"Приключения-74" - читать интересную книгу автора

Юлий ФАЙБУШЕНКО «Троянский конь»[4]

Он проснулся от храпа Ганса. Сначала шел клекот, потом басовая партия, затем тончайший фальцет, похожий на высвист мины, внезапное молчание и снова клекот. Целая симфония, рожденная в глубине застуженных легких и носоглотки. Конечно, Копп был болен. Но как лечить его от пневмонии или бронхита сейчас, когда вторую неделю они брели по болотам, по раскисшей апрельской земле, по горло проваливаясь в лесные колдобины, в окаменелой от грязи и глины одежде, голодные, обросшие, обовшивевшие.

Сквозь храп Коппа он слушал тишину. Она пугала. Вчера где-то далеко рванулась пулеметная строчка — он узнал наш «Дегтярев», а затем забушевала целая буря. Они с Коппом как раз только что вышли к реке. Он взглянул на Ганса, тот ответил жестом руки — туда?! На выстрелы?!

Но Репнев отказался. Он бродил по лесам с сентября сорок первого, он знал, какие бывают встречи. Леса под завязку были набиты самыми разными людьми. Кто только там не встречался: организованные красноармейские подразделения, с боем пробивающиеся к своим, оторвавшиеся от частей бойцы, пытающиеся объединиться в группы и выйти к фронту; вооруженные партизанские отряды, осваивающие азбуку войны в тылу врага; наспех сформированные группы народных мстителей, ищущие оружие и связи; цыганские и еврейские беженцы, целыми общинами прячущиеся среди болот от фашистов; и вместе с тем здесь можно было встретить разное отребье, вышедшее, как в средние века, на охоту за раскиданным по полянам добром, за имуществом беженцев и пищей; бандитов, с удовольствием осваивающих вольное лесное житье; дезертиров, пытающихся переждать войну... Между всем этим буйным и готовым к отпору многолюдьем, теряясь в чащобах векового леса, мелькали и исчезали части немецкой фельджандармерии и охранных полков,

Поэтому сама стрельба ни о чем не говорила. В апреле сорок второго года в глухих лесах Псковщины стрелять и сталкиваться друг с другом мог кто угодно.

Тогда-то они с Коппом и перебрались на этот островок среди ржаво-черной болотной шири и устроились здесь в покинутом шалаше.

Копп зашевелился. Храп его сначала ослаб, потом смолк. Борис взглянул на забородатевшее густым белесым волосом, исхудалое лицо и встретил взгляд Ганса: жидкую светлую влагу зрачков, полную тоски и надежды. Копп дернул головой. Свалявшиеся волосы упали на глаза, одной рукой он нашарил пилотку и нацепил ее на голову, подперевшись другой, приподнялся и сел. Репнев тоже приподнялся. Тело зудело от грязи и насекомых, секунду он с остервенением драл его заскорузлыми пальцами, потом повернулся и выполз из шалаша.

Было уже светло. Над болотом клочьями расползалась дымка, и солнце то и дело вздымало золотые столбы в черной непроточной воде. Страшно хотелось пить. Репнев сквозь кустарник осмотрел противоположный берег и, согнувшись, двинулся к воде. Сапоги хлюпали так громко, что казалось, весь лес слушает каждый его шаг. Он шел все медленнее, вслушиваясь в тишину, трудно вытягивая ноги из мокрой апрельской лесной подстилки — прошлогодних листьев, мха, земли. Одуряюще пахло началом цветения. Где-то недалеко кричали грачи, взмывая над голыми вершинами.

Был рассвет, был апрель, а он, Борис Репнев, здоровый и сильный человек, должен был таиться как зверь на собственной земле, совсем недалеко от тех мест, где недавно работал. Он ненавидел эту настороженность, это вечное присутствие оглядки и страха в себе. Это его земля, а он должен был ходить по ней крадучись как вор. Он резко рванул с ремня котелок, нагнулся и зачерпнул черной воды. К черту эти мысли!

Воду надо вскипятить на костре. Копп уже должен был развести его у шалаша. Потом они съедят две оставшиеся галеты и двинутся дальше.

Разгребая руками ветки березняка, он выбрался к берегу, прислушался. Кричали сойки, потрескивало и поухивало болото. Как будто никого. Опасаясь пролить воду из котелка, он поднялся. Глухо лопнуло что-то в болотном брюхе. Запах гнили и тины поплыл над островком.

Он зашагал обратно. Темный конус шалаша чуть выделялся в дымчатом мареве окружавшего его березняка. Обходя кусты, чтоб не трещать сучьями, тщательно переступая хворост и валежины, он выбрался на полянку и замер от хряста и хрипа. Двое в ватниках и немецких пилотках заламывали руки брошенному на колени Коппу, а третий в ушанке, держа под мышкой «шмайсер», отталкивал Коппа ногой. Репнев, скованный котелком, осторожно потянул из-за пазухи парабеллум, и в тот же миг тот, который стоял к нему спиной, оглянулся.

Он встретил глазами вскинутый на уровень его лба зрачок пистолета и, падая, успел рубануть поверх Бориса очередью из автомата.

Репнев тоже упал, выстрелив пару раз наудачу. Эхо далеко разнесло и передало звук выстрелов. Репнев приподнял голову. Копп катался по земле, пытаясь сбросить с себя нападавших. Тот, что лежал, кричал кому-то:

— Юрка, заходи с фланга.

По шевелению кустов Репнев понял, что его обходят, и тут же осознал, что кричат по-русски. Но кто? Партизаны? Полицаи?

— Ребята! — крикнул он, прижимаясь к земле. — Не стреляй! Свои!

— Какие — свои? — спросил, привстав на колено, тот, кто первым заметил Репнева. Он щелкнул выброшенным рожком, вставил в автомат второй и поднялся.

— Коли свой — покажись!

Из кустарника по обе стороны от него высунулись дула еще двух автоматов. Один был наш — ППШ. Репнев встал.

— Оружие брось! — приказал первый.

Он швырнул на землю пистолет и пошел, чувствуя всем телом, как легко сейчас первой же очередью порвать жилы, раздробить кости и разнести вздрызг все то, что называлось им, Борисом Репневым.

Трое разглядывали его в упор. Первый — голубоглазый, со скандинавской челюстью и неожиданно небольшим женственным носом на массивном лице. Второй, русый парень в немецкой пилотке с залихватским чубом на лбу, с ножом на поясе, стягивающем ватник, и третий — коренастый чернобородый мужик с угрюмым, исподлобым взглядом. За ними бился и хрипел спеленатый Копп с кляпом во рту,

— Кто будешь? — спросил, голубоглазый.

Борис с надеждой разглядывал их. Но ничего, что говорило бы об их принадлежности к своим: ни звезды, ни красной повязки. Пилотки немецкие... Полицаи?

— Я врач... — сказал он, — вот добираюсь...

— Куда? — усмехнулся парень с овсяным чубом под пилоткой. — К нашим? Или ихним?

Репнев, мрачно осмысливая насмешку, молчал.

— Повернись, — скомандовал голубоглазый. Бородач хватко обшарил Репнева. Чубатый сходил и принес его парабеллум, и они тронулись.

Впереди шел голубоглазый, за ним, подталкивая стволами автоматов, вели Бориса. Руки ему больно стянули проволокой, и он, попадая в колдобину, неуклюже шел юзом, выставляя одно плечо, пока не находил равновесия. Чуть позади тяжело дышал Копп. Выцветшие его глаза смотрели перед собой. У Бориса стискивало сердце: что-то сейчас чувствует Ганс?

Они вышли на поляну, где стояли подседланные и навьюченные лошади, в опущенных на землю носилках бредили раненые, над ними склонялись здоровые, уговаривали, утешали. По всей поляне у костров готовили еду. В центре группка людей о чем-то разгоряченно спорила. Вокруг поляны у нескольких немецких пулеметов на разножках сидели молодые ребята.

Пока пробирались между кучками у костров к центральной группе, Репнев увидел парня в полной красноармейской форме и ахнул, задохнувшись от счастья, и тут же рядом с ним встал рослый человек в обмундировании немецкого десантника: пятнистой куртке, и штанах, тяжелых бутсах.

Репнева и Коппа подвели к группе, стоявшей в центре. Невысокий человек в армейской фуражке со следами звезды на околышке, в ватнике, стянутом поясом с кобурой, только что споривший с высоким поджарым человеком в гражданской кепке, резко повернулся им навстречу. Казавшиеся белесоватыми на коричнево загорелом лице глаза его вонзились в пленных.

— Где взяли? — спросил он хрипловатым быстрым тенорком..

— На Гнилухе, в Сычовом шалаше, — ответил голубоглазый. Он стоял вольно, придерживал локтем автомат, утирал пот со лба. — Один, говорит, врач.

— Обыскали? — спросил загорелый, не сводя с пленных напряженных глаз.

— Один при парабеллуме был, у другого — ничего. Бумаг никаких.

— Врач, значит? — нехорошо улыбаясь, спрашивал загорелый.

— Врач, — ответил Борис. Он так и не понял, с кем имеет дело.

— А это что за чемурило? — спросил загорелый, повертываясь к Коппу.

Копп тоже взглянул на него и пробормотал:

— Гросс гангстер ауф дер фильмен.

— Что он бормочет? — повернулся загорелый к остальным.

Смуглый улыбался.

— Говорит: бандит из кинофильма.

Теперь быстро засмеялся и загорелый и тут же оборвал смех.

— Почему в немецкой форме? — спросил он Коппа, но тот, не понимая вопроса, что-то бормотал себе под нос.

— Это австриец. Санитар, — сказал Борис, понимая, как неполно такое объяснение.

— А ты кто? Немец? — спросил загорелый, дернув ртом.

— Русский, — сказал Борис. — Я врач.

— Что крутишь, падаль? — внезапно бешено вскинул голос загорелый, — с кем в куклы играешь? Отвечай! Кто такой? Откуда идешь? Какое у тебя задание?

К ним подбежал парень в полушубке и папахе.

— Товарищ командир! От Попова болота — немцы!

Все вокруг сразу пришло в движение. Смуглый и те, что стояли рядом, кинулись к кострам, там зазвучала команда, заржали лошади, и зазвенело оружие. А Борис стоял, с трудом сдерживая рвущуюся из самого нутра счастливую хмельную улыбку: «Товарищ командир» — наши!

— Немцев много? — спрашивал загорелый.

— Рота, не меньше! — отвечал длинноносый.

— Взвод Зворыкина туда!

— Есть!

Командир повернулся, прижал бинокль к груди.

— Шибаев!

Голубоглазый здоровяк в ушанке шагнул вперед, оттеснив пленных.

— Возьмешь десять человек, попробуешь обойти немцев через Гнилуху. Кстати, посмотришь, что там у них в тылу!

— Этих куда? — качнул голубоглазый, головой указывая на пленных.

— Ликвидировать!

— Дак один-то врач! Пригодится.

— Мало что он тебе напоет!

— Товарищ командир! — шагнул вперед Борис, тревога смяла радость, теперь он боялся только одного: что его не выслушают.

Загорелый уже и в самом деле не слушал. К нему то и дело подбегали за приказами, и он отдавал их своим резким хриплым тенорком.

— Товарищ командир! — подступил Борис. Руки были стянуты за спиной, и это вынуждало его гнуться. В такой позе трудно было поймать взгляд загорелого. — Товарищ командир!

— Ты, значит, тоже «товарищ»! — хохотнул загорелый. — Возницын, пошли разведку к Глушанкам. Так что тебе? Хохлов, проверь посты на броде.

— Товарищ командир, — упрямо тянулся к нему Борис, — я врач Стрелецкого отряда.

— Стрелецкий отряд погиб! — перебил командир. — Кривченя! Утянуть лошадей в лес! Как же ты жив остался? — взглянул он в лицо Борису пугающими своими глазами и снова закричал: — Пулеметы на позицию! Бобров, чего телишься?

— Товарищ командир! — подходя к нему вплотную, умолял Репнев, — выслушайте: Симонов, командир отряда, оставил меня при раненых...

— Где раненые?

— Двое в Селищах у старушки Макаровой. Остальные излечились и ушли к отряду.

— А отряда нету! Зачем заслан? Даю минуту. Ну?

Взгляд, полный слепящей ненависти, обжег Бориса.

— Товарищ командир! — крикнул он.

— Увести, — скомандовал тот, — держать до выяснения.

И тут же где-то неподалеку сорвалась пулеметная очередь.

 

Полина стояла на веранде, когда подъехал «опель» и шофер, выскочив, открыл дверцу. Пока постоялец и длинный офицер выходили из машины, она бросилась в дом, пробежала в свою комнату и села на кровать. У печки в гостиной возилась Нюша, что-то напевала, громыхала кочергой. Протопали сапоги. Гортанно зазвучал молодой голос. Нюша что-то ответила. Заговорил Иоахим, денщик постояльца.

Половицы пола тонко запели под уверенными офицерскими шагами, а вслед за тем старчески зашаркали валенки. Вошла Нюша, поставила на стол тарелку с нарезанной ветчиной, положила булку.

— Съешь, Полюшка.

Полина не отрываясь смотрела на нее. Нюша смутилась.

— Дак я што? Али попрошайничала. А дают — грех в такое время не брать, дочка.

— Нюша, — сказала Полина, — я вам уже говорила. Ваше дело — брать или не брать для себя. Мне от них ничего не надо.

Нюша склонила голову, вытерла внезапные слезы, была она скора на них.

— Картошка-т вся вышла, Полюшка, я и взяла. Кому радость-то, ежели ноги протянешь? Али Коля твой обрадуется, что не дожила.

Полина ничего не ответила. Нюша молча забрала тарелку, шаркая валенками, ушла. В комнате звенели рюмки, негромко говорили два голоса. Очень хотелось есть. У них с Нюшей вышли последние припасы, и сейчас без милостей постояльца было не прожить. Но она и жить не хотела, если жизнь зависит от их милости. В голодной полудреме она привалилась к оклеенной блекло-зелеными обоями стене, слушала, о чем говорят немцы. Язык она знала с детства. Отец и мать владели тремя языками. Мать преподавала французский в пединституте, отец вел спецкурсы.

— Апрель здесь прекрасен, господин полковник, — негромко говорил постоялец, — я даже не ожидал, что в столь дикой глуши весна может быть такой прекрасной.

— Вы не влюблены ли, Рупперт? — спрашивал второй голос, резкий и насмешливый. — И если да, то не в ту ли бледную дикарочку, что мелькнула, как русалка, при нашем прибытии?

— Это было бы величайшим подвигом из всех совершенных вермахтом: влюбиться в кого-нибудь или во что-нибудь в этой стране.

— Я не согласен, Рупп. Тут есть свои прелести. И я нахожу, что туземки порой сильно выигрывают рядом с нашими женщинами... Знаете, что удивительно, Рупп, они, по-моему, по большей части абсолютно бескорыстны.

— Это в вас от чтения Достоевского, Эрих... Не знаю, как такое отношение к местным красоткам уживается в вас с нелюбовью к партизанам. Прозит!

— Прозит, — звякнули рюмки.

— Бандиты несколько обнаглели, — сказал полковник, — но, поверьте мне, Рупп, они напрасно выводят из терпения такого терпеливого старого пса, как Эрих фон Шренк. Лучше бы сидели в своих норах...

— Однако колонна из Опочни...

— Колонна-колонна... Дорогой Рупп, за эту колонну я получу с процентами... Сейчас, когда мы с вами беседуем, батальон СС уже любуется лесными пейзажами. Плюнем на эти заботы, Рупп. Немного отвлечемся. В конце концов, во всем этом вонючем гарнизоне мы с вами два интеллигентных человека, и мы имеем право на небольшую пирушку, как в добрые корпорантские времена. Не так ли, коллега?

— Прозит, Эрих!

— Прозит, Рупп.

Пахло нагретым деревом, сапожным кремом. Над столом висели две плохонькие фотографии прежних жильцов: он и она на юге, и вторая: он, она и крохотная девочка. Если бы она решилась сейчас, у нее тоже был бы ребенок.

Из гостиной струились два ненавистных голоса, клонило в сон. Шаркая валенками, вошла, вся лучась в улыбке, Нюша. В руках ее была тарелка с картошкой, в другой ломоть хлеба. Она выставила все это на стол, откуда-то из-под фартука вывернула два соленых огурца.

— Вот, — сказала с торжеством, — соседи дали. Выменяла. Поешь ты, Полюшка, ради Христа!

Картошка была еще тепла, парной дух ее был еще прекраснее, чем вкус. Полина думала о том, что женщина все-таки слабое существо. Идет война, поселок захвачен врагом, а она думает о такой мелкой человеческой радости, как еда, и не только думает, а наслаждается, хрупая огурцами и раскусывая картофелины. Рядом, глядя на нее, блаженствовала Нюша.

— То-то, родимая, а то и куска за день не перехватишь.

Стыд обдал Полину, она отодвинула тарелку и, чтобы не видеть морщинистого старого лица под платком, отвернулась.

— Да ты ешь, ешь, доченька, — уговаривала Нюша, — у нас и на завтра найдется.

Полина кивнула ей, вышла из-за стола и легла. Нюша, вздыхая, собрала тарелки, подошла погладить ее по голове и зашаркала из комнаты. Полина лежала, в голову лезли самые разные и неожиданные мысли. Добраться бы до Москвы. Немцы ее не взяли. Всю зиму кричали, что уже парадируют по Красной площади, а потом денщик постояльца Иоахим стал включать Московское радио на всю мощь. И оттуда: «Говорит Москва!» Они с Нюшей выскочили из своих комнат и обнялись, плача от радости. Постоялец вышел, улыбнулся.

