"Приключения-74" - читать интересную книгу автора

Владимир ТУБОЛЕВ Одиночный полет

11 августа 1942 года двухмоторный бомбардировщик № 33 из 127-го авиаполка взлетел с прифронтового аэродрома и взял курс на запад. Экипаж самолета состоял из трех человек. Пилот — капитан Добруш Василь Николаевич, белорус, женат, сорока лет, беспартийный кадровый военный. Штурман — капитан Назаров Алексей Иванович, русский, женат, тридцати двух лет, член партии, кадровый военный. Стрелок-радист — сержант Кузнецов Сергей Павлович, русский, холост, девятнадцати лет, комсомолец, в армию призван в 1941 году.

Самолет имел две пулеметные установки и нес девятьсот килограммов бомб. Он миновал линию фронта и прошел над Белоруссией. Люди, сидевшие в нем, обхитрили противника при переходе линии фронта. Они прорвались сквозь расставленные почти по всему маршруту ловушки: истребительные аэродромы, зенитную артиллерию, аэростаты заграждения. Они скрывались в облаках от увязавшихся за ними возле Минска истребителей. Они проскочили мимо Белостока — там их ждали эрликоны. Они пять часов выдерживали нечеловеческое напряжение ночного полета, когда только фосфоресцирующий свет приборов да зеленоватые точки звезд служили им ориентирами, а единственной связью с окружающим миром был гул бомбардировщика, ставший почти осязаемым, и вторглись в воздушное пространство Германии.

 

...Командир полка полковник Баклыков долго тер ладонью лоб и хмурился. Наконец он поднял глаза на Добруша.

— Садись, Василь Николаевич... — Он подвинул к нему пачку папирос, потом вспомнил, что Добруш курит трубку, и чертыхнулся: — Будь оно неладно!.. Как себя чувствуешь?

Капитан поднял брови:

— Хорошо.

— Ладно. Вот что. Сегодня ночью наши соседи пойдут на Кенигсберг. Мы посоветовались и решили послать тебя с ними...

Многие уже совершали регулярные налеты на военные объекты Германии. Полк сто двадцать седьмой только приступил к ним. Неделю назад на Кенигсберг ушел первый самолет. Потом еще два. Ни один из них не вернулся.

«Так, — подумал Добруш. — Дело упрощается тем, что идти придется с группой. Но техника...»

Новых машин полку еще не дали, хотя и обещали со дня на день.

— Как только мы получим пополнение и новую технику, полк полностью переключится на Берлин, Кенигсберг, Данциг. А без опыта сам знаешь...

— Ясно, — сказал Добруш. — Разрешите идти готовиться?

— Подожди. — Полковник потер ребром ладони переносье и вздохнул. — Как у тебя штурман и стрелок?

— Для такого полета не годятся.

— Подбери сам штурмана и стрелка и доложи мне. Можешь взять из любого экипажа.

— Спасибо, товарищ полковник.

— Да брось ты эту официальщину! — поморщился полковник. — Мы не на дипломатическом приеме.

— Спасибо, Анатолий Андреевич.

Полковник улыбнулся.

— Вот так-то лучше. Ах, черт! — воскликнул он в следующее мгновение. — Не хочется посылать тебя на это задание. Мне нужен хороший командир эскадрильи. А пока... твое прошлое...

— Не будем об этом, Анатолий Андреевич, — поспешно перебил Добруш. — Оно касается только одного меня.

— Меня касается еще больше, — возразил Баклыков. — Слишком большая роскошь держать тебя на звене, в, то время как у меня нет приличных комэсков. Ну ладно. Иди, возвращайся, и тогда посмотрим...

— Постараюсь.

Выйдя наружу, Добруш посмотрел на восток. Было рано, но небо уже высветлилось. На нем четко рисовалась полосатая колбаса ветроуказателя. Полотняный конус вытянулся параллельно земле. Если бы не чуть заметное трепыхание свободного конца, можно было бы подумать, что он сделан из жести.

Ветер северный, двадцать метров, отметил капитан. Если к ночи не, утихнет, снос будет большим. Придется экономить горючее.

Он шагал по начавшему лысеть березняку. Среднего роста, грузный, рыжеватый, с плоским красным лицом и редко мигающими зелеными глазами. Левую щеку его от глаза до мочки уха пересекал безобразный шрам — памятка первого дня войны, когда он поднимал свою эскадрилью из образовавшегося на аэродроме крошева. Тогда он был еще истребителем.

— Василь Николаевич! — окликнули его.

Капитан замедлил шаг, потом повернулся. Его догоняла маленькая белокурая женщина в гимнастерке и юбке защитного цвета.

— Что же это вы не заходите? — спросила она с упреком, подойдя ближе. — Совсем нас забыли?.

Он покачал головой.

— Не в этом дело. Просто...

— Просто... что?

Добруш хотел зайти, потом передумал. Он знал, что она была бы рада. Она всегда радовалась его приходу и всегда пугалась. Как будто между ними должно было произойти что-то такое, чего уже нельзя поправить.

Ее звали Анной. Она работала телефонисткой в штабе.

Иногда ему с ней было хорошо, особенно после возвращения из полета, пока он был полон гулом и грохотом, пока все вокруг качалось и подпрыгивало и он медленно приходил в себя после той свистопляски, из которой вырвался.

Но чаще было плохо. Добруш всегда мучительно переживал неопределенность. Даже в полетах для него хуже всего было не тогда, когда начинали вспухать дымки зенитных разрывов и по воздуху хлестали, словно плети, пулеметные трассы, а пока небо было мирным и спокойным. Пока все спокойно, никогда не можешь знать, откуда тебя ударят.

В отношениях с этой женщиной все было неопределенно.

— Почему вы молчите? — спросила Анна.

В ее голосе прозвучала обида.

— Я был занят, — сказал он.

Она подумала.

— Нет. — Потом спросила: — Зачем вас вызывали? Вам лететь?

Ему не хотелось говорить правду, но не хотелось и лгать.

— Нет. То есть да. Пустяки.

— Когда?

— Вечером.

— Вечером... — сказала она. — Вон что...

Она прикусила нижнюю губу и ударила друг о дружку сжатыми кулачками.

— Кенигсберг. Так?

— Да, — неохотно сказал капитан. — Откуда вы знаете?

Она не ответила.

— Я только не знала, что это вы. Ох!..

Капитан передернул плечами."

— Кому-то все равно надо, правда? Почему же не мне?

— Потому... потому.., А разве вам самому хочется лететь?

— Не знаю. Задание мне не нравится, — признался Добруш неожиданно. — Но ничего не поделаешь. Да и... послушайте, почему вы никогда не одеваетесь как следует? — спросил он с досадой, заметив, что она вся дрожит. — Вы же простудитесь!

Анна как-то сразу погасла.

— Да, — проговорила она уныло. — Ничего не поделаешь... Господи, как бы я не хотела, чтобы вы улетали именно сегодня! Нельзя разве отложить?

— Обычно таких вещей не делают, — пояснил капитан терпеливо. — Да и с какой стати? Ведь это ж моя работа.

— Да, с какой стати... — повторила она. — У меня сегодня день рождения. Я хотела... Я думала...

Капитан склонил голову.

— Поздравляю вас.

— Спасибо. Я...

— Сколько вам?

— Двадцать шесть...

— Вы очень молоды, — сказал капитан. Он вздохнул. — А я вот уже совсем старик...

— Это не имеет значения, — возразила она.

— Очень даже имеет, — невесело усмехнулся капитан.

Он подумал, что это имеет даже слишком большое значение, когда к сорока годам выясняется, что ты остался ни с чем, но промолчал.

— Ничего вы не понимаете! — воскликнула Анна, и капитан с удивлением увидел на ее глазах слезы. — Ничего!

Капитан смешался. Похлопав руками по карманам, он вытащил трубку, повертел ее в руках и сунул обратно. Потом взял Анну за плечи.

— А теперь идите. И одевайтесь впредь как следует, — сказал он сердито. «Черт те что! Хотел бы я знать, кто из нас больший дурак», — подумал он. — И перестаньте, пожалуйста, реветь. Совсем это вам ни к чему.

— Хорошо, — сказала она. — Ох! — вырвалось у нее вдруг. — В жизни себе не прощу, если с вами что-нибудь случится... Вы... вы вернетесь?

— Постараюсь, — буркнул капитан. — Идите, идите.

Он повернул ее за плечи и подтолкнул на тропинку. Она сделала несколько шагов, потом остановилась и долго глядела вслед, пока капитан не скрылся за деревьями.

 

— Командир, курс двести семьдесят, — раздается в наушниках голос штурмана.

— Понял. Двести семьдесят.

Пилот едва ощутимо давит кончиками пальцев на штурвал. Самолет медленно кренится, потом так же медленно выравнивается и застывает.

Пилот сидит по-прежнему неподвижно, глядя немигающим взглядом на большую зеленую звезду чуть выше обреза кабины. Лицо его холодно и спокойно.

— Штурман, у вас все в порядке?

— Все в порядке, командир.

— Стрелок, у вас все в порядке?

— Как сказать, командир... Я думаю, все в порядке.

— Вы думаете или у вас на самом деле все в порядке?

— За нами идет самолет неизвестной принадлежности.

Пилот хмурится.

— Далеко?

— Четыреста метров.

— Давно он идет за нами?

— Полторы минуты, командир.

— Почему не сообщили об этом сразу?

— Я думаю...

— Стрелок, меня не интересует, что вы думаете. Ваша обязанность — немедленно докладывать об изменении воздушной обстановки. Вы поняли?

— Так точно, командир. Но обстановка не меняется. Я все время держу его в прицеле. Если он вздумает безобразничать...

— С таким же успехом и он нас может держать в прицеле.

Стрелок обижается.

— Да нет, командир, он идет с огнями. Я подумал, что не стоит вас беспокоить лишний раз... Пока он держится вполне прилично.

Пилот шумно выдыхает, но сдерживается.

— Ладно. Благодарю за заботу о моем спокойствии... Вы хорошо его видите, стрелок?

— Очень хорошо. Я мог бы срубить его одной очередью. Может, позволите?

— Нет! Он отстает или догоняет?

Несколько секунд в наушниках стоит тишина. Потом стрелок говорит:

— Он... отстает. Да, отстает, командир. С отворотом на юг.

— Хорошо. Следите за воздухом. И не забывайте докладывать даже о... прилично ведущих себя объектах.

— Понял, командир. Простите, командир.

— Прощаю, — ворчит пилот. — Штурман, как курс?

— Все в порядке, командир. Через двадцать две минуты сорок пять секунд — цель.

— Стрелок, вы слышали? Кенигсберг через двадцать две минуты сорок пять секунд.

 

Едва он вернулся в землянку, как вслед за ним спустился старший лейтенант Царев.

— Ну вот, — сказал он, — ну вот. Я тебя разыскиваю. Безобразие! Такой холод, а я все потею. Жена, бывало, говорила: не выходи потным на улицу, схватишь воспаление легких или что-нибудь похуже. Ничего не могу поделать. Здравствуй.

Царев был в теплой куртке, меховых штанах и унтах. Он не боялся ни пуль, ни снарядов, но очень боялся простуды. Его жена Наталья Ивановна, умершая года четыре назад, продолжала оставаться для него непререкаемым авторитетом во всех житейских делах.

— Добрый день, Серафим Никитич, — отозвался капитан. — Проходите.

Царев снял фуражку, бережно положил ее на край стола и, вытащив большой платок, погладил лысину. Затем опустился на табуретку и поерзал, устраиваясь поудобнее.

Этот человек везде чувствовал себя дома, был со всеми на «ты», не признавал чинопочитания и был убежден, что окружающие относятся к нему так же хорошо, как и он к ним.

Тут он, конечно, заблуждался. И вообще он был слишком мягок. Видимо, потому в свои сорок пять лет все еще оставался старшим лейтенантом.

— Ф-фу! Ну и духотища! — сказал Царев ворчливо. — Так что у тебя случилось в последнем полете? — спросил он без всякого перехода.

Добруш, набивавший трубку, поднял голову. Он не ожидал, что Царев заговорит об этом, и некоторое время молчал.

— Северцев должен был подавить зенитную батарею, а мы — бомбардировать станцию, — сказал он наконец. — Но его сбили раньше. Пришлось заняться этим мне.

— Ну вот, ну вот, — Царев всплеснул руками. — Я так и думал... Не кури, пожалуйста... Многие этому не верят.

Капитан кивнул.

— Я знаю.

— Вот видишь. Ох! Надо тебе быть хитрее. Наталья Ивановна всегда говорила: не хитри с работой, но с начальством держи ухо востро. И она права!

Капитан улыбнулся. Сам Царев этим ценным советом, видимо, так ни разу в жизни и не воспользовался.

— Начальство здесь совершенно ни при чем. Слухи распространяет не начальство.

— Почему ты не оставил хотя бы пару бомб для станции?! — не слушая его, вскричал Царев. — Почему?

— Пушки стояли в бетонных бункерах. Нам пришлось сделать четыре захода.

— Поэтому и погибли штурман со стрелком?

Капитан снова кивнул.

— Бомбометание по площади не годилось, — пояснил он. — Надо было уничтожать каждый бункер отдельно. Стрелок был ранен во время первого захода. Потом убит штурман.

Он никому не рассказывал, как это произошло. Во время первого захода стрелку раздробило руки. Потом при втором заходе осколок попал ему в живот. Стрелку было всего девятнадцать лет.

Штурман погиб во время последнего захода. Он успел сказать: «Командир, меня убили». Осколок попал ему в сердце.

Самое страшное, что он ничем не мог помочь своему экипажу.

— Козлов болтает, что ты виноват в их гибели.

— Знаю. — Капитан зажег спичку и поднес ее к трубке.

— И ты говоришь об этом так спокойно! Ты бессердечный человек, вот что! Почему ты не доказывал? Почему не рассказал, как было дело?

Капитан пожал плечами.

— Кому? Козлову?

— Ну все-таки... — Царев вздохнул, вытащил платок и снова промокнул лысину. — Ты сегодня летишь на Кенигсберг, — сказал он, не спрашивая, а утверждая.

Капитан поднял на него глаза. «Кажется, из всего полка о полете я знаю меньше всех остальных», — подумал он, усмехнувшись.

Царев сложил платок и сунул в карман.

— Послушай, открыл бы ты дверь, а? Тут задохнуться можно от дыма... Это как-нибудь связано со станцией? — спросил он, когда капитан вернулся от двери.

— Что?! — удивился тот. — Каким образом?

— А таким! — разозлился Царев. — Если разные Козловы на каждом перекрестке кричат, что ты виноват в гибели стрелка и штурмана, то тут даже и штаб может задуматься. Почему именно тебя сейчас посылают на Кенигсберг? Почему нельзя подождать, пока придет новая техника? Ведь обещают со дня на день!

— Есть приказ, — сказал Добруш.

— Вот именно, есть приказ. И поскольку задание почти безнадежное, то... Почему не посылают другого? Меня, например?

— Это говорит Козлов?

— И не он один.

— Ладно, — сказал капитан. — Стоит ли обращать внимание на то, что кто-то говорит по глупости...

— А может, и не по глупости. Может, так оно и есть. Ты подумал?

На мундштуке трубки было выжжено:

«Дарю Василию сердечно, чтоб вместе быть вечно».

Трубку подарила ему Мария в день свадьбы. «Вечность» продлилась три года. Проклятые болота, говорила она. Проклятые леса. Проклятые самолеты. И однажды, когда он вернулся из полета, ни Марии, ни дочери Зоей не оказалось дома. Прощание могло бы расстроить его, а Мария не могла этого допустить.

