерик, — прошу выдать аванс — пять тысяч рублей. По две тысячи за март и одна тысяча — комиссионные». Я хотела было запротестовать, но Алиса уже достала из сумочки кошелек и протянула Валерику деньги с какой-то заискивающей гримасой. Валерик пересчитал деньги, аккуратно доскреб сметану и, пожелав нам всего хорошего, откланялся. Потрясенная, я залпом опрокинула бокал шампанского. «Алиска, где ты раскопала это чудо?» — «Дорогая подружка! Я, конечно, знаю, что ты о себе высокого мнения, но иногда ты меня просто умиляешь. Ты хоть представляешь, на кого работает Валерик?» — «На кого? На райсобес?» Алиса гулко постучала по лбу. «На Алешу-Креста, вот на кого». Сокрушительное известие. Совсем недавно на курсах я подружилась с невестой Михайлова и надеялась с ее помощью познакомиться с ним самим. Оказывается, проныра Алиса и тут меня опередила. «Ты знаешь Алешу?» — «Почему ты удивляешься?» Действительно, почему? Мудрено было его не знать. Второй год с этим именем были связаны самые невероятные истории. «Ну, я не так сказала, — поправилась я. — Ты с ним встречалась?» — «Нет, — вздохнула Алиса. Увы! Просто один мой хахаль имеет на него выход. Он похлопотал, и Алеша прислал вот этого Валерика». Это в корне меняло дело. Если это правда, то у нас действительно была такая «крыша», о которой можно только мечтать. У дома на ветхой скамеечке грелись на солнышке две столетние бабки, которых старость сделала близняшками. Два высохших, морщинистых ошметка с человеческими глазами, завернутых в подобие ситцевых халатов. При моем появлении они обе сделали одинаковое движение, словно собирались упасть. Я задержалась около них. «Здравствуйте, бабушки! Я к Марии Ивановне приехала. Как она?» У старушек одновременно открылись беззубые рты. «Да ты ведь ее дочь, Танюха, а?» — «Да-да… но что с ней?» Вперебой они загомонили: «Шибко занедужила твоя матушка, шибко! Третьего дня в магазин шкандыбала, а ныне пластом лежит. Дак беги к ней скорее, попрощайся с родительницей!» Я одарила благостных старушек плиткой шоколада и вошла в дом. Как и ожидала, капустно-рыбная вонь чуть не свалила с ног. Взбежала по скрипучей деревянной лесенке на второй этаж и ткнулась в родную дверь. Квартира была из двух комнат, столовой и спальни, матушка лежала на кровати, укутанная в серенькое одеяльце. За столом сидел незнакомый мужчина лет шестидесяти. Матушка то ли спала, то ли была в забвении, но дышала. В уголках губ белые катышки, остренький носик озорно посвистывает, втягивая и выпуская лазоревый пузырек. Я долго смотрела на нее, не имея сил сдвинуться с места. Я бы ее и не узнала, если бы не понимала, что это моя мать, и никто другой. Мужчина покашлял, чтобы привлечь мое внимание, сипло произнес: «Прибыла, значит, Танюха. Ну и хорошо. А то уж мы замаялись с ней». «Вы кто?» — «Ай не помнишь? Ведь мы с твоим батяней не одну литру усидели. Степан я, родич твой. Телеграмму-то я тебе выслал». — «Ага. Что с мамой?» — «Сама видишь. Отбывает Маша». — «Но почему здесь, не в больнице? Что с ней случилось, вы можете объяснить толком?!» Степан обиженно засопел, он был не совсем трезв. Да я и не помню, чтобы в этом бараке встречались совершенно трезвые мужчины. «Удар у ней был прошлой ночью. Врача вызывали, да что теперь врач. Поглядел, пощупал, обещал перевозку прислать. Так и присылает до сей поры. Я уж сутки дежурю исключительно по христианскому милосердию. А ты вместо спасибо сказать вона как кидаешься!» Мама вдруг захрипела, лицо ее побагровело, но глаза не открывала. Я ее подхватила, пытаясь положить повыше, поудобнее, в моих руках она забилась мелкой дрожью и из полуоткрытого рта вместе с кислым, ацетоновым запахом вырвался стон. У меня закружилась голова, и я опустилась на табуретку. «Не тревожь понапрасну, — посоветовал Степан. — Дай спокойно уйти». Минуты через две мама снова взялась тужиться, из уголка рта на подбородок, на шею потекла розоватая жижа. Я вытерла ей рот своим платком. Подумала: может, ей водички? Степан принес чашку, помог приподнять мамину голову. Осторожно, по капельке я пускала в нее воду. Мама жадно зачмокала и проглотила. Степан наставительно буркнул: «Дочку никто не заменит для матери. Вишь, и напоила напоследок». — «Не дыши на нее, урод, — зашипела я. Перегаром задушишь!» — «Не-а, она запахов не различает. Что навоз, что одеколон французский, ей теперь все одно». Больше всего мне хотелось в этот момент вмазать по его пьяной коричневой роже, и он это понял по моему взгляду, попятился, сокрушенно бормоча: «А-я-яй, Танюха, как же тебя злоба крутит, да в такую скорбную минуту. Сразу видно, Плахова, окаянное ваше семя!» — «Прости, Степан, не в себе я! Испугалась». — «Бояться-то чего? Обыкновенное дело — смерть». Когда я снова обернулась к маме, ее уже не было в комнате. Бледно-голубой язык вывалился изо рта, а глаза она так и не сумела открыть, чтобы в последний разок поглядеть па дочь. Два дня прошли в похоронной горячке, на третий — я с мамой простилась. Жила это время в гостинице, ни с кем не общалась, кроме Степана, много спала. Ни разу не заплакала. С самого начала была какая-то жуткая усталость. Все люди, с которыми по необходимости встречалась, казались на одно лицо. Кроме опять же Степана. С ним мы подружились. Он с утра заходил в гостиницу и весь день был при мне. Я его поила и кормила. За день он выпивал литр водки и неимоверное количество пива. Но пьянее, чем в первую встречу, не был. Он мне здорово помогал одним своим присутствием. Если бы еще побольше молчал. Но молчать он не умел. Степану оказалось не шестьдесят, как я сперва подумала, а семьдесят два года. Он жил бобылем в пятистенке на окраине Торжка и предложил устроить поминки у него, обещая все хлопоты взять на себя. Меня это устраивало. Какие там к черту поминки! Я мечтала только о том, чтобы все поскорее закончилось, чтобы удрать в Москву. Маму свезли на тихое кладбище в пяти километрах от города. Мне там очень понравилось: сосны, просторно, чудесный вид на реку, чистый воздух. Я бы и сама там с удовольствием осталась, но живых у нас пока не хоронят. У могилки, пока трое кладбищенских работников споро закидывали яму землей, Степан деликатно поддерживал меня под локоток. Я в этом не нуждалась, но было приятно, что рядом сочувствующий человек. Провожали маму трое пожилых женщин, соседки, и мы со Степаном. С кладбища на автобусе поехали к нему. Стол был приличный: холодец, пироги, всякие соленья, на горячее — жареная курица. Хозяйничала племянница Степана по имени Даша, женщина лет сорока с рябым лицом. Когда гости наелись и ушли и мы остались втроем, я спросила у Степана, сколько ему должна за