— Йа, йа, юнгфрау, — сказал он, — Москау нихт дойч, Москау — дер русише бург.

После этого они с Нюшей долго говорили об их постояльце. Был он хорошо воспитан. Несколько раз, заставая Полину в гостиной, пытался вступить в разговор. Она не отвечала до тех пор, пока не случилась эта история с Московским радио. После этого ей было как-то неловко молчать в ответ на его вежливые реплики, и между ними порой завязывалась легкая беседа на темы, самые отдаленные от происходящего вокруг.

Он рассказал ей, каким образом узнал, что она понимает по-немецки. Он сидел в гостиной и разговаривал с денщиком о Гейне. Иоахим перед армией учился на филологическом в Бонне. Он стал цитировать «Германия. Зимняя сказка» и забыл начало последней строки, и вдруг ему показалось, что она прошептала эту строчку. Это было так, фрау?

Она ответила, что знает немецкий с детства, он спросил о любимых поэтах и прозаиках. Она назвала Гёльдерлина и Рильке, Дёблина и Фалладу. Он похвалил ее вкус. Не признаваясь в этом себе, она была польщена. Но когда она оборвала несколько попыток продолжить эти вечерние беседы, он перестал настаивать на них. Утром вежливо склонял голову в поклоне, вечером только поглядывал, когда она проходила через гостиную. Она всей кожей спины чувствовала эти взгляды.

Сейчас в гостиной он сидел со страшным человеком. Это был гебитскомиссар и военный комендант района фон Шренк. Это по его приказам выбрасывали людей из лесных сел. Это его автоматчики расстреливали заложников. Это он вел неумолимо борьбу с партизанами и уже уничтожил отряд Шалыгина, в котором погибло все местное партийное и советское руководство. Но и сам Шренк налетел на партизанскую пулю. И спас его потом их постоялец.

Два человека живут в одном доме. И даже беседуют о литературе. Как мало это значит в такое время!

— Господи, Рупп, — со странной тоской зазвучал за стеной голос полковника, — если бы вы знали, как мне обрыдла вся эта славянщина, эти варварские хижины, эти их лица, все эти леса, снега... Как хочется куда-нибудь в Тироль или в Рим. Выпить «Кьянти», посидеть в Лидо в Венеции, побродить по Флоренции, покутить у «Максима» в Париже! Друзья, женщины, милый застольный разговор, спичи... И черт побери, я должен дни и ночи думать, как обмануть этого неистового калмыка Реткина, который не дает проезда по стратегическому шоссе!

— Вы непоследовательны, Эрих, — ответил с некоторым принуждением негромкий баритон постояльца, — то вы видите в местных поселянках нечто высокое и бескорыстное, то вы удивляетесь упорству сопротивления Реткина. И то и другое должно быть понятно поклоннику Достоевского. Вам ли удивляться?

— Но, черт побери, Рупп, неужели они не понимают, что их песенка спета? Я бросил против них эсэсманов Кюнмахля, а вы знаете, что это за люди — цепные псы. Это волчья охота. Да что Кюнмахль? За дело взялся старый Шренк, дорогой Рупп, задета его воинская репутация. Да. Партизаны сцепятся с Кюнмахлем — он их отбросит, они будут уходить в сторону болот, думая, что их выпустили из клыков, как это было раньше. И тут они ошибутся, Рупп. Потому что против их дикарских мозгов действует мозг цивилизованного немца, кончившего академию генерального штаба...

«Если бы найти людей, связанных с отрядом», — думала за стенкой Полина.

— Эрих, — сказал после паузы голос постояльца, — неужели вы думаете, они прекратят борьбу после того, как вы покончите с этим Реткиным?

— А дьявол! — помолчав воскликнул Шренк, — вы пессимист, Рупп! Я перевешаю их столько, сколько надо, чтобы они опомнились.

— Хотите уничтожить целый народ, Эрих? Народ, уже доказавший свое величие в истории? Народ, неоднократно властвовавший над самой Германией?

— Все это прошлое, Рупп. Но даже если мы и провалимся в этой свистопляске и русские все же выиграют... — фон Шренк грубо выругался, тотчас же раздался шепот постояльца, и Шренк захохотал. — А-а, так вот почему вы так гуманно настроены к туземцам! Ну-ка давайте сюда эту сильфиду, Рупп. Мне было довольно одного взгляда, чтобы оценить ее стать. Не прячьте же свое сокровище!

— Эрих, — сказал постоялец, — Полин не выйдет, она не разговаривает с нами. И звать ее сюда бессмысленно.

— Не-ет, — с пьяной настойчивостью пробормотал фон Шренк, и слышно было, как шаркнул отодвинутый стул, — она придет сюда и поговорит с нами! Черт побери, русская отказывается говорить с немцем! Кроме всего прочего, эта мысль просто расстраивает мое пищеварение.

Скрипнул стул. Голоса приблизились.

— Вы не пойдете туда, Эрих, — глухо прозвучал голос постояльца.

— А кто мне это может запретить? Вы? — спросил надменно фон Шренк.

— Вы не пойдете туда, Эрих, — сказал с тем же тихим, но неумолимым упрямством постоялец. — Я клянусь вам, вы не войдете туда.

Наступило молчание. Полина слушала оцепенев.

— Во-от как! — сказал фон Шренк. — Дело пахнет стрельбой?.. Однако... Хорошо, Рупп, я прощаю вас. Вы выковыряли из меня пулю, кроме того, вы вообще порядочный малый, несмотря на этот сегодняшний водевиль... Да, собственно, и сегодня вы выглядите довольно прилично. Да... Мало кто бы посмел... Я прощаю, Рупп. Прозит!

— Прозит! — звякнули бокалы.

 

Стрельба приближалась. Теперь уже и на поляне то и дело с глухим шорохом подрезанные пулями рушились ветки. Вскрикнул паренек среди припавшего к земле резерва. Кто-то начал его неумело перевязывать. Пулеметы и автоматы немцев лаяли метрах в ста возле поляны. Из кустов начали выносить раненых. И тут же укладывали на шинели и полушубки, подсовывали жерди — и вот готовы партизанские носилки.

Береза, под которой стоял Редькин, крякнула, круто повела вершиной и начала падать. Парнишка-наблюдатель еле успел соскочить. Редькин отпрыгнул и стал как вкопанный, расставив ноги и глядя в бинокль. Но Репневу и без бинокля видно было, как невдалеке между березовых туманящих даль стволов замелькали фигуры в мышиных шинелях и касках. Отовсюду сверкали огоньки выстрелов. Мины рвались одна за другой. Вот уже спиной вывалили потные бойцы из передового взвода. Они оборачивались, что-то кричали и тут же пристраивались за кустами, продолжая стрелять. Внезапно Редькин оглянулся на пленных, стремительно подскочил.

— Врач, говоришь? — стрельнул он в Бориса горящими глазами.

— Врач, — сказал Борис, пытаясь приподняться. Стянутые руки мешали.

— Развязать! — приказал Редькин.

Бородатый мужик с тревожным лицом рванул финкой проволоку, и резь в запястьях пропала.

— К раненым немедля, — приказал Редькин.

Борис шагнул к Редькину:

— Развяжите и Коппа тоже. Он австриец-дезертир. Санитар. Он поможет.

Редькин, отмахнувшись, зашагал к резерву. Совсем рядом ахнула и встала дыбом земля. Конвоир и Борис завороженно глядели туда, где был Редькин. Через две-три секунды дым рассеялся, и они увидели его стремительную спину в ватнике, он обходил лежащий резерв.

— Слушать команду! — кричал он своим резким голосом, — на фашистских гадов — в атаку! Ура!

— Ура-а! — заревели партизаны и медведями полезли сквозь кусты.

— Развяжи! — приказал конвоиру Борис, указывая на Коппа.

— Дак командир...

— Ты разве не слышал?

Конвоир махнул рукой и развязал Коппа.

Ганс массировал онемевшие руки, а Репнев пошел к раненым, лежащим на поляне. Над ними хлопотала небольшая веснушчатая девчушка.

— Кладите! Да не так, тетеря! Осторожней клади.

— Какой у вас инструмент? — подошел в сопровождении Коппа Борис. Совсем рядом рвануло. Они рухнули на прелую листву. Просвистели осколки. Запахло раскаленным металлом. Раненый рядом с девчушкой дернулся и затих. Она кинулась к нему и, опустившись на колени, заплакала:

— Гады! Что делают!

— Инструмент есть? — повторил, присаживаясь на корточки перед носилками, Борис, Опять рявкнул разрыв.

— Какой тебе инструмент? — зло выкрикнула сквозь слезы девчушка, по веснушчатому милому лицу с выбившимися из-под ушанки оранжевыми кудряшками тек пот вперемешку со слезами. — Нож есть, немного марли. Вот и все!

По одному стали возвращаться на поляну партизаны резервного взвода. Вид у них был шалый и счастливый.

— Вложили Герману!

— Драпали, как козы! А еще эсэс!

— Шибаев, — кричал Редькин, — опять попробуй с Гнилухи!

— Товарищ командир! — подошел голубоглазый, — видать, как раз на Гнилухе-то и нехорошо. Навроде и там бой!

— Проверь!

— Есть!

Мины визжали и рассыпали осколки на поляне.

Около раненых возник Редькин. В одной руке его был бинокль, в другой добытый, видно в атаке, «шмайсер».

— Голубкова утверждает, что врач! Проверь!

Раненых прибавлялось. Борис присел над одним, располосовал рукав ватника. Рука в предплечье висела на одной жиле.

— Нож! — потребовал он. Не глядя взял протянутую финку. Рядом Копп уже ждал с тампоном. Борис попробовал на ногте острие финки, взглянул на застывшее от ужаса лицо раненого и отсек одним взмахом руку.

Копп, не дожидаясь приказания, уже бинтовал. В это время на поляну выскочил голубоглазый, он бежал, не обращая внимания на взрывы.

— Командир! — крикнул он Редькину. — С тылу зашли. Идут и от Гнилухи и от Марьева!

— Обхо-одят! — взвизгнул чей-то голос, и все, кто лежал, вскочили на ноги. Был момент нерешительности — самый опасный в бою.

— Кто кричал? На месте пристрелю как собаку! — рявкнул Редькин. — Шибаев, уводи резерв к болоту, Алексеев, прикрой.

 

Борис вместе с ранеными перебрался через поляну, отряд отходил к болоту. Невидимый за кустами, где-то рядом кричал и распоряжался Редькин. От поляны упрямо чечетили автоматы и пулеметы прикрытия. Мины все еще рвались рядом. Немецкие наблюдатели уже заметили отход отряда. В двух шагах заржала, вернее, захрипела лошадь. Борис оглянулся. Из черной топи торчала только голова с выпученными коричневыми глазами. Борис отвернулся и заметил, что и Редькин отвел глаза. Наконец началась твердь. Густо стоявший березняк обозначил ее кромку.

— Дошли, — сказал Редькин. — Теперь с километр по твердому, дальше речка. Перейдем — и баста! Ищи нас, Шренк!

— Что за Шренк? — спросил Борис, ухватываясь за березку и вылезая на берег.

— Гебитскомиссар местный. Два месяца назад воткнули ему пулю в живот, да выжил, сука! Но погоди, доберемся еще.

Едва выскочив на берег, Редькин начал организовывать оборону. Шибаев остался у самой кромки болота, вокруг расположив своих автоматчиков. Вперед за реку ушла разведка — трое молодых и отчаянных хлопцев. Вокруг, маскируясь за деревьями, располагался лагерь, фыркали лошади, переносили в чащу раненых, перекуривали группки партизан.

К Борису, отыскавшему Коппа, подошел Редькин. Он посмотрел, как хлопочет над костром австриец, как закипает вода в ведре, как быстро привычные руки Коппа и Нади готовят тампоны, рвут полосы холста, потом отвел в сторону Бориса.

— Это чудо немецкое — надежный?

Борис засмеялся.

— Товарищ командир, я был оставлен в землянке в лесу с девятью ранеными. Немцы делали облаву. Все раненые лежат белые, ждут. Я сижу с пистолетом. Открывается дверь, скатывается вот этот немец. Я целюсь. Он кричит: «Найн! Нихт шиссен!» Сбрасывает с себя сумку с санитарным крестом, отдает мне винтовку и начинает осматривать раненых. Наверху шум. Он подмигивает мне, берет винтовку, выходит наверх. Я до того ошалел, что не успел ничего предпринять. Там, наверху, немцы разговаривают. Слышу, он докладывает: «Герр обер-лейтенант, все сооружения на поляне проверены лично. Никого не обнаружено». Немцы уходят, через два часа является Ганс с целой корзиной провизии. Так и остался у нас. Дезертировал. Он не немец, австриец. Так что это наш партизанский фриц.

Редькин засмеялся.

— Партизанский фриц — ловко! Ну черт с ним. Малый свой, сразу видно. Вот что, доктор, сколько ты мне людей поднять сможешь?

— Двадцать один на носилках — это тяжелые. Из них мало кто оправится меньше чем через три недели! А те, что ходят, тех подремонтируем, но не сразу. У меня сейчас три срочные операции. Одному надо извлечь пулю из живота, другому из черепа, а третий совсем плох.

— Почти треть отряда потеряли, доктор! — сказал Редькин и зажмурился. — Двадцать семь человек убито или без вести пропало. Двадцать один тяжелый, да столько же раненых в строю. Что-то долго разведка не возвращается! — перебил себя Редькин, и его дымчатые глаза вспыхнули. — Заснули, что ли?

Он ушел. Шумели вокруг березы. Голые их ветки потрескивали от ветерка. Его холодноватые волны расшибали душное дыхание болота над березняком. Вокруг негромко переговаривались люди, стонали раненые. Борис подошел к растянутому брезенту, заменявшему операционный стол. Надя ждала с кружкой воды. Он вымыл руки, накрепко вытер их, потом промыл марганцовкой. То же самое сделали Надя и Копп. Принесли покрикивавшего обросшего парня лет двадцати. Копп скинул шинель, в одном мундире ловко подготовил раненого. Пуля порвала кишки, в ране было полно грязи — клочьев одежды, каких-то крошек. Борис вздохнул и поднял отточенную финку. Началась операция. Копп повиновался каждому движению Репнева. Надю пришлось сразу же отстранить. Она не понимала не только знаков, но и некоторых приказов. Раненый стонал. Борис чистил, выскребал омертвевшую ткань, искал в раскромсанном теле пулю. Прорваны ткани желудка, повреждена печень. С трудом удалось остановить кровотечение. Вычистив рану, обнаружил наконец и извлек пинцетом свинцовый круглячок. Вот она — смерть. На этот раз пока она не достигла своей цели. Кажется, парень выживет. Но неисповедимы пути господни, что-то еще будет? Пульс редкий, слабого наполнения. «Зашивать или оставить пока чистой? — решал Борис задачу, глядя в полость раны. — Пока полностью зашивать не стоит».

Они стянули и протампонировали рану, и в это время подошел Редькин.

— Доктор! — позвал он.

Борис, с трудом оторвавшись от дел, подошел.

— Много у тебя работы? — спросил Редькин, как-то странно кося и не глядя в глаза.

— Много, — ответил Борис, — не знаю даже, как успею до вечера.

— Вот и я не знаю, как успею до вечера, — сказал Редькин, — а вечером уходить надо. — Он согнул и выпустил ствол молодой березки, она упруго выстрелила, выпрямляясь.

— Вот какое дело, — сказал Редькин, — я сейчас вторую разведку посылал на тот берег...

— А первая что? — спросил Борис.

— Нету больше первой, — бормотнул Редькин и затряс головой, — нету! Обложили нас доктор, понял? Обложили со всех сторон.

— На том берегу?..

— Егеря. Разведку мою вырезали без звука.

— Так... — сказал Борис. — Что же делать?

— Делать! — Редькин сплюнул, стиснул зубы, и на лице его появилось выражение жестокого упрямства. — Будем делать... Только скажи ты мне, как идти на прорыв, когда на мне двадцать один раненый? Сто двадцать боеспособных, и из них почти пять десятков в носильщиков обратить?

Он повернулся и почти побежал, увязая в оранжевом ковре опавших листьев. Медленно Борис подходит к Коппу. Тот смотрит на него. Светлые его глаза тревожно мигают.

— Фертиг, Копп, — говорит Борис, — будем зашивать.

Копп внимательно смотрит на раненого, тот стонет, лицо его сверкает от пота, боль сушит губы, глаза, когда он разнимает веки, блестят горячечно и беспамятно. Скорее всего парень не выживет, но если не зашить, он умрет обязательно — к ночи надо будет переносить его, а переноска с раскрытой раной — смерть!

— Следующего, — говорит Борис.

С того берега реки раздается пулеметная очередь. Только что двигавшийся и живший лагерь мгновенно смолкает.

— Что это? — спрашивает Надя. На побледневшем лице ее особенно четко сейчас выделяются веснушки.

— Фрицы? — приподымаясь на носилках, спрашивает раненный в бедро мальчишка лет семнадцати. — Доктор, фрицы, а?

И вдруг взрывается паника.

— Немцы на той стороне! — кричит чей-то сиплый, отчаявшийся голос.