— Что ты намерен делать? — спросил Царев. — Да не молчи ты, как кол, господи боже мой!..

Капитан оторвал взгляд от трубки.

— Выполнять задание.

Царев поднял руки.

— Выполнять задание! — заорал он. — Ну конечно! Конечно, выполнять задание! Как? У тебя есть экипаж? Есть машина? Да и не в этом дело, вот что. Вспомни о первых трех самолетах.

Добруш покачал головой и усмехнулся.

— Сегодня я только тем и занимаюсь, что вспоминаю.

— Он еще смеется! — Царев вскочил с табуретки и с негодованием схватился за фуражку. — Вставай! — потянул он капитана за рукав. — Идем к полковнику. Мы ему... мы добьемся, чтобы приказ отменили. Пусть они там не воображают... Это обреченное задание. Пусть они...

Капитан отвел руку Царева.

— Не надо так волноваться, Серафим Никитич. И идти никуда не надо. Полковник дает мне хороший экипаж, да и пойду я в составе группы...

— Это не имеет значения! — крикнул тот. — При чем тут группа, если ты не сможешь вернуться?

— Я вернусь.

Царев выпрямился и с минуту с изумлением смотрел на капитана.

— Вернешься?! Из этого полета?

— Другие возвращаются.

— Не на таких машинах!

— Моя машина не так уж плоха. Да и... видишь ли, все это не так просто. Я вовсе не хочу, чтобы приказ отменили.

— Что ты такое городишь?! — разозлился Царев. — Как не хочешь?

— Я полечу на Кенигсберг, — сказал капитан. — Не стоит больше об этом говорить.

Царев застыл с раскрытым ртом. Вид у него был как у ребенка, которому показали блестящую игрушку и тут же отняли ее.

— Но ведь у тебя... Послушай, может, я мог бы слетать вместо тебя? — проговорил он жалобно. — У меня неплохой экипаж, да и машина получше... Зачем тебе ломать шею?

Капитан вздохнул.

— Хочу посмотреть Белоруссию.

Царев широко раскрыл глаза.

— При чем тут Белоруссия?!

— Видите ли... однажды я там родился.

Царев пристально поглядел на него и покачал головой.

— Что ж, — сказал он. — Я предупредил. — Он нахлобучил фуражку и повернулся к двери. Уже выходя, не удержался и крикнул: — Все в этом полку с ума посходили! Все! Наталья Ивановна говорила: держись от сумасшедших подальше. И она права!

Он так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась земля. Капитан остался один.

 

...Он увидел Белоруссию — сплошное огромное черное пятно. И только один огонек, где-то под Минском, который начал мигать при их приближении.

Штурман прочел морзянку:

— «Трэба зброя... Трэба зброя...» Командир, что это значит?

— Нужно оружие, — угрюмо перевел пилот. Огонек мигал долго и настойчиво, он терпеливо просил и после того, как они миновали его:

«Трэба зброя...»

— Командир, курс триста двадцать, — говорит штурман.

Капитан ждет, пока цифра 315 на картушке компаса подходит к указателю. Затем выравнивает самолет. По инерции машина еще продолжает разворачиваться, и, когда две светлые черточки совмещаются в одну, пилот компенсирует инерцию едва ощутимым движением руля поворота.

— Взял триста двадцать.

Теперь звезда, на которую он летел до сих пор, сместилась влево.

Взгляд пилота пробегает по приборам, не задерживаясь ни на одном. Температура масла, расход горючего, высота, скорость, обороты винтов...

Приборы — язык, на котором разговаривает с ним самолет. В первые годы работы Добруша самолет говорил на чужом языке. Приходилось прилагать все внимание, чтобы понять, о чем говорит машина. Сейчас это получается без участия сознания. В его глазах раз и навсегда запечатлелось то положение стрелок, рычагов тумблеров, огоньков сигнальных лампочек, при котором даже мимолетного взгляда достаточно, чтобы в мозг поступало сообщение: нормально, нормально, нормально...

Но стоит отклониться одной-единственной стрелке, потухнуть лампочке, и привычная картина нарушается, в мозг поступает тревожный сигнал: «Опасность!» Пилот еще не успевает осознать, в чем она заключается, но уже начинает действовать, только задним числом понимая, что на это сообщение машины он и в самом деле должен был убрать газ, переключить тумблер или взять штурвал на себя...

— Режим, командир!..

С ним хороший штурман. Он знает свое дело. Хороший штурман, еще не оторвавшись от земли, думает о ветре. Он всегда с недоверием относится к груде метеосводок, которыми его снабжают перед полетом. Едва поднявшись в воздух, он хочет сам узнать скорость ветра, направление, снос машины. И, как правило, его данные отличаются от тех, которые он получил на земле. Земля всегда отстает от событий, происходящих в воздухе.

А сейчас, перед бомбометанием, ветер штурману особенно нужен...

Две минуты, пока штурман, припав к окуляру визира, ловит одному ему видимые ориентиры, кажется, что машина замерла в воздухе. Ни одна стрелка не сдвигается даже на десятую долю миллиметра.

— Промер окончен. Отличный ветерок получился, командир! Повторять не надо.

Приятно дать штурману хороший ветер. Штурманы редко бывают довольны ветром. Иногда приходится повторять режим по три, четыре, пять раз, и тогда работа летит к чертям. Тогда каждый думает о том, чтобы хоть как-то разделаться с этим проклятым полетом, от которого добра ждать не приходится.

Они хорошо работают. Они хороший экипаж.

— Командир, осталось семнадцать минут.

— Понял. Стрелок, вы слышали? До Кенигсберга — семнадцать минут.

— Слышу. Семнадцать.

— Как кислород?

— В порядке, командир. Идет.

— Штурман, у вас как с кислородом?

— Все хорошо. Спасибо. Командир, начинайте набор. Держите шесть метров в секунду.

— Понял. Шесть.

Нос самолета чуть приподнимается. Они уходят от земли все выше. От враждебной земли, на которой рассыпано довольно много огней. Но эти огни капитана не радуют. Они вызывают в нем раздражение и глухую злобу.

 

..Когда Царев ушел, капитан поднялся и развел в печурке огонь. Подбросив дров, он посидел, задумчиво глядя на пляшущие язычки пламени.

Майор Козлов и старший лейтенант Царев... Один терпеть не может его, капитана Добруша, и старается доставить неприятности. Второй расположен настолько дружески, что готов на самопожертвование. А в итоге горечь от встречи и с тем и с другим. Ну что стоило Цареву сказать, что машина у него, Добруша, не так уж и плоха, а полет на Кенигсберг — это задание, с которым он справится шутя.

Капитан вздохнул. Им овладела странная апатия, в мозгу проносились обрывки картин, никак не связанных с предстоящим полетом: лицо погибшего стрелка, истребитель «Лагг-3», на котором он летал в начале войны, Анна, трубка «Дарю сердечно...»

До вылета оставалось тридцать часов.

«Ладно, — подумал он. — Я должен бомбардировать Кенигсберг, и покончим с этим».

Штурман Назаров. Вот кто ему нужен. Назаров — хороший штурман. Правда, он из экипажа Козлова, и это даст майору лишний повод для различных домыслов. К сожалению, с этим считаться не приходится.

Капитан поднялся и снял с гвоздя куртку. Но в этот день все складывалось неудачно. Снаружи послышался шум шагов, и в землянку спустился старшина Рогожин.

— Можно, Василь Николаич?

— Входите, — буркнул Добруш, окидывая взглядом землянку в поисках фуражки.

Старшина остановился у порога и переступил с ноги на ногу. Он был слишком толст, форма сидела на нем как на куле.

— Василь Николаич... — прошепелявил старшина, прижимая руку к левой щеке.

— Что с вами? — спросил капитан. — Простыли?

Рогожин помотал головой.

— Зуб проклятый... хоть матом кричи.

— Коренник?

— Коренник, Василь Николаич.

— Плохо дело. Лечить надо.

Добруш похлопал по одеялу, на нарах приподнял подушку. Фуражки нигде не было.

— Вылечишь зверюгу... как же. Доктора три раза драли.

— Не помогло?

— Укоренился.

— Плохо дело, — повторил капитан.

Рогожин тяжело вздохнул.

— Василь Николаич, а Василь Николаич... — сказал он после молчания. — Вам надо поглядеть левый мотор.

— Что там еще? — недовольно спросил Добруш.

— Он сбрасывает обороты.

— Знаю. Я проверял вечером.

— Сейчас он сбрасывает почти сто пятьдесят, — тихо сказал старшина.

Капитан повернулся к Рогожину, вынул изо рта трубку и внимательно поглядел на него. На секунду он задумался.

— Контактную сеть проверили?

— Все проверили, Василь Николаич. Дело не в этом.

— В чем?

— Мотор после второй перечистки.

— Правый тоже после второй перечистки.

Старшина тихонько вздохнул.

— Это правда, Василь Николаич. Только в нем не взрывалось полтонны железа.

— Ну, это преувеличение.

— Не, Василь Николаич, — покачал тот головой. — Не преувеличение. Вы посмотрели бы, какая там была каша после...

— Да, да, — нетерпеливо сказал капитан. — Это большое упущение с моей стороны. Впредь буду внимательнее.

Старшина смутился.

— Простите, Василь Николаич...

— Прощаю, — буркнул тот. — Что вы предлагаете?

Старшина сдвинул стоптанные каблуки, втянул, насколько это было возможно, перевалившийся через ремень живот и приложил руку к пилотке.

— Товарищ командир, предлагаю выбросить мотор в металлолом.

— Так...

Наконец Добруш вспомнил, что оставил фуражку в штабе.

 

Самолеты стояли на опушке березовой рощицы. Еще несколько дней назад здесь было сорок шесть машин, внушавших уважение своим грозным видом. Сейчас их осталось восемнадцать, усталых птиц с покалеченными крыльями, пробитыми фюзеляжами, обнаженными моторами. И аэродром оказался непомерно велик. Он превратился в огромную пустыню.

Добруш со старшиной прошли по стоянке мимо темных масляных пятен, расплывшихся там, где раньше находились машины, мимо красных противопожарных щитов с ненужными теперь ведрами и лопатами, мимо ящиков с песком, в которых валялись еще не успевшие почернеть окурки. Когда-то все это имело смысл. Но хозяев не стало, и ящики, щиты, забытые ведра казались теперь ненужными и странными — вещи, утратившие связь с человеком.

— А мне говорят — ремонтируй, — проговорил старшина, задыхаясь и старательно обходя баллоны с кислородом. — Нельзя ремонтировать то, что никакому ремонту не подлежит, Василь Николаич.

Капитан вытащил из кармана трубку и, не зажигая ее, сунул в зубы. Потом внимательно поглядел на Рогожина.

— Что это с вами, старшина?

— Василь Николаич, нельзя вам лететь на такой машине!

— Кто вам сказал, что я лечу?

— Незачем мне говорить, — угрюмо возразил тот. — Я не слепой.

— Гм... — сказал Добруш. Он поспешно похлопал по карманам и, достав спички, прикурил. — Кажется, зуб у вас перестал болеть?

Старшина на мгновение приостановился и посмотрел на Добруша с укором.

— Ну зачем вы так, Василь Николаич? — спросил он. — Мы ж не дети.

Добруш положил руку ему на плечо.

— Не сердитесь, старшина. Я не хотел вас обидеть.

Несколько минут они шагали молча. Потом капитан спросил:

— Пулеметы в порядке?

— В порядке.

— Баки?

— Тоже. Все остальное в порядке. Все, кроме моторов. Так что можете считать, что все не в порядке.

— Ладно, ладно, — проворчал капитан. — Это я уже сообразил. Не нужно так много повторять одно и то же.

Вчера вечером, когда он проверял самолет, дело не казалось таким безнадежным. Правда, тогда и приказа лететь на Кенигсберг не было. «Обреченное задание!»

— Глупости, — пробормотал Добруш.

— Что вы сказали? — встрепенулся старшина.

— Так, ничего...

Машина находилась в самом конце стоянки. Четыре дня назад, когда Добруш посадил ее, это была груда металлолома. Когда самолет коснулся земли, левая консоль отлетела. В крыльях же и фюзеляже было столько дыр, что капитан даже считать их не стал.

Сейчас самолет уже походил на боевую машину. Крылья были отремонтированы, дыры в фюзеляже залатаны, установлены пулеметы стрелка. Тогда они были вырваны снарядом.

Возле машины деловито сновали механики.

— Проверните винты, — сказал капитан старшине.

— Прокопович, с мотора! — крикнул тот механику, сидевшему верхом на левом капоте. — Провернуть винты!

Солдат скользнул вниз. Добруш поднялся в кабину и положил руку на секторы газа. Уже по тому, как вяло взял левый мотор первые обороты, капитан понял, что он сдал окончательно. На всякий случай Добруш прогнал его и на других режимах, но мотор начал чихать и захлебываться. Капитан выключил зажигание. Он еще посидел в кабине, потом спустился на землю.

«На такой машине, пожалуй, можно взлететь, — подумал он. — Но садиться уже не придется. Больше часа она не продержится».

С минуту он глядел на мотор.

— Старшина!

— Я здесь, командир, — шагнул тот из-за шасси.

— Снимите мотор.

— Есть! — обрадованно воскликнул тот.

— Постарайтесь уложиться в четыре часа.

— Будет сделано, командир! Ну и рад же я, командир! — сказал он. Он потрогал щеку. — И фашист присмирел. Эй! — крикнул он механикам. — Снимать мотор! Быстро!

Солдаты бросились к самолету.

Запасных моторов на складе не было. Но с неделю назад километрах в двадцати от аэродрома немцы подбили самолет из соседнего полка. Летчик сумел посадить машину. Потом приезжали механики и пытались снять с нее моторы, но это им не удалось: на обратном пути они останавливались в полку, и Добруш слышал их разговор. По их словам, один из моторов вполне годный, и они собирались приехать за ним еще раз. Но почему-то так и не приехали.

Капитан видел эту машину во время последнего полета. Она стояла недалеко от какой-то деревушки посреди поля. Оба мотора были на месте.

Вернувшись с аэродрома, капитан сразу же направился к инженеру эскадрильи Лаптеву.

— Семен Константинович, дай мне человек трех-четырех механиков, — попросил он.

— Зачем они тебе? — удивился тот.

— Хочу снять мотор с подбитой машины, той, что возле деревушки.

— А, слышал. Зачем он тебе?

— У меня левый никуда не годится.

— А что?! — воскликнул тот. — Это мысль! Чем добру пропадать... Но на кой черт заниматься этим тебе? Вот что мы сделаем. Сейчас я организую людей и съезжу сам.

Он было поднялся, но Добруш остановил его.

— Да куда тебе, ты же на ногах не держишься. У тебя и в эскадрилье дел по горло. А мне все равно надо посмотреть, что это за мотор.

Инженер смущенно потер слипающиеся веки:

— Замотался... Ладно, действуй!

 

Все вокруг замерзло. Здесь, на высоте семи тысяч метров, термометр показывает минус тридцать. И близкие звезды, и чернота неба, и машина, и люди в ней — все застыло в неподвижности. Даже гул моторов, кажется, только потому не отстает от них, что примерз к обшивке самолета.

— Штурман, как курс?

— Курс хорош, командир.

— Стрелок, у вас все в порядке?

— Все в порядке, командир.