все про все. Даша, услышав вопрос, тут же убежала в сенцы, а дядя Степан, выпивший в этот день больше обычного, почему-то молчал, печально глядел на меня. «Ну, сколько, сколько? — поторопила я. — Ты чего тянешь, Степан?» — «Как без мамани жить будешь, коза? Ты подумала?» Я и рассмеялась ему в лицо: «По-твоему, я до этого при ней жила? Опомнись, дяденька! Я вольная птица, мне сам черт не брат». — «Уж вижу, что вольная. От такой воли как бы не околеть до сроку». — «Ты чего, Степан? Какая муха тебя укусила?» Подлила ему водочки и себе нацедила лафитничек на дорожку. Он выпил, закурил, и я с изумлением увидела, что глаза у него мокрые. Старческие щеки набрякли сизым румянцем. «Красивая ты выросла, Танька, прямо царевна. Да сердца у тебя нету. Пустая твоя красота, не оприходованная добрым чувством. Так-то вся родова ваша, плаховская, порушилась от дурного бега. Горюю об этом, сильно горюю, жалею вас». — «Почему у меня нет сердца, дядя Степан?» — «Кто от родного дома рыло воротит, тот пропащая душа. Ты кем в Москве устроилась? Может, детишек лечишь? Или убогим помогаешь? Могла бы при твоей внешности. Да где там! Вижу, чем промышляешь, хорошо вижу!» Сердце мое охолонуло. «Что видишь, Степан, что?!» — «То и вижу, что с пути сбилась. Да разве ты одна такая. Весь мир православный умом повредился. Потянулся за пятнистым шатуном. Толпы безмозглых людишек толкаются во все углы, ищут легкой добычи, а найдут лютую погибель». Немного успокоясь, я сказала: «Пьешь непомерно, дядя Степан. Ну, да это не моя печаль. Спасибо за помощь, поеду домой». — «Конечно, ехай. Токо знаешь ли ты, где он, твой дом?» На кухне я отдала рябой Даше денег, сколько было, тысячи три. Она ручонками замахала, раскудахталась, точно я змею ей подсунула. Пришлось деньги положить на стол. К полуночи вернулась в Москву. От вида родителя, подвешенного за причинное место, со мной впервые случилась истерика… В дверь позвонили, я никого не ждала. Алиса уже третий день где-то шлялась, и я подумала, что это она. Дверь открыла, как была, в трусиках и в короткой ночной рубашонке. У порога стоял студент Володя, естественно, с букетом алых тюльпанов в церемонно согнутой руке. «Дорогая Таня! — сказал он придушенным голосом. — Разреши от всей души поздравить тебя с праздником». — «Входи», — сказала я. Приготовила ему кофе, сделала бутерброды. Он скромно сидел в уголке и неотрывно пялился на мои голые ноги. При этом делал вид, что любуется пейзажем за окном. От непосильного напряжения глаза у него перекосило. «Жарко, — сказала я, — но если хочешь, я оденусь?» — «Это твое личное дело», — пробасил он. «Конечно, мое. Но вдруг у тебя останется косоглазие?» Про себя я давно решила, что избавиться от него можно только одним способом — через постель. И чем дальше откладывать, тем будет хуже для нас обоих. «Хочешь меня поцеловать?» — «Да». — «Тогда целуй. — Я села рядом и подставила губы. Он был как заторможенный. — Пойдем в комнату, там удобнее», — предложила я». — «Может быть, не надо?» — «Обязательно надо, мы должны поближе узнать друг друга». В комнате я пыталась его раздеть, но он не давался. Меня разбирал смех, но я держалась. «Милый, так нельзя, — укорила я. — Ты как будто чего-то боишься. Ты любишь меня?» — «Люблю, но не такую». — «Какую — такую?» — «Сейчас ты сама себе враг». — «Или ты снимешь штаны, — крикнула я, — или я тебя выгоню. И никогда больше не пущу. Надоел этот детский сад!» Чтобы его подбодрить, я стащила через голову рубашку. Он уставился на мою грудь стеклянным взором. «Танечка, Танечка, зачем все это?!» — «Да что же ты надо мной издеваешься, гад! — завопила я. — Я тебя что, должна изнасиловать? Ты извращенец? Женщина предлагает ему самое дорогое, что у нее есть, свою невинность, а он куражится. Откуда такой цинизм?!» Пока я ругалась, Володечка по стеночке добрался до двери и нырнул в коридор. Я его не преследовала. Развалилась на кровати и самодовольно улыбалась. Было чем гордиться. Излечила мальчика от любви. «Володечка, — прервала я глубокомысленный монолог. — Послушай меня минутку. Я не хочу, чтобы ты звонил. Ну хотя бы месяц. Потом посмотрим. Хорошо?» После этого он завелся еще минут на десять, и это было уже свыше моих сил. Я повесила трубку. Через минуту он перезвонил, и я взорвалась: «Ты меня достал, придурок, — проворковала я. — Теперь запомни в последний раз. Если приспичит потрахаться, пожалуйста, я к твоим услугам, в любое время и в любом месте. Но если будешь докучать своим нытьем, пошлю тебя к такой матери, что заблудишься по дороге. Понял, придурок?» Если он и не понял, то промолчал. И звонков больше не было. От него не было, зато в восьмом часу вечера объявилась наконец Алиса. Звонила она из загородного ресторана, и через пару слов я поняла, что обкурилась она до одури. От ее визгливого смеха и нечленораздельной речи волосы вставали дыбом. Но суть я уловила. Алиса обещала привезти в гости двух французов, у которых в каждом кармане напихано по пачке баксов. Эти французы, с которыми она возится уже третий день и была с ними на экскурсии во Владимире, горят желанием устроить небольшой семейный бардачок при свечах. Выдоить их как два пальца… но сделать это надо сегодня, потому что завтра они отбывают в сказочный город Париж. «Оставь меня в покое, — хотелось мне закричать, — наркоманка проклятая! Опять мне придется одной отдуваться». Но я ничего не сказала. Говорить было бесполезно, хотя бы потому, что злокозненная подруга, истошно хохоча, уже повесила трубку. Гостей я встретила во всеоружии: в длинном вечернем платье бирюзового цвета (единственное уцелело после Гарика), аккуратно причесанная, с золотым кулоном на открытой груди. В одном Алиска не обманула: это были действительно элегантные, модно одетые господа лет по сорока пяти. Но Боже! — в каком виде была она сама! Расхристанная, пьяная, дурная, грязная цыганка из табора, вот кто ворвался в квартиру. И где она успела переодеться? Какие-то пышные, пестрые юбки, какие-то монисты, какая-то несусветная копна черных волос, устрашающе размалеванное лицо, уж верно говорят: на улице я бы ее не узнала. Как могли клюнуть на такую шалаву два импозантных иностранца? Или же это и есть в их представлении соблазнительная «русская клубничка»? Визжа, Алиска бросилась мне на шею, и я еле освободилась из зловонных объятий. «Ступай в ванную, — брезгливо сказала я. — Здесь приличное заведение». Мужчин проводила в комнату, где заранее все приготовила для коктейлей: шампанское, ликеры, соки. Гости чинно уселись, и я попыталась завести светскую беседу, насколько позволял мой и их английский. По-русски они не смыслили ни