Прямо на носилки несутся лошади. Комья земли летят из-под копыт, обезумевшие глаза, разметанные гривы. Кто-то кричит, возникает стрельба. Навстречу коням бросается Копп с огромной дубиной. Он взмахивает ею, и лошади, отпрянув и подмяв молоденькие березки, несутся назад, за ними бежит бородач, причитая:

— Да стойте, ироды! Сказились, что ли! Да остановитесь, матери вашей гроб!

Грохает взрыв. Эсэсовцы передвинули на поляну минометы. Дело принимает печальный оборот. Однако обстрел из минометов не подхлестывает панику, а останавливает ее. Кто бежал, прилег, пока лежал, успокоился. Редькин и Шибаев ползают между стволов берез, разговаривают с лежащими.

Трепанация черепа идет своим чередом. То, как спокойно орудуют Репнев и Копп, тоже действует успокаивающе на партизан. Подходит, не обращая внимания на разрывы, Редькин.

— Товарищ доктор, как кончишь операцию, вон к тем трем березкам на военный совет.

Борис кивает, не отрываясь от своего дела. Странный человек этот Редькин: разве можно разговаривать с хирургом на операции?

— Надя, — говорит он, — надо выстирать и надеть халаты. То, что мы делаем, преступление. Без халатов мы несем с собой миллионы микробов.

— Попробую, товарищ врач, — говорит Надя.

Совсем неподалеку разрыв, за ним второй. Протяжный вскрик раненого.

 

Апрельское солнце становилось все неугомоннее, входило в сны, разжигая их своим горячим светом, будило, пронизывая марлевые занавески. Полина просыпалась, секунду лежала, вслушиваясь. Уже ухал, раскалывая чурбаки во дворе, Иоахим, уже шаркала и звенела кастрюлями в кухне Нюша, уже проходил, хрупая сапогами, немецкий пост, сменяя охрану в дотах у реки, пора было вставать. Тянуло утренней свежестью.

Она накидывала на ночную рубашку халат и бежала на кухню. Там, поздоровавшись с Нюшей, стягивала халат с плеч, мылила шею, уши, плескала водой в лицо, блаженствовала. Но одним ухом все время сторожила: не раздастся ли уверенный мужской шаг, не скрипнет ли хромовый офицерский сапог. Один лишь раз он застал ее умывающейся. Вошел, в сапогах, в галифе, в сорочке с расстегнутым воротом, и она пронеслась мимо него, разъяренная и испуганная, как косуля, застигнутая охотником.

Она и чувствовала себя дичью, которую подстерегает опытный и чуткий стрелок. И целый день, прислушиваясь к этим шагам, прячась от встреч, она жила в непрерывном тюремном заключении, устроенном ею для себя добровольно.

Он был немец, этим все сказано. Правда, порой она не могла устоять. Сквозь дощатые стены дома утренние звуки проходили легче, чем морские волны сквозь гальку. Слышно было, как он мылся во дворе, плеща водой, фыркая и прокашливаясь, как, коротко наказав что-то Иоахиму, уходил в дом. Половицы гудели под его шагами. Он был рослый плотный мужчина лет тридцати пяти, темноволосый, с небольшими залысинами над бугристым лбом. Со смуглого лица с горбатым крупным носом смотрели небольшие твердые коричневые глаза. Тяжелые брови почти сходились на переносице, а крепкая челюсть и резкие морщины на впалых скулах делали лицо его строгим, почти жестоким. Это было мужское лицо. И даже не очень немецкое. Ей казалось, что он больше похож на француза, но она знала, что он вюртембержец. Шваб.

Он начинал бриться на кухне. Нюша ставила ему горячей воды в металлическом бокале, и безопасная бритва на длинной черной рукояти начинала чиркать по проволочной щетине майора. Вот тогда, движимая неясными самой инстинктами, она появлялась на кухне. Безразлично приняв его приветствие, пробормотав ответное «Гутен морген», она начинала помогать Нюше, вставлять в печь казаны и сковородки, мыла посуду, вытирала вилки и ножи, но надо всем этим слух ее завороженно ловил чирканье бритвы, мыльное взбивание помазка. Изредка она успевала скользком углядеть его отпяченную языком щеку и глаз, уведенный к переносью, чтобы лучше следить за лезвием. Потом он уходил, и денщик, являясь ему на смену, наводил полный порядок на полке, где были расставлены его бритвенный и умывальный приборы.

Полина добиралась к себе в комнату совершенно разбитой. Ей казалось ужасным, что она не высидела в своем заточении. Она не смела и задуматься, какая сила вынесла ее на кухню. Она ненавидела постояльца за то, что вынуждена жить с ним здесь, в одном доме, за то, что он так нагло уверен в себе, за то, что она не может усидеть в комнате, услышав чирканье бритвы, за то, что он немец, наконец. Она поспешно призывала на помощь воспоминания. Муж. Москва. Боже, каким она была несмышленышем! Двадцать два года, взрослая женщина, второй год замужем. Уже дебатировался вопрос о детях, а нагрянуло испытание, и выяснилось, что все казавшееся прочным, решенным, обдуманным так хрупко. И оказалось, что она ни к чему еще не готова. А жизнь требует готовности и силы.

Николай и сейчас в воспоминаниях был милый, умный, сильный. Но, как и тогда в Москве, была в нем отдаленность. Они познакомились, когда она поступила в институт. После школы она работала в библиотеке. Мать плакала от капризов дочери, считала необходимым заставить ее поступить в вуз, говорила, что ее призвание лингвистика, языки, что она должна пойти по материнской дороге. Отец молчал. Он положил себе за правило не принуждать. Он считал лучшей системой воспитания английскую: старшие не вмешиваются.

Потом вдруг Полину страстно потянуло к книгам. Поступила в медицинский институт легко (хотя выбор специальности удивил всех), знаний было прикоплено достаточно. Хватило книг в отцовском кабинете, хватило широты интересов, чтобы за два года не только не забыть школы, а двинуться дальше. Институт сначала затянул ее всю. Лекции, библиотека, собрания на курсе, осоавиахимовский кружок, вечера... И вот посреди всего этого вихря выявилась и встала, властно притягивая к себе все внимание, высокая фигура русоволосого молчаливого парня — по мнению многих, светоча предпоследнего курса. О нем много говорили, его знал весь институт. Но она узнала его случайно, потому что при всем участии в институтских и курсовых заварухах жила, как привыкла, в себе, тщательно сохраняя и отгораживая ото всех свои душевные невзгоды и радости.

— Полюшка, — всовывается в дверь Нюша, — а в лесу-то страшенный бой идет! Из минометов бьют и пулеметами режут. Энтот вчерашний немец-то, фон Шренк, обещался наших наскрозь там положить! Ох и дела на божьем свете, спаси и помилуй нас, боже!

— Отобьются наши?

— А вот айдате на базар, там и узнаем. Засиделась совсем. Чего носа из дому не кажешь? Уж люди невесть что наговаривают...

— И что же это за «невесть что»?

— Да говорят, немец девку привез и прячет. Полюбовницу свою!

— Пусть болтают.

— Нельзя, Полюшка, никак нельзя, чтоб в такое время плохо люди о тебе говорили. Уж я нарочно по соседям хожу, баю, как ты с ним слово не вымолвишь. Без этого б совсем ославили.

— Нюша, ты обо мне не заботься.

— Да что же ты такое толкуешь! — всплескивает руками Нюша. — Как же мне о тебе, горемычной, не заботиться? Молоденька совсем, в чужом краю одна... Да кто ж и позаботится, как не я?

Полину трогает преданность старой женщины, действительно, что бы с ней было, если б не Нюша. Она вскакивает, порывисто обнимает ее.

— Спасибо тебе, Нюша. Пошли на базар.

 

На базаре скрипят подводы, кричат торговки. Разводя прикладами толпу, проходит немецкий жандармский патруль. Блестят латунные бляхи на груди рослых солдат. На ступеньках «Парикмахерской Анциферова», где «стригут, бреют, укладка и крашение волос», сидит нищий старик, в картуз его бросают кто мелочь, кто оккупационные кредитки. У картофельного ряда столпотворение. Тут у возов разговоры. Полина с Нюшей встали было в очередь. На них оглянулись, общий оживленный разговор затих. Потом какая-то женщин;? в косынке узнала.

— Да тю на вас, бабы, это ж Нютка Никитина с постоялкой своей.

Опять разговоры.

— Неушто и у вас голодуха?

— Мор! Староста гребет подчистую.

— Что ж партизане-то его?..

— Тихо-тихо...

— Да что ж тихо, свои, чай, русские...

— Русские и оне тоже разные бывают. Слыхала про Куренцова-то?

— Полицая?

— Про него. Живыми людей в печах жарит.

— Доберутся.

— Доберутся! Пока то, бабочки, до партизанев вот добрались.

— Чтой-то такое? Не слыхала!

— Бой в лесу второй день. Они колонну-то разбили. Немцев кучу навалили. А их эсэсовцы в лесу и зажали. На болотах бьются, бедолаги.

— А я вам скажу: и партизане тоже хороши. Немцы гребут, последний кусок из горла вытащат, понятно: оккупанты, а энти придут, все тоже заметут подчистую!

Разговор тут же замолкает, все глядят на худую с проваленными щеками бабу в платке и полушубке, стянутом веревкой. Она, чувствуя общий недоброжелательный интерес, хочет еще что-то сказать, потом машет рукой и исчезает.

— Манька Никифорова из Андреевки. Ишь язык развязала! Партизане ей нехороши! — оживает очередь.

У одной подводы, оглядываясь, столпилось несколько мужиков, перекуривают, утирают шапками лица, о чем-то негромко толкуют. Проходя, Полина слышит:

— Полили фосфором, да и пожгли!

— Живых?!

— Живых. А энтих смотреть заставили.

У бойкой бабенки покупают Полина с Нюшей ведро картофеля. Выменивают на Полинину нарядную косынку шмат сала, возвращаются. Широкие длинные улицы поселка, в ряду домов несколько пепелищ — сожжены дома коммунистов.

— О чем это мужики говорили, Нюш? — спрашивает Полина, отводя подальше на руке ведро с картошкой, чтоб не било по ногам.

— Про то, как жгли?

— Да.

— А это немец прошлой ночью семьи по району похватал. Ну которые в партизанах, ихних маток, да жен, да деток и привезли в Пологи — под самый лес. Там поставили их за оцеплением, а в конюшню повели тех, кто от отряда-то остался. Здешний партейный отряд был. В нем и секретарь райкому бывший Шалыгин и другие, кто до войны управлял. Они тот отряд разбили с месяц назад. И взяли многих. Вот привели, облили всех там фосфором, дай и зажгли. А энтих смотреть принудили.

— Сожгли живых?

— Сожгли, милая. Как есть всех сожгли. Человек тридцать.

— А что с семьями партизан?

— А тех для острастки заставили поглядеть, а потом увезли. Что будет, и неизвестно даже.

— Звери.

— И не говори, Полюшка. Уж на что, кажись, гражданская была буйная. Сын на отца шел, брат на брата. А уж какая теперь война, так и не придумать. И жгут, и стреляют. Жисть человеческая меньше копейки стоит...

— А партизаны знают, что будет с их семьями?

— Партизане-то? Дак кто ж их знает. Есть, говорят, у них тут свои люди. Да трудно им. У фон Шренка-то глаза повсюду. Вон, видал, идет?

Навстречу им бредет молодой парень в распахнутом полушубке, в кубанке, на рукаве черная повязка с белыми буквами: «Полиция». Лицо у парня наглое и бессмысленное, он останавливается у женщин на дороге и, моргая веками, смотрит.

— Кто такие? Документы!

— Да окстись ты, Шурка! — говорит Нюша. — С утра пьян, людей не узнаешь!

— Молчать! — поднимает голос полицай. — Тебя знаю, Анна Никитина. А это кто?

— Жилица! — говорит Нюша. — Да ты раскрой зенки-т! Ай не узнаешь?

— Не знаю! Документы!

Полина без страха, с жадным и злым любопытством глядит на парня.

— Чего выпучилась! — всерьез оскорбляется полицай. — Или ты мне документы, или...

Сзади фырчит автомобильный мотор. Постоялец высовывается из машины.

— Фрау Полин, Ньюш, битте!

Полина, увлекаемая Нюшей, мгновенно оказывается на заднем сиденье «опеля».

— Пшель! — резко говорит постоялец недоумевающему полицаю. — Звиня! Марш!

Полицай козыряет, бессмысленно поднося ладонь ко лбу. Машина трогается.

— Зачем так затруднять себя, — говорит по-немецки постоялец, с легкой усмешкой поглядывая на Полину, — одно ваше слово, и Иоахим добудет все, что вам угодно.

— Данке, — отвечает Полина. — Данке шен.

Она не может себе отдать отчет в том, что сейчас испытывает к постояльцу. Благодарность — выручил из этой нелепой истории — и странную злобу за то, что тот так брезгливо расправился с полицаем. Полицай — мерзость, предатель. Но почему так больно от этого «звиня»? И нестерпимо видеть, как вслед машине поворачиваются бабьи лица в платках.

— Данке шен, — говорит она, выскакивая из машины и проносясь по ступеням. — Данке!

 

Солнце, повиснув на минуту над огромной березой, медленно упадало за гребень леса. Лучи его еще желтили березовые стволы, но свет этот был слаб и нездешен.

Борис, осмотрев раненых, прилег за кустом. Следил, как Копп все еще суетился, бегал между носилками, пропадал, наклоняясь за низкорослым кустарником. Широко разносился прохладный дух реки. Вечерело. Совсем рядом за кустами разговаривали двое.

— Вот, Юрка, — говорил не первой молодости человек, — считай, и смертушка идет. Вот как она заворачивает! Во-от как!.. Не ждал, не думал, а? Ведь пропадем! Точно пропадем!

— Не каркай, Кобзев! — отвечал молодой охрипший дискант, — выведет командир! Мало он нас выводил?

— Не греши, Юрка, — прервал его голос пожилого, — к смерти готовься, а не греши! И на кой дьявол полез я в эту кашу, ну ты скажи, а! Вот богом клянусь, сидел себе тихо, как в деревню пришел. Хозяйство обустраивал, деток ростил! Дернул же сатана!

— Каяться, что ли, начал, Егорыч! Жила не держит?

— Это у кого не держит, салага? — закричал, срываясь на фальцет, пожилой. — У меня не держит? Да ты рази поймешь! У меня деток шестеро! Я умру, кто кормильцем останется! Сбили, соблазнили, коммунисты проклятые!

— Что ты плетешь, Егорыч? — зло спросил молодой. — К немцам, что ли, лыжи навострил?

Пожилой ответил после молчания.

— Ой, ой, ты уж прости, парень, что наболтал! Напугали меня минометы ихние. Язык сам собой понес!

— А ты его придерживай! — сказал молодой.

Борис заглянул за куст, увидел тех двух, что участвовали в его с Коппом пленении: бородатого и парня с чубом.

Теперь немцы били двумя батареями. Сплошной визг и шипение стояли над берегом. Ветки, срезанные взрывом, летели во все стороны, земля вставала дыбом. То впереди, то позади кто-то стонал. Борис бросался на стон, но следующий разрыв швырял его на землю. Раз взрывная волна подняла и, пронеся несколько метров, швырнула его на кустарник. Он выбрался весь исцарапанный. Все гудело и гремело. В грохоте тонуло заливистое предсмертное ржанье двух раненых лошадей. Несколько мин упало в скопление носилок. Откуда-то пронесся бессмертный и вездесущий Редькин, и скоро шесть человек, среди них бородач и чубатый Юрка, поползли в сторону немецких позиций. Грохот усиливался.

Борис увидел Коппа. Австриец, белый как бинт, стоял среди грохота и взлетающих к небу черных вихрей и, зажав руками уши, смотрел перед собой. Борис подбежал и, дав ему подножку, свалил на землю.

— Ахтунг! — Он придавил все еще рвавшегося вскочить Коппа и отпустил только тогда, когда тот перестал под ним биться. Опять появился сквозь дым и пыль разрывов Редькин. Он присел рядом с Борисом. Что-то крикнул. Борис показал на уши. Тот заорал в самое ухо: — Как раненые?

— Плохо. Девять погибло.

— Сейчас, как минометы замолчат, еще поднесут.

— Нечем перевязывать! Нет бинтов, кончилась марганцовка! Нечем промывать!..

— Надо держаться. Ночью пойдем на прорыв. Вот скажи, что с ранеными придумать? Они меня по ногам и рукам сковали.

— А что можно сделать?

Они кричали на ухо друг другу, а вокруг царил ад. Метрах в пятнадцати от них разрывом подбросило лошадиные ноги, они взлетели и рухнули в вихре листвы на землю.

— Как быть-то? — опять спросил Редькин, выждав редкую секунду тишины между взрывами. Борис взглянул на командира, тот отвел глаза.

— Вы хотите оставить раненых? — крикнул Борис.

Редькин отвернулся. У Бориса волосы поднялись дыбом. Он знал, что делают немцы с партизанскими ранеными. Он не отрываясь смотрел на командира. В это время минометы накрыли госпиталь. Полетели вверх куски носилок, шинелей и ватников, куски человеческих тел.

Борис кинулся туда, но Редькин за рукав свалил его рядом.

— Доктор! — крикнул он, глядя в упор на Бориса своими бешеными глазами. — У меня выхода нет! С ранеными я пропал! Без них я передушу еще сотню гансов и вырвусь! — Он затряс Бориса за ворот. — Понимаешь? Я не могу их брать с собой!

Борис, не отвечая, долго смотрел на его закопченное яростное лицо.

— Я останусь, — сказал Борис.

Редькин отпустил его воротник. Отвел глаза.