— Не забывайте о кислороде. Какое у вас давление?

На высоте семи тысяч метров, где атмосферное давление составляет едва ли половину нормального, пилоту нужно постоянно следить за самочувствием экипажа. Малейшая неполадка с подачей кислорода — и наступает обморок, а через несколько минут — смерть. Человек ничего и не почувствует.

— Сто двадцать, командир.

— Как?! Вы успели съесть тридцать атмосфер?! Стрелок, вы что — костры им разжигаете?

Надо же! Кислород им особенно потребуется на обратном пути, потому что возвращаться предстоит на восьми с половиной — девяти тысячах метров. Нужно экономить горючее, а именно на этих высотах у них будет сильный попутный ветер. Но если кислорода не хватит...

— Нет, командир, я им дышу, — с обидой возражает стрелок.

— Так дышите экономнее! Немедленно уменьшите расход кислорода!

В наушниках слышится сопение стрелка и, потом его голос:

— Уменьшил, командир.

— Ладно. Штурман, у вас какое давление в баллоне?

— Сто двадцать пять.

Хоть один умный человек нашелся.

Добруш понимает, что несправедлив. Расход кислорода у стрелка нормальный. Но это уже сказывается Кенигсберг. Города не видно, но пилот всем телом чувствует его приближение, чувствует затаившуюся в нем опасность. И нервничает.

— Эй, стрелок!,.

— Я слушаю, командир.

— Не злитесь.

— Не буду, командир. — Стрелок веселеет. — Долго нам еще? Я совсем окоченел...

— Штурман, как цель?

— Девять минут сорок секунд.

— Стрелок, вы слышали? До Кенигсберга девять минут сорок секунд.

— Понял, командир.

И они смолкают.

 

...Необходимо было поговорить со штурманом Назаровым.

В землянке, служившей одновременно и клубом, и столовой, и библиотекой, было почти пусто. За столиком у окна двое летчиков играли в шахматы. Трое других, среди которых находился и майор Козлов, перекидывались в карты.

Назаров сидел на табурете у стеллажа и читал книгу. На нем были безукоризненно выглаженные брюки, до блеска начищенные ботинки и новенькая кожаная куртка. Выбритое до синевы лицо его казалось аскетически сухим.

— Мне надо поговорить с вами, штурман.

Назаров поднял голову и взглянул на него.

— Но, пожалуй, не здесь, — добавил Добруш.

Штурман положил книгу на полку и поднялся.

За столиком, где сидел майор Козлов, установилась тишина. Летчики с любопытством поглядывали на Добруша с Назаровым.

Добруш уже прошел было мимо и взялся за ручку двери, как вдруг сзади услышал шепот:

— Да какой из него летчик! Карьерист и бабник, недаром из истребителей выгнали...

Добруш отпустил ручку и повернулся. Шепот оборвался. Шрам на лице капитана начал медленно чернеть.

Он шагнул к столу.

— Вы хотели мне что-то сказать, Козлов? — спросил он майора.

Тот приподнял брови с деланным удивлением.

— Я?! Ну что ты, дорогуша, здесь о тебе...

— Встать, — тихо сказал капитан.

Козлов уставился на него с изумлением.

— Что-о?! Да как ты смеешь так разговаривать со стар...

Капитан положил руку на кобуру пистолета. Майор осекся.

— Встать! — повторил Добруш.

Не спуская глаз с руки капитана, майор начал медленно подниматься.

— Имей в виду, — проговорил он, бледнея, — это тебе...

— Смир-рна!

Козлов вздрогнул.

— А теперь повторите вслух то, что вы шептали. Я предпочитаю, чтобы такие слова мне говорили в лицо, а не в спину.

— Я ничего не...

Капитан ждал, глядя на него в упор тяжелым взглядом. За соседним столиком перестали играть в шахматы. Лейтенант, сидевший рядом с майором, заинтересовался картами, которые держал в руках. Второй летчик откинулся на спинку стула и с любопытством поглядывал то на капитана, то на майора.

— ...не говорил, — выдавил майор.

Добруш презрительно скривил губы.

— Оказывается, вы, Козлов, еще и трус.

Майор судорожно дернулся.

— Садитесь! — Добруш резко повернулся и пошел к двери.

Штурман, со скучающим видом разглядывавший в продолжение этого разговора спичечную коробку, шагнул за ним.

— Не стоило вам связываться, — заметил он, когда они вышли.

— Так уж получилось, — хмуро сказал капитан.

— Просто он боится, что вас назначат командиром третьей эскадрильи вместо него.

— А...

— Теперь он побежит жаловаться к полковнику, к... Ну да ничего. Я ведь видел, что вы всего лишь поправляли кобуру.

— Спасибо.

Когда они спустились в землянку командира и штурман устроился у стола, Добруш подвинул к нему планшет.

— Как вам нравится эта линия? — спросил он.

Назаров посмотрел на карту.

— Кенигсберг?

Добруш кивнул.

— Когда?

— Сегодня. Ночью.

Штурман почесал пальцем подбородок.

— Кто у вас сейчас штурман?

— Коблов.

— С Кобловым лететь нельзя.

Добруш сунул в зубы трубку и затянулся дымом. Назаров задумчиво покрутил прядку свесившихся со лба волос.

— Он не может ориентироваться, — сказал он. — Но дело не в этом. До Кенигсберга вы его довезете, но ведь он висит над целью не меньше пяти минут. Я видел. — Назаров подумал. — Если бы с вами полетел я, мы вернулись бы, — сказал он.

Добруш кивнул.

— Вы тоже так думаете? — спросил Назаров.

— Я знаю, что вы хороший штурман.

Назаров поднялся.

— Я готов.

 

...В штабе капитану Добрушу сообщили время и место встречи с группой, идущей на Кенигсберг.

Самолет взлетел с аэродрома и пришел в назначенную точку секунда в секунду. Но группы в воздухе не оказалось. Пилот сделал круг в надежде, что вылет несколько задержался. Но самолетов по-прежнему не было.

— Стрелок, передайте на командный пункт: «Встреча не состоялась. Продолжаю выполнять задание».

Он развернул машину на курс. Только минут через десять была получена ответная радиограмма. Она состояла из одного слова: «Выполняйте». Что могло помешать группе подняться с аэродрома? Неожиданный налет вражеской авиации? Отмена приказа? Или что-нибудь еще? Ни пилот, ни штурман, ни стрелок этого не знали. Задержка же с ответом означала, что случилось что-то неожиданное. Но что — это они выяснят после возвращения.

Если смогут вернуться. Как бы там ни было, они остались в воздухе одни. И теперь могли рассчитывать только на себя.

 

Штурман щелкает движком навигационной линейки и сует ее за отворот унта. Потом сбрасывает с колен планшет с прикрепленным к нему ветрочетом. Больше они ему не нужны. Четкими, точно рассчитанными движениями он устанавливает на прицеле угол сноса, уточняет высоту бомбометания и путевую скорость.

Он окидывает свое хозяйство взглядом, убеждаясь, что сделал все необходимое точно и пунктуально. Когда-то, в те далекие времена, когда еще не было войны, курсанты, которых он обучал, за глаза называли его педантом. Он знал об этом. И делал все возможное, чтобы и они стали педантами. Потому что в авиации долго живут лишь педанты. Те, которые полагаются не на удачу, случай или везенье, а только на уверенность, что ничего не забыли, все рассчитали и сделали как следует. Сделали так, как делает хорошо отлаженная машина.

Теперь он смотрит на приближающийся город.

— Командир, подходим к цели. Как будем производить бомбометание — серией или залпом? Я рекомендовал бы залп.

— Вы уверены, что попадете, штурман?

— Да.

— Хорошо. Залп.

Штурман перебрасывает указатель на сбрасывателе бомб на залп и застывает. Его аскетическое лицо, обтянутое шлемофоном, становится еще суше и строже. Он включился в цепь, и теперь он — часть машины. Часть, которая должна сработать так же четко, точно, быстро, как замки держателей или створки бомболюков.

Он сдвигает пальцы на щитке.

— Командир, открываю люки.

— Понял.

Снизу доносится глухой удар — раскрываются створки.

Все вокруг спокойно, тихо. Мерцают звезды. Гул моторов — ровный, басовитый, домашний. Ну стоит ли тем, внизу, стоящим у зенитных и пулеметных стволов, обращать внимание на далекий и безобидный гул шмеля?

Штурман знает: внизу, в нескольких сотнях, а может, и десятках метров от самолета, висят аэростаты заграждения. Малейший просчет, и самолет врежется в черную громадину.

Он знает: внизу наготове десятки прожекторных установок, которые в любую секунду могут ударить по машине слепящим молочно-белым светом. А вслед за светом вспорют небо сверкающие лезвия сотен и тысяч комет. Комет с железными ядрами, которые взрываются по курсу и вспарывают обшивку самолета, словно бумагу. Но это еще ничего. А вот когда такая комета угодит в бомбовый отсек... Об истребителях и говорить не приходится.

«Ты должен попасть в цель во что бы то ни стало. Ты должен найти цель и уничтожить ее во что бы то ни стало, — обращается к себе штурман. — Все остальное для тебя не существует».

 

«Скверно, что я не знаю, на какой высоте у них аэростаты заграждения, — думает пилот, напряженно всматриваясь в небо. — Сколько я могу терять на выходе из огня? Хорошо бы у меня была в запасе хоть тысяча метров. Тысяча метров — вот что мне нужно. Но раз я этого не знаю, придется вертеться на двухстах. Двести-то у меня наверняка есть.

Как там штурман? Точно ли выведет на цель?

Значит, отсюда все началось...

Я хотел бы иметь на борту груза не девятьсот килограммов, а девятьсот тонн. Я хотел бы превратить этот город в то, во что они превратили Минск. Во что они превратили Смоленск. И сотни других городов. Я хочу уничтожить этот город и все, что в нем есть, — думает пилот с ненавистью. — Для меня это не населенный пункт, а цель. Цель, которую я должен поразить. И к ней я испытываю не больше жалости, чем к деревянному щиту на полигоне.

Они обнаглели, — думает пилот. — В следующий вылет я сброшу бомбы не на объекты, а на кварталы. Жаль, что я не могу сделать этого сейчас.

Глупости, — обрывает он себя. — Город здесь ни при чем. Тебе приказано сбросить бомбы на военный объект, это ты и сделаешь. Вот и все.

Сколько высоты у меня в запасе?»

 

«Они примут нас за своих, — думает стрелок. — Они не поверят, что это мы. Мы так высоко, что...»

 

Штурман склоняется над бомбоприцелом. В его поле медленно вползают темные пятна домов, квадраты заводских корпусов. Штурману нужен один-единственный квадрат, который он узнает из тысячи. Он изучил его по схемам и снимкам до последней черточки.

 

— Стрелок, следите за воздухом. — Голос пилота звучит жестко, как приговор. — Стреляйте по любому объекту, чем бы он ни был.

Штурман слышит ответ стрелка:

— Есть, командир. Готов, командир.

— Штурман...

Пилот не успевает закончить фразу. Хозяином самолета, хозяином, превращающим грозную машину на несколько секунд, а иногда и минут в беззащитную мишень, становится штурман:

— Командир, цель вижу!

— Понял.

— Командир, вправо три. Курс триста двадцать три.

— Есть. Взял триста двадцать три.

— Еще градус вправо...

Пилот действует так, будто штурман дергает его за невидимые ниточки, привязанные к рукам и ногам. Сейчас он только марионетка в руках штурмана. Он напрягается до предела, чтобы безукоризненно выполнить требования штурмана.

— Взял.

— Боевой!

И пилот видит, как исчезает небо. Гаснут звезды. Проваливается земля. Будто команда штурмана нарушила равновесие. Десятки молочно-белых столбов ударяют в небо, мечутся вокруг, сталкиваются друг с другом, разбегаясь в стороны. Прожекторные лучи. Они впереди, по сторонам, сзади. Они вот-вот заденут самолет, и тогда на машину обрушится железный смерч.

Бежать от них! Как можно дальше!

Но пилот словно закаменел. Он держит курс 324. Он будет держать его до тех пор, пока штурман не даст команду изменить или пока взрыв снаряда не сбросит их вниз. Чтобы бомбы легли в цель, самолет до сброса должен идти по идеальной, как струна, прямой.

Штурман не видит прожекторных лучей, но по бликам в прицеле понимает, что произошло. Он еще плотнее прижимается бровью к окуляру прицела.

Пилот бросает взгляд на бортовые часы. Ему казалось, что самолет висит на боевом курсе не меньше пяти минут. Хронометр говорит: шесть секунд.

Слишком много лучей! Кто-то размахивает ими, как палками. Большими белыми палками. Они налетают друг на друга и с треском отскакивают в стороны. С треском...

Это справа вспухают одновременно два ослепительных шара. Это уже рвутся зенитные снаряды. А вот еще — впереди, чуть слева, целая гирлянда, один над другим, оранжево-черные...

— Ух! — доносится голос стрелка.

— Сброс! — врывается в наушники голос штурмана. Самолет подпрыгивает, освободившись от груза. — Командир, противозенитный маневр!

Пилот сваливает самолет на левое крыло и ускользает от удара несущейся навстречу кометы.

Успел! Они неуязвимы. Теперь они не мишень. Теперь они могут защищаться. Они неуязвимы.

 

Штурман отрывается от прицела и бросает взгляд на секундомер. Он держал машину на боевом курсе пятнадцать секунд. Если пилот хоть немного следил за хронометром, он должен быть доволен. Вокруг самолета десятки прожекторных лучей. От резкого света начинает нестерпимо чесаться в носу. Штурман закрывает глаза и оглушительно чихает.

— Будь здоров, — говорит он себе тихонько и прикладывает к губам платок. Потом чихает снова и еще раз желает ласково: — Будь здоров, дружок...

Он не суеверен. Просто он уважает хороших людей.

Он закрывает бомболюки, выключает освещение сетки прицела и берется за рукоятки пулемета. Маловероятно, чтобы какой-нибудь немец сунулся в эту кашу, но все может быть. И штурман настороженно следит за небом.

...Пилот бросает машину вправо. Он знает, где взорвется очередной снаряд. Знает так, будто немецкий наводчик только что шепнул ему об этом на ухо. И снаряд взрывается. Не один, а сразу целый букет огненных клубков.

Но пилот уже ушел от них. Влево! Вправо! Влево! Вниз!

— Командир, продержитесь еще минуту. Это немного.

Немного! Да это целая вечность, штурман, это...

— Ух ты-ы!.. — крик стрелка. — Вниз... внизу... Оля-ля-ля!

Но пилот со штурманом уже и сами увидели. Внизу — море огня. Оно как-то лениво, словно в раздумье, приподнялось над землей и потом плеснуло в стороны с такой стремительностью, что залило всю землю до горизонта.

Прожекторные столбы, до этого метавшиеся по небу, на мгновение застывают, словно парализованные. Потом начинают качаться с еще большей яростью и настойчивостью. Во что же это угодил штурман, что разъярил такую стихию? Неужели в бензохранилище? Или в склад боеприпасов?

Пилот работает педалями и штурвалом, как ломовая лошадь. Нет, он не позволит угробить такой экипаж!

— Штурман...

Но он задыхается от одного слова. Он налегает на педали и штурвал с такой силой, что трещат кости. И снова ускользает от луча.

— Стрелок!

— Командир?

— Что...

Ему нужно знать, какая обстановка сзади. Но он не успевает спросить. Он падает на штурвал. Даже сквозь закрытые веки свет режет глаза так, что кажется, проникает до самой последней клеточки мозга.