бельмеса. Кое-как познакомились: Фредди и Бернард. Туристы. Лица улыбчивые, движения сдержанные, позы раскованные. Видно сразу, что воспитывались не в Мытищах. Подпитые в меру. Да и мой холодноватый прием, кажется, подействовал на них отрезвляюще. Я заметила, как пару раз они переглянулись в недоумении. Это и понятно. Проведя столько времени в обществе Алисы, они, вероятно, рассчитывали на какие-то пряные приключения, возможно, надеялись попасть прямо в табор. Вместо этого — домашняя обстановка и чопорная молодая дама с манерами гувернантки. Мы часто действовали с Алисой на таком контрасте, и всегда это производило хорошее впечатление. Надо добавить, что особую пикантность этой тщательно продуманной мизансцене добавляла витающая над нами тень вполне вероятной групповухи. Из ванной донеслось визгливое, истерическое пение про поручика Голицына. Гости с некоторым напряжением, одновременно потянулись к спиртному. «Извините мою подругу, — сказала я (или надеялась, что именно это сказала). — Она женщина замечательная, но иногда сходит с круга. Особенно когда увлекается кем-нибудь. Это общее свойство нимфоманок. Фрейд называл это «комплексом овцы». Я хотела осенью устроить ее в психушку, но пожалела. Вы же знаете, что из себя представляют наши психушки? У нее замечательные родители. Папахен — генерал армии, а мать — учительница пения. Увы, они от нее отреклись. Теперь она полностью у меня на содержании. Поверьте, это обходится недешево». Фредди и Бернард радостно кивали, понимая разве что отдельные слова. Меня это не волновало. Я жеманничала и крутилась перед ними с единственной целью — показать товар лицом. Они заранее должны были уяснить, что их ждет дорогое удовольствие. Мое обостренное чувство опасности дремало. Судя по всему, эти клиенты были без заскоков. Предстояла рутинная постельная обыденка. «У нас, как видите, ранняя весна, господа, — сказала я. — В прошлом году в это время еще лежал снег. А как у вас, в Париже?» Про погоду они поняли и на пару защебетали, объясняя, что в Париже тепло, лето, и Фредди даже взялся имитировать грозу, издав звук, напоминающий спуск воды в сортире. На этот звук примчалась возбужденная Алиса и с ходу врезала фужер коньяку. Потом включила магнитофон и с воплем повисла на шее у Бернарда. Дальше все пошло гладко. Алиска изображала неугомонную сексуальную озорницу, я, сколько могла, ее урезонивала, но как бы сама постепенно поддавалась неодолимому эротическому очарованию гостей. К одиннадцати вечера спектакль был благополучно закончен. Перед тем как распрощаться, Алиса увела на полчаса на кухню Фредди, а я, продолжая играть роль девственницы, застигнутой врасплох непосильным искушением, ненавязчиво удовлетворила Бернарда. Даже не поскупилась на розыгрыш бурного оргазма, якобы испытанного впервые. Бернард остался доволен и в знак признательности поцеловал мне руку. В ответ я нервно всхлипнула, как и полагается полудикой аборигенке, непривычной к галантному обхождению. Гонорар, как обычно, выколачивала Алиска, а я демонстративно удалилась в ванную, как бы стыдясь столь низменных материй. Бедовая подруга слупила с них четыреста баксов, и это за один раз, а уж сколько она накачала за три дня, страшно представить. Проводив гостей, уселись чаевничать на кухне. У Алиски начался физиологический откат. Трехдневная оргия, бесконечные возлияния, травка и нервное возбуждение проступили вдруг на ее лице белесоватой, ледяной испариной. Она куталась в свою любимую старенькую коричневую шаль и была похожа на маленькую девочку, заболевшую корью. Глазки у нее испуганно блестели, зубки цокали, она пила почти крутой кипяток, заправленный шалфеем. «Когда-нибудь ты себя надорвешь, — попеняла я. — Ну зачем куришь эту гадость? Неужели трудно отвыкнуть? Я же не курю». — «Ты собираешься долго жить, — процокала Алиска. — А я хочу жить весело». Что с ней поделаешь, с дурехой. Не та была минута, чтобы ее наставлять, но я не удержалась: «Ты себя со стороны не видела, Алиска. Давай купим кинокамеру, я тебя сниму на пленку, когда ты обкуриваешься. Уверяю, один раз увидишь — и завяжешь. Отвратительное зрелище!» — «При чем тут это? Если накуриваюсь, значит, можно заражать? Так выходит?» — «Риск увеличивается, когда ты всякое соображение теряешь, — пояснила я. — У нас работа ответственная, я бы ее сравнила с полетом в космос. Вот ты представь пьяного космонавта. Что он там натворит?» Алиса попыталась рассмеяться, но ей это не удалось. Только губы скривились в жалкой гримасе, и я по-настоящему испугалась. Рассмешить шалую Алиску вообще-то труда не составляет. За ее постоянную счастливую готовность к смеху я ей многое прощала. Помню, как по ее опять же вине нас прижучили четверо или пятеро шпанят-малолеток. Подкололись на улице, Алиска с ними от скуки заигрывала, а потом подстерегли в подъезде. Шпанята были злые, как стайка ос, а Алиска одному сказала: ты сначала письку покажи, недомерок, она у тебя выросла или нет? После этого шпанята на нас набросились: Алиске заехали по черепу прутом, а мне все бока изломали. Хорошо, сверху от лифта спускалась парочка, и шпанята разбежались. Помогла я Алиске с пола подняться, она кряхтит, стонет, прямо убитая, и все спрашивает: чем они меня, чем? Ну, я и брякнула что-то вроде того, дескать, писькой он тебя и звезданул. Этого хватило, чтобы у нее все боли прошли. От смеха ее аж на улицу выкинуло. Целый час не могла ее успокоить. «Чем?! — кричит. — Скажи, чем?!» Пальчик ей покажу, мизинчик, Алиска снова в отпад. Теперь так приперло, что, видно, не до смеха. Какой же заразой наградил ее парижский подлюка? На другой день опять пошли к Виталику. Алиска за ночь похудела на три килограмма, мы специально взвешивались. Клячкин встретил нас неласково, запер кабинет. На Аляску старался не смотреть, и я понимала почему. Он давно к ней неровно дышал и делал очень серьезные намеки. Для обычных постельных утех у хорошего гинеколога целая книжка телефонов его пациенток, выбирай любую. Он сам как-то проговорился. Но на несчастную Алиску Клячкин смотрел влюбленными глазами, вот чудеса. Чем-то она его присушила, сидя в гинекологическом кресле. У нас был с Виталиком однажды чудной разговор, и в этом разговоре я открыла ему правду, которую он сам, терпеливый, женский спаситель, никак не хотел разглядеть. Я сказала ему напрямик, что Алиска продажная, пропащая, у нее не тело, душа больная, она не способна любить мужчину. Она и себя не способна любить, так уж устроена, с этим надо смириться. Клячкин не поверил и правды мне не простил. С тех пор в наших отношениях я всегда чувствовала неприятный холодок. «Говори, что у