— Спасибо, друг! — наконец сказал он. — Не думай — я все понимаю... Только не могу я вас взять с собой... Я немчуру бить хочу, понимаешь?.. А с госпиталем они нас бить будут!

В это время грохнул отдаленный взрыв, и тотчас же еще и еще. Потом с минуту далеко у противника что-то рвалось и грохало. Редькин вытер фуражкой лицо и просветлел:

— Накрыли минометы мои хлопцы. Шибаев — цены ему нет!

Подполз Копп. Шепелявя и заикаясь, рассказал Борису о положении дел.

— Что он там бормочет? — спросил Редькин.

— Говорит, осталось пять человек в живых. Двое умрут через час-два.

— Если так — ладно! — Редькин, вытянув шею, смотрел сквозь кустарник в сторону болота. — Ежели сейчас еще тяжелых не подволокут, возьмем с собой.

Он вскочил и пошел вдоль кустарника, осматривая позиции бойцов. Где-то ржала лошадь. Тянуло пороховой гарью. Перебежками спешили к лазарету легко раненные, двух вели под руки. У Бориса тяжко набухло и забилось сердце. Если их будет много, беспощадный Редькин бросит его здесь вместе с ними. Он с ужасом представил себе, что будет. Руки у него тряслись. Он провел языком по сухим губам и выпрямился. Раскис! Что будет, то будет. Ему поручают людей, и он отвечает за их жизнь... Страшный ты человек, командир Редькин. Ведь придут эсэсовцы...

— Доктор, посмотрите! — Двое положили около него пожилого мужика с окровавленным лицом. Он оглянулся. Верный Копп с манеркой воды и бутылью спирта был рядом. Около него, еще не придя в себя, безумно разглядывала всех чумазая Надя.

Человек стонал. Стон был глухой, рвущийся. Борис ощупал голову, смочил и промыл рану. Череп был весь разворочен. Виден был мозг. Человеку жить оставалось мало. Репнев приказал Коппу и Наде отнести его к остальным. Раненый сипел, а не стонал.

Второй был контужен и только мотал головой, приходя в себя. Борис, осматривая остальных раненых, почти непроизвольно пытался их зачислить в ходячие... Он боролся с собой, но ничего не мог поделать, страх путал мысли... Эсэсовцы, подходящие со всех сторон, поигрывая автоматами, и он с ранеными... Он застонал от яви этой галлюцинации.

Подошла Надя. Веснушчатое лицо ее было уже спокойно. Это спокойствие остервенило Бориса.

— Надя, — сказал он, — в случае прорыва мы с вами остаемся с ранеными.

— Что? — Она сразу вся заледенела.

— Копп не может остаться. Он дезертир. Останемся мы с вами.

— Товарищ док...тор... — Из ее лица вытекли все краски. — Товарищ доктор...

Он вдруг очнулся. Что это с ним? Как он смел допускать истерику.

— Вы пойдете с нашими, — сказал он резко, чтобы побыстрее кончить разговор. — Им тоже нужна медсестра.

— Можно? — Теперь глаза у нее сияли, веснушки цвели на похорошевшем личике.

Он с усилием раздвинул в улыбке губы. Он был врач и старше ее. Он не должен был сердиться. Юный эгоизм ее можно понять.

Надя умчалась. Он продолжал перевязывать и тампонировать. Но действительно большинство раненых при последнем обстреле могли сами передвигаться. Только контуженный и еще один — с оторванной ногой нуждались в носилках. Подошла Надя. Опять лицо ее было ледяным.

— Товарищ доктор, я не могу этого допустить!

— Чего «этого»?

— Вы должны быть с отрядом. В вас там нуждаются. С ранеными останусь я.

— Прекратите болтовню! — сказал он резко.

От кустов несли еще двух. Теперь они оставались. Впрочем, нет. Эту веснушчатую пичугу он отпустит. Во что бы то ни стало.

— Фонарики есть? — спросил он у одного из принесших раненых.

— Достанем, доктор! — Боец отполз в темноту.

— Товарищ врач, к командиру! — позвал подбежавший связной.

— Сделаю перевязку и приду.

Под кустом в свежей воронке лежали, сблизив головы, четверо. Редькин прикрыл свет ладонью, фонарик мигнул. Борис подполз, втиснулся между плечами остальных.

— Придет сейчас Шибаев, — сказал кто-то из лежащих. — Вернулись уже. Сам видел.

— Все вернулись? — спросил Редькин, освещая фонарем карту.

— Четверо. Одного принесли.

— Значит, одного убили, одного ранили... Зато минометы подавили.

— Сколько у тебя раненых? — спросил Редькин, поворачивая к Репневу поблескивающее в отблесках света фонарика лицо.

— Тяжелых осталось семь. Вот говорят, еще одного несут.

— Сколько лошадей? — спросил Редькин.

Коренастый крепыш тут же ответил:

— Шесть. Да и то одна легко раненная. По болоту может и не потянуть.

— А с боеприпасами как? — спросил смуглолицый. Он лежал плечо в плечо к Борису, и тот видел его нахмуренное усталое лицо.

— Патронов мало, — крепыш заворочался, оттесняя прижавших его плечами соседей, — гранаты есть еще в двух вьюках.

— Раздать по взводам! — приказал Редькин.

— Есть! — привстал крепыш.

— Лежи. — Редькин расправил карту и свистнул. Подполз вестовой. — Федька, держи фонарик.

Вестовой встал на колени в середине группы и направил сильный луч на карту. Карта была внизу, в яме, и фонарик не мог быть виден с боков и сверху.

— Дела, ребята, худые, — сказал Редькин. — Живых у нас сто сорок человек. Нераненых — только половина. Продовольствия на два дня, боеприпасов на один бой. Восемь тяжелых у доктора. Считай, пять лошадей. У противника на болоте эсэсовский усиленный батальон. Было в нем человек восемьсот, теперь человек шестьсот. Пулеметов у них — с ручными — до сотни, остальное — автоматы. Две минометные батареи. Сейчас мы их вывели из строя, но к утру они минометы наладят. Конечно, огонь уже не тот, но мины на нас повалятся, тут сомневаться не приходится. На другой стороне реки — усиленная егерская рота — двести человек. Свеженькая. Потерь почти нет. Вот только Федька туда сплавал, одного егеря финкой пришил, карту вот достал немецкую... Какой из всего этого выход, прошу высказываться.

Помолчали. Со стороны реки усиливался ветер. Ветки над воронкой застрекотали. Где-то далеко кто-то застонал. С болота доносился какой-то шум, за рекой у егерей тоже шло непонятное перемещение. Слышны были команды, трещали кусты. Колебался раскидистый ивняк на берегу. Речка была шириной метров двадцать, но они, эти двадцать метров, были непроходимы, поэтому, достижимые даже для автоматов, партизаны от егерей таились все же гораздо меньше, чем от эсэсовцев за болотом, где враги были далеко, но в трясине брод — значит, угрожала возможность прямого столкновения.

Подполз весь перемазанный и воняющий тиной человек, плечи сдвинулись теснее.

— Как там у тебя, Шибаев? — спросил Редькин. — Много гансов положил?

— Минометчиков полностью, — сказал, пытаясь отдышаться, Шибаев, — да и тех, кто вблизи, крепко автоматами посек. Взвода два прижмурили, не мене.

— Молодцы. Кого из своих оставил?

Шибаев помолчал, отдышался, потом сказал:

— Вот ведь какая вещь, командир. И не убили его.

— Кого?

— Егорыча. Он, по правде, сам сгинул.

— Как сам?

— Да вот мы сейчас разбирались. Юрка говорит: деморализующие разговоры вел, а на болоте, глядь, нету! Сгинул.

— Может, засосало, а ты — «сгинул».

— Засосало бы — крикнул или что другое. Да и знает он эти места получше нас всех. Сам ушел.

— Кобзев? К немцам? — скрипнув зубами, спросил Редькин.

— Дезертировал, — пояснил Шибаев, — к немцам, нет ли... Решил к детишкам податься.

— «К детишкам»! — передразнил Редькин. — Это что за разговорчики на войне? '

Все опять замолчали. Дул ветер. Доносило болотные душные запахи.

— Прошу высказываться, — сказал Редькин.

— Надо прорываться, — крепыш ткнул пальцем в болото.

— Через болото в атаку нельзя, — сказал смуглолицый, потеснив Репнева плечом. — Там иначе как цепочкой по одному не пройдешь, а немцы не дураки, и наш норов знают. На болотах нас порежут пулеметами как цыплят.

— Через реку, — сказал Шибаев, — егеря — стрелки знаменитые, но ночь, она глаз путает.

— Через реку нужен плот, — подал голос еще один командир.

— Двадцать метров каждый переплывет, — сказал Шибаев. — Разом кинуться — и в ножи!

— С ранеными не переплывем, — повторил крепыш. — Главное, им только дай установить, что переправляемся. У егерей тоже пулеметов десять, не меньше.

Подбежал и склонился над лежащими кто-то пахнущий тиной и водой.

— Товарищ командир, за рекой подозрительное движение и вроде как женщины и дети плачут.

— Наблюдать, — приказал Редькин, — сразу сообщать, если что...

Боец умчался.

— Вот что, — сказал Редькин, — сейчас по местам. Выявить всех легкораненых, прикрепить к ним здоровых, раздать здоровым гранаты, всех снабдить патронами, распределить продовольствие. Лошадей полностью разгрузить...

— Товарищ командир! — взмолился крепыш.

— Полностью разгрузить! — перебил Редькин. — Шибаев со своими — пока охранять раненых. И ждать приказа.

Все зашевелились, и в это время что-то широко и странно прошуршало где-то недалеко, потом откашлялся голос, и радиоустановка с той стороны реки заговорила.

— Внимание, партизаны! Внимание, партизаны. Передаю обращение к вам гебитскомиссара полковника фон Шренка. Слушать внимательно, слушать внимательно.

Голос сгас, послышалось шелестение бумаги, потом голос заговорил. Это был сельский полуграмотный голос, голос кого-то из полицаев, может быть, переводчика из местных.

— Партизаны, за злодеяния против великого рейха и его солдат вы будете подвергнуты беспощадному уничтожению. По распоряжению рейхсминистра безопасности такому же суровому наказанию будут подвергнуты ваши семьи. Последний раз германское командование совершает по отношению к вам акт гуманности: все, кто сдастся германским вооруженным силам до двадцати четырех часов сегодняшнего дня, одиннадцатого апреля, будут оставлены в живых, семьи их освобождены, им будут предоставлены места в полиции или администрации, по их выбору. Остальные, не сложив оружия, этим самым подвергают себя суровым и беспощадным карам. Захваченные на поле боя будут повешены. Семьи их расстреляны. Уничтожайте ваших командиров и комиссаров, сдавайтесь германским властям, и мы гарантируем вам мир, уют, хорошую зарплату и здоровую спокойную жизнь со своим семейством. Гебитскомиссар полковник фон Шренк.

Наступило молчание.

— Так, — сказал Редькин, — на шарапа берет. Как настроение у ребят, командиры?

— Настроение твердое, — сказал крепыш, — ждут боя.

И в это время на немецком берегу речки кто-то закричал, сотом послышалась немецкая команда, зашевелились тени, и чей-то детский голос крикнул сквозь всхлипывания:

— Батяня! Выходи! А то нас сожгут! Это я, Маня!

И тотчас заголосили, зарыдали десятки детских и женских голосов:

— Але-ешенька, милый! Выходи! Сжечь нас грозятся!

— Комолов! Вася! Это я, Анна твоя! Выходи, родимый! Убьют нас!

— Але-ешенька, — вился надо всем высокий обезумевший голос, — и меня, и Оленьку — всех сожгут! Але-еша!

— Г-гады! — заскрипел зубами Шибаев. — Это ж и моя там Нинка стонет.

— Что делать думаешь? — с холодком в голосе спросил Редькин.

— Так расстреляют же... Хоть и выйди к ним!

— То-то. Психическая атака! — Редькин сел. — Товарищи, проверьте, как люди реагируют на эту подлость. Разъясните всем, что Шренка мы знаем. Пощады не будет. Дезертирства не допускать. Через час — прорыв.

Репнев и Шибаев встали и пошли к госпиталю. Противоположный берег надрывался женскими и детскими голосами. Иногда они смолкали, а потом опять взмывали, то все разом, то поодиночке. Были в них тоска, предсмертный ужас, бессмысленная жалкая надежда.

Между носилок расхаживал Копп. Его силуэт медленно двигался и склонялся меж кустами. Борис тоже стал обходить раненых. Почти все они были без сознания. Многие бредили. Бесчеловечно бросать этих людей. Они дрались рядом со всеми, порой лучше других, и вот теперь, когда в бою их искалечили пули и осколки, их бросают, как ветошь, которой обтерли руки. Кто-то приподнялся на носилках.

— Товарищ, доктор!

— Все время спрашивает вас, — сказал сзади голос Нади.

Борис подошел и наклонился. Это был пожилой партизан, которому во время боя оторвало ногу. Глаза его, затерянные в сплошной волосне давно небритого лица, светились страстным блеском.

— Что вы хотели, товарищ боец?

— Товарищ доктор, когда на прорыв?

— Скоро, дружище, скоро!

— А как с нами?

— Все в порядке.

Партизан вслушался в интонацию его голоса, всмотрелся в лицо Бориса, у того внутри все оборвалось от этого взгляда.

— Раз в порядке — значит, хорошо. — Партизан упал на носилки. Но когда Борис уже миновал его, что-то заставило его оглянуться. Слепящие страстью и подозрением глаза смотрели на него с носилок.

— Доктор! — окликнул раненый. — Ежели не возьмете, лучше пришибите тут. Нельзя мне немцам в руки...

— Выкиньте это из головы. Командир сказал, значит, возьмет нас с собой. — Он пошел дальше, если бы этот разговор продлился, он мог бы закричать, завыть, сделать черт знает что!

Еще один раненый бился, просил сделать, чтобы не так болело. Но ни морфия, ни другого обезболивающего не было. Борис посидел с ним несколько минут, успокоил как, мог. Потом, не отдавая себе отчета, спустился к реке. В кустах лежали редкой цепочкой несколько человек.

— Доктор, сюда! — позвал кто-то. Он подошел, прилег. Это был чубатый Юрка из шибаевского взвода. Сам Шибаев лежал шагах в пяти, вглядываясь в темень противоположного берега. Оттуда все еще нет-нет да и выкрикнет жалобный голос, донесется всхлип или стон.

— Немчура проклятая, — неизвестно к кому обращаясь, сказал Шибаев, — дадут слово, а сами ж его и порушат. Все равно семью вместе с тобой порешат.

— Ты это о чем? — спросил Репнев.

И тут же с той стороны реки тоскливый голос крикнул:

— Алё-о-ша-а!

Шибаев вздрогнул.

— Холодать почало, — сказал он хрипло, поворачивая свое красивое тяжеловатое лицо к Репневу. В темноте жаркой болью светили на нем глаза.

— Что с тобой? — спросил Репнев. В глазах Шибаева была такая безысходная тоска, такая тягость, что Репнев даже отвлекся от собственных таких же мучительных мыслей.

— ...Жили мы с ней как в песне поется, — проговорил Шибаев, — дочку породили красавицу. Эх, брат, а что в жизни у человека бывает? Работа? Так начальство тебе на ней праздник испортит... Дружки? Дак пить с любым можно... Одна, брат, у человека в жизни правильная забота. И любовь одна. Семья! Вся она, брат, его и для него. И он весь для нее...

— Э, братишка, — съеживаясь весь от неправедной и горькой для него силы этих слов, скорее не Шибаеву даже, а себе ответил Борис, — есть еще кое-что... Земля родная есть... Товарищи... Родина — это ведь тоже семья, Шибаев.

— А я и ничего, — ответил Шибаев, отворачиваясь, — это я, брат, так... Тихо уж очень.

Позади вперехлест, не торопясь, сливаясь и расходясь, повел баян с гармонью «Бродягу».

Подполз Редькин.

— Шибаев, — шепнул он, — ты и твои ребята впереди. Начинаем через пятнадцать минут. Вы с ходу в реку. Вплавь. И сразу гранаты. Отряд тоже через реку. Ждать они нас, конечно, ждут. И ждут в этих местах. Зато другие ниже причалят, может, спасутся.

— Кто же другие? — спросил Шибаев, не сводя глаз с противоположного берега.

— Раненые, — ответил Редькин, — раненые и еще кое-кто. Сверим часы. На моих тридцать одна минута. — Он отполз и, повернув голову к Шибаеву, еще раз напомнил: — Через пятнадцать минут! И плыви прямо на рожон, так надо. И гранаты! Понял, Шибаев? Доктор, за мной!

— Понял, — ответил тот глухо.

— Вот что, доктор, — сказал Редькин, садясь возле куста, где уже сидели двое. — Раненых мы им не оставим. Не такие мы суки. Надя твоя с тяжелыми и человек двадцать легкораненых уйдут по болоту. Им всех лошадей отдаем. Там островок есть. Мы тут заварим кашу, немцы от болота сунутся сюда, островок в стороне останется. Там они постараются отсидеться. Встречу я им назначил у лесника в Черном Бору. А ты, — он повернул голову к Борису, глаза его блеснули из-под кубанки, — ты и твой немец с нами. Ежели выберемся, то раненых и у нас хватит. Ясно?

— Ясно, — ответил Борис, отупевший от новой неожиданности. Ему давали шанс спастись.

— Начали, — сказал Редькин и вскочил.