— О-ох! — доносится чей-то стон.

Пилот сваливает машину влево и полностью отдает штурвал от себя.

— Командир!

Они выпадают в темноту.

— Вот это...

Еще один луч. Огненные вспышки и — трах-трах-тах-тах — барабанная дробь по обшивке машины.

— Вправо, командир!

Он ничего не видит, но изо всех сил давит на педаль и выворачивает штурвал. Они снова вываливаются из слепящего молока в темноту.

— Влево!

Пилот бросает машину влево. Вернее, их отбрасывает. Справа, почти под крылом, взрывается снаряд.

— Ну и свистопляска! — ворчит Назаров. — Еще десять секунд продержитесь, командир.

Ду-ду-ду... — это работает пулемет стрелка.,

— На, гад, на, на, на!..

Удар справа.

— Стрелок, что...

Удар слева.

Они в огненном кольце. В кольце из огня и металла.

— Штурман, как...

Удар. Совсем рядом.

— Командир, можете терять еще тысячу мет...

Удар. Машина прыгает вверх, словно скаковая лошадь.

— ...выходим...

Удар.

— ...заграждения!

Удар. Еще один. И еще. Самолет бросает то вниз, то вверх, то в стороны. Пилот с трудом удерживает его, чтобы не сорваться в штопор.

Грохот.

— Сво-о-олочи!.. — орет стрелок.

 

Штурмана болтает в кабине, бьет о борта, но его руки прочно держат пулемет, а глаза ощупывают каждую пядь неба. Он уже понял, что означает стук пулеметов стрелка. Скоро штурман увидит...

Вот он!

Слева появляется черный силуэт самолета. Хобот штурманского пулемета мгновенно поворачивается в его сторону. Взгляд штурмана проходит сквозь прицел и впивается в борт чужой машины. В этом взгляде — приговор.

Пулемет с ревом выбрасывает длинный белый гарпун, и самолет исчезает. Он будто под лед проваливается.

— Командир, как у вас дела? — спрашивает штурман.

— Ни... чего...

— Стрелок, вы держитесь?

— Держусь!

Они держатся...

Штурман ведет стволом пулемета вправо и бьет по черному пятну. Он не знает, самолет это, аэростат заграждения или еще что. Что бы там ни было, он обязан это расстрелять.

Сзади тоже почти без перерыва стучит пулемет — стрельба гулом отдается по всему корпусу машины.

Нет, их не так просто отправить на тот свет! Он, штурман, не раскаивается, что пошел в этот полет. На людей, с которыми он работает, можно положиться. Они не дадут себя угробить за здорово живешь, они будут защищаться до конца.

...Пилот бросает машину из стороны в сторону. Он вырывается из огненного кольца, оно опять сжимается, снова отступает и наступает.

Р-р-ры-ых!.. Р-р... — ревет пулемет штурмана.

Впереди проскальзывает тень.

Р-ры-ых!

— Штурман...

— Командир?

— Что там...

Р-ры-ых!..

Удар!

Кажется, последний. Пилот чувствует, что они уже вырвались. Отстают разрывы, отстают прожекторные лучи.

— Ничего, командир, — тяжело дыша, говорит штурман. — Прорвемся...

Р-рых!

Ду-ду-ду-ду-ду... — выстукивает сзади пулемет стрелка.

И вдруг над головой пилота раздается хлопок. Слабый, почти неслышный хлопок, как из детского пугача. Добруш выпускает из рук штурвал и хватается за глаза. Потом медленно сваливается вперед, на привязные ремни...

 

Штурман чихает еще раз — от наступившей темноты.

— Будь здоров, дружок... теперь уже немного осталось, — говорит он себе.

Ну вот и вырвались. Где-то сзади мечутся по небу прожекторные лучи и рвутся снаряды, но это уже не страшно...

И в этот момент над головой раздается взрыв, освещая все в кабине так, что становятся видны даже царапины на бомбоприцеле. Штурман прижимается к бронеспинке, потом стремительно оборачивается.

Кажется, обошлось...

— Безобразие, — ворчит штурман и осекается. Машина начинает как-то странно, медленно, рывками заваливаться на крыло, переходя в пике. Что это означает? Штурман не успевает додумать, как справа появляется силуэт самолета, отчетливо видимый на лунном небе. Штурман стремительно разворачивает пулемет.

Р-рых!

Он ведет пулемет вверх, потому что кабина кренится все круче. Целиться трудно.

Р-рых!

Вражеский самолет выскальзывает из прицела и исчезает где-то в заднем секторе.

Штурман, не выпуская пулемета из рук, зовет:

— Командир!

Молчание.

— Командир, что случилось?!

Самолет падает. Но сзади, не умолкая, грохочет пулемет стрелка: ду-ду-ду-ду...

— Командир, вы слышите меня? Командир!..

Никакого ответа. Самолет с воем несется к земле.

Штурман приподнимается на сиденье и снова падает. Что он может сделать, если в своем стеклянном колпаке отделен от пилотской кабины броневой плитой? Спереди, сверху, с боков — стекло. И штурман сидит сейчас на краешке пропасти, совершенно перед ней беззащитный.

У него нет управления, и он не знает, что случилось с пилотом.

— Командир! — зовет он. — Командир, мы падаем!..

 

«Падаем... падаем... падаем...»

Пилот целую вечность слышит это слово, но не понимает, что оно означает. Он напрягает всю свою волю, силясь понять, но тупой качающийся гул мешает ему, убаюкивает, успокаивает, заставляет отказываться от бесцельных попыток.

— Командир!..

Голос слабый и еле слышный.

Это он командир. Ну да, он...

«Не пробуждайся, не пробуждайся, не пробуждайся... — уговаривает гул. — Не пробуждайся, потому что пробуждение будет еще страшнее, чем беспамятство. Не пробуждайся...»

— Командир! Моторы пойдут вразнос! Командир!..

Пилот делает над собой страшнейшее насилие и приподнимает голову. Его словно обухом бьет по затылку, и он снова падает лицом на штурвал.

— Командир!!

Моторы уже не воют — верещат. Пилот приподнимает руки и упирается в приборную доску. У него такое чувство, словно голову раздирают на части клещами. Он не знает, где он и что с ним. Но руки нащупывают штурвал. Руки знают, что только с помощью этого полукруга можно прекратить раскрутку винтов, остановить то страшное, что неминуемо должно последовать.

— ...дир... левой ноги! Штурвал на себя!

Пилот вяло тянет на себя штурвал, так же вяло давит ногой на педаль. Он пытается сбросить кошмар беспамятства. Голова его все увеличивается, упирается в фонарь, вот она уже не вмещается в кабине, давит на борта. А может, это кабина сжалась до таких размеров, что стиснула пилота со всех сторон....

— Еще больше штурвал на себя! Левой ноги!..

Голос принадлежит человеку, который, несомненно, имеет право командовать. И пилот, судорожно сжимая пальцы, тянет, тянет, тянет штурвал на себя.

Вот почему только так темно и больно? Что они с ним делают? Где он?

И этот звук — визжащий, захлебывающийся звук, проникающий в самые дальние уголки мозга и наводящий ужас...

Пилот уже слышал когда-то подобный звук, вслед за которым начинаются еще более страшные — хруст ломающегося металла, лихорадочная дрожь и клубы дыма, клубящиеся за остеклением кабины... А потом удар, тишина и липкое бесконечное беспамятство...

Пилот пытается открыть глаза и глухо вскрикивает. Режущая боль снова швыряет его в небытие. Но беспамятство длится недолго. Страшнее воя идущих вразнос моторов то, что он еще не успел осознать полностью, но к чему уже прикоснулся. И что надвигается на него неотвратимо, как судьба.

— Командир, что с вами?!

— Я...

Он смолкает. Он сидит неподвижно, пытаясь привести мысли в порядок и хоть чуточку отдохнуть от боли.

— ...Штурман... в каком положении машина?..

Он спрашивает медленно и спокойно. Каждое слово — это сгусток боли. Но пилот уже не боится боли. Сейчас он знает более страшное, чем боль, — черноту. Густую, непроницаемую черноту.

Он глотает кровь.

— Падаем на правое крыло.

 

«Падаем! — жутью обдает стрелка. — Сбили!»

И в ту же секунду он видит тень пикирующего на них самолета, видит вспышки выстрелов.

Стрелок разворачивает пулемет. Он с яростью всаживает в тело чужой машины длинную очередь. Он видит вспыхнувший на фюзеляже язычок пламени и бьет, бьет, бьет по нему, заставляя разгораться все ярче. Пламя вытягивается, словно лента, стремительно сматывающаяся с барабана, лижет хвостовое оперение. К земле устремляется огненная комета, на несколько секунд гасящая прожекторный свет.

— На, гад, на, на, на, — бормочет стрелок сквозь зубы.

Машина, на которой он сидит, тоже несется к земле. Она опрокидывается на правое крыло. Целиться трудно. Но сержант все бьет по уже поверженному врагу, без сожаления расходуя боекомплект.

— Командир!

Молчание.

— Штурман!

Ни звука.

— На, гад, на, на, на!

Стрелок не знает, кто их сбил. Но он видит перед собой врага, который так или иначе к этому причастен. У стрелка есть оружие. И он должен полностью рассчитаться за гибель самолета, за гибель командира, штурмана и свою собственную. Ему обидно, что он так мало успел сделать, и он вымещает свою обиду на несущемся к земле самолете, полосуя из пулемета по его крыльям.

Бомбардировщик падает почти отвесно. Самолет дрожит как в лихорадке, его кидает из стороны в сторону. Стрелка отрывает от сиденья, он почти лежит на пулемете, упираясь головой в обзорный купол. Он весь выворачивается, стараясь не выпустить из прицела горящий самолет, и бьет, бьет, бьет...

Самолет противника выпадает из сектора обстрела. Стрелок бросает рукоятки пулеметов, облизывает губы и оглядывается в бессильной ярости. У него еще остались патроны. Но они уже не нужны. Вокруг — пустое черное небо и падающий в нем самолет. Стрелок чувствует, как стремительно надвигается на них земля...

 

...Когда они после взлета подходили к линии фронта, земля запросила:

— Где находитесь?

— Командир, земля спрашивает, где идем? — передал стрелок пилоту.

— У вас включена рация? — резко спросил тот.

— Да.

— Немедленно выключите ее, — приказал пилот.

— Но земля...

— Выключите!

Стрелок щелкнул выключателем.

— Есть. Выключил.

— И теперь до конца полета забудьте о ней. Иначе нас засекут.

Но сейчас — другое дело.

Стрелок щелкает выключателем и берется за ключ.

«МОСКВА, КРЕМЛЬ, ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ. ДОКЛАДЫВАЕТ ЭКИПАЖ КОРАБЛЯ НОМЕР 33. ЗАДАНИЕ ВЫПОЛНЕНО. БОМБЫ СБРОШЕНЫ НА КЕНИГСБЕРГ».

Дрожащими руками он выключает рацию и вытирает пот. Затем оглядывается с недоумением и растерянностью. Что-то изменилось. Случилось что-то такое, чего он не ожидал.

Он замирает.

Самолет больше не падает. Неуверенно рыская из стороны в сторону, он тем не менее все больше выравнивается и разворачивается на восток.

— Командир! Штурман! — кричит стрелок.

Никакого ответа.

— Товарищи капитаны!

Отзовитесь! Молчание.

И тогда стрелку становится страшно. Он израсходовал почти весь боекомплект! А слева, на юге, вполнеба поднялась ослепительно яркая громадная луна. Она серебрит фюзеляж и плоскости самолета. Она превращает его в видимую всему миру мишень. Беззащитную мишень, только что прокричавшую на весь мир своей радиограммой, что она здесь, рядом с Кенигсбергом, что ее необходимо сбить.

«Я расстрелял боекомплект. Мне нечем больше воевать. Я угробил экипаж», — с ужасом думает стрелок.

Он стонет от злости и бессилия.

— Командир! Штурман!.. Да отзовитесь же вы! Командир!!!

По щекам стрелка ползут слезы.

 

Пилот медленно облизывает губы. Потом выпускает штурвал из левой руки и трогает голову. Шлемофон изорван осколками стекла и железа. Пальцы натыкаются на большой кусок стекла. Пилот рывком выдергивает его. В мозгу вспыхивает шаровая молния. Несколько минут пилот сидит неподвижно, приходя в себя. Он чувствует, как под шлемофоном растекается кровь. Он переносит руку на лоб. И здесь осколки. Десятки мелких стеклышек, застрявших в коже и черепе.

Дотрагивается до век. И сразу отдергивает руку.

Глаза...

Он знал это, но боялся поверить. Он сжимает зубы и опускает руку на штурвал.

— Штурман... — говорит он, — штурман, вы не ранены?

— Нет. Командир, что с вами?

— Стрелок... вы... живы?

Он задыхается, но не дает боли усыпить себя снова.

— Стрелок!

Никакого ответа. А может, пилот не услышал. Потому что в голове у него работает паровой молот: бух-бух-бух...

— Командир, что с вами? — настойчиво спрашивает штурман. — Почему вы не отвечаете? Командир!.. Вы попали в прожекторный луч?

— Послушайте, штурман... — медленно выговаривает пилот разбитыми губами. — Это не луч. Они вышибли мне глаза... Я... больше ничего не могу. Приготовьтесь...

Он совершенно спокоен. Он знает, что нужно делать. Он отдает четкие, разумные распоряжения. Единственные возможные в их положении. И он успеет сделать все необходимое до того, как тело откажется ему повиноваться.

— Нет! — с яростью кричит штурман. — Нет! Командир... нас не так просто угробить! Чуть накрените машину влево и дайте левой ноги... чуть-чуть... Так! Командир, держитесь! Мы выберемся.

Чернота снова надвигается на пилота, а стенки кабины сжимают голову.

— Штурман... — шепчет пилот, — штурман... попробуйте связаться со стрелком...

Он слышит голос штурмана как сквозь вату.

— Стрелок! Сержант Кузнецов!

Отвечает тот или нет? Нужно во что бы то ни стало связаться со стрелком. Обязательно. Сказать ему что-то важное... что-то такое, без чего он не может... не может...

Ах да. Вспомнил.

— Штурман, прикажите стрелку прыгать. И прыгайте сами. Вы слышите?

— Нет! — кричит штурман. — Командир, выравнивайте потихоньку машину!.. Так, хорошо! Достаточно! Командир, мы идем домой! Вы слышите? Мы взяли курс домой! Все будет хорошо! Держитесь, командир!..

Этот неприятный, назойливый, раздражающий голос! Зачем? Он все рассчитал правильно. Тело уже не слушается его. Он не чувствует рук, не знает, чем они заняты. Он рассчитал... да, правильно, он должен был сделать единственное, что еще мог, — спасти экипаж. Все остальное он сделал. Так зачем, же этот голос?

— Командир, мы ушли от Кенигсберга! — бубнит у него над ухом, не давая отдохнуть, не давая уйти от боли. — Вы слышите? Мы идем домой! Командир, продержитесь немного. Продержитесь до Белоруссии, вы слышите? Там мы что-нибудь придумаем...

«Белоруссии... Белоруссии... Белоруссии...»

Хоть бы все это быстрее кончилось!

«Белоруссии...»

Что это такое? Что-то очень знакомое, но пилот не может вспомнить что.

«Беларусь...»

— Продержитесь, командир! Слышите? Нам нужно обязательно продержаться!.. Слышите, командир?