меня, — потребовала Алиса. — Только не крути, как червяк, я тебя прошу! Это СПИД?» Клячкин неумело изобразил возмущение: «Помешались все на СПИДе. Как будто других нет болезней. Есть, да еще какие! СПИД — это мираж, американская выдумка. С жиру бесятся, вот и изобрели СПИД. Наш родной, отечественный триппер в сто раз опаснее. Только мы не понимаем, потому что невежественны в медицинском отношении, как чурки». — «Но у меня все-таки СПИД?» — «Заткнись! — рассвирепел Клячкин. — У тебя размягчение мозга, и давно. Это я говорю тебе как специалист. Размягчение мозга на фоне алкогольно-наркотической депрессии. Кладу тебя в больницу. Все. Точка!» — «Зачем мне в больницу, Виталик?» — ласково спросила Алиса. Она держалась рукой за живот и была на грани истерики. Я тоже перепугалась. Никогда не видела Клячкина таким непреклонным. Он сказал, что необходимо обследование в условиях диспансера. Сейчас нельзя сказать что-нибудь определенное. Скорее всего, у Алисы вообще ничего нет серьезного, кроме дури. Но подстраховаться не помешает. Он пообещал устроить ее в отдельную палату в Онкологическом центре, где у него работает друг. Услыша про Онкологический центр, Алиска сникла окончательно. Она начала икать. Клячкин достал из письменного стола фляжку с коньяком и нацедил в мензурку до отметки пятьдесят. «Выпей, — протянул Алиске. — Клин клином выбивают». Алиска жадно присосалась к узкому стеклянному горлышку, как к маминой титьке. При нас Клячкин тут же дозвонился своему другу, которого называл Максимычем. Сказал, что срочно надо госпитализировать одну шелапутную дамочку. Что говорил Максимыч, мы не слышали. Но Клячкин остался доволен. Резко изменив тон, он бросил в трубку: «Спасибо, старина! Это очень важно для меня! — Потом добавил: — Нет, нет, совсем не обязательно… Я попозже перезвоню». «Ну что? — обернулся ко мне. — Довезешь подругу? Я бы сам с вами поехал, но больные…» — «Что, прямо сейчас?» — удивилась я. «А чего тянуть? Вас какие-нибудь государственные дела задерживают?» Ближе к вечеру я на такси отвезла Алису на Каширскую. С того момента, как вышли от Клячкина (заезжали домой, кое-как перекусили, собрали сумку), Алиса почти не разговаривала, ушла в себя. Я пыталась ее растормошить, утешить, но она была как каменная. В приемном покое ее промурыжили целый час, я ждала на стуле в коридоре. Я жалела Алису и жалела себя. В темном, пустом коридоре призрачно отсвечивали белые стены. Это было неуютное заведение. Но была какая-то закономерность в том, что мы очутились именно здесь. Сегодня Алиса, завтра я — никому не избежать свинцовой тропы. За беспутную, бессмысленную жизнь рано или поздно придется расплачиваться бессмысленной, мучительной смертью. Нечего роптать, это справедливо. Алиса вышла попрощаться в голубеньком, в горошек, своем любимом домашнем халатике, в котором пила по утрам кофе. Она была спокойна и икать перестала. «Не горюй, — сказала я. — Это всего лишь досадный эпизод в нашей бурной биографии. Мы еще с тобой погуляем, дорогая подружка». — «Принеси чего-нибудь почитать», — попросила она. С Каширской опять на такси я помчалась обратно к Клячкину. Он как будто не удивился моему возвращению. Как утром, запер кабинет, достал свою фляжку, но налил уже не в мензурку, а в нормальные чайные чашки. «Ну что? — спросила я. — Небось думаешь: допрыгались, сучонки?!» Виталик выпил, пожевал конфетку. «Нет, я так не думаю. Я вообще не думаю. Мне просто больно смотреть, как молодые, красивые, умные женщины губят себя. Хоть ты объясни, какая в этом необходимость? Или натура требует?» — «Если хочешь пофилософствовать, Виталий Андреевич, то пожалуйста. Ты сколько имеешь за то, что в наших… внутренностях ковыряешься? На хлеб с маслом хватает, да? Ты никогда не голодал, нет? Тебе не приходилось пользоваться чужими, изношенными вещами? Ты не экономил на жратве, чтобы купить себе носки? Ты ведь из богатенькой семьи, не правда ли, Виталий Андреевич? Поэтому тебе легко рассуждать о морали. Моя натура, если хочешь знать, блядства не выносит. Я презираю шлюх не меньше, чем ты. Но бедность для меня ужаснее. Я не могу побираться, получая зарплату учителя в виде милостыни от государства. Я от этого дурею, теряю присутствие духа и реву целыми днями. Какой грех страшнее, скажи: отчаяние или проституция?» Нахмурясь, Клячкин выслушал мой выпад, и в его глазах я прочитала суровый приговор. «Ты хоть не ври сама себе, — сказал он с какой-то горькой усталостью. — И не зли меня больше, Таня Плахова. Лучше не зли! А то мне будет трудно удержаться, чтобы не врезать по твоей хитрой, коварной башке. Несчастное, обездоленное дитя! Надо же, что придумала. Нищета ее погубила. Да ты о настоящей бедности только в книжках могла прочитать. Вы с Алиской две бешеные самки, и еще смеете что-то лепетать в свое оправдание. Повторяю, не зли меня больше!» — «Хорошо, не буду. Скажи, что с Алиской?» — «Ее песенка спета. Очередь за тобой». — «Как это?» — «А вот так. Прооперируют, отрежут кое-что и выкинут в таз. Кончен бал. Мужики ей больше не понадобятся». Меня затошнило, как с похмелья. «Это точно?» — «На восемьдесят процентов. У нее запущенная опухоль». — «Ты ошибаешься, Виталик! — крикнула я. — Откуда такая уверенность? Три дня назад она была здорова, как молодая кобылица». — «Вот именно, кобылица. Все, ступай. У меня куча работы». Беда приходит с той стороны, откуда ее не ждешь, это известно. Я чувствовала, как Алискина болезнь опутывает мой мозг черной паутиной. Из всех углов лезли пакостные рожи, подмигивали и манили: иди сюда, Танька, иди сюда, мы тебя потреплем. Все тело чесалось, точно в кровь напустили тараканов. Но Алиске было хуже. Я поехала к ней на второй день, отвезла сумку фруктов, детективы. Она была похожа на привидение, с блеклым взглядом, с блуждающей улыбкой. В «отдельной» палате, кроме нее, пыхтело и пердело еще пять таких же привидений, но все пожилые бабы. На всех была печать небытия. Алиска пыталась хорохориться: врач на обходе назначил ей множество процедур, обследований и пообещал, что через месяц она вернется домой здоровее прежнего. Может быть, лишь потребуется сделать небольшую операцию, совсем крохотную, такие операции в Европе проводят амбулаторно. Это даже не операция, а такая безболезненная профилактическая процедурка, которую неизвестно зачем производят под общим наркозом. Алиска смотрела на меня задиристо. «Я-то, дурища, испугалась, оказывается, ничего страшного. Все говорят, ничего страшного». Я сказала, что ничуть в этом не сомневаюсь. Я понимала, что Алиска стала частью моего безумия. В коридоре шепнула мне заговорщицки: «Все думают, рак это что-то