Послышался глухой шорох. Мимо зашагали люди, потом мерно прошмякали по мокрой земле лошади. Ушла Надя. Кто-то стал рядом. Борис оглянулся. Узнал Коппа. Не говоря ни слова, тронул рукой верного товарища по скитаниям. Тот нашел его руку, пожал. Лошади, охрана и раненые уже исчезли во тьме. Через некоторое время вдалеке зачавкало болото.

— Пора шуметь, — сказал Редькин где-то поблизости, — Шибаев, начали! Гармошкам играть!

 

На площади ей сразу стало плохо. Тетя Нюша проталкивалась сквозь толпу, то и дело здороваясь с соседками, она же шла, наклонив голову, чтобы не видеть глаз. Они смотрели на нее со всех сторон, смотрели злобно и проницательно, щурясь.

Наконец они протолкались в первые ряды. Вокруг них щелкали семечки бабы, переминались, мрачно переглядываясь, мужики. С сумрачно-ожесточенными лицами ждали подростки.

Солнце, яркое и не по-апрельски горячее, уже припекало добрым жаром их лица и шеи. В окне двухэтажного здания с надписью «Управа» тускло плавились стекла. У лавки Жарова стояли несколько хорошо одетых штатских мужчин и женщин, среди них жена директора маслозавода в мехах — не по сезону — и высокой шляпе. Немцы обрубили центр площади плотным серым прямоугольником солдат в глубоких касках — эсэсовская охранная рота. Перед самой толпой разъезжали на лошадях несколько полицаев, разномастно одетых, с нарукавными повязками. Карабины поперек седел.

Внутри прямоугольника немецких шеренг стояли два сооружения: помост с десятком виселиц, и рядом какие-то подмостки.

Раздался барабанный бой. Площадь зашевелилась.

— Везут!

— Ведут родимых!

— Вася! Сынок! Ты уж крепись!

— Гляньте! Да они в одном исподнем!

— Изверги!

— Гады! Одёжу сорвали!

— О-осади! — закричали полицаи, наезжая лошадями на толпу. Площадь притихла.

Барабанный бой смолк. По ступеням провели, почти проволокли избитых, окровавленных людей. На подмостки тоже поднималось несколько человек. Толпа примолкла, рассматривая тех и других. Партизаны покачивались, стоя под свисающими петлями. Лица их были черны, кальсоны и рубахи в дырах, глаз почти не видно под набухшими веками. На подмостках, расставленные суетливым штатским в котелке, переминались десятка два людей. Впереди стояли девочки и ребята в деревенских кацавейках, в ватничках и кожушках, за ними женщины, тоже одетые по-деревенски, отводящие глаза от толпы, и над ними торчали головы мужчин. Те стояли прямо, глядели перед собой.

— Гля, — сказали рядом с Полиной, — да вон тот здоровый — это не Леха Шибаев? Директор мельницы? А?

Спрашивающему тотчас ответили.

— Он.

— Он самый и есть!

— Да в партизанах же был?

— Вот и приволокли!

— А что же не под петлей?

— Во втору очередь!

— Гады. Смываются над народом!

— Помалкивай, Михайло, помалкивай!

— Дак глянь, и Нинка ж там Шибаева, да и детки! Эт што ж всех вешать будут?

Со скрипом открылась дверь на балконе управы, и вышли несколько человек. Толпа заволновалась.

— Шренк!

— Савостин!

— Весь навоз разом!

— Кто сказал?

— А што я сказал-то? Ничего и не говорил!

— Гляди у меня, посконное рыло! А то до комендатуры недалеко! — нагнулся с лошади полицай.

Полина вбирала в себя все эти говорки, перемолвки. Народ не смирился и не ослаб, он ненавидит «новый порядок». Людей попытались запугать, завязать им рот наглухо, чтоб только мычали, как скотина, а они противятся, протестуют.

Полицай на балконе после небольшой толкучки стали по чинам. В середине высокая худая фигура фон Шренка в армейской фуражке, в мундире, на котором у шеи сверкал черный с белой каймой крест. Бледное длинноносое лицо Шренка, как всегда, надменно-насмешливо. Рядом с ним тучный багровый мужчина в шапке — бургомистр Савостин, с другой стороны от Шренка — приземистый военный в немецком мундире и папахе, начальник полиции Куренцов. Несколько офицеров, переговариваясь, стояли в дверях, не выходя на балкон.

Офицер на серой лошади подъехал к балкону, задрав голову, отрапортовал. Шренк кивнул. Тучный человек рядом с ним вытащил бумажку из кармана, снял шапку.

— Господа жители! По поручению гебитскомиссара и военного коменданта нашего округа господина полковника фон Шренка, — бургомистр поклонился, Шренк козырнул, — объявляю вам. Вот перед вами бандиты, пойманные с оружием в руках. — Голос бургомистра, до этого сиплый и неуверенный, теперь обрел басовую господскую ноту. — Они грабили крестьян в деревнях, отбирали продукты и скот, выданный германской администрацией после разгона большевистских колхозов. Они нападали на солдат германской армии, освободившей нас от большевистских насильников, совершали страшные злодейства, и теперь должны быть покараны.

— Погоди, ворона, — крикнули в толпе, — как бы не подавился!

Полицаи, хлестнув коней, кинулись в толпу. Заплакали дети, закричали женщины. Проволокли двух упирающихся мужчин.

— Господа жители! — крикнул, багровея, бургомистр. — Ко всем, кто пытается с оружием в руках вернуть нам власть евреев и комиссаров, германская империя будет беспощадной. — Бургомистр читал по бумажке, но читал с большим выражением. — Однако с теми, кто заблуждался и сам вышел из леса, с теми, кто сдал оружие и согласился сотрудничать с «новым порядком», немецкие власти поступают гуманно. Вон там стоят те, — бургомистр ткнул пальцем в сторону подмостков, — кто после заявления гебитскомиссара добровольно вышел с повинной и сдал оружие. Шибаев Алексей. — Все головы оборотились к мосткам, где безмолвно смотрел перед собой могучий мужик со светлой густой шевелюрой.

— Сволочь! — взметнулся чей-то крик. Заработали нагайки полицаев.

— Шкура!

— Он вышел из леса, потому что хотел спасти свою семью и потому что не хотел больше бандитствовать, обирая мирных жителей. Рядом с ним стоит Кобзев Митрофан из села Большое Лотохино. Рядом с ними Гаркуша Семен и Воронов Павел. Всем им в знак прощения и доверия германская администрация выдает в дар по корове и обещает в дальнейшем обеспечить достойным административным постом.

Шренк махнул рукой: из переулка полицаи потянули четырех крупных холмогорских пеструшек. Толпа волновалась, но молчала. По приказу человека в котелке четверо мужчин валко полезли с помоста, втянув голову в плечи, пожимали руку заместителю бургомистра, который передавал коров. Потом, разобрав поводки, остались вместе с полицаями у выхода в проулок. Женщины и дети по-прежнему стояли на мостках.

— С теми же, кто пытается бороться с «новым порядком», будет поступлено по всей строгости закона! — прокричал бургомистр.

Шренк опять махнул рукой, и солдаты стали надевать петли на шеи партизан. Один из пленных охнул, другой, рванувшись вперед, крикнул: «Люди, отомстите!..»

Петли вздернулись одновременно. Целый взвод полицаев орудовал у воротов и блоков. Почти одновременно тела вскинулись, дернулись, заплясали и вдруг обмякли. Заголосили женщины, подавленно стали выбираться из толпы мужчины. Тетя Нюша, подхватив за талию, почти волокла на себе полубесчувственную Полину.

— Ахтунг! — крикнул офицер с коня.

Толпа, двинувшаяся уже расходиться, замерла. Высокая фигура фон Шренка наклонилась над перилами балкона.

— Слюшат зюда, русски житель! — он всматривался в лица. — Бандит Реткин разбит на голёва. Ви видель, что осталёсь. Все висит, кто не сдалёзь. Помните об это, русски житель. — Он повернул голову к офицеру и отдал приказ. Офицер с площади скомандовал, и четыре шеренги солдат, поводя автоматами, двинулись на толпу. Народ потек с площади.

 

...Полина сжала голову ладонями и пришла в себя. Гудящие и звенящие трансмиссии бешено работали в мозгу. Рев нарастал, движение их становилось нестерпимым. Еще несколько минут она стояла, закрыв глаза, а когда открыла их, то увидела прямо перед собой чей-то двор с наваленными возле забора чурбаками. Рядом с раскрытой калиткой сидела собака с рыжими подпалинами и, зевая, смотрела на нее. У собаки были умные и усталые старушечьи глаза.

— Очухалась, девонька? — спросил откуда-то снизу-сбоку голос Нюши, и рука ее крепче стиснула талию Полины.

Полина провела рукой по лбу, оттолкнулась от стены — видно, только благодаря этой стене и удерживала ее Нюша от падения, и шагнула. Ноги держали слабо, но держали.

— Изверги, — сказал позади скрипучий голос Нюши, — как с мышами, с людьми. Ловят, давят, ловят и давят. Могут и просто — для смеху.

Полина выпрямилась, сунула руки в карман, оглянулась на Нюшу.

— Побрели-ка домой, девонька. — Нюша опять обхватила ее за талию. — О таку пору лучше нету как дома сидеть.

Не торопясь, подстраиваясь под мелкий шаг Полины, она вывела ее на улицу и тут же остановилась. В десятке метров от них молча глядела на них куча женщин. Нюша вдруг охнула и как-то отстранилась, растворилась где-то сзади. Полина вскинула голову и увидела лица женщин.

Они надвинулись вдруг на нее со всех сторон. На жести старых морщинистых лиц, одинаковость которых подчеркивали черные платки, беспощадно и мстительно жили глаза. Лица сдвигались, смыкались вокруг нее, и вот выделилось одно самое темное и закостенелое. Старуха подошла вплотную. Она была еще моложава. На правильном узком лице морщины лишь у глаз. Глаза эти сощурены, но сквозь прищур смотрела неутолимая ненависть. Полина не видела размаха, удар пошатнул ее и вывел из оцепенения.

— Товарищи! — вскрикнула она, протягивая к ним руки. — За что же?

Но крик ее словно подхлестнул баб. Чьи-то ногти впились ей в шею, кто-то дернул ворот блузки, кто-то сильно, по-мужски эхнув, ударил по лицу. Темная и жесткая, как заржавевший лом, старуха крикнула, норовя вцепиться в глаза:

— Муж на хронте, а ты перед кем юбку задираешь? Бей, бабы, подстилку немецкую!

Полина закричала в голос. Сейчас она не чувствовала ни ударов, рушившихся на нее, ни криков вокруг. Она в их представлении была немецкой наложницей, предательницей, шлюхой. Боль этой мысли затмила все остальное. Она кричала от нее, как от предродовой схватки. Как они могли так думать, как смели!

Она стояла, опустив руки, открытая всем ударам, и кричала, почти выла от отчаяния. Даже для этих ожесточенных душ крик ее был криком о чем-то большем, чем просто физическая боль. Они остановились, распаленные, вспотевшие. Они смотрели на нее и начинали приходить в себя.

— Чего орешь? — спросила одна, запихивая под косынку выбившиеся космы. — От нас жали ждешь? Нету ее, жали, в нас, насквозь выело!

И в этот момент, грузно топая, из проходного двора вывалились на улицу четверо немцев. Толстый рыжий фельдфебель в пилотке, приостановившись, мигом оценил кружок разъяренных женщин. Двое солдат вскинули винтовки с плоскими штыками, а сам фельдфебель выбрал жертву. Та старуха, что первая ударила Полину, не успев увернуться, упала от тяжелого удара солдатской бутсы. Женщины, как всполохнутые куры, крича, помчались по улицам, солдаты заклацали затворами, весело вопя им что-то вслед. А фельдфебель мерно крушил лежащую перед ним старуху, успевая при этом утешать по-немецки Полину:

— Сейчас мы приведем все в порядок, не волнуйтесь, фрау. Они вам за все заплатят.

Полина в ужасе смотрела, как корчится и бьется под тяжкими бутсами костлявое старушечье тело.

— Бить такую красивую фрау, — бормотал фельдфебель, — такую красивую фрау! Я научу тебя понимать твое место в жизни, русская шваль!

— Не сметь! — крикнула Полина, бросаясь к нему. Стыд, едкий и горячий, сотрясал ее. Разве она звала этих «защитников»! — Отпустите ее! Вы слышите!

Но фельдфебель вошел в раж. Под его бутсами корчилось и билось живое тело, и, бессмысленно поглядывая на Полину маленькими светлыми глазами, он бил и бил уже затихшую старуху, бормоча: «Я научу тебя! Я научу тебя, русская шваль!»

И тут перед осатаневшим фельдфебелем вытянулся неизвестно откуда взявшийся Иоахим.

— Герр фельдфебель! — сказал он со значительностью в голосе. — Немедленно оставьте старуху и убирайтесь отсюда ко всем чертям!

Фельдфебель с поднятой для удара ногой окаменел.

— Что ты сказал, подонок? — Он опустил ногу и уставился на Иоахима. — Ты что себе позволяешь, санитарная вонючка? Как ты смеешь разговаривать в таком тоне со старшим по званию? Да я...

— Господин фельдфебель, — перебил Иоахим, — если вы немедленно отсюда не уберетесь, я ни за что не отвечаю. Эту женщину опекает сам гебитскомиссар.

Фельдфебель вытянулся, униженно-безмолвно прося у Полины участия, козырнул и отошел к солдатам. Полина присела на корточки перед старухой, та была без памяти. Полина попыталась поднять ее голову. Иоахим помог. Одной рукой поддерживая старуху, другой вынул флягу, брызнул в темное лицо водой и, когда веки старухи затрепетали, прижал флягу к ее губам.

— Пейте, пейте, бабушка, — умоляла, поддерживая флягу, Полина. Старуха глотнула, глаза у нее стали осмысленными. Она вздрогнула, узнав Полину, и зажмурилась.

— Вставайте, бабушка. — Полина потянула ее вверх, подсунув руку под мышки. Иоахим и тут помог. Старуха моргала, щурилась на немца, отводила взгляд от Полины.

— Пойдемте к нам, бабушка, — потянула ее Полина, — мы вас перевяжем.

Откуда-то появилась Нюша.

— Пошли, пошли, Васильевна, — сказала она, отстраняя Иоахима, — досталось-таки от злыдня.

Но бабка вывернулась из-под руки Полины и закултыхала по улице, часто и непонятно оглядываясь на них.

— Доумничали! — сказала, вся как-то оседая на ноги, Нюша. — Запишут нас с тобой, Полька, в немецкие овчарки.

 

Бор глухо гудел вокруг. Рослые мачтовые сосны стояли просторно, отступя друг от друга, и только там, где в их плотную хвою врывались косяки ельника, лес густел, смыкался, становился на пути. Репнев, поддерживая Коппа, осторожно выдирал сапоги из кислой рыжей земли, сплошь усыпанной иглами. Хвойный ковер пружинил, прогибался, истончался под сапогами.

Репнев останавливался, удерживая за шинель готового упасть Коппа, и с трудом переводил дыхание, все глядел на это апрельское многоцветье... Пьяный дух апрельской земли туманил голову.

Вторые сутки они брели, не смыкая глаз. Вчера, расстреляв последние патроны, Редькин приказал оставшимся шестерым пробиваться отдельно к базе. Там, в глухом черном бору, надежно огороженном болотами и гнилым лесом, на базе должны были ждать люди, боезапас и продовольствие.

Егеря шли по пятам, и только после того, как их группа распалась, лай собак и выстрелы позади стихли. Теперь до базы оставались считанные сотни метров. Может быть, они уже вышли прямо к ней. Тут должно быть небольшое болотце со скрытой гатью через него, а потом и она, база. Вопрос в том, правильно ли они определили дорогу, хотя хождению по азимуту Борис был обучен с детства.

И сейчас он стоял, держа Коппа за шинель, под огромной сосной и смотрел на рыжую поляну, открывавшуюся за стволами. Где-то здесь должно было быть болотце. Если они сбились с дороги, опять начнутся скитания. Копп болен, у него сильно задета пулей мышечная ткань. Его надо лечить. Придется искать деревню. Это трудное дело. Даже не сам поиск деревни, а попытка приживления в ней новых людей непроста. Тем более один из них немец. Мужики совсем не разбираются в разнице между немцами и австрийцами. Могут и убить. А то и продадут полиции или фельджандармерии. Деревня в войну хуже болота, никогда не знаешь, где обопрешься, а где провалишься.

Копп забормотал что-то. Начал бредить. Борис, напрягая все силы, усадил его, привалил спиной к стволу. Копп так забородател, что только по багровому лбу можно было заметить жар. Сквозь грязные потеки из-под немецкой пилотки проблеснул пот. Капли, пробивая дорожки в коросте грязи, бесследно гасли в дымчатой волосне лица. Борис подтянул обвисшего австрийца, поплотнее навалил его на ствол и, оставив его одного, двинулся к поляне.

Озираясь, он ступил на поляну, огляделся. Метрах в двухстах впереди снова начинались сосны. Неровный эллипс поляны был весь изжелта-зеленый от юной, еле пробившейся травы, и охряные стволы сосен, толпящихся вокруг, особенно подчеркивали свежесть этой травяной поросли. Всей грудью втянув в себя хмельной и сытный дух поляны, Репнев шагнул и тут же скакнул обратно. Сапог почти на всю высоту голенища увяз. Так вот оно, болотце!