— Да... слышу. Штурман... в каком положении машина?

— Все в порядке, командир! Держитесь! — голос штурмана становится отчетливее. — У вас в кабине справа аптечка. Вы слышите? Справа на борту аптечка! Выпустите штурвал из правой руки и перевяжитесь! Возьмите бинт и перевяжитесь! Пе-ре-вя-жи-тесь!

«Да, да. Надо перевязаться. Обязательно».

Пилот выпускает штурвал из правой руки и тянется к борту, нащупывает бинт. Потом зубами разрывает его.

В кабине воет воздушный поток. Это сквозь пробоину. Он леденит пилота. И он же заставляет его держаться.

Пилот ощупью, осторожно вытаскивает несколько осколков, застрявших в коже щек. Потом берет конец бинта в зубы и правой рукой начинает перевязывать голову. Пальцы слиплись от крови, кровь на куртке, весь бинт пропитан ею, как губка. Голова раскалывается. Но пилот знает, что он должен долететь до Белоруссии

— Штурман, осмотрите машину...

 

— Машина как будто в порядке, командир, — сообщает штурман. — Пробоин, наверно, много, но жизненные центры не затронуты. Моторы работают хорошо, течи масла не заметно.

— Что... со стрелком?

Закончив перевязку, он откидывается на спинку сиденья.

— Я слышал стук его пулемета всего минут пять назад. Значит, он жив. Но с ним нет связи.

— Попробуйте... пневмопочту.

— Не работает.

— Выводите машину на курс...

— Машина на курсе, командир. Мы идем домой.

— А... хорошо.

— Продержитесь до Белоруссии, командир.

— Какая высота?

— Две тысячи. Мы долго падали.

— Да... Мы идем с набором или снижаемся?

— Идем нормально, командир.

— Штурман... командуйте... набор... Нам нельзя...

Снова чернота протягивает к нему свои щупальца и пытается выбросить из жизни.

— Набор! — кричит пилот. — Набор, штурман!

Он не помнит, почему им нельзя идти на малой высоте, но твердо знает, что нельзя.

— Не так резко, командир! — поспешно говорит штурман. — Чуть отдайте штурвал... Так, хорошо! Как вы себя чувствуете?

— Ничего... ничего, штурман, — бормочет Добруш.

— Вы перевязались?

— Да!

— Пока отдохните. Потом перевяжитесь лучше. У вас там осталось еще два бинта...

— Штурман, если я потеряю сознание...

Нет, об этом не следует говорить. Если он потеряет сознание, штурман сам узнает об этом. Но он не имеет права потерять сознание. Он отвечает за экипаж.

— Штурман, что со стрелком?

— Пока не знаю, командир.

— Попробуйте узнать.

— Я пробую, командир. У вас кислород в порядке? Шланги целы? Проверьте...

Ах, какой ты заботливый, штурман!.. Ладно. Спасибо.

— Пока не свяжетесь со стрелком... штурман... пока не свяжетесь... — Он снова вырывается из черного плена и продолжает: — Больше пяти тысяч не набирать...

— Да, командир, понял. Вы не забыли переключить баки?

Это он забыл. Пилот тянется к переключателю. Потом обессиленно запрокидывает голову на спинку сиденья...

 

Первой мыслью штурмана после того, как он узнал, что пилот потерял зрение, была мысль дотянуть до Белоруссии. Конечно, оставлять самолет над оккупированной территорией — перспектива не из приятных. Но там был бы хоть какой-то шанс скрыться, связаться с партизанами или пробиться на восток.

Но теперь этот вариант отпадает.

Пилот не выбросится с парашютом, потому что не захочет оставить в машине стрелка. А он, штурман, один прыгать тоже не станет. Вот и все.

Рассчитать наивыгоднейший режим полета, не дать пилоту потерять сознание — вот что еще может сделать штурман экипажа. Но если даже пилот продержится до конца полета — это ничего не меняет. Они обречены. Слепому пилоту не посадить машину. Это-то штурман отлично понимает. Даже для здорового человека посадка — самое сложное.

Думать об этом не следует. Пока работают моторы, пока пилот не потерял сознание и пока в руках штурмана карта и навигационная линейка, им остается одно — лететь. И пытаться связаться со стрелком.

Штурман испробовал уже все средства — связи со стрелком нет. Возможно, он погиб. Может, ранен и потерял сознание. Может, выбросился с парашютом. Все может быть...

«Ну что ж, — думает штурман. — Я сделаю все, что от меня зависит. И если это даже ни к чему не приведет, я, по крайней мере, буду знать, что держался до последнего».

Звезды становятся ближе и крупнее. Они уже не мерцают, их свет ровен и колюч. Справа, на юге, сияет громадная луна. Луна-помощница и луна-предательница. С ее помощью штурман видит горизонт и может контролировать положение машины. Но она же превращает самолет в отчетливо видимую мишень.

Стрелка высотомера подползает к цифре 5000.

— Командир, дайте штурвал чуть от себя, — говорит штурман. — Еще чуть-чуть... стоп! Хорошо, командир. Мы набрали пять тысяч.

— Понял.

Штурман слышит хриплое дыхание пилота. Он представляет, насколько трудно капитану Добрушу вести машину. Здоровый пилот может передохнуть, полегоньку работая штурвалом и педалями и тем самым расслабляя мышцы. Сейчас же он, не имея ни малейшего представления о положении машины в воздухе, вынужден каменно держать то положение штурвала и педалей, в котором застала их команда штурмана. Это в миллион раз тяжелее, чем при полете по приборам. Там есть хоть какие-то ориентиры — стрелки приборов, огоньки лампочек... Сейчас — ничего. Чернота. И боль.

— Командир, прибавьте чуть газу. Еще... Стоп, хорошо!

Пилот дышит со свистом.

— Штурман... Какая скорость?

— Двести восемьдесят по прибору. Путевая триста тридцать.

— Хватит нам горючего?

Хотел бы штурман сам знать это! Если ветер не изменится — должно хватить. Но если он ослабнет или изменит направление... К тому же неизвестно, не пробиты ли баки и выдержат ли они...

Но он говорит:

— Да, командир. Хватит.

— Ну... ладно.

Они идут на восток — вот все, что знает штурман. Пока они были на боевом курсе, ускользали от прожекторов и зениток, падали, а потом приходили в себя, штурман потерял ориентировку. Теперь ее надо восстанавливать. Каждая минута промедления — перерасход горючего, кислорода, масла...

— Командир, вы сможете поддержать режим? — спрашивает штурман.

— Да.

Штурман берет в руки секстант.

Какую звезду визировать? Ладно, Арктур. Сегодня он хорошо виден, и расчеты по нему менее сложны, чем по планетам...

Штурман крепче упирается ногами в пол кабины.

— Дайте крен влево... Стоп! Теперь немножко правой ноги... Достаточно! Режим, командир!

Штурман ловит звезду видоискателем и пускает секундомер. Арктур чуть подрагивает в крошечном пузырьке в центре поля.

Обычно штурманы с большим недоверием относятся к расчетам по звездам. Назаров знал многих, которые утверждали, что восстанавливать ориентировку по звездам — все равно что гадать на кофейной гуще. Отчасти страх перед звездами у них был связан с тем, что расчеты по ним действительно сложны, но, главное, при этом способе недопустима даже малейшая небрежность, иначе можно получить ошибку в сотни километров.

Назаров доверял звездам. В свое время он потратил не один месяц, чтобы в совершенстве овладеть этим искусством, и поэтому терпеть не мог, когда при нем с пренебрежением отзывались о «звездочетах»

Пилот ведет машину так, как не вел ее ни один летчик, с которыми штурману приходилось работать раньше. Штурман стискивает зубы. Ах, сволочи немцы, что они с ним сделали...

— Промер окончен, командир. Спасибо.

— Не за что.

Штурман записывает результаты измерения в бортжурнал.

По голосу пилота он понимает, насколько тому плохо. Каких усилий стоит ему не сорваться, не потерять голову, не закричать, управляться со штурвалом, педалями, тумблерами, переключателями. Если бы он мог хоть чем-то помочь пилоту! Если бы они находились в одной кабине или хотя бы имели доступ друг к другу...

Штурман засовывает секстант в чехол и берется за таблицы. Потом прокладывает на карте линию.

— Командир, подходим к Сувалкам. Скоро будем над Белоруссией.

Все эти сведения Добрушу не нужны, штурман прекрасно понимает. Но он понимает и то, что любыми средствами должен держать пилота в напряжении. Должен что-то говорить, чтобы тот сосредоточил внимание на полете, а не на боли и слепоте. Если Добруш перестанет напрягать свою волю, свои силы, сознание может незаметно покинуть его, и тогда все расчеты ни к чему...

Поставив точку на карте, штурман прокладывает прямую линию до Минска. Это кратчайший путь. Потом он еще раз уточнит место самолета и проложит такую же линию до аэродрома.

— Доверните чуть влево, командир... Еще... Хорошо! Маленький крен на правое крыло... стоп! Держите так.

— Постараюсь. Штурман...

— Да?

— Вы все еще не связались со стрелком?

— Нет, командир. Не связался.

— Постарайтесь что-нибудь придумать. И говорите о чем-нибудь. О чем угодно.

Пилот дышит часто и хрипло, слова звучат невнятно.

«Дело плохо, — думает штурман. — Если пилот просит говорить, значит дело из рук вон плохо. Значит, он сам чувствует, что в любой момент может потерять сознание».

 

Пилот немного сдвигает на штурвале правую руку и потом сжимает его еще крепче. Он забыл, что должен был сделать. И эта гнетущая чернота...

«Пилоты, безответственно забывая выключить в полете колеса, допускают перерасход горючего...»

Откуда это? Что за чушь?!

«Пилоты, забывая...»

Губы пилота растягиваются в непроизвольной истерической ухмылке. Он вздрагивает. Холодная волна ужаса прокатывается по телу...

«Схожу с ума!»

«Пилоты, забывая...»

— Прекратить! — орет он. — Прекратить!

— Командир, что с вами?! Командир!

Пилот приходит в себя. Он пытался сбросить привязные ремни и вскочить на ноги. Тяжело дыша, он сползает по спинке сиденья, медленно расслабляет сведенные судорогой мышцы.

— Командир! — зовет штурман.

— Смесь, — бормочет пилот. Потом говорит более твердо: — Слишком богатая смесь... Надо отрегулировать...

Он слышит облегченный вздох штурмана:

— Простите, командир. Я забыл вас предупредить...

— Ничего...

Пилот забыл отрегулировать подачу воздуха от нагнетателей в смесительные камеры моторов. Это надо было сделать сразу, как только они набрали высоту. Это поможет им сэкономить горючее.

Пилот подается вперед и медленно, осторожно регулирует подачу воздуха. Потом переносит руку на штурвал.

Гул моторов сливается с воем воздушного потока в кабине. Во рту сладковатый приторный вкус крови. Удары сердца кажутся оглушительными, оно готово выскочить из груди. Мир стал ограниченным, он весь из боли и черноты. Машина, которая всегда давала ощущение необъятности пространства, сейчас сжала его до размеров детской игрушки. Мир — это ручки штурвала. Только они одни и существуют. А может, даже их нет, потому что все чаще наступают провалы, когда пилот не ощущает их ребристой поверхности.

С первого дня войны в каждом вылете рядом с Добрушем шла смерть. Но он не думал об этом. Когда управляешь такой сложной машиной, как самолет, невольно появляется иллюзия, что ты все можешь, что только от тебя, от твоего умения, твоей воли зависят победа и жизнь. Чуткая, быстроходная, грозная машина послушно выполняет малейшее желание пилота, стремительно ввинчивается в небо или кометой несется к земле, совершает сложнейшие эволюции. Да разве можно, управляя таким чудом, поверить, что тебя собьют? Пока тебя обнаружат, пока прицелятся, пока дадут залп, ты уже обнаружил противника, прицелился, обрушил ему на голову бомбовый груз, прошил ливнем пуль и снарядов и растаял в небе. Кроме того, за эти полчаса-час проделал столько эволюции, выполнил такой объем физической, умственной и нервной работы, с которым простой смертный в обыкновенных условиях управился бы разве что за неделю. И у тебя не было возможности не только подумать о том, что тебя могут покалечить или убить, но даже соотнести все происходящее с собой.

Великолепная машина — боевой самолет! Даже если бы конструкторы специально поставили перед собой цель создать нечто, превращающее человека в героя, они не смогли бы придумать ничего лучшего. Военный самолет начинен таким количеством приборов, агрегатов, систем управления, что на мысли о чем-нибудь другом, кроме них, у летчика не остается свободной минуты. Каждое мгновение он должен держать в центре внимания минимум десяток приборов, решать, по крайней мере, шесть задач и делать шесть-семь движений. Это в спокойном полете. Во время боя интенсивность работы возрастает раз в десять...

Зато когда пилот оказывается вдали от опасности, на земле, и вспоминает, что ему пришлось пережить в воздухе, он порой с ужасом думает, что через несколько часов это предстоит повторить сначала.

Так было с капитаном Добрушем. И все же, если бы он во всем этом не участвовал, он чувствовал бы себя самым несчастным человеком на земле. Он не находил себе места, когда его отстранили от полетов и решался вопрос о его летной пригодности. Когда его перевели в бомбардировочный полк, он был счастлив, потому что не мог оставаться в стороне в то время, как враг топтал его землю.

Он понимал всю опасность полета на Кенигсберг, но после того, как было решено, что этот вылет сделает именно он, он был бы «убит», если бы задание вдруг отменили. И не потому, что в случае успеха его ожидали почести, вовсе нет. Награды — а он был награжден двумя орденами — капитан Добруш принимал со сложным чувством радости и стыда. Радости за то, что в меру своих сил помог громить врага, и стыда, что это была как бы оплата того, за что платить никак не полагается. Это все равно что взять плату с человека, которого только что полумертвым вытащил из воды.

Полет на Кенигсберг нужен был Добрушу потому, что он знал, какую радость принесет измученному народу весть о том, что еще один советский самолет сбросил бомбы на вражеский город. Успешный полет на Кенигсберг — это уверенность в разгроме врага, это предвестник победы. Вот что означал этот полет для пилота.

Стремление во что бы то ни стало выполнить задание настолько овладело Добрушем, настолько подавило все остальные чувства, что и сейчас, слепой, полумертвый, он жил им, действовал по заложенной еще на земле программе. Память тела оказалась сильнее памяти мысли, и тело действовало так, как надо, даже тогда, когда мысль переставала служить пилоту.

«Я... нахожусь в кабине самолета... который... который идет с задания... — тяжело, медленно думает пилот. — Я управляю бомбардировщиком... Но почему я не чувствую своих рук? Что-то с ними произошло... Это очень странно... Ведь я хорошо знаю, что нельзя управлять самолетом, не чувствуя рук... Но я слышу, как работают моторы. Как же они работают, если у меня нет рук? Мне надо выяснить, что произошло с руками...»

Мысли путаются, но пилот напрягает волю и продолжает думать:

«Что произошло с руками?.. Что это так воет? А, это воздух... Воет воздух, который... — мысль ускользает, но он снова нащупывает ее и, как вол, тяжело тащит дальше: — ...воет воздух, который врывается... врывается... снаружи. Очень холодно. Мне очень холодно. Откуда взялся воздух, ведь его не должно быть...»

Кажется, он вот-вот поймет что-то важное, очень важное, но оно не дается, колеблется, уходит. Пилот дрожит от холода и напряжения. Он снова взваливает на себя непосильный воз и тащит его по рытвинам путающегося сознания.