особенное. Ничего подобного. Обыкновенная болезнь. — Потом вдруг задумчиво добавила: — Вчера троих из отделения вывезли вперед ногами. Один совсем молоденький. Но он умер не от рака. Грохнулся в туалете прямо с толчка и разбил себе голову. — Она попросила: — Принеси водки. Тут все пьют, кто хочет. Врачи смотрят сквозь пальцы. И сигарет, ну, ты знаешь, где лежат? В чемодане, под бельем». На следующий день привезла водки и травку. Она потребовала, чтобы я с ней выпила. Я побоялась отказаться. В сортире причастились из больничной кружки. Водка теплая, закуски никакой, хлоркой воняет… Я сразу нацелилась блевануть, но удержалась. Алиса задымила сигаретой и на какое-то время стала прежней. «Знаешь, подружка, а тут не так уж плохо. Телки забавные в палате. Им, может, не сегодня-завтра на тот свет, а они хохочут, озорничают. И всякие семейные дела обсуждают, так языками чешут, словно каждой еще по сто лет отпущено. Врачишка этот, который за меня взялся, ничего мальчонка. Кажется, на меня запал. Как думаешь, если попросит, дать ему бесплатно? Хочу попробовать. Но ты же знаешь, у меня бесплатно не получается. Проблема, да?» Мы сидели на подоконнике, задрав ноги на батарею, в самых дебильских позах, и тут — Матерь Божия! — вползло в туалет чудовище. Иначе не скажешь. Бабка лет девяноста, вся заплывшая жиром, как студень, и вместо лица какие-то бурые, свекольного цвета струпья. При этом без одной ноги и на костылях. Вползла, огляделась и вдруг как зашамкает: «Девочки, Алисочка, водочку пьете, да, водочку пьете?! Бедной Матрене нальете глоточек?!» Я чуть на пол не свалилась. Но моя Алиска, как ни в чем не бывало, раз — и кружку ей в лапу. «Пей, бабушка Матрена, пей, родная!» Бабка живенько костыль отставила, одной ручкой себе челюсти раздвинула, а второй плеснула водку в пасть, да так ловко, не пролила ни капельки. Но рано я обрадовалась, не укрепилась в ней теплая отрава, хоть она и зажала клешнями синюшные губы. Тряхнуло ее, как током, и водка хлынула сквозь пальцы кроваво-темной струей. Я отклонилась, а Алиску окатило, как из шланга. Старуху выворачивало наизнанку, всей тушей она повалилась на бок. Я по стеночке — и выкатилась в коридор. За мной, матерясь, с бутылкой в руке, выскочила Алиска. На ее истошный крик подоспела пожилая нянечка в опрятном синем халате. «Ну чего, чего беситесь, покоя от вас нет, доходяги проклятые!» У нянечки вместо глаз на лице тускло тлели злобные желтые фонарики. Я объяснила, что бабушке Матрене дурно в сортире и ей необходима помощь. «Ваша Матрена вот где у меня сидит, — заорала нянечка. — Хулиганка вонючая! Еще в том месяце собиралась сдохнуть!» Алиска пошла в палату переодеться, водку сунула мне и велела ждать на первом этаже. Я спустилась вниз и присела в жесткое дерматиновое креслице. У этой больницы была одна особенность, я ощутила это в первый же день: в ней было пусто, как в доме, приготовленном на снос, но пусто только для глаз. Напряженными нервами я чувствовала, какое множество людей прячется, таится в палатах, в белых кабинетах, за занавесками, в подсобках, в подвале, на чердаке; здесь воздух был пронизан дыханием и шепотом страдальцев, притихнувших перед неминучей бедой. Это было место, куда никто не придет по доброй воле, оно не приспособлено для жизни, но точно так же не хотелось бы мне тут умирать. Я закрыла глаза и попыталась вспомнить что-нибудь хорошее, светлое, какого-нибудь милого мальчика, который меня любил, но перед глазами стояла груда сырого, подгнившего мяса, корчившегося в рвотных спазмах на полу сортира. Появилась наконец Алиска, укутанная в больничный халат безразмерного шитья. «Матрене, похоже, кранты. В реанимацию покатили. Добили мы старушонку. Ничего, под водочку помирать веселее». Из огромного накладного кармана она извлекла ту же зеленую кружку с обкусанными краями. Озираясь по сторонам, мы допили бутылку. «Маловато, — огорчилась Алиска. — Принеси еще». — «Может, завтра?» — «Ты что? А ночью что я буду делать? Знаешь, как тут ночью? Как в подземелье». Пришлось еще раз идти в магазин. Несмотря на выпитую водку, голова у меня была ясная и настроение поднялось. Все-таки приятно, что солнышко светит и не моя очередь ложиться под нож. Прямо из больницы попехала в «Звездный». Решила, что лучший способ встряхнуться — это плотно поужинать и, если повезет, сиять богатенького клиента. У меня денежек оставалось с гулькин нос. Большую часть того, что выручила за ожерелье, я положила на книжку, на черный день. Села за свой обычный столик в правом углу, обслуживал сегодня Викеша-толмач, мы с ним приятели. Пока он расставлял закуску, немного почесали языками. Я пожаловалась, что на мели, но он ничего путного предложить не смог. Сказал: если бы я заглянула часом раньше, то был один приличный человек, залетный, из Кишинева, интересовался девочками. За телефончик отстегнул пару штук не глядя. А сейчас пусто, но вечер еще не начался. Надо обождать. Когда я с аппетитом приканчивала жареную баранину, подсел Славик из спорткомплекса. «Почему одна, мадам?» — «Тебе-то что?» — «Не груби, Татьяна. Есть один клевый хачик. Наколем в пополаме?» Славик был, на удивление, трезв, и я поинтересовалась, что за хачик. Оказалось, натуральный кавказец, промышляет переплавкой спортинвентаря, в основном теннисного снаряжения. При капитальце. Но без закидонов, за это Славик ручался. Должен прибыть с минуты на минуту. Славик обещал ему задушевную девочку. Этот хачик, по словам Славика, тянулся к культуре, был начитан и сам писал стихи. У себя в горах издал целую книжку. Вообще Славик нарисовал портрет благородного героя, который чурался прозы жизни и занимался спекуляцией исключительно потому, что был азартным человеком и не признавал трудового насилия над личностью. Я поморщилась, но кивнула: хорошо, приведи, познакомь. Там посмотрим. «В пополаме? — уточнил Славик. — У него бабки несчитанные». — «Так ты еще и сутенер? — удивилась я. — Думала, обыкновенный пьяница». — «Я не пьяница и не сутенер, — обиделся Славик. — Ты покрутись с мое, с двумя стариками на иждивении и с алиментами». — «От кого же ты получаешь алименты?» — пошутила я, но он шутки не принял, нахохлился и ушел. Я давно заметила, как все «наши» любят обижаться, хлопать дверьми, устраивать сцены по пустякам и так далее. Это следствие постоянной нервической горячки, в которой мы пребываем. Единственное искреннее чувство, которое я сама испытывала вот уже полгода, это страх. Страх необъяснимый, тошнотворный, похожий на тот, какой бывает в детстве, когда боишься темноты. Минут через пятнадцать Славик привел хачика. Первая моя мысль была: ни за