Он распрямился. Ноги у него дрожали. В глазах стоял туман от слез. Выбрались! Он тут же с профессиональной аналитичностью отметил, что нервы совсем расшатались, что он легко выходит из себя, и это тревожный признак. Гать была замаскирована, но на сосне, откуда она начиналась, должна была быть зарубка. Однако и зарубки не понадобилось. Старые жерди лежали совершенно открыто, лишь чуть притопленные в ядовито-зеленом мху.

Он пробрался через кустарник. Еще безлиственный, почкастый орешник стегал по лицу. Так! Вот они, землянки. На крохотной поляне торчали три холмика с трубами. Все точно. Но где часовой? Что они, обалдели тут, в чащобе? Немцы и сюда доберутся в два счета. У них эти шварцвальдские егеря способны на любые хитрости. Он оглянулся. Позади покачивались сосны. Никого. Медленно, стараясь идти как можно увереннее, чтобы сам вид его производил впечатление спокойствия, он зашагал к землянкам. И тут же замер. В траве сверкали гильзы. Он наклонился. Поднял. Гильзы были свежие. Не выветрился даже запах пороха. Он бегом кинулся к землянкам. Скатился вниз по вырытым в земле ступеням, рванул дверь. Внутри у печки валялись поленья и кора. Пусто. Он выскочил из первой и помчался во вторую. Там была такая же нежиль, пустота, валялись на земляном полу гильзы. На нарах одна из жердей была черной от крови.

Теперь, уже медленнее, удерживая шаги, он подошел к третьей, спустился, распахнул дверь и остановился на дороге. На жердях, раскинувшись, желтело обнаженное тело. Он подошел. Это была женщина. Репнев, стиснув зубы, подавив в себе все чувства, наклонился. Лицо ее уже почернело, шея была обмотана черной косой, в которой копошились насекомые. В воздухе землянки сладковато пахло тлением. «Дня три назад», — подумал он, осматривая тело. Ее изнасиловали, зверски оборвав с нее одежду. Лоскутья юбки, клочья гимнастерки — все это валялось вокруг, перемазанное кровью. Ее пытали. Все тело было в синяках и ранах. На животе вырезали звезду. Репнев увидел бумагу и поднял ее.

«Так будет с каждой красной сукой, — было враскорячку нацарапано карандашом на листе ученической тетради. — Командир антипартизанского отряда Мирошниченко».

Он вышел из землянки, вдохнул свежего воздуха, потом побрел за Коппом. Женщину убили три дня назад. Но гильзы были свежие. Значит, скорее всего, Мирошниченко ждал их. Кто его вывел на базу? И может быть, ждали не их? Не все ли равно теперь кого. Он вспомнил искромсанное ножами тело женщины. Редькин что-то говорил о ней? А, да. Что у Репнева будет там помощница — Аня. Тон был какой-то особенный, а Юрка-чубатый подмигнул Борису при этих словах. Может быть, Редькина что-то связывало с этой Аней? Теперь это было в прошлом. Да и неизвестно, доберется ли сюда сам Редькин. Если собаки отстали от них с Коппом, значит, напали на след кого-то другого... Он остановился. У сосны, где он оставил Каппа, сидели трое в полушубках. Он всмотрелся. Ему махнули рукой: один из троих был Редькин, второй Юрка-чубатый, третьего он не знал.

— Что там? — спросил Редькин, поднимая на него свои дымные глаза. Щетина до скул занавешивала его лицо.

— Ничего, — сказал Репнев. — Труп женщины и вот... — Он протянул бумагу.

Редькин прочитал, сунул в карман.

— Издевались? — спросил он, странно выворачивая шею.

— Тринадцать ножевых ран.

— Волосы какие?

— Черные. Коса.

Редькин закрыл глаза, сглотнул. Минуту сидел зажмурясь.

— Вы тут ждите меня, — приказал он, вставая. — Я сам похороню.

Он ушел, небольшой, ссутуленный, прижав руки к бедрам.

 

По сведениям лесника, с которым Редькин поддерживал связь через Трифоныча, в округе было два отряда. Один — им командовал кадровый офицер Точилин — сидел уже несколько месяцев в глухом бору и не подавал признаков жизни. Второй порой действовал, Однако действовал с какой-то судорожной внезапностью. Про командира его, Будилова, среди местных ходили разные слухи. Пьет, грабит, на суд скор. Но отряд был большой и по-своему отчаянный. Его и выбрал Редькин в качестве ядра для своего будущего соединения.

— Ясен мне теперь этот Будилов, — сказал сквозь зубы Редькин, рассматривая из-за деревьев село. — Нет бы траншейку вырыл. Шлагбаум ему больше нравится. Красивее! — Он зло и смачно выругался.

— Траншейка-то у них тоже есть, — усмехнулся Трифон. — Будилов — он, факт, показушник. Во-он она течет, ядрена корень, траншейка-т. — Он показал на змеистую линию, точно плугом прорезанную на холме у первых домов.

— Так, — сказал, хмурясь и посапывая, Редькин, — это кое-что меняет. Пошли, Борис! А вы, ребята, помните, что я сказал.

Они вдоль деревьев обошли часового, немного проползли по незасеянному полю, добрались до огородов. Деревенька лежала перед ними как на ладони. Две кривые улочки, ясно рисовавшаяся в солнечном блеске каменная церквушка с ободранным барабаном купола, длинное деревянное здание у околицы — школа.

— Двинули, — сказал, весь сжимаясь и тут же рывком разжимаясь, Редькин и, вскочив, зашагал между гряд. Репнев старался не отставать. Пройдя в узкий проулочек, с двух сторон обозначенный слегами соседних дворов, они услышали гармошку и увидели гулево. В одном из дворов отплясывали чубатые хлопцы в армейском обмундировании со споротыми знаками различия, несколько мужиков сидели у длинного, сбитого из жердей стола. Деревенские молодухи тоже были тут, но жались у крыльца. Гармонист в распоясанной гимнастерке рвал мехи гармони.

Следуя за Редькиным, Борис вышел на улочку. Тут же шлялись распоясанные парни самого разгульного вида. Двое из них молча смотрели, как пьяный старик в галошах на босу ногу, в расстегнутом полушубке и сбитой на ухо шапке наливает из бадьи воду в без того уже полные ведра. От одной ограды без любопытства глядели на это три бабы, лузгая семечки.

— Черт, — нервно сказал Редькин, — как же с ними толковать, они тут пьют без просыпа.

— Где штаб? — спросил он, подходя к бородачу в шинели. Тот сунулся в него головой и остановился, дыша самогоном им в лица.

— Какой такой штаб? — спросил он, воинственно пяля на них глаза. — У Будилова штабов не признают!

— Где Будилов живет? — спрашивал Редькин, подтаскивая его к себе за лацкан шинели.

— Брось! — угрожающе сказал бородач, надвигаясь грудью, и вырвал полу шинели из рук Редькина. — Кто такой? Почему командуешь?

Не спеша, вразвалку подошли два парня. Из двора, откуда смотрели бабы, вышли несколько полураздетых мужиков, остановились любопытствуя.

— Я командир партизанского отряда капитан Редькин, — сказал Редькин, в упор глядя на бородача. — Веди к месту сбора.

Бородач мигнул и заулыбался.

— Партизане! — Он захохотал. — Командиры! Ядри твою мочалку! Ванька! Командиры повылазили! Гля! — Он шагнул вплотную к Редькину. — А в сорок первом, капитан, ты где был? В санитарной машине с фронта драпал? Откуда сейчас-то вылез?

Теперь вокруг них стояло уже человек пятнадцать.

Редькин отстранил бородача.

— Давай все к школе, там потолкуем.

Он шагал посреди улицы, небольшой, наглухо затянутый в ремни портупеи, армейская фуражка была ловко посажена на бодливо набыченную голову. Только теперь поспевавший за ним Репнев понял, почему перед походом командир так придирчиво оглядывал каждого. Оба они своим видом начисто отличались от валившей за ними толпы. Здесь — сам порядок, ремни, пуговицы, оружие, там — расстегнутые вороты, распоясанные рубахи, щетинистые лица.

Сопровождаемые гулом растущей гурьбы попутчиков, они вошли во двор школы. Там на бревнах сидел еще десяток будиловцев.

Редькин, в секунду окинувший двор, подошел к висевшему на школьном турнике рельсу, поднял с земли маленький ломик — и длинный звон поплыл над селом. Вокруг, лениво переговариваясь и пересмеиваясь, стояло уже человек пятьдесят.

Во двор непрерывно вливались новые и новые люди. У слег забора столпились, похохатывая, бабы. Пришли и сели на корточках у стены несколько стариков.

— Эй! — крикнул Редькин лохматому парню, сидящему на ящике. — Дай-ка свой стул сюда!

— А больше тебе ничего не дать? — спросил парень, скручивая самокрутку. — А то...

Репнев, подтолкнутый мгновенным командным взглядом Редькина, подошел и выдернул ящик из-под парня. Тот упал. Вокруг захохотали. Репнев, волоча ящик, продрался сквозь сомкнувшуюся толпу. Хохот его порадовал, но то, как поглядывали на него, пока он добирался до Редькина с ящиком, насторожило.

— Может, решить его? — услышал он сзади густой бас, но другой голос сказал:

— Погодь! Поглядим, что этот брехать будет.

Репнев бросил ящик, и Редькин тотчас вскочил на него. Толпа тесно сомкнулась вокруг. В лицах было недоброжелательство, но любопытство осиливало. Только теперь Репнев заметил, что почти все вооружены. Из-под пол шинелей выглядывали обрезы, из карманов торчали рукоятки пистолетов. Стоящие перед ним дышали прямо в лицо смесью сивухи и кислой капусты.

— Я командир партизанского отряда капитан Редькин, — начал Редькин, вызывающе надвигая на лоб фуражку.

— Это какого ж такого отряда? — спросил кто-то из толпы, и тотчас вокруг зашумели.

— Ай забыл партизанов? Учерась Антошкино стадо угнали!

— Ой-хо-хо! Не они ли от Малиновских полицаев семь верст лупили? Мы потом в их сапогах из Малиновки возвернулись?

— Партизане, мать твою! Игде ж вы партизаните-то! Ай больно секретно орудуете, что звуку от вас нет?

Редькин выждал. Желваки до предела натягивали загорелую кожу его лица. Глаза косили от ярости. Он вырвал пистолет и дважды выпалил в воздух. Все смолкло.

— Я командир партизанского отряда, — сказал он, жестко оглядывая передних, — только не такого отряда, что забился в лесную деревеньку, обабился, грабит тут мужиков да щупает девок!

Небольшой говорок прошел по толпе и смолк. Лица помрачнели.

— Мой отряд за два месяца истребил шесть немецких гарнизонов, в том числе в Горелове.

Опять по толпе прошел говорок узнавания. Теперь слушали внимательно.

— Две автоколонны немцев никогда уже не дойдут до назначения, — резал Редькин. — Я пришел спросить у вас: вы русские или нет?

Вокруг загалдели.

— А сам-то кто?

— При чем тут русские? А полицаи — немцы?

— Давай дело толкуй, а не воду толки!

— Вас тут сотня или полторы здоровенных, не раненых, вооруженных! — Редькин пронзал глазами впереди стоящих. — А что вы делаете? Служили в армии, а где ваша дисциплина? Я прошел сюда, обойдя на один десяток метров вашего часового! Чем вы заняты, когда немец топчет вашу землю? Неделю назад фон Шренк сжег членов семей шалыгинского отряда...

Толпа глухо зарокотала, тесно сдвинулась вокруг. Глаза людей загорались злобой.

— Всех сожгли! — кричал Редькин. — Женщин! Детей! Грудных жгли! Вы отомстили?

Толпа заревела. В тот же миг Репнев заметил, как начали оборачиваться задние, потом все смолкли. Расталкивая людей лошадиными грудями, от ворот приближались трое.

— Что за сельрада? — спросил первый всадник, чернобровый, с яркими глазами на смуглом тяжелом лице. — В пользу МОПРа, что ли, собирают?

Толпа как-то осела и раздалась.

— Вот, командир, тут, — пояснил кто-то, — партизане! Редькин, капитан!

— А-а, — сказал чернобровый, останавливая коня напротив Редькина, — командир Редькин! Как же! Слыхал! И чего ж он хочет, командир Редькин?

— Зовет, значит, — сказал бородач, с которым вышло первое столкновение на улице. — Немцев, значит, это... бить, значит!

— Редькин немцев бить зовет? — Чернобровый усмехнулся и взглянул в упор на Редькина. Тот сверлил его взглядом.

— Чего ж он не скажет, ваш Редькин, как он свой отряд бросил, а сам сюда драпанул? — спросил, жестоко улыбаясь, чернобровый. Лошадь под ним закрутила головой, заволновалась. — Отряд-то где твой, капитан? — спросил он, наклоняясь вперед. — Отряд-то тю-тю! А ты тут моим обормотам головы мутишь?

Толпа затаила дыхание.

— Отряд погиб в бою! — сказал Редькин, подаваясь вперед и впиваясь глазами в чернобрового. — То, что я жив, случайность. Отряд погиб, но оттуда потом гору эсэсовцев вывезли! А ты, Будилов, ты своими боями похвастать можешь? Или только насилиями да грабежами!

С минуту они, высясь над всеми, уничтожали друг друга взглядами.

— Взять! — крикнул Будилов, толкнул коня вперед — и тотчас Редькин выстрелил у самого конского уха. Толпа дрогнула и рванулась, но Редькин и Репнев снова выстрелили в воздух одновременно.

— Взять! — снова приказал Будилов, конь отнес его метров на десять, и вокруг него толпился с десяток самых преданных людей. Опять толпа стала сжиматься вокруг Редькина, но вдруг взрывы уронили всех на землю.

— Лежать! — завопил отчаянный мальчишеский голос. — Товарищ командир, давай сюда! Прикрою!

Рядом с Юркой целился в лежащих из немецкого «шмайсера» Трифоныч. Редькин и Репнев кинулись к выходу. Над слегой ограды Юрка заносил руку со второй гранатой. — Рвануть, товарищ командир?

— Уходим! — бросил Редькин. — Юрка, не сметь!

— Лежать, — приказал Юрка будиловцам, а Трифоныч ударил очередью поверх голов, — дезертиры! Разрешил бы командир, зажмурились бы вы у меня навечно.

Редькин нырнул между слегами. Репнев догнал его. Они залегли на огородах, дожидаясь перебегавших Трифоныча и Юрку. От школы уже гвоздили автоматы. Трифоныч, не оглядываясь, послал в ту сторону очередь.

— Сорвалось. — Редькин на бегу тоже выстрелил назад. — Сволочь эта, Будилов, сорвал. А был бы отряд в самый раз...

 

Полина подошла к кровати и, закрыв ладонями лицо, упала на нее. Поля, Поля, что с тобой делается! Ты должна доказать им всем, что ты с ними, со всеми, с твоим народом, который бьется сейчас, не жалея крови, гнется, но не ломится. Грохнуло и немедленно грохнуло еще раз. Зазвенели стекла. Далеко где-то в центре поселка застучали автоматы, донеслись какие-то крики! Наши пришли? Она ринулась на веранду. Там уже стояла, перевесившись через перила, Нюша.

— Никак бой? — спросила она, взглянув шальными и радостными глазами на Полину.

— Наши, Нюшенька! — закричала Полина. Они обнялись, две женщины, две родные души, охваченные сейчас одним восторгом.

Все смолкло. Они ждали в онемении. Молчание становилось все тревожней и все красноречивей.

— Взорвалось чтой-то, — сказала Нюша, сразу постарев.

Полина почувствовала вдруг, как она устала, и ушла к себе. Минут через двадцать зарычал мотор автомобиля. Смолк у крыльца. Постучав, но не дождавшись разрешения, вошел постоялец, за ним тихонько втерлась вдоль стенки Нюша.

— Подросток четырнадцати лет бросил гранату в управу, — сказал постоялец, бесцельно вынимая и рассматривая книги с полки, — четырнадцать лет, Михей Краснов.

Полина, сидя на кровати, бездумно переводила.

— Ми-хей-ка, — потерянно покачала головой Нюша. — Пелагеевны сын. Хроменький.

— Его застрелили эсэсовцы у дверей управы. Он не бежал, — говорил постоялец. — Эсэсману было легко стрелять... В безоружного. Убит бургомистр, ранен его заместитель.

Нюша убрела, держась за стенку.

— Фрау Мальцева, — сказал постоялец. — Я глубоко опечален всем этим... — Он поклонился и вышел.

Голова у нее кружилась, фотографии на стене странно дергались, только теперь она почувствовала, как хочет сесть. Она прилегла. Конечно, все, что происходит, нелепо. Кто она здесь? Почему она здесь? Взрослый человек, а не способна даже прокормить себя. С другой стороны, как это сделать? Идти служить немцам? Никогда...

За стеной слышались шаги. Иоахим разговаривал с Нюшей, настраивал приемник. Начались «новости». Берлин сообщал о разгроме большевистских армий на Керченском полуострове. Сто пятьдесят тысяч пленных, огромные трофеи. Севастополь доживает последние дни. Германская артиллерия сокрушает большевистские твердыни. Гренадеры Манштейна штурмуют Малахов курган. Напряженные бои в районе Харькова. Попытки русских перейти в наступление ликвидируются доблестными войсками рейха.