«Холодно... В кабине очень холодно. У меня все замерзло... замерзли руки... Да, руки. Чего-то у меня нет. Чего-то не хватает... не хватает на руках...»

«Перчатки!» — вспоминает он.

Он долго думает, что он должен сделать. Потом осторожно выпускает из левой руки штурвал, склоняется и начинает шарить по полу кабины. Ему неудобно, он боится неосторожно дернуть правой рукой штурвал и перевернуть машину, но упорно обыскивает пол. Наконец находит под собой перчатку. Прижимая ее к бедру, целую вечность пытается натянуть на одеревеневшие пальцы. После нескольких неудачных попыток он справляется с этой задачей и начинает все сначала — теперь уже с правой рукой. Найдя и вторую перчатку, он откидывается на спинку сиденья и отдыхает.

— Командир, как вы себя чувствуете? — доносится голос штурмана.

— Ничего, лучше... — говорит он. — Штурман, почему мне ничего не докладывает стрелок? Я давно не слышу его.

— С ним нет связи, командир...

— Так почему вы не свяжетесь?

— Я все время пытаюсь, командир...

— А... ладно. Штурман, кем стрелок был до войны? — спрашивает пилот.

— Что-о?!

В голосе штурмана звучит изумление.

— Я спрашиваю, кем стрелок был до войны. Вы что, не понимаете?

— Не знаю, — растерянно говорит штурман. — Кажется, музыкантом. Или собирался им стать.., А что?

— Ладно, — говорит пилот. — Ничего.

Он и сам не знает, почему это спросил. Может, потому, что это из того далекого, что называется жизнью...

 

Сергей Кузнецов никогда не собирался стать музыкантом. Но песни любил петь, может, поэтому штурман и решил, что он музыкант.

До сегодняшнего вылета война для стрелка была захватывающим приключением. Потому что он не успел понять всего ее ужаса. Еще вчера он был уверен, что Красная Армия со дня на день перейдет в наступление и безостановочно погонит врага обратно, что не позже чем через несколько недель, ну через месяц фашисты будут разгромлены. Еще вчера он сожалел, что так и не успел заслужить ордена и ему нечем будет похвастаться перед односельчанами и перед своей девушкой.

Сейчас он не думал о наградах. Он увидел тысячи километров опустошенной земли, он побывал над логовом врага, он заглянул в лицо смерти. Он пережил страх, но в нем родилась ненависть. Война перестала быть приключением, она превратилась в тяжелую, смертельно опасную работу, требующую всех сил, всего умения, всего напряжения. А он, стрелок, сделал непростительную глупость: превратил свои пулеметы в бесполезную игрушку.

— Командир! — зовет он.

Молчат наушники.

— Штурман! Товарищи капитаны!

Молчание.

Он ведет рукой по шнуру переговорного устройства, трогает штепсель. Обрыв где-то далеко, там, куда стрелку не добраться.

Он дергает за трос пневмопочты, но трос легко выскальзывает из гнезда и падает на пол кабины.

Что же делать? Как сообщить командиру и штурману, что у него почти не осталось патронов?

А если вражеский истребитель? Они будут надеяться на стрелка. Он же не сможет ни отбиться, ни предупредить об опасности.

Стрелок с ненавистью смотрит на луну. Она сияет так, что на правом крыле хоть заклепки считай. И на всем небе ни единого облачка, ни единой тучки.

Он поворачивает голову и напряженно всматривается в северную часть неба. Если враг появится с юга, он вряд ли обнаружит бомбардировщик на темном фоне. Но если с севера...

Стрелок содрогается. Он отлично представляет, как выглядит их бомбардировщик на светлой части неба. Громадная черная махина, медленно ползущая на восток, — лучшую мишень трудно найти.

Какую же непростительную глупость он допустил! Как он мог так легкомысленно расстрелять боекомплект?!

Стрелок до рези в глазах всматривается в колючий свет северных звезд. Именно среди них могут появиться движущиеся точки выхлопных огней самолета противника...

— Командир! — зовет он в тысячный раз и знает, что ответа не получит. — Штурман!..

Дышать становится трудно. В висках сильно стучит кровь. Холод леденит тело.

Стрелок натягивает кислородную маску. Живительная струя поступает ко рту, обжигает губы...

Самолет дает ему жизнь. А он по собственной глупости приговорил самолет к смерти. Ведь ясно же — такой командир и такой штурман не могли допустить, чтобы их сбили! Они падали, уходя от прожекторов, от зениток, от истребителей. А он устроил панику и расстрелял боекомплект. Хоть бы все обошлось! Хоть бы их не заметили истребители! Хоть бы...

Его лихорадочная мольба обрывается на полуслове. Слева, на юге, на фоне светлого неба он отчетливо видит силуэт самолета. Далеко, сзади, он догоняет их.

Пока стрелок молил неизвестного бога о том, чтобы избежать встречи с вражескими истребителями, глаза обнаружили чужой самолет, руки развернули пулемет в его сторону, и перекрестие прицела указало точку, куда надо стрелять, чтобы ударить наверняка...

Ах, если бы можно было посоветоваться с командиром!.. Что сейчас делать стрелку? Бить по самолету последними патронами? Подождать?

Стрелок медлит. Он знает, что попал бы, — чужой самолет уже совсем рядом, до него едва ли двести метров, а он сбивал их и с четырехсот.

Стрелок сжимается в комок и ведет ствол пулемета медленно, осторожно, чуть впереди вражеского самолета. Ждет.

«Проскочи... пройди мимо... не заметь...»

«Пожалуйста, иди своей дорогой... ведь я тебе не мешаю... пожалуйста...»

Самолет приближается. На его крыльях отчетливо видны аэронавигационные огни.

Истребитель. Это не транспортник, не бомбардировщик, это истребитель.

«Ну пожалуйста», — умоляет стрелок, глядя на самолет жалобными глазами.

Неужели заметит?

Он должен пройти стороной. Неужели заметит?

Палец стрелка подергивается на гашетке, на лбу проступает пот, пот течет под комбинезоном И сердце грохочет так, что удивительно, как его ударов не слышит немецкий летчик.

Самолеты поравнялись. Теперь стрелок уже совершенно точно знает, что это истребитель «ME-109», вооруженный пушками и пулеметами, и что если он сейчас опознает бомбардировщик, то никакое искусство стрелка не спасет их. Между вражеским истребителем и бомбардировщиком расстояние не больше ста пятидесяти метров. Единственно, что успеет сделать стрелок, — дать одну очередь. Но нужно время, чтобы она сделала свое дело, чтобы начали ломаться шатуны и огонь как следует взялся за машину. А времени-то как раз и не будет. Немец успеет разнести бомбардировщик из пушек. На ста пятидесяти метрах он не промахнется.

«Ну, пожалуйста...» — просит стрелок.

И немец слушается его. Он проходит рядом, обгоняет израненную машину, и огонь от выхлопных патрубков уменьшается, пока совсем не исчезает среди звезд.

Стрелок опускается на сиденье. Его тело бьет крупная дрожь.

 

Штурман самолета — это мозг экипажа. В его обязанности входит сбор данных о скорости и направлении ветра, сносе машины, об облаках, воздушных потоках, магнитном склонении. Все эти данные он должен проанализировать, сопоставить и выдать пилоту в виде трех цифр: курса, высоты и скорости полета. Это все, что пилоту нужно, чтобы управлять машиной.

Штурман же с момента взлета и до посадки должен в любое мгновение знать местонахождение самолета, время полета до цели, расход горючего. Он должен привести самолет к цели в точно определенное время — ни секундой раньше, ни секундой позже, — рассчитать высоту и скорость бомбометания, определить точку сброса и вывести в нее машину, а потом отбомбиться. После всех эволюции по выводу машины из зоны огня штурман обязан восстановить ориентировку и рассчитать данные на обратный маршрут.

За редкими исключениями, у штурмана нет времени любоваться красотами природы. Красоты природы на штурманском языке именуются элементами полета. Вон то великолепнейшее озеро, вызвавшее бы крик восторга у любого путешественника, для штурмана — исходный пункт маршрута. Излучина тихой, охваченной рябиновым пожаром реки служит контрольным ориентиром. Разбушевавшаяся стихия грозовой тучи — препятствие на пути следования. Барашки кучевых облаков — это восходящие и нисходящие потоки, болтанка.

Анализ и расчет, расчет и анализ — вот красоты, которым поклонялся штурман Назаров.

Он никогда не спрашивал себя, нравится или не нравится ему его работа. Она была необходима, следовательно, он выполнял ее с наибольшей тщательностью и добросовестностью. Его радовали не ощущения, испытываемые в полете, и не явления природы, которые он имел возможность наблюдать. Он одобрительно отзывался о полете, если удавалось провести машину по маршруту с точностью до градуса, выдержать время с точностью до секунды и сбросить бомбу с точностью до метра.

Ремесло наложило отпечаток и на его подход к людям. Его не занимали, например, такие определения, как хороший или плохой, добрый или злой. Когда ему характеризовали человека подобным образом, он только пожимал плечами. Люди делились на две резко разграниченные категории: на тех, кто умел работать, и на тех, кто не умел. Если человек мог ровно и спокойно, не поддаваясь никаким эмоциям, делать свое дело, он заслуживал всяческого уважения. Если же штурман замечал за ним небрежность или недобросовестность, такой человек переставал для него существовать.

Способность логически мыслить, трезво оценивать обстановку и добросовестно выполнять свои обязанности — вот что превыше всего ставил штурман в человеке.

Но странное дело. С того момента, как пилот сообщил ему, что потерял зрение, все эти ценности в глазах штурмана начали стремительно и бесповоротно тускнеть. Не то чтобы он от них совершенно отказался, но он обнаружил и другие ценности, не менее, а может быть, более существенные.

Штурман никогда не был в близких отношениях с капитаном Добрушем, тем не менее испытывал к нему самое большое уважение, на какое только был способен. Хотя в полку о пилоте говорили разное — и хорошее, и плохое, — штурман наметанным глазом довольно быстро обнаружил в нем в самой высокой концентрации все те качества, на которых строилось отношение Назарова к окружающим. Пилот Добруш умел работать.

Еще в первые дни пребывания его в полку штурман сказал себе: «Вот пилот, с которым я хотел бы летать». И когда Добруш предложил ему полет на Кенигсберг, он не колебался ни секунды. Решение это, как всегда, подсказали ему логика, трезвый расчет и здравый смысл. Теперь эти безотказные инструменты не годились для оценки действий.

Следуя трезвому расчету, пилот после команды «приготовиться к прыжку» должен был дать команду «прыгайте». Он не дал ее.

Следуя здравому смыслу, в создавшейся обстановке штурман мог прийти только к одному выводу: слепой пилот не в состоянии вести машину, и он, штурман, должен как можно быстрее оставить самолет. Но он не оставил его.

Следуя логике, задачу можно было решить только однозначно: бомбардировщик № 33 и его экипаж уже более часа тому назад прекратили свое существование.

Но они ушли от Кенигсберга и приближались к Белоруссии.

После того как пилот потерял зрение, полет строился на новых для штурмана законах и отношениях. Главным стало что-то не поддающееся расчету.

Об этом свидетельствовала не только нераздельная общность, появившаяся между ним, штурманом, и пилотом, когда им не нужно было слов, чтобы понимать друг друга, не только ощущение причастности к чему-то величественному, рождающемуся на глазах, но даже и то, что, несмотря на весь ужас положения, штурман не испытывал ужаса.

Летая с майором Козловым, штурман никогда не чувствовал себя спокойно. Уходя даже на самое легкое задание, он не был уверен, что вернется обратно.

Майор Козлов не умел держать машину на курсе, что вызывало у штурмана напряжение и нервозность. Но даже не это было самым неприятным. Стоило самолету попасть в зону огня, как с пилотом начинало твориться что-то необъяснимое. Он словно деревенел и лез вперед напропалую, строго по прямой, не обращая внимания ни на огонь зениток, ни на боевой порядок, ни на команды штурмана. Не умея держать точный курс в спокойной обстановке, тут он не отклонялся ни на градус, и только чудо спасало экипаж от бессмысленной гибели. Каждый раз, видя, как этот сумасшедший лезет в самое пекло даже без малейших попыток защититься, штурман прощался с жизнью. Он был уверен, что рано или поздно майор Козлов угробит и машину и экипаж.

Штурману казалось, все дело в том, что майор Козлов не умеет летать. Но сейчас он понял, что дело было и в нем, штурмане. В их экипаже не было того главного, без чего нельзя победить и о чем штурман начал догадываться лишь сейчас. Вот сейчас, пожалуй, он сумел бы помочь майору Козлову.

Когда родилось это понимание? Возможно, в тот момент, когда пилот спросил его о довоенной профессии стрелка. А может, еще раньше, когда он сказал: «Они вышибли мне глаза». Ведь даже тогда штурман не почувствовал дыхания смерти, как чувствовал его даже в самых безобидных полетах с майором Козловым.

Так или иначе, между штурманом и миром рождались новые связи, и рождением их он обязан пилоту Добрушу.

Бесконечная ночь держит в своих объятиях одинокую машину. Ночь сплетена из звезд, луны и гула моторов. Но штурману этого мало. Глаза его жадно осматривают землю, отыскивая признаки жилья, хоть маленькую светящуюся точку. Отыскивают не как ориентир, не как поворотный пункт или пятно для визирования. Он хочет убедиться, что там есть человеческое тепло, хочет услышать сигнал сочувствия и ободрения... Ничего подобного с ним раньше не случалось.

— Командир, как вы себя чувствуете? — снова спрашивает он. — Вам лучше?

— Да. Лучше, — доносится до него голос.

«Ему действительно немного лучше, — думает штурман с облегчением. И тут же мрачнеет: — Надолго ли?»

— Где мы находимся? — спрашивает пилот после молчания.

— Скоро Белоруссия.

— Машина... В каком положении машина?

— Все нормально, командир, — поспешно отвечает штурман. Даже слишком поспешно. — Машина в порядке. Если вы можете прибавить немного газу...

— Ладно.

И штурман чувствует, как увеличивается тяга. Его прижимает к спинке сиденья, линейка ползет по планшету. Он придерживает ее.

Ох, как пустынна земля! Она словно вымерла. Ни единого огонька до самого горизонта, ни единого движения, ни единого следа человека. Только серые пятна лесов едва проступают сквозь ночь. Может, уже вся земля умерла, может, единственное, что от нее осталось, — это серые пятна лесов?

— Командир, доверните влево.

Правое крыло приподнимается.

— Достаточно.

Машина начинает выравниваться.

— Еще чуть... Хорошо!

Теперь они пройдут севернее Гродно, дальше от его зениток и истребителей. И от облаков.

Штурман пристально вглядывается в небо. Справа растет облачная стена. Штурман хорошо видит причудливые фантастические очертания, такие нереальные в лунном свете.

Они красивы. Но это кучевые облака, и штурман оценивает их теперь уже как элемент полета. Они вызывают в нем глухое раздражение. Он не может допустить, чтобы самолет попал в болтанку и на пилота свалилась дополнительная тяжесть. Нужно успеть проскочить их.

— Командир, прибавьте еще чуть газу...

Какая же она мучительно-необъятная, эта ночь!

 

...Командир истребительной эскадрильи майор Добруш был переведен в бомбардировочную авиацию с понижением в звании и должности. Причиной тому послужила гибель полковника Голубева, который инспектировал их истребительный полк.