что! Обрюзгший, самоуверенный, черный, как ворон, детина лет сорока — словно прямо с Центрального рынка. Но когда он присел за стол и произнес бархатным голосом: «Не волнуйтесь, девушка, первое впечатление обманчиво. Меня зовут Рустам», — я заколебалась. С кавказцами, конечно, я вообще старалась дела не иметь, это шебутная Алиска кидалась на них, как кошка на валерьянку, хотя не раз убеждалась, что как раз денежки они умеют считать очень хорошо и на ветер их не бросают вроде бесшабашных русачков. Женщины по товарному знаку шли у них где-то между анашой и бананами, но ближе к бананам, и отношение к женщинам у них было специфическое. Кавказец на предварительном этапе ухаживал красиво, но делал это как бы для собственного развлечения. Так заботливый хозяин нежно обдувает полешко, прежде чем бросить его в печку. Обязательно наступала минута, когда кавказец отбрасывал ритуальные любовные церемонии и превращался в дикаря. Возможно, к своим женам, сестрам и матерям они относятся иначе, но нас, московских путан, презирают беспощадно. Кавказцу можно прекословить только до тех пор, пока он не прикоснется к твоей коже. Дальше — заткнись и соответствуй. И никаких вариантов. Не скажу, чтобы кавказец был чересчур жесток, просто он не считает тебя за человека и удовлетворяет свою похоть, как с надувной резиновой куклой. Кто любит острые, первобытные ощущения, пожалуйста, рискуйте, но не забывайте, что дикарь в момент насыщения становится невменяемым. «Я слышала, вы — поэт?» — улыбнулась я Рустаму. «Поговорим об этом позже. Что будете пить?» Я заказала шампанского. Водка, красное вино и шампанское — это нормальная последовательность. Бедного Славика Рустам сразу отослал: «Ты ступай, дорогой, у нас будет интимная литературная беседа». Славик, рассчитывавший, вероятно, поддать за его счет, невольно скривился, но послушно поднялся. В ту же секунду я пожалела о своем легкомысленном согласии: слишком уж повелительно этот хачик распоряжался. Но Рустам опять словно угадал мои мысли: «Мальчик надломленный, ему приятно, когда есть хозяин. Не переживайте за него». — «Вы экстрасенс?» — «Никаких экстрасенсов нет в природе, дорогая Таня. Это все выдумки ленивых, умственно незрелых людей». — «Да? А как же Кашпировский?» — «Большой шарлатан, — мягко улыбнулся Рустам. — Таких Кашпировских у нас двое-трое в каждом ауле». Я с ужасом почувствовала, что стремительно подпадаю под воздействие этого темного, грозного обаяния. Не было сил сопротивляться. У меня уже не осталось сомнений, что придется этого типчика «кинуть», но сделать это надо осторожно, тактично. Викеша-толмач принес шампанское и уважительно склонился перед Рустамом: не требуется ли, мол, чего еще, барин. «Уходи, дорогой! — велел Рустам. — Понадобишься, позову». Викеша, повернувшись к нему спиной, сделал мне знак бровями: подойди, чего-то скажу. Рустам собственноручно откупорил шампанское, без дурного хлопка, умело. Разлил по бокалам. «За счастливое знакомство, Таня!» Мы чокнулись, пригубили. Рустам очистил апельсин, разломил, половинку протянул мне: прошу! Я положила дольку в рот, разжевала и механически проглотила, не чувствуя вкуса. У меня было ощущение, что кавказец с интересом проследил, как апельсин проскользнул по пищеводу и опустился в желудок. «Значит, вы поэт? — Голос мой прозвучал неожиданно громко. — Почитайте что-нибудь свое! Пожалуйста!» — «Позже. Не здесь. Обстановка не подходит». — «Но почему же… А русских поэтов вы знаете? Какой ваш самый любимый писатель?» — «А ваш?» — «Чехов. А из поэтов — Блок». Это была правда. Совсем недавно я перечитывала «Скучную историю», хотя знала ее почти наизусть. «У вас хороший вкус, — одобрил Рустам. — Но женщины не понимают поэзию. Это им не дано». — «Почему?» В черных глазах мелькнула острая усмешка, словно высунулся розовый змеиный язычок. «Сложно объяснить, Таня. С помощью поэзии, музыки человек общается с космосом. Женщинам недоступны эти звуки. Их слух настроен на волну приемника. Не надо спорить, Таня, и не надо огорчаться. Женщине необязательно понимать поэзию. У нее иное предназначение». — «Ублажать мужчин?» — «Если не понимать примитивно, то да. Ублажать и рожать им детей». Он улыбался так, словно наговорил кучу комплиментов. Я встала и, извинившись, подошла к бару. У стойки Викеша-толмач протирал вафельным полотенцем коньячные рюмки. «Что, Викешенька, очень мой кавалер крутой, да?» — «Помнишь Вальку-Динамо?» — «Дешевая сучка. Что-то ее давно не видно». — «Ее не видно с тех пор, как она поужинала с Рустамом, полтора месяца назад». Поджилки мои затряслись. «Где же она?» — «Откуда я знаю. А Зинку помнишь, Фруман?» Еще бы! — подумала я. Красивая, пикантная дамочка, клиенты почему-то дали ей кличку «Отбойный молоток». Мы с ней даже собирались как-то скооперироваться. Но у Зинки оказались непомерные амбиции, она не умела делиться. Теперь я вспомнила: Зинка не попадалась мне на глаза несколько месяцев. «Тоже пропала после ужина с ним?» Викеша покосился на столик, где Рустам в одиночестве, полузакрыв глаза, потягивал шампанское. «Говорят, он их увозит в Баку, оттуда переправляет в Турцию. Точно не утверждаю. Но я тебя предупредил». — «Спасибо, Викеша! С меня причитается». Вернулась к столику я успокоенная. Я всегда успокаиваюсь, когда понимаю, что мне каюк. В голове просветлело, я дружески махнула рукой Славику, который пялился на нас из противоположного конца зала. Погоди, Славик! «Что-нибудь наплел этот валенок? — Зловещая проницательность Рустама меня уже не тревожила. Видали и не таких, видали и покруче. Турция — не конец света, некоторые переправляют неугодных партнерш в канализационные люки. Вот это я понимаю, это радикально. «Предложил замшу, — сказала я. — Я бы купила, да денег нет». — «Сколько надо?» — «Недорого. Три штуки». Рустам молча полез в карман, достал портмоне, отслоил пачку сторублевок и положил на стол. «Бери!» Эх, Алиски нету, как бы она воспарила. «Я столько не стою, — усмехнулась я. — Моя цена — сто баксов». — «Бери, а то обижусь». — «Закажи лучше выпить». — «Будешь водку пить?» — «А ты против?» Рустам щелкнул пальцами, и сию секунду Викеша к нам подкатился. Рустам потребовал графинчик «Смирновской» и икру. Подобрал со стола деньги и протянул Викеше: «Это за замшу. Принеси сюда». Викеша не выказал ни удивления, ни спешки. «На руках нету, — сказал он. — К завтрашнему дню доставим в лучшем виде». После этого я прониклась к нему глубочайшим уважением. «Завтра так завтра, — кивнул Рустам. — Тогда и деньги получишь», — спрятал банкноты в портмоне. Водку мне пришлось пить одной. Рустам водки не пил. Следил за мной хищным, прицельным