Она закрыла глаза. «Неужели это может быть? Сто пятьдесят тысяч людей сложили оружие? Взрослых, сильных мужчин. Ложь. Пропаганда». Говорил Лондон. Со всегдашней респектабельной неторопливостью диктор излагал сводку. Бои в районе Айн-Эль-Газалы. Столкновение патрулей в пустыне. Не менее двадцати раненых и убитых немцев во время рейда английских «коммандосов» в район Бенгази. На Востоке новые грандиозные сражения. Севастополь продолжает сопротивление. Неудачи русских в районе Керчи. Радостные известия с Украины. Планомерно наступающие русские армии близки к Харькову. Захвачены пленные и трофеи. Иоахим перевел ручку, сквозь свист и многоголосие эфира прорвался голос Москвы, и тут же оклик постояльца прервал работу приемника. Иоахим выключил звук. Пришла Нюша, поставила что-то на стол. Подсела на кровать, положила на плечо Полины горячую руку, зашептала на ухо:

— Полюшка, ты гляди, что делается: постоялец-то там какую кашу заварил. Когда Михейка гранату кинул, наш-то в штабе был. Выскочил, а на его глазах эсэс-то и пристрелил Михейку. А наш-то подбежал, при всех эсэсу по морде и дал! Аким-то говорит: плохо дело. Гестапо, мол, может им заняться. Эсэс эти, они хоть даже и простой солдат, а все партийные, и жаловаться могут на любшего, хоть на своих... Вот напасти-то пошли, Полюшка.

Полина, сняв Нюшину руку, села на кровати. «Ну что такого он совершил? При чем тут гестапо? Ударил солдата?.. Это так по-человечески. Ведь и во времена Гёте и Шиллера немцы совершали благородные поступки. Со мной и Нюшей Бергман тоже себя хорошо ведет. И может быть, я несправедлива к нему». Она встала.

— Он на веранде стоит, — догадливо шептала Нюша, — с лица черный. Все смотрит. Ждет.

Полина посмотрела в зеркало. Лицо исхудалое, белое, с огромными темными глазами. Припухший рот сжат не по-женски твердо, светлые волосы стекают на лоб прядями. Она вышла в гостиную, послушала, как с паузами, точно раздумывая над чем-то важным, насвистывает на кухне Иоахим, и прошла на веранду. Широко пахло цветением. Липы у самого навеса были все в почках, черемуха на склоне уже давала листья. Бергман стоял у перил, курил, посматривая на дорогу.

— Рупп, — сказала она, — вы в самом деле попали в трудное положение?

Он вздрогнул и вдруг засиял глазами, они особенно выделялись, коричневые мальчишеские глаза на крутолобом сильном лице мужчины.

— Фрау Мальцева... Полин, вы...

— Я все знаю, Рупп.

Он притянул и сжал ее руку в сухих и жестких пальцах.

— Спасибо вам, Полин, вы пришли в самую важную минуту.

И в тот же миг оба они услышали шум мотора, и черный «опель-адмирал» вырулил и остановился против их веранды. Бергман, отпустив ее руку, смотрел сверху на приехавших. Фон Шренк в парадном мундире, галантно отводя рукой ветку липы, помогал выйти высокой стройной немке с пышной прической. С другой стороны его шофер открывал дверцу перед небольшим поджарым человеком в черном мундире и черной фуражке. Следом за ними легко выпрыгнул из машины рослый сухощавый офицер в серой походной форме с черепом и костями на рукаве.

— Бергман, — сказал фон Шренк, выводя женщину на площадку перед верандой, — гости, даже если они неожиданны, все-таки гости.

Бергман стал спускаться с крыльца. Полина хотела уйти, но Шренк крикнул снизу.

— Не уходите, русалка! Заклинаю именем двух бутылок «Мозельвейна» — они в машине — я и поездку эту организовал ради вас!

Она поймала скошенный молящий взгляд постояльца и вдруг решила остаться. Надо же знать эту человеческую особь. Это было любопытство, но не женское, а мстительно-подстерегающее, какая-то охотничья жажда выслеживания. Человек должен знать зверей, которые водятся в его округе.

— Штурмбаннфюрер Вилли Кюнмахль, — представился рослый эсэсовец в полевой форме.

— Полина Мальцева, — сказала она.

— Вы русская? — изумился эсэсовец.

— Как видите.

Фон Шренк уже входил на веранду, широко, словно для объятий, разводя руки.

— О, я-то знаю про вас все. Вы тут недавно, и вы пестуете нашего Руппа. Этого мне достаточно. — Он поцеловал ей руку. Но, — он подмигнул, отчего длинное долгоносое лицо его приобрело мефистофельское выражение, — я знаю много, а Петер Кранц знает еще больше. Позвольте представить вам, мадам, самого страшного человека всего округа: начальник районного гестапо гауптштурмфюрер Кранц.

Маленький человек со шрамом — вмятиной на лбу, остро взглянув в лицо, пожал ей руку.

— Говорите по-немецки, фрау Мальцов?

— Говорю, — сказала она, глядя в его ощупывающие глаза, затененные белыми ресницами.

— Великолепно, — сказал он, — а Шренк уже неделю ищет переводчицу.

— Вы гений, Петер! — воскликнул Шренк. — Мадам, а вы сокровище.

Бергман, не отрывая от Полины глаз, вводил на веранду высокую даму.

— Фрау Полин Мальтсов, — представил он. — Бетина фон Эммих.

Дама большими серыми глазами осмотрела всю Полину.

— Вы первая советская, с которой я знакомлюсь, — объявила она.

— Вы не первая немка, с которой знакомлюсь я, — с вызовом сказала Полина. Ей все окружающее казалось нереальным. Она с немцами! Да это же какой-то приключенческий фильм! Но за этим стояло странное чувство свободы. Она не боялась их. И только от маленького гестаповца исходили какие-то токи, внушавшие тревогу.

— Могу я позволить себе узнать, где фрау встречала немок? — спросил Кранц, и все на веранде сразу повернулись к ней.

— Папа работал в Москве на курсах для специалистов. Многие из них ездили в Германию. Порой они приходили к нам с представителями фирм. С ними бывали жены и секретарши.

— Исчерпывающе, — объявил Шренк. — А теперь к столу, — Бергман взял ее за локоть.

— Осторожно, Полин, — сказал он, указывая на порог, но она поняла, о какой осторожности он говорит, и улыбнулась ему. Вся компания с шумом ввалилась в гостиную, где уже ждал дисциплинированный Иоахим, успевший накрыть стол.

— Иоахим, — сказал Шренк, ставя на стол бутылки, — от лица рейха благодарю за усердие. Немедленно к машине, и неси сюда все, что лежит в багажнике.

Все расселись. Полина сидела спиной к своей комнате и чувствовала искушение исчезнуть. Но теперь это было бы трусостью. Она выдержит до конца. В конце концов, Бергман стоит того, чтобы ради него потерпеть этот вечер. Все-таки он вел себя сегодня как человек, а не как немец. Не как наци, поправилась она.

Около нее слева оказался Вилли Кюнмахль, с другой стороны — гестаповец Фон Шренк и Бергман сели рядом с Бетиной. Полина все воспринимала и не воспринимала вокруг. Она была и здесь, за освещенным дрожащим пламенем трехсвечника столом, и где-то высоко над этим.

— Фрау Мальцов, — говорил Кюнмахль, наливая ей вина в бокал, — наверно, уже хорошо изучила нас, немцев.

— Вы думаете? — спрашивал гестаповец, на секунду прилипая к ее лицу серыми едкими зрачками и снова отводя их. — Это не так просто: изучить такую нацию, как наша.

Полина сжималась, когда Кюнмахль разворачивал свой сухощавый мускулистый торс к ней. Он был похож на громадного возбужденного дога. Гестаповец тоже напоминал собаку, но скорее бульдога. Он слушал все, что говорили, но был невозмутим. Его голова с пробором в серых волосах непрерывно наклонялась и опускалась, он ел. Глаза его, оставаясь неподвижными, поочередно прилипали к лицам за столом, и, казалось, стремились прорваться куда-то глубже, в подкорку, где рождались мысли.

За столом царил фон Шренк.

— Уважаемые дамы, господа! — возглашал он, поднимая бокал с «Мозельвейном». — Давайте выпьем за мир! Да, да, не таращите на меня глаза, Петер, это достаточно патриотичный тост... Итак, за мир. За скорый мир! За победный мир! В конце концов все это должно кончиться: и борьба на фронтах, и гранаты, которые швыряют подростки! Стойте, Кюнмахль, я еще не кончил! Так, за германский победный мир, господа! За то, чтобы в следующий раз мы пили в кругу дам, как сегодня, но без огорчений и подозрительности, которые несет с собой война!

Мужчины встали, Полина выпила вслед за Бетиной сидя.

— Это дело мужчин, дорогая, покончить с войной, — сказала ей через стол Бетина, — наше дело служить им, рожать, вынашивать, воспитывать юных, чтобы, того гляди, и они опять полезли в какую-нибудь новую свару.

У Полины кружилась голова. Она кивнула Бетине и подумала, что, кажется, пора уходить. Но тут она поймала взгляд гестаповца, тот смотрел через стол на Бергмана. У Кранца на лице было охотничье, хищное выжидание. Казалось, он выслеживал Руппа. Голова у Полины сразу перестала кружиться. А Бергман разговаривал с Бетиной.

— ...Да, мадам, — отвечал он ей на какой-то вопрос, — раненые и больные похожи друг на друга. Русские, может быть, чуть терпеливее наших.

— Дикари всегда терпеливее к боли, — сказал фон Шренк, — кроме того, они храбрее. Вспомните американских индейцев.

— Господа, — сказал, хмурясь, Бергман, — что за разговоры при дамах?

— О дьявол! — закричал фон Шренк, смеясь и протягивая бокал через стол. — Фрау Мальцов! Простите меня, старого кретина! Я забыл... Но неужели если наши армии воюют, то и мы в состоянии войны? Выпьем, фрау, за русскую храбрость, вы тоже русская, и вы тоже храбрая...

— Я не буду пить за русских! — сказал Кюнмахль, он поглядел на Полину осоловевшими глазами и выпустил из огромной ладони бокал. Тот ударился о стол, опрокинулся и разлился. Кюнмахль сидел, раздвигая и сжимая пальцы, точно готовился кого-то задушить. Огромные с выступившей вязью вен руки его были отвратительны.

— Я не буду пить за русских, — Кюнмахль встал, — я буду их бить, что уже целый год и делаю. И я никому не позволю лупцевать моих ребят только за то, что они пристрелили какого-то паршивого гаденыша, бросающего в нас гранаты! Ты слышишь, Бергман?

Бергман смотрел на него через стол. Он был изжелта-бледен, но спокоен. Бетина морщилась, ей был неприятен скандал, грозящий испортить вечер. Не торопясь и застегивая мундир, встал фон Шренк. У него было холодное и властное лицо.

— Штурмбаннфюрер Кюнмахль, — сказал он, брезгливо глядя на эсэсовца. Тот продолжал пялиться через стол на Бергмана. — Штурмбаннфюрер Кюнмахль! — зазвенел металлом голос фон Шренка.

Кюнмахль вытянулся. Свирепость сошла с его лица. Теперь оно стало грубым и простоватым лицом солдата.

— Давайте на сегодня расстанемся, Кюнмахль, — диктовал фон Шренк, — и советую вам читать как можно больше романов. Там иногда сообщается, как положено вести себя за столом. И в особенности в обществе женщин. До свидания, Кюнмахль!

Штурмбаннфюрер повиновался.

— И это немецкий офицер, — сказала Бетина, вставая, — давно уже я не видела ничего подобного.

— Бетина, — попросил фон Шренк, — давайте отнесемся к этому как к медицинскому явлению. На фронте так бывает.

— Но здесь не фронт! — сказала, садясь, Бетина. — Это мой муж на фронте. А здесь глубокий тыл.

— В России не бывает глубокого тыла, — сказал Кранц, молча наблюдавший предыдущую сцену. — Здесь у всех напряжены нервы, фрау Эммих. И я понимаю Кюнмахля. Как перед этим я понял Бергмана. Я понял вас, господин майор. У вас тоже был нервный срыв, не так ли?

— Вы умница Кранц, — протянул к нему через стол свой бокал фон Шренк. — Вот что значит боевой офицер в гестапо. Он способен понять других. Выпьем за вас, Кранц! Вы умны и понятливы, и, следовательно, разведка и контрразведка в гебитскомиссариате на высоте. — Они выпили.

По лицу фрау фон Эммих было видно, что она скучает. Кранц продолжал посматривать на Бергмана. По лицу постояльца Полина видела, что напряжение не оставляет его.

Кранц встал и начал откланиваться. Он поцеловал руку фрау Эммих, потом с некоторым колебанием руку Полины. Она улыбнулась. Он подозрительно взглянул на нее и подошел прощаться со вставшими мужчинами.

— Благодарю за доставленное удовольствие, полковник!

— Не стоит благодарности, — раскланялся с ним фон Шренк.

— До свидания, майор, — они с Бергманом пожали друг другу руки. — Мне кажется, эта наша встреча не последняя.

Бергман сухо поклонился.

— Буду рад вас видеть у себя.

— Нет, это я буду рад вас видеть у себя, — сказал со значением в голосе Кранц и вышел.

— Я нарочно пригласил эту свинью — сказал, садясь, фон Шренк, — чтобы вы, Рупп, были гарантированы от скандала... Хотя времена переменились... Теперь они пьют с тобой, а потом все же дают ход доносу...

— Эрих! — сказала фрау Эммих, глазами указывая на Полину.

Фон Шренк молча оглядел всех присутствующих и поднял бокал:

— За тишину, дамы и господа! Боже, как я хочу тишины!

Полина пригубила и встала.

— Простите меня, мне пора!

— Ку-да! — закричал, вскакивая, фон Шренк, но взгляд Бетины удержал его. — Мне очень жаль, мадам. С вами было так радостно... Я помолодел душой.

Бергман беспомощно улыбнулся. Полина вышла. Дверь за ней закрылась, и трое немцев заговорили в полный голос.

— Я привел этих скотов, чтобы они смогли удостоверить вашу арийскую полноценность и германскую благонадежность, Рупп, — говорил фон Шренк, — но, видимо, вы им чем-то не нравитесь даже за столом.

— Я понимаю чем, — сказала Бетина. — Как у вас поднялась рука, господин Бергман, ударить солдата? В такое время это почти предательство.

— Он убил ребенка, — через паузу ответил Бергман.

— Ребенка, убившего двух преданных нам людей, — вмешался фон Шренк. — Рупп, вам не кажется, что для своего пацифизма вы могли бы выбрать другое время и место. Вы забыли, что идет война, Рупп!

— И какая война, господин Бергман! — гневно сказала Бетина. — Я возвращаюсь от мужа. Из-под Санкт-Петербурга. Но этот город по-прежнему Ленинград. Мне муж показывал их пленных. Они истощены. Они получают четверть нормального рациона, нужного, чтобы выжить. И тем не менее Петербург — это еще Ленинград. Вы себе представляете, господин Бергман, что будет, если мы не одержим победы? Они придут в Германию, эти фанатики. Что будет с вашей женой и вашими детьми, господин Бергман...

— У него русская возлюбленная, — засмеялся фон Шренк, — отсюда и эта гуманность.

Слышно было, как льется вино в бокалы.

— Она не моя возлюбленная, — сказал Бергман, — но она порядочная женщина — это я знаю точно. И у меня есть дети в Германии. Хотя я не видел их уже семь лет, с тех пор как ушел от жены...

— Вы развелись? — спросила фрау Эммих. — Разве вы не католик?

— Католик, — сказал Бергман, — я не развелся, а просто ушел. Мы давно не живем вместе. И ее это мало чего лишило, поскольку она получила все наследство моего отца.

— Прозит, — сказал фон Шренк, — за прекрасную Бетину.

— Прозит, Эрих, но, по-моему, вы очень нежно посматривали сегодня на подругу Руппа...

— Прозит, — выпил Бергман.

— Рупп, — сказал фон Шренк, — возможно, эта война преступна и самоубийственна для нас. Возможно, мы зря не прихлопнули еще в тридцать третьем этого подонка, что сидит там, наверху. Но война уже идет. От судьбы ее зависит судьба каждого из нас и судьба всех немцев. Я думаю, вы осознаете это. Я пытался сегодня помочь вам в неприятной истории, в которую вы вляпались. Думаю, что отчасти уже помог, а в дальнейшем мы это замнем совсем. Я вам друг, Рупп, и не думайте, что я забыл, на каком волоске висела моя жизнь и кто этот волосок обратил в крепкие веревки моих кишок и жил — да простит мне Бетина такой физиологизм. Я помню добро, Рупп. Но если я увижу или пойму, что вы по-прежнему помогаете нашему врагу — да-да, Рупп, помогаете ему своими поступками, — я перестану быть вам другом. А врагом фон Шренка я вам быть не советую.

— Благодарю за предупреждение, Эрих, — сказал Бергман, — давайте выпьем еще раз за нашу прекрасную даму.

— Нет, пили уже довольно, — скрипнула стулом фрау фон Эммих, — благодарю за отличный вечер.

— Простите, что он не удался, — сказал голос Бергмана.

— Он удался, — сказал холодный голос Бетины, — я побыла в компании друзей, настоящих немцев и настоящих мужчин, я побыла на фронте и в ближнем тылу и возвращаюсь домой успокоенная. Пока у нас есть такие люди, как мой муж и мой друг Эрих, Германия может быть спокойной за свою судьбу.

— Я с вами согласен, фрау Эммих, — ответил безличный голос Бергмана.