У полковника Голубева было немало прекрасных качеств, необходимых военному человеку.

Он был требователен не только по отношению к другим, но в равной степени и к себе самому. Если было нужно, он не боялся идти на смертельный риск, не боялся сесть в машину и наравне с рядовыми пилотами сражаться против врага. И надо сказать, он неплохо дрался. На его счету было два сбитых самолета противника, хотя инспектирующему вовсе не обязательно принимать участие в боях.

Но, к сожалению, у него имелся крупнейший недостаток, который превращал в ничто все его достоинства: в роли инспектирующего, в роли человека, призванного давать рекомендации, он никуда не годился. Во-первых, он полагал, что совершенно точно знает, как нужно воевать, чтобы выиграть войну, поэтому любые возражения для него теряли смысл, еще не успев быть высказанными. Во-вторых, у него был странный взгляд на ведение боевых действий: если подразделение несло большие потери, значит, оно хорошо сражалось, если же потери были незначительные, то это свидетельствовало о нежелании или неумении воевать.

Проверив результаты последних боев истребительного полка, Голубев сразу же споткнулся на том, что потери в эскадрилье майора Добруша значительно меньше, чем в двух других.

— Боитесь вступать в бой? — спросил он Добруша.

— Нет, товарищ полковник.

— Почему плохо воюете?

— Мы хорошо воюем, — возразил тот.

Возражать не следовало. Именно об этом говорил предостерегающий взгляд командира полка. Об этом же говорила и вся обстановка первого года войны, когда всем хотелось во что бы то ни стало обнаружить конкретных виновников неудач на фронтах и наказать их, чтобы выправить положение. Если бы Добруш промолчал, возможно, все обошлось бы. Но ему было слишком обидно за эскадрилью, которая сбила самолетов противника больше других, понеся при этом минимальные потери. Обидно за товарищей, которых в награду именует трусами.

Полковник Голубев прищурился.

— Вы утверждаете, что хорошо воюете? Почему же в вашей эскадрилье самые низкие потери?

— Именно поэтому.

— Нет! Потому что вы уклоняетесь от боя.

Майор Добруш положил перед ним сводку последних боев.

— Эскадрилья сбила самое большое количество самолетов противника.

Полковник даже не взглянул на сводку. Он ее и так знал наизусть.

— Если бы вы хорошо воевали, количество сбитых самолетов было бы еще больше. У вас самое боеспособное подразделение в полку. В вашей эскадрилье самолетов столько же, сколько в двух других, вместе взятых.

Майор Добруш побледнел.

— В том, что они позволили свести себя к одной эскадрилье, вина не моя, — отчеканил он.

Этого майору Добрушу не следовало говорить. Это было несправедливо по отношению к товарищам, которым меньше повезло. Но он был слишком раздражен и не мог сдержаться. Полковник Голубев окинул его недобрым взглядом.

— Видимо, они в первую очередь заботятся о том, чтобы нанести противнику как можно больший урон, а не о своей безопасности, — сухо сказал он. — Не в пример вам. Можете идти, мы разберемся.

Добруш круто повернулся.

Он не знал, о чем говорили после его ухода командир полка Петров и инспектирующий Голубев. Видимо, подполковник Петров старался рассеять неблагоприятное впечатление о своем командире эскадрильи. Как бы там ни было, взыскания не последовало. Зато случилось худшее.

Вечером командир полка вызвал к себе Добруша.

— Вот что, Василь Николаевич, — сказал он. — Завтра Голубев хочет слетать с твоей эскадрильей на задание в качестве ведущего, чтобы посмотреть, на что она способна. Ты пойдешь у него ведомым... — Он помялся и отвел глаза. — До сих пор я не возражал, что твоя эскадрилья ходила парами и на высотах, превышающих требуемые. Тем более что эти новшества оправдывали себя. Но я думаю, ты догадываешься, как отнесется к нарушению инструкции инспектирующий... — Он твердо взглянул в глаза Добрушу. — Приказываю в этом вылете действовать строго по инструкции. Идите тройками и на указанной высоте.

— Андрей Иванович, — попробовал возразить Добруш, — боюсь, что это дорого может обойтись эскадрилье...

Но Петров прервал его:

— Сам виноват, дорогой. Не нужно было лезть в бутылку, может, все и утряслось бы. А что я сейчас могу сделать?

Эскадрилья вылетела на барражирование. Полковник подвел ее к линии фронта на высоте двух тысяч метров — по инструкции.

Не успели истребители развернуться, как сверху на них свалилось десятка два «мессершмиттов».

Полковник Голубев был доволен: эскадрилья пришла на место вовремя, патрулировала на заданной высоте, от схватки не уклонялась и в неравном бою уничтожила три вражеских самолета.

Добруш вышел из кабины разбитым. То, что эскадрилья уничтожила три вражеские машины, его не радовало. Ни за что ни про что, ради удовольствия какого-то неизвестного ему полковника он потерял двух очень хороших летчиков!

Он отворачивался от оставшихся шести товарищей, которые бросали на него недоумевающие и тревожные взгляды. Что он им мог сказать? Потерять за двадцать минут двух летчиков — это же катастрофа!

Он ничего не сказал и полковнику Голубеву. Промолчал даже тогда, когда тот, покровительственно похлопав его по плечу, сказал:

— Вот так надо воевать, майор!

Майор Добруш твердо знал, что так воевать нельзя.

— Отличные ребята! — продолжал полковник, не замечая состояния комэска. — Орлы! С такими фашистов можно бить и бить... Э, да ты что?! — воскликнул он вдруг, заметив хмурое лицо Добруша. — Неужели перетрусил? Так и есть, на тебе лица нет! Вот черт, а дрался ты здорово, даже не подумал бы... Как ты врезал этому желтоносику! Блеск! Ну ничего, еще отойдешь... Ну, ну, чего хмуришься? Может, из-за вчерашнего? — легонько толкнул он Добруша в плечо. — Признаю, я ошибся. Твои ребята дерутся как черти. Я с удовольствием слетаю с ними еще раз.

Майора мгновенно прошиб холодный пот.

— Еще... раз? — спросил он хрипло.

— Это настоящее дело, — сказал полковник, глядя в небо. — Честное слово, вернусь из поездки и стану проситься на полк...

Майор Добруш ворвался в кабинет Петрова.:

— Андрей Иванович, я потерял двух летчиков, но ему этого мало. Он хочет лететь еще раз... Ради бога, сделайте что-нибудь! Я не могу допустить, чтобы эскадрилью расстреливали в угоду инструкциям! С кем же я буду воевать?!

Петров нахмурился.

— Хорошо. Я поговорю с ним.

Но разговор, видимо, ни к чему не привел. Не привел ни к чему и разговор Добруша с полковником. Выслушав майора, тот холодно сказал:

— Будете воевать так, как вам приказывают, а самодеятельность мне бросьте!

Полковник сел в машину.

На лбу майора Добруша залегла глубокая поперечная морщина.

Все повторилось, как и в первый раз. Не успела эскадрилья подойти к линии фронта, как сверху посыпались «мессершмитты».

Майор Добруш шел ведомым у полковника. Рядом с ним висел второй ведомый — сержант Климов, молоденький летчик, всего месяц назад пришедший в эскадрилью.

Хотя во все последовавшие события и вмешалась случайность — два немца атаковали одновременно и полковника, и сержанта Климова, — рука Добруша бессознательно направила самолет на немца, атакующего неопытного сержанта. Четыре пулемета «ишачка» полоснули по фюзеляжу «мессершмитта», и тот исчез во взрыве.

Одновременно исчез и полковник, сбитый вторым немцем.

Добруш подал команду перестроиться. Эскадрилья выиграла этот бой. Они потеряли одну машину, зато сбили шесть «мессершмиттов». Потому что у них был маневр и появилась высота.

Об эшелонировании самолетов по высоте полковник Голубев не хотел и слышать. Он твердо помнил наставление о том, что истребительная авиация должна барражировать в пределах видимости пехоты для поднятия ее боевого духа... Майор Добруш был убежден, что боевой дух у пехоты никак не может подняться от того, что немцы безнаказанно сбивают на ее глазах советских летчиков. И он выстраивал перед боем эскадрилью этажеркой, загоняя ее последнее звено на высоту шести-семи тысяч метров. Как только немцы пытались напасть на идущие у земли одну-две машины, на них сверху, как горох, сыпался десяток истребителей, заранее определивших цели, точно рассчитавших удар и нападавших тогда, когда их меньше всего ждали. Немалую роль играло и распределение эскадрильи по парам, а не по тройкам, как было принято обычно.

Добруш часто вспоминал полковника Голубева, и на душе его становилось скверно от сознания, что, может быть, он виновен в его гибели. Но он никогда не раскаивался в том, что предпочел спасти сержанта Климова, хотя, как ведомый, обязан был в первую очередь защищать ведущего. Эскадрилья должна была выиграть бой, и она выиграла его. И если потом у него нехорошо было на душе, если его преследовали и другие неприятности — какое это имело значение? Его личные неприятности, его переживания были пустяком по сравнению с той огромной бедой, которая обрушилась на страну. Чтобы ее уменьшить, он должен выигрывать бои.

Вот и сейчас капитан Добруш пытается выиграть бой.

Ни одно наставление, ни одна инструкция не говорят о том, как должен действовать полумертвый слепой пилот, находящийся в искалеченной машине за сотни километров от своего аэродрома.

— Штурман... в каком положении машина?

— Дайте небольшой крен влево... Так! Теперь нормально, командир.

— Высота?

— Пять сто.

— Где мы находимся?

— Скоро Лида.

Сознание у пилота мутится, но он старается обмануть смерть.

«Мне не следовало впутывать в эту историю Назарова, — думает он, чтобы забыть о боли и слепоте. — Жаль, что так получилось... И все-таки хорошо, что рядом со мной именно он. Надеюсь, с ним мы еще выберемся из этой передряги...

Мне нравилось летать даже в сорок лет, — думает он, — нравилось так же, как и тогда, когда я начинал. Даже, пожалуй, больше. Приятно держать штурвал в руках, когда машина тебе послушна. Приятно уходить в солнечное небо. Приятно возвращаться на землю, зная, что ты хорошо сделал свое дело.

Многие уже в тридцать лет не испытывают от полетов никакого удовольствия, хотя и любят рассказывать, как это хорошо — летать. Они заменяют чувства словами. Или пытаются воскресить их с помощью слов...

Небо и машина требуют честности. Мне повезло: я летал почти двадцать лет...»

Но то, о чем он пытался забыть, прорвалось сразу, прорвалось воплем, задушившим все остальные мысли:

«Слепой! У тебя больше нет неба, нет машины, нет ничего... Ты слеп, слеп, и больше никогда не почувствуешь, как мягко подбрасывает тебя на ладонях земля, когда самолет отрывается, не возьмешь в руки штурвал, не увидишь неба... Все кончено!»

Его лицо искажается под бинтами.

— Командир, вы что-то сказали? — спрашивает штурман. — Я не расслышал...

Пилот проглатывает стон.

— Ни... чего. Вы все еще не связались со стрелком?

— К сожалению, нет, командир. Но я что-нибудь обязательно придумаю.

 

Одиночный истерзанный самолет медленно ползет среди звезд на восток. Назаров ни на секунду не забывает о том, что должен связаться со стрелком. При полете на высоте пяти тысяч метров у них не хватит горючего до аэродрома. Но, не предупредив стрелка, они не могут набрать нужную высоту, потому что не знают, надел ли тот кислородную маску. Со стрелком необходима связь и на тот случай, если потребуется отдать приказ оставить машину.

Штурману необходимо знать обстановку в заднем секторе. Не преследуют ли их истребители противника? Может, необходимо изменить курс, скорость или высоту, чтобы избежать опасности? Не ранен ли стрелок, в порядке ли у него оружие, сможет ли он в случае нужды отразить атаку?

Все эти вопросы тяжелой ношей наваливаются на штурмана. Он уже испробовал все мыслимые средства, чтобы связаться со стрелком, но безрезультатно. Осталось последнее.

Несколько секунд он смотрит на визир, потом со вздохом вытаскивает его из гнезда.

— Твоя очередь, дружок, — бормочет он.

Визир — единственный тяжелый металлический предмет в кабине штурмана, который можно использовать для задуманной им цели. Есть еще, правда, секстант, но к этому прибору штурман относится со слишком большим уважением. А кроме того, расстаться с секстантом — это все равно что потерять и его, штурманские, глаза. Без визира он еще как-нибудь обойдется, в крайнем случае определит снос машины с помощью бомбоприцела. А без секстанта не обойтись.

Штурман окидывает внимательным взглядом небо, потом с сожалением смотрит на визир. Размахнувшись, он сильно бьет им по шпангоуту раз, другой, третий...

Тук... тук-тук... тук... — выстукивает он.

Удары сливаются в точки и тире, точки и тире превращаются в буквы: «С-т-р-е-л-о-к, о-т-з-о-в-и-т-е-с-ь. С-т-р-е-л-о-к, е-с-л-и с-л-ы-ш-и-т-е, в-ы-с-т-р-е-л-и-т-е...»

— Командир, вы слышите мои удары? — спрашивает штурман, опуская визир.

— Нет.

— Послушайте еще.

И штурман снова начинает выстукивать морзянку: «Стрелок, наденьте кислородную маску. Наденьте маску. Если меня поняли, выстрелите. Наденьте маску. Если поняли, выстрелите...»

— Слышу слабые удары, — сообщает пилот. — Зачем вы стучите, штурман?

— Пытаюсь связаться со стрелком.

— А... хорошо. В каком положении машина?

— Доверните вправо... Стоп! Теперь хорошо, командир.

Штурман снова размахивается и бьет визиром по шпангоуту: «Стрелок... отзовитесь... отзовитесь... стрелок... наденьте маску... выстрелите...»

Дзинь!

Стекло окуляра разлетается вдребезги.

— Прошу прощения, — бормочет штурман.

Он ценит вещи, с которыми работает. А сейчас ему приходится обращаться с ними так по-варварски...

 

Чужой самолет появился неожиданно из темной части неба, он словно выпал оттуда, и стрелок вполне мог пропустить этот момент.

Истребитель идет с потушенными сигнальными огнями. Значит, немец хочет остаться незамеченным. От кого он прячется?

«Если бы связаться с командиром, — думает стрелок, — если бы посоветоваться, если бы спросить, что делать...»

В груди стрелка застывает тяжелый ледяной ком. Посоветоваться не с кем. А чужой самолет приближается все стремительней. Стрелок уже видит лунные блики на его плоскостях. Да, огней нет. Значит, немец или уже видит бомбардировщик, или знает, что тот где-то неподалеку, и отыскивает его.

Если бы он еще шел с огнями. Тогда стрелок мог бы подождать. Тогда он мог бы попытаться пропустить немца. Тогда...

Стрелок имеет право на одну очень короткую и точную очередь. Если он не собьет вражеский самолет первой же очередью, это будет означать конец. Вражеский летчик станет осторожнее, начнет делать заходы один за другим и в конце концов вынудит расстрелять остатки боекомплекта. Или, если стрелок промахнется, сразу ударит из пушек и пулеметов, что ничуть не лучше.

«Пропустить? Стрелять?»

Эта мысль лихорадочно бьется в голове стрелка. Решение зависит только от него. Вся ответственность лежит на нем. Ответственность за жизнь трех человек.

Как все просто, когда рядом командир! Он всегда знает, что нужно делать...

Огни... Если бы истребитель шел с огнями...

Стрелять!