взглядом. Да, теперь я отлично видела, кто это такой. Поэт! После водки мне захотелось быть с ним откровенной. В Турцию так в Турцию, сказала бы я ему, какая, в сущности, разница, где подыхать. А там, наверное, весело: клиенты в тюрбанах, с жирными, обвисшими животами, волосатые, как обезьяны, истомная музыка, дурман опиума, пестрые ковры и красные, как кровь, покрывала. «Поедем ко мне?» — спросила я. «Скоро будешь пьяная, — заметил он брезгливо. — Хватит пить! Пьяная женщина похожа на свинью. У тебя красивое лицо и красивое тело, не надо это портить». — «Почитай стихи, — попросила я. — Почитай, ну что тебе, жалко?» — «Хорошо, почитаю, но больше не пей». Он склонился ко мне и черными буравчиками вонзился в переносицу. Тонкие алые губы задвигались словно два ползущих червячка, сверкнули белые зубы, и полились слова, ритмичные, страстные, мгновенно взявшие меня в плен. Я слушала, притихнув, и чувствовала, как его воля, его власть надо мной становятся неодолимыми. Еще немного, и спекусь. Этот человек не может рыть злодеем, думала я. Темпераментный, сильный самец — о, да! Но не злодей! «Чувствуешь, да?! — Его глазки просверлили дырку в моем лбу. — Понимаешь, да?!» — «Это чей язык?» — спросила я. «Наречие гор. Мало осталось людей, кто говорит на нем. Всего десять тысяч. Собирайся, поедем». — «Куда?» — «Лучше ко мне. Всю ночь читать стихи и любить. Хорошо буду любить, крепко». Вмиг я опомнилась, потянулась за графинчиком. «Не пей, Таня! Будет плохо. Все будет плохо». Не слушая, я налила полный фужер и опрокинула залпом. Запила минералкой. Господи, сохрани и помилуй! Он же гипнотизер и так легко напускает морок. Я дотронулась пальцами до его жесткой, смуглой ладони. «Не волнуйся, Рустам! Я умею пить… Сейчас только сбегаю в туалетик, и сразу поедем. Ты правда крепко любишь?» — «Сама увидишь». Я пошла меж столов, привычно ловя на себе оценивающие взгляды мужчин. Хорошо, что я молода и красива и научилась выскальзывать из хитроумных ловушек. Рустамчику меня не взять, хоть он и чародей. У Славика за столом толстая деваха с толстыми щеками и с огромной грудью, хохоча, потягивала пиво из горлышка бутылки. Чтобы к ним приблизиться, я сделала небольшой крюк и, подойдя, словно невзначай ухватила деваху за ее уродскую лохматую прическу. Деваха истерически взвизгнула. «Ох, извините!.. Тут такая качка… Славик, голубчик, зачем же ты краплеными картишками балуешься? Да еще с друзьями?» Глазенки у Славика бегали в разные стороны, почуял неприятность, гаденыш. И ведь этот мозгляк чуть не спровадил меня в Турцию. «Таня, ты о чем? Ты пьяна?» Покачнувшись, я сделала вид, что падаю, и, вторично уцепясь за девахину прическу, потянула ее вниз. Завопила она ужасно, потому что волосы у нее были настоящие. Славик с растерянным лицом начал подниматься, но этого я и ждала. Схватила со стола тарелку с какой-то жратвой и с размаху влепила ему в морду. Тарелка оказалась с гарниром, в соусе, и получилось, как в кино. Я даже залюбовалась своей работой. Славик ошалело размазывал по щекам красную овощную жижу. «Ты теперь как Чарли Чаплин», — польстила я ему. Девица повисла на мне, пытаясь ногтями полоснуть по лицу, но Рустам уже примчался на подмогу. Он действовал быстро и решительно. Пинком отшвырнул толстуху, схватил меня за руку и потянул к выходу. «Бежим, полоумная, бежим!» Я, как могла, упиралась, уповая на расторопность ресторанных вышибал. И они не подкачали. В дверях нас встретил сержант Ванечка и двое его подручных в штатском. Ванечка, как всегда, был веселый и обходительный. «Стоять, стерва! Руки за голову!» — гаркнул он. Я охотно подняла руки и ласково ему улыбнулась: «Не кипятись, дружок! Разве не узнал?» Рустам не последовал моему благоразумному примеру, ринулся вперед, как вепрь. Ванечку он обогнул и врезался крутой башкой в брюхо одному из «качков». Тот перегнулся пополам, но его напарник хлестко перетянул Рустама кулаком по хребту. Со стороны я с любопытством наблюдала за дракой. Рустама повязали быстро, но при этом немного помяли. Когда его установили на ноги, он мог любоваться мною только одним глазом, второй закрыла багровая блямба. «Прости, дорогой, — проворковала я. — Но этот прощелыга нас обоих оскорбил. Он сказал, что у чурок денежки берут авансом». В отделении Ванечка отвел меня в кабинет и приступил к допросу. Для начала пребольно ущипнул за бок. Я дурашливо хихикнула. Ванечку я не боялась: он был из деревенских, из лимиты, с ним всегда можно договориться, если проявить уважение. Для лимитчика главное, чтобы ему выказали уважение. Тем более Ванечка служил в Москве уже лет десять и ему обещали квартиру. «Что же, Таня Плахова, опять за свое? Опять скандалишь? Придется оформлять». — «Не надо оформлять, Ванечка, — промурлыкала я, устраиваясь на стульчике поудобнее, чтобы ему получше были видны бедрышки. — Все признаю, оскоромилась, но такой случай. Матушка недавно померла, подруга в больнице, я вся на нервах, а тут этот Славик со своими приколами». — «Его зовут не Славик, его зовут Рустам Иб… Ибрам… Тьфу, черт, не выговоришь!» — «Да ты не затрудняйся, Ванечка. Подумаешь, чурек заезжий. Всю Москву они опоганили». Ванечка разглядывал меня неприступным оком, как положено матерому сержанту. Без всякого выражения. С намеком на крайние меры. Я лихорадочно прикидывала, сколько придется отстегнуть: никак не меньше пары штук. «Во-первых, я тебе не Ванечка, а Иван Тихонович. Нашлась, понимаешь, подружка. Во-вторых, с кавказским контингентом мы вскоре разберемся, а вот что делать с вами? С тобой, в частности? Ты ведь не бросаешь свое позорное ремесло». — «Позорное? — искренне удивилась я. — Опомнись, Ванечка. Это раньше оно, может быть, было, ну, не слишком благопристойным. Ты телевизор-то смотришь? Песни про нас поют. Школьницы в анкетах пишут: хочу стать путаной. Или манекенщицей». Сержант о чем-то глубоко задумался, уставясь уже не на мои ноги, а за окно. Ему было о чем подумать. У него дочурка, кажется, лет двенадцати. Самое время начинать. Я покосилась на часики — половина двенадцатого. Эх, добраться бы скорее до постели. Дверь в кабинет с грохотом отворилась, и ввалился лейтенант Гоша Чебрецов, пьяный, как грязь. Меня кольнуло нехорошее предчувствие. Господи, какая невезуха! От этого скота деньгами не отделаешься. Сержант Ванечка вытянулся во фрунт. «Извините, что занял кабинет, товарищ лейтенант. Вот, задержали! Устроила пьяный дебош в ресторане «Звездный»». Чебрецов сфокусировал на мне оловянный взгляд и вдруг широко улыбнулся, отчего рот его расплылся до ушей, как у Буратино. Но Буратино он не был, увы! «Танька Плахова?! Собственной персоной? То-то, я