Тук... тук-тук... тук...

Стрелок уже давно слышит эти непонятно откуда идущие звуки, но ему не до них. Все его внимание приковано к приближающемуся самолету. Стрелок прикидывает угловое смещение истребителя, выносит перекрестие прицела вперед и ждет, медленно поводя стволом пулемета. Он целится долго и тщательно, целится так, словно у него есть неограниченный запас времени. Он должен ударить наверняка...

Ду-ду-ду-ду-ду!

Стоп!

Стрелок ждет, не отрываясь от прицела. Ждет долгие три или четыре секунды.

Что-то взрывается в настигающем их самолете. Рядом с луной на мгновение вспыхивает солнце. И — болезненная темнота, особенно черная после взрыва...

Стрелок отодвигается от пулемета и дрожащими руками вытирает пот со лба. Лицо у него белое, как у мертвеца, а на губах застыла слабая улыбка. В эту короткую очередь он вложил все силы, все напряжение и теперь чувствует себя совершенно опустошенным. Он осматривает небо бессмысленным взглядом, еще не веря, что все кончилось.

Тук... тук-тук... тук...

Стрелок начинает приходить в себя и с недоумением осматривается. Опять эти звуки? Вот... снова: тук-тук... тук...

Стрелок прислушивается. Что-нибудь с моторами? Или стучит поврежденная обшивка?

Он выпрямляется, и удары исчезают.

«Показалось», — думает стрелок.

Он тянется к пулемету, чтобы перезарядить его, и случайно прикасается головой к борту. Удары слышатся ясно и отчетливо: тук-тук-тук-тук... тук... тук...

Стрелок замирает. Да это же морзянка! Штурман! Да это же стучит штурман! Как он не догадался сразу!.. Штурман...

Стрелок всхлипывает. Наконец-то... Как он ждал хоть какого-нибудь сигнала, чтобы убедиться, что не забыт, что рядом находятся пилот и штурман, они живы и знают, что делают...

Надо немедленно связаться со штурманом! Немедленно!

Стрелок склоняется и шарит рукой по полу кабины, ощупывает борта, рацию. И застывает, пораженный.

Ему нечем подать сигнал штурману. У него нет ни одного предмета, которым он мог бы воспользоваться. Ничего... Разве пистолетом, но разве услышит штурман?

Тук-тук... тук... «П-о-н-я-л... в-ы... н-е... р-а-н-е-н-ы ... с-м-о-ж-е-т-е... л-и... п-р-и... н-е-о-б-х-о-д-и-м-о-с-т-и ...о-с-т-а-в-и-т-ь... м-а-ш-и-н-у... е-с-л-и... с-м-о-ж-е-т-е... в-ы-с-т-р-е-л-и-т-е...»

Сможет ли он оставить машину?! »

Нет. Не сможет. Это он, стрелок, сделать не сможет, потому что парашют у него изодран осколками снаряда. Он уже проверял. Парашют никуда не годится.

А зачем ему оставлять машину? Какая в этом необходимость? Что случилось?

Ах, если бы как-то подать сигнал штурману, узнать, что там, впереди, долго ли им еще лететь до аэродрома... Если бы предупредить, что у него, стрелка, почти не осталось патронов...

Он снова осматривает кабину. Ничего.

Тук-тук...

Стрелок застывает, склонившись к борту.

«П-о-н-я-л... м-а-ш-и-н-у... о-с-т-а-в-и-т-ь... н-е... с-м-о-ж-е-т-е... в-с-е... н-а-б-и-р-а-е-м... в-ы-с-о-т-у...»

Удары прекращаются. Стрелок чувствует, как приподнимается нос машины.

Он усиливает подачу кислорода в маску...

 

Рывок самолета бросает штурмана на борт кабины, пол вырывается из-под ног. Штурман хватается за сиденье и повисает над прицелом в нелепой позе.

Только что все было спокойно. Ровно работали моторы, внизу проплывали лесные массивы, в которых вряд ли могла находиться зенитная артиллерия. Штурман рассчитал набор высоты и только собрался сделать запись в бортжурнале, как вдруг — на тебе.

Он барахтается на сиденье, пытаясь отцепить привязные ремни.

Неужели на что-то налетели? Отказал один из моторов? Отвалилось крыло?

— Командир! — зовет он.

Самолет уже лежит на крыле, нос его опускается к земле, еще мгновение — и машина перевернется.

— Командир! Штурвал вправо, правой ноги! Дайте правый крен, командир!..

Машина так же неожиданно и резко опрокидывается на правое крыло.

— Стоп! Командир, стоп! Левый крен!.. Еще один такой рывок, и конец.

— Чуть вправо! Стоп, командир! Стоп!

Вот это свистопляска...

— Штурман... — доносится до него хриплый стон.

— Я вас слышу, командир. В чем дело? Что случилось?!

— Штурман... в каком положении машина?

— Сейчас — в нормальном. Но секунду назад мы едва не перевернулись. Что случилось?

— Штурман... вы уверены, что машина действительно в нормальном положении? — настойчиво спрашивает пилот.

Штурман оглядывается.

— Да, командир. Совершенно уверен.

— Вы видите горизонт?

— Да.

— Хорошо видите?

— Очень хорошо, командир.

— Дело в том... что мне кажется... мне кажется, что машина идет вверх колесами...

— Нет, командир. Машина идет нормально. Вы слышите? Нормально!

Штурман слышит тяжелое дыхание пилота. И его голос:

— Почему же тогда так воют моторы?

— Нет, вам кажется. Уверяю вас, все в порядке. Держите так, как держите. Машина в нормальном положении.

— Ладно, штурман.

— Вот и хорошо. Хорошо, командир.

Он прикладывает ко лбу и щекам платок, вытирает проступившие капли пота. Потом говорит:

— Уф, Василь Николаевич... Пожалуйста, не надо так больше. Ведь вы чуть не опрокинули машину...

— Простите, штурман.

— Я связался со стрелком. У него все в порядке,-можно набирать высоту. Возьмите штурвал на себя... еще... достаточно! Держите так.

Штурман качает головой. Какого же дурака он свалял! Ведь должен был об этом помнить. Даже вполне здоровые пилоты во время ночных полетов или полетов по приборам теряют иногда пространственную ориентировку. А ведь тут — слепой, которому в миллион раз труднее...

— Ты мне не нравишься, дружок, — неодобрительно бормочет штурман. — В этом случае ты оказался растяпой. Будь внимательнее, иначе плохо кончишь...

Он дает пилоту поправку в курсе и внимательно приглядывается к земле. Скоро должен быть Минск.

Долететь до Белоруссии. Все рано или поздно должны возвращаться туда, откуда они вышли. И Добруш вернется. Он вернется и скажет дому, саду, аистам на старой липе:

— Дабры дзень.

Над Белоруссией капитан Добруш прикажет экипажу оставить машину.

В кабине свистит ледяной поток. Руки и ноги пилота окоченели, на бинтах образовалась ледяная корка. Холод проникает под куртку. Пилот боится сделать лишнее движение штурвалом или педалями. Он не верит своим ощущениям и застыл в каменной позе.

Машина по-прежнему идет как-то странно, переваливаясь с крыла на крыло. Пилоту стоит невероятных усилий удержаться от соблазна выровнять самолет. И самое страшное, что провалы в сознании случаются все чаще. Все чаще пилот ловит себя на том, что возвращается из какой-то вязкой пустоты и с трудом вспоминает, где находится. Он слышит и выполняет команды штурмана, но не понимает их смысла. Руки и ноги сами делают то, что привыкли делать в течение многих лет. Сознание в этом не участвует.

Какая-то очень важная мысль пробивается и не может пробиться сквозь полубред. Пилот напрягает волю, пытаясь удержать ее, но она ускользает, теряется...

И вдруг в его мозгу вспыхивает воспоминание...

...Капитану Добрушу не удалось поспать перед вылетом, как он рассчитывал. Вернее, он не захотел ложиться, хотя и мог бы это сделать. Его неудержимо потянуло к Анне.

Она была в землянке одна. Увидев капитана, поднялась.

— Я знала, что вы придете, — сказала она.

Он и не подозревал, что с ней будет так хорошо и просто. Они не говорили ни о прошлом, ни о будущем, им было достаточно того, что они вместе. Когда он уходил, она попросила:

— Пожалуйста, возвращайся...

Ему во что бы то ни стало нужно вернуться к Анне.

 

Небо на востоке светлеет. Гаснут звезды. Луна скатывается за подернутый сиреневой дымкой горизонт.

Штурман напряженно всматривается в землю и наконец облегченно вздыхает — Днепр. Теперь осталось совсем немного. Пересечь линию фронта, и они дома.

Правый мотор работает на предельно низких оборотах. Штурман то и дело поглядывает на него и уговаривает:

— Ну, ну, дорогой... потерпи еще немного. Подержись.

Из-за уменьшения скорости они непростительно запаздывают. Рассвет неумолимо надвигается. И это очень скверно.

Рассвет — это зенитная артиллерия. Рассвет — это истребители противника.

— Командир, может, рискнем прибавить обороты? — спрашивает штурман. — Начинает светать.

— Нет.

Что ж, Добруш прав. Не стоит рисковать сейчас, когда нет прямой угрозы. Последний рывок мотора может потребоваться для более серьезного дела.

Впереди, внизу, в полумраке, на далекой земле вспыхивают огоньки. С каждой секундой они видны все отчетливее. Сверкающая линия вытянулась поперек курса, с севера на юг. Она вздрагивает, пульсирует.

С восточной стороны навстречу самолету то и дело взлетают стаи хвостатых комет, и там, где они падают на землю, несколько секунд бушует огненное море.

— Подходим к линии фронта.

— Понял.

Пилот прибавляет обороты правому мотору*

— Дайте правой ноги, командир...

Скорость увеличивается.

Небо стремительно светлеет. Штурман берется за рукоятки пулемета.

Они подходят к полыхающему внизу валу.

Далеко справа в воздухе подпрыгивает огненный мячик, второй взрывается прямо по курсу впереди машины, третий разлетается над головой штурмана.

Началось...

— Командир, противозенитный маневр! Правой ноги!..

Самолет ускользает от взрыва,

— Левой! Теряйте высоту!

Хлоп-хлоп-хлоп... трах!

Ничего... ничего... еще несколько секунд... Машина, виляя из стороны в сторону, несется среди железного смерча.

— Правой ноги!.. Левой! Правой! Вниз, командир, вниз!..

И вдруг наступает тишина. Перед самолетом чистое небо, без единого дымка. Линия фронта осталась сзади. Все.

— Все, командир. Проскочили! Доверните немного влево... Хорошо!

Но не успевает штурман отдышаться, как появляются два истребителя, идущие с востока.

— Командир, навстречу два «мессершмитта», — торопливо предупреждает штурман. — Нам не разминуться.

— Далеко?

— Да... Нет! Близко!

— Выше, ниже?

— Ниже.

Секундное молчание. И ровный голос пилота:

— Ладно. Постреляйте по ним из своего пугача...

Действительно. А что им еще остается? Тут уж все от бога и от случая. Ни отвернуть, ни скрыться они на своем тихоходе не смогут.

Штурман, угрюмо глядя на стремительно приближающегося врага, склоняется к пулемету.

И вдруг он чуть не вскрикивает. Какая удача! Как же он сразу не понял? Истребители выскочили из облачности. Поэтому-то они и появились так внезапно. Их надо отпугнуть всего на десять-пятнадцать секунд, и экипаж спасен. А ну-ка...

Он припадает к прицелу и дает длинную, отчетливо видимую веерообразную очередь. Он знает, что на такой дистанции не попадет, да и не старается попасть. Ему нужно всего лишь ошеломить противника.

Пулеметная трасса вспарывает небо между истребителями. «Мессершмитты» шарахаются в стороны, как от удара бича.

Ну ладно. Сейчас они поняли, кто перед ними, и начнут разворачиваться для атаки, но дело сделано. Перед бомбардировщиком свободный путь к облачности.

Истребители проносятся мимо бомбардировщика и исчезают в задней полусфере.

— Командир, прибавьте газу!

Моторы взвывают на самых высоких оборотах. Только бы не отказали...

 

...Истребители появляются в поле зрения стрелка настолько неожиданно, что в первый момент он не может сообразить, что это за самолеты и откуда они взялись. Секунду он в растерянности смотрит на них, потом резко разворачивает пулемет.

Истребители заходят для атаки. Вот они закончили маневр и устремляются на стрелка. Они растут на глазах, зловеще нависая над хвостом бомбардировщика.

Ш-ших!..

Пульсирующая очередь снарядов проносится над самой головой стрелка. В ответ стрелок нажимает гашетку пулемета:

Р-рых!

И все. Пулемет смолкает.

Немецкий ведущий взмывает вверх. Но второй истребитель делает доворот, и на его крыльях начинают биться язычки пламени. Немец пустил в ход бортовое оружие, и желтые плети подбираются все ближе к стрелку.

Теперь уж стрелок ничего не может сделать. И он выпрямляется, подставляя грудь под пушечную очередь.

И вдруг все меняется. Разом, мгновенно «мессершмитты» исчезают, словно растворяются в молоке. Словно их и не было никогда. Словно их атака была всего лишь дурным сном. Стрелок протирает глаза, оглядывается и вдруг начинает истерически, взахлеб, смеяться.

Ушли!..

 

Бомбардировщик выскакивает из облачности прямо на громадный багровый солнечный диск. Штурман щурит глаза.

— Командир, подходим к аэродрому. Что вы намерены делать?

— Садиться.

Штурман судорожно стискивает зубы и проглатывает внезапно перехвативший горло ком. Надо быть пилотом, чтобы так просто и буднично решить задачу, над которой штурман бился от самого Кенигсберга.

— Спасибо, Василь Николаевич.

— У вас готовы расчеты?

— Да.

— Командуйте заход.

— Через десять секунд начнем левый разворот... Внимание! Начинайте!

Машина делает круг над аэродромом и точно выходит на посадочную полосу.

— Выпустите шасси... закрылки... дайте штурвал от себя... — командует штурман.

Земля приближается.

— Идем точно... Высота триста, — сообщает штурман.

Впереди — посадочные знаки.

— Высота двести... Чуть-чуть доверните вправо. Достаточно. Хорошо, командир.

— Высота сто... Идем точно. Полоса хорошо видна, все чисто.

...Чувства Добруша напряжены до предела. Голос штурмана... Разве это нужно пилоту, чтобы посадить машину? Он должен сам видеть полосу. Сам!

— Высота семьдесят...

Хоть на мгновение. Только на одно мгновение.

— Пятьдесят...

Пилот снимает руку со штурвала. Секунда, и бинты летят на пол кабины.

— Десять. Чуть-чуть доверните влево. Возьмите штурвал на себя...

Только на мгновение...

— Пять...

Пилот открывает глаза. Снаряд во второй раз взрывается в кабине. Мир становится еще чернее.

— Два...

Если бы штурман увидел сейчас лицо пилота, он подумал бы, что тот сошел с ума. Пилот улыбался. Боль превысила все физические возможности человека.

— Один!

Самолет мягко касается земли. Рев моторов обрывается, будто обрезанный. Слышен стук амортизаторов.

Но Добруш уже ничего не слышит. Он выпускает штурвал из рук и повисает на привязных ремнях. В его меркнущем сознании проносится зеленый луг... голубое небо... ватные облака...

Этот полет он сделал от начала до конца, сложил по кирпичику, как каменщик складывает здание. Теперь он мог умереть.