чую, в коридоре французскими духами воняет. А ну-ка, Иван, оставь нас одних. Я с нее личное дознание сниму». Ванечка глянул на меня с сочувствием и потянулся к двери, по-стариковски шаркая ногами. Чебрецов защелкнул за ним замок. Повернулся ко мне хмельным рылом. «Поверишь ли, Танюха, я сегодня как чувствовал, что обломится. Как первую банку задвинули, так и почувствовал, будет что-то такое остренькое, с перчиком. Кровь, поверишь ли, застоялась». — «Напрасно надеетесь, Георгий Васильевич, — сказала я неуверенно. — Ведите в камеру, баловства не будет». Крепенький, низкорослый, он плотоядно потер ручонки. «Ты про что, Танюха? Какое баловство? Полюбовное соглашение. Ты мне, я тебе. Рыночные отношения. Ты что, Танюха? Мы же рынок строим. Или ты коммунистка?» От своей немудреной шутки развеселился, скинул форменную тужурку и сноровисто к брючатам приступил. Но пьяные пальцы плохо слушались, и возился он дольше обычного. «Какая же ты мразь, Гоша, — пробормотала я в отчаянии, — какая подлая мразь!» Вскинул на меня голубенькие глазки, вдруг засветившиеся бешенством. «Это я мразь? Ах ты сука! Да я сейчас твой поганый язык вырву. Ты мне такое говоришь? Проститутка вонючая. Ты мне руки должна целовать за то, что снисхождение имею. Да если я тебя ребятам кину, они знаешь что с тобой сделают? Хочешь попробовать?» Он все больше возбуждался, про штаны забыл, сновал по кабинету, маленький, ядреный, взъерошенный, слюнями брызгал, как ядом. Ненависть к этому существу пересилила во мне все остальные чувства: я перестала его бояться. «Прости великодушно, Гошенька! — смиренно я попросила. — Устала я очень сегодня, забылась на минутку. Ты хороший, милый, прости! Иди ко мне, помогу брючки расстегнуть». Чебрецов рыкнул грозно, не мог сразу успокоиться. «Ишь ты, падла! Чего о себе возомнила! Да ты тля обыкновенная. Даже не женщина. Отбросы рода человеческого. А туда же, на кого залупаться! Да я… да у меня!..» Я обняла его, гладила по головке, утирала пьяные сопли, и постепенно он унялся, запыхтел воодушевленно. Взгромоздился на стол, а меня поставил на колени. Пристраивался в удобную для радости позу. Сексуальный гурман. Черная кровь бушевала в моих венах. Отвратительное наследство беспутного папани, в полной мере переданное братику. Редко это со мной бывало, но иногда накатывало. «Дай-ка для начала грудочку», — совсем уже благодушно прогундосил Чебрецов. Я вывалила ему в рот сосок. Пока он смачно чмокал, попыталась справиться с ведьминым наваждением. Но это было бесполезно: черная кровь требовала исхода. Ментовский кабинет поплыл в лесную тьму. Розовенькое, с прожилками ушко Чебрецова было так близко. Я нежно облизнула его и резко, с наслаждением сомкнула зубы. Хрустнули хрупкие хрящики, еле успела сплюнуть сладковатый ошметок… Что было дальше, описывать не стану: слишком стыдно. Сначала мордовал, бил один Чебрецов, потом, стуча сапожищами, много набежало охотников потоптать бабье мясо, потом я потеряла сознание. Но в продолжительной боли вдруг образовался просвет. Господь смилостивился надо мной, не заколотили до смерти. Выкинули в какой-то лесосеке, и оттуда, очухавшись на промозглой утренней земле, я поползла к электрическим огням, светившим на все небо. Зачем исписала столько страниц? Дневник это и не дневник, роман — не роман. Кому хочу пожаловаться? Кому хочу доказать, что я тоже человек? Да правда ли это? Человек ли я? Или давно, незаметно, как многие мои клиенты, превратилась в скотину? Все время мучила совесть: как там Алиса, надо ехать к ней. Вчера собралась и поехала. Сунулась в палату: ее нету. Женщины с коек смотрят как-то чудно. Одна говорит: в десятую ее перевели, в десятую! Пошла искать десятую, в коридоре наткнулась на врача. Он мне: «Кажется, вы подруга Алисы Северчук? Кажется, я вас видел?» — «Что с ней, доктор?» — «Пойдемте в ординаторскую…» Ага, это тот врач, на которого Алиска глаз положила. Поплелась за ним в каком-то отупении, ничего хорошего не жду. Но то, что он сказал… Алиска позавчера ночью заперлась в ванной комнате и вскрыла себе вены пилочкой для ногтей. К счастью, дежурная медсестра заметила, как она туда шмыгнула, и забеспокоилась, почему ее долго нет. Алиску спасли, но у нее тяжелейший психопатический кризис. «Вы напугали ее?» — спросила я. «Мы обязаны предварять операции некоторыми разъяснениями…» У врача лицо доброе, черты резкие, взгляд грустный. Я бы не отказалась у него подлечиться. «Мне можно к ней?» — «Конечно, конечно, но вы уж постарайтесь…» — «Я все понимаю, доктор». Она лежала в каморке — два на три метра, но одна, и кровать высокая, с разными металлическими штуковинами. Когда я вошла, она дремала. В ореоле черных волос лицо как бледное пятно, без кровиночки, без привычного алого штриха губ. Узнать ее трудно, но можно. «Алиса, — окликнула я, — Алисочка, водочки хочешь? Я принесла». Длинные ресницы порхнули, глаза открылись мутноватые, но не сонные. «Видишь, чего придумали, — сказала она. — Хотят все у меня отчекрыжить. Будет Алиска без грудей. Только я им не дамся». — «Правильно. Я тебя заберу отсюда. Ишь ты, резальщики нашлись. Как будто лекарствами нельзя лечить». Алиска слегка оживилась, вытянула правую руку, толсто перебинтованную, кинула поверх одеяла. «Дура ты, Танька! И я тоже дурой была. Но пожили-то неплохо, да? Весело, да? Сколько бычков подоили — смех! Что ж, побалдели — и баста! Алиска отправляется в лучший мир. Чао, детка!» — «Не надо так. Зачем себя растравлять. Поживем еще». — «Как? Без грудей, без мужиков? Кашку сосать вместо…» — «Алиса, миленькая, разве одна радость на свете, разве нет ничего, кроме…» Я запнулась на полуслове. Черное отчаяние ее взгляда охладило мой пыл. В ее взгляде уже не было жизни, в нем… На этом тетрадь, которую Таня Плахова отдала Евгению Петровичу, обрывалась, была исписана до последней странички. Но было в нее вложено еще короткое письмецо. Вот оно: «Дорогой! Не хочу вранья, не хочу никаких тайн. Что было, то было. Ни от чего не отрекаюсь. Ты хотел жениться на мне, и я видела, что это всерьез. А теперь как? Возьмешь такую? Голубчик мой, если бы ты знал, как мне тошно. Таня». Вечером он ей позвонил. — Прочитал дневничок, не волнуйся, все в порядке. — Что это значит? — Ты любишь меня, это главное. — И тебе не противно? — Из проституток выходят самые покладистые жены. — Все шутишь? — Таня, давай устроим одну забавную штуку? — Какую? — Может, рано говорить об этом, слишком мы молоды, но я бы хотел сына. Дочь у меня есть, а сына нету. — Хочешь, я сейчас приеду к тебе? — спросила она. — Порядочные женщины не выходят на улицу в такую поздноту. Жди через сорок минут… |
||
|