Минут через пятнадцать в доме все затихло. А Полина лежала и вспоминала. Сретенку утром с дворниками в фартуках, сердито заметающих в кюветы палые листья; автобусы, полные людей, фонари, гаснущие в рассвете, и Колю в свитере и галифе, поджидающего ее у парадного. Цоканье владимирских тяжеловозов по булыжнику, рослые фигуры ломовиков в брезентовых плащах и картузах, идущих рядом с телегами, мороженщиц, вытягивающих на тротуары свои лотки, трехтонки, полные тюков, и листья, осенние листья сорокового года. От них щемило сердце и глаза наливались тоской предчувствий. И Коля шептал ей в Измайловском парке: «Полька, неужели это правда? Неужели мы вдвоем навсегда? Никак не могу поверить!» Где-то он воюет, ее Коля?..

Бергман чужой и уже родной человек... Немец, но свой... Она всем сердцем чувствовала, что свой. Этот черный из гестапо, теперь он не выпустит Руппа из виду... Но почему она думает о нем? Какое она имеет право о нем думать? Как сказал этот Шренк: «Пока война идет — и от исхода ее зависит судьба каждого немца?» Но ведь и судьба каждого русского тоже. Все правильно. Идет война, и каждый должен быть со своим народом.

Она подошла и распахнула окно. Вот-вот должна была зацвести в саду сирень. Ночь была прохладной, но запахи цветения тем пронзительнее... Ах, какие бывали вечера в Москве, когда зацветала сирень! Они с девчонками ходили тогда на Плющиху, там в старых, заросших лопухами дворах сиреневые кусты никто не охранял. Они рвали их охапками и несли через весь центр, посреди грохота моторов и цокота копыт последних извозчиков. Хмельные от сирени, они что-то пели и что-то кричали бойким мальчишкам, пытающимся заговорить с ними.

Она смотрела на звезды. Небо было черным, а звезды яркими, как на юге. Кто-то зашуршал внизу. Она взглянула. Под окном стоял Бергман.

— Полин, — сказал он, выступая вперед, — я подумал сейчас, что у меня нет другого человека, с которым я хотел бы поделиться самым личным...

— Рупп, — сказала она мягко, — идите спать.

— Полин, — сказал он, и руки его, обхватив за талию, согнули ее вниз, приближая к себе ее лицо. — Полин, мы с вами одни на целом свете.

От крепкого запаха табака, вина, одеколона у нее закружилась голова. Она с трудом, пересиливая не столько нажим его рук, сколько свое желание, развела его объятье.

— Вы немец, а я русская, Рупп.

— Неужели только это и стоит между нами?

— У меня муж на фронте, Рупп...

— А у меня в Германии жена... Но разве не бывает мгновений, Полин?

— Не бывает, герр майор, — сказала она, озлобляясь на саму себя, — во время войны не бывает мгновений.

Она захлопнула окно.

С минуту за окном было тихо. Потом зашуршали шаги. Она стиснула ладонями виски. «Дура!.. Позвать?.. Нет! Какая мерзость!.. Он немец!.. Коля! Коля! — она упала лицом в подушку. — Коля, я всего только женщина! Я слабая, Коля!»

 

— Нужна разведка, связь, — говорил Точилин, — планирование операций. Есть это все у вас?

— А у тебя и связь есть, и разведка, и планирование операций, — ехидно засмеялся Редькин, — только самих операций нет и не предвидится, так?

Они препирались уже полчаса. Вокруг на поляне, где отрыты были две землянки, лежали бойцы Точилина. Репнев, Юрка и Трифоныч сидели на сваленном и обтесанном бревне. Пахла клейковина молодых листьев. Березы вокруг точилинской базы были уже опушены нежной молодой зеленью. А дикие яблони у края поляны были в белом цвету, пышные, как бело-розовые букеты. С тех пор как не удалась попытка связаться с будиловцами, Редькин скрепя сердце решил действовать в одиночку. Они провели две диверсии. Обстреляли немецкий обоз у одной лесной деревеньки. И вчера ночью захватили немецкий патруль. Двоих фрицев расстреляли, а унтер-офицера привели с собой на свидание с точилинцами. Высокий мускулистый немец сидел со связанными руками на траве и, время от времени вскидывая голову, как бы заново удивлялся, как мог он попасться в руки к этим людям.

— Вы, Редькин, мне сказок не рассказывайте! — тенорил Точилин. Он был маленький, аккуратный, на петлицах из-под телогрейки видны были капитанские шпалы — что-что, а знаки различия он сохранял в любой обстановке. — Если бы вы в день боя потрудились выслать разведку по всем направлениям, как это и положено в условиях встречного боя, егеря не могли бы вас прижать к реке. Вы виновны в гибели своего отряда и только вы!

Редькин насунул на лоб фуражку и встал.

— Вот что, Точилин, — сказал он, поигрывая желваками. — Может, я и плохой командир. Не спорю. Только полгода сидеть в лесу и носа противнику не показывать — такой храбрости от меня точно ожидать нельзя. И на что тебе эти цацки, — он ткнул ладонью в петлицы Точилина, — если ты фрицам не доказал, что ты капитан Красной Армии. Я их, как заметил, не ношу. Я партизан. Но как партизан я имею задачу бить гансов всеми силами и всякий час. И я бью. Не хочешь объединяться — сиди в своем болоте и воняй! Все!

Точилин тоже встал. У него было лицо бухгалтера, который подсчитал перерасход за год и ужаснулся.

— Давай, — сказал он, — действуй как хочешь. Я против неоправданного риска.

— Уходим! — Редькин махнул своим, и они встали. Но в этот миг вперед вышел рослый точилинец в пилотке и расстегнутой шинели. У него было широкое смуглое лицо, и продолговатые черные глаза на нем светили доверчиво и страстно.

— Товарищ капитан, — оказал он, — не так делаешь. Я не согласен. Хочу с ними воевать. Храбрый Редькин. Все говорят. Зачем его отпускаешь?

И тут сдвинулись вокруг и заговорили все точилинцы.

— Хватит! Насиделись! — кричал один.

— Пора гансов резать! — наступал большой толстый человек с красным лицом. — Сидим, как бабы на печи!

— Прекратить! — багровея, крикнул Точилин. — Это воинская часть или базар?

На секунду все стихло. Но неукротимый южанин опять выступил вперед.

— Зачем кричишь? — спросил он, укоризненно качая головой и глядя с высоты своего роста на Точилина. — Ты воевать начинай! А кричать любой может. Не отпускаем мы Редькина, так, товарищи?

— Так! — заорали точилинцы. — Примай к нам его, командир. Или к ним присоединяйся.

Точилин вытер пот с лица. Потом секунду беспомощно смотрел на кричавших людей и вдруг хлопнул Редькина по плечу.

— Видал, как воевать хотят? Ну вступай ко мне в отряд начальником штаба!

Редькин исподлобья посмотрел на него и засмеялся, крутя головой.

— Точилин, Точилин, авторитет свой держишь! Какой из меня начальник штаба, это ты прирожденный штабник.

Он оглянулся на точилинцев и рукой поманил своих. Юрка, Трифоныч и Репнев пробились сквозь гурьбу точилинцев.

— Вот что, ребята, — сказал Редькин, — я считаю так: не присоединяется никто ни к кому, а объединяются два отряда. И не мне начальником штаба быть, а вашему Точилину. Там и его аккуратность и осторожность сгодятся. А командиром — это я без самохвальства говорю — быть мне.

Наступило молчание, и опять прервал его южанин. Скорее всего он был татарин.

— Настоящий командир, — сказал он, пожимая руку Редькину, — ты, Редькин, самый лучший командир. Я так говорю.

Уже через полчаса жизнь на поляне шла полным ходом. Рылась третья землянка. Коренастые, как на подбор, средних лет точилинцы слушали рассказы Юрки про старый отряд. Трифоныч, кивая головой, поддакивал. Точилин и Редькин допрашивали пленного немца. Репнев переводил.

— Что он знает об антипартизанском отряде Мирошниченко? — спрашивал Точилин, черкая что-то карандашом в блокноте.

Унтер-офицер покачал головой и сказал с усмешкой, что давно не видел такого сброда, как люди из этого отряда. Они набраны из бывших уголовников. Их плохо кормили, и сейчас они прежде всего заняты добыванием пищи, а потом уже выполнением заданий. Это грабители. Во главе стоит русский лейтенант Мирошниченко. Может быть, он приберет к рукам свою банду. Сейчас за дело взялось СД, возможно, оно сделает из них настоящих солдат. Но пока дело плохо.

— Их численность?

— Около роты. Сто — сто пятьдесят человек. Их редко употребляют в операциях. Они тоже в Пскове. Проходят обучение.

Немца увели по знаку Редькина.

— Теперь вот какое дело, — сказал Редькин, — нужна нам разведка. И первым делом надо попасть в Клинцы.

— Добыть бы медикаментов! — сказал Репнев. — Бои будут, а у меня нет даже марганцовки.

— И это тоже, — сказал Редькин. — Но в Клинцах нам надо крепко пошастать. Уж больно мне хочется с этим фон Шренком лично поговорить.

— Ваши-то там, по моим сведениям, коров, получили от немецкого командования, — сказал Точилин с тонкой усмешкой.

— Какие «наши»? — вызверился на него Редькин. — Что за речи?!

— По нашим данным, — сказал Точилин, — десятерых повесили, а четверых наградили. Все из вашего старого отряда.

— Брехня, — сказал Редькин, злобясь от предвестия правды, — брехня абсолютная... Но проверим.

Вечером у костра собрались томилинские и редькинские.

— Эх надо ж! — восхищался Трифоныч, помешивая в золе ржавым штыком. — Чего у вас, ребята, только нету. Даже телефон проведен.

— У нас телефон до постов и в обеих землянках, — говорит краснолицый рослый точилинец. — Да что, братцы, телефон. Одеялки наши видел? Спим как в казарме, по полной форме. Только что нары, а не койки.

— И откуда ж у вас такое, ядрена дура, богачество? — удивлялся своим простовато-хитрым лицом Трифоныч.

— А по лесам рыскали и нашли. Тут, братцы, по лесам огромадная сила всего набросано. Ну мы и забогатели.

Потрескивал костер, высвечивая пламенем лица. Точилинские, чисто выбритые, хорошо обмундированные, как небо от земли, отличались от Репнева, Юрки и Трифоныча.

— И комиссар у вас есть? — выспрашивал любопытный Трифоныч.

— А как же? Все по полной форме. И комиссар, и старшина отряда. Как в роте, — солидно сообщал толстый.

— А где же комиссар-то?

— А тот, что за вас голос подал. Алимов, — сказал еще один точилинец. — Пошел в деревню насчет продуктов. Чтоб, значит, с мужиками договориться.

Юрка недобро засмеялся. Точилинские переглянулись, стали посматривать на него неприязненно.

— Во, товарищ доктор, — сказал Юрка, кривя губы, — не отряд, а малина. Чего-чего только нет: и телефон, и одеялки, и комиссар, и политбеседы. Одна только война куда-то запропала, курорт себе устроили, на-вроде какой-нибудь Мацесты.

— Это ты... — сказал толстый внушительно, — ты давай без этого... Не ковыряй...

— А пра-вильно говорит, — сказал второй, — сидим, как птенцы в гнездышке. Никак не вылупимся. Все воюют, а мы сидим!

Редькин крикнул из темноты:

— Доктор, тебе на завтра дело придумали!

Ночью Борис никак не мог заснуть. Дважды видел одно и то же. Подходят два солдата, в серых мундирах и пилотках, в пыльных сапогах, со «шмайсерами» на груди. «Аусвайс!» — скажет один. Второй будет сторожить дулом его движения. Он вынет и протянет им бумажку. Один будет долго рассматривать ее перед глазами и на свет, а потом скажет что-то второму, и в два приклада они сшибут и покатят его по земле. А потом допросы, пытки...

«А ты, — подумал Репнев, — ты, моя любимая, ты по мне заплачешь, когда узнаешь, что меня нет? Так ты и не поняла, что ушел я только потому, что, если бы первой ушла ты, я бы не выдержал...»

На Волхонке, где полно было молодых красавцев офицеров, он встретил ее с рослым лейтенантом. Они шли и чему-то смеялись. И по тому, как, почти припадая к его плечу, она глубоко и звеняще смеялась, он все понял. Должно быть, что-то отразилось на его лице, когда он миновал их. Потому что она подбежала выяснить, что с ним.

— Ничего, — сказал он, — возился в анатомичке, устал.

И с тех пор он с ней мало разговаривал. Впрочем, он почти тут же уехал.

Подошел и молча присел к костру Копп.

— Ганс, — сказал он, — все-таки хорошо, когда знаешь, что если умрешь, то за настоящее дело. Разве не так, Ганс?

— Да, — сказал Копп, — я вижу, вы за добро. Но вы убиваете... И те, кого вы убиваете, говорят на моем языке.

— Война, — сказал Репнев. — Война, Ганс. И мы не на фронте, а в лесу. А кругом рыщут эсэсманы и сжигают жидким фосфором живых людей. И нет пощады, Ганс.

— Но пощада должна быть, — с глубоким убеждением сказал Ганс, — не может быть добро беспощадным.

— Иногда может, — Репнев сел на траву. Роса еще только-только выпала, и несколько минут можно было лежать, не боясь промокнуть. «Ганс хороший человек, — думал он, — идеалист. Это прекрасное слово — «идеалист». У нас его в последнее время опошлили. Идеалист — это человек, способный умереть за свои идеалы. И среди наших материалистов множество идеалистов в этом смысле».

 

Солнце, прорываясь сквозь листву, обдавало ее лицо жаром. Она вспомнила лето сорокового года, канал у Тушина и Колины ладони на своих щеках...

Опять зашелестели шаги за штакетником. Она встала. Ей больше не хотелось встречать ненавидящие взгляды соседей. По черному ходу она вышла наверх. Дом был высокий, хоть и одноэтажный. Внизу погреб, кладовая, каменный фундамент, вверху жилые комнаты. Нюша была на базаре, Бергман с Иоахимом в госпитале. Дом был пуст. Зачем-то крадучись, вошла в комнату Бергмана. Предательски поскрипывали доски расхлябанного пола. В узкой спальне на маленьком раскладном столике лежала стопа исписанных бумаг. Стояли пузырьки с туалетной водой и одеколоном. Лежало, выровненно, одна возле другой, несколько авторучек в колпачках. На штыре вешалки висел эспандер. Здесь нерушимо, по-немецки властвовал порядок. Пахло лекарствами и одеколоном. Эти запахи всегда приходили с Бергманом.

Над кроватью висела фотография в ореховой раме. Два мальчика, темноглазых и темноволосых, один чуть меньше, в серых костюмчиках в мелкую клетку, в штанишках до колен, в гетрах, в смешных кепи смотрели в немом восторге, протягивая вперед руки. У обоих были расширенные к вискам головы, у обоих горбились бергмановские носы. «Жену не хочет вспоминать, — подумала она, — детей помнит».

Он сложный и неплохой человек, Рупп Бергман.

 

По веранде ослепительно разгуливало солнце, и только тень от лип через дорогу то падала, принося с собой прохладу, то уходила вслед за рокочущими от ветра вершинами. Полина взялась руками за нагретые перила. Боже мой, как все-таки хорошо весной! Хорошо даже тогда, когда так плохо.

Мимо веранды прошел, оглядываясь, какой-то человек. Она взглянула с удивлением на его спину в ватнике. Человек был явно не местный. Потому что местные знали, что идти к реке опасно. Там траншеи и доты, там на каждом шагу патрули. В военную зону население не допускается. Человек все шел, поглядывая на липы, вот-вот аллея кончится, и он окажется в полосе видимости дозоров... Окликнуть? Но, может быть, он знает, что делает?

Человек остановился. Поднял руку и сломил ветку. Потом повернулся и пошел обратно. Полина не отрываясь смотрела на него. Это был высокий русоволосый парень, он шел неторопливо, чуть покачивая плечами. И она, еле удерживаясь от крика, смотрела, как он идет мимо веранды. Только один человек на целой земле мог так ходить. Она смотрела на него сверху. Парень тоже царапнул ее краем глаза, но не повернул лица. Он был плохо подстрижен, видно, какой-то деревенский парикмахер поработал над его головой. Волосы были выстрижены лесенкой, лицо медно-красное от полевого загара. И все-таки это был он. Ее муж, ее Николай.

— Коля! — крикнула она, бросаясь с крыльца, и тогда он обернулся. Он стоял с беспомощным и жалким лицом, смотрел потерянным, затравленным взглядом, и она остановилась, прижала к груди раскрытые для объятий руки. Теперь они просто глядели друг на друга. И на глазах происходила перемена. Он становился прежним Колей. Смигнули и стали вдруг счастливыми глаза, разошлись сдвинутые брови, смеялся крупнозубый рот. Оно уже сияло, это лицо.

— Полька! — бормотал он. — Не может быть! Это ты? Полька!..

Они стиснули друг друга, вросли, вмялись один в другого. Два мокрых от слез лица обожгли друг друга, спаялись на мгновение, стали неразрывны.

— Коля! — шептала она, а он, все еще не веря, повторял: — Полька, Полька! Ты!..

Она ввела, скорее втянула его в дом, заставила сбросить телогрейку, принесла яиц и картошки в тарелке, села напротив, подперлась кулачком, следила, как он ест, отрываясь только, чтобы взглянуть на нее.

— Откуда ты здесь? — спрашивал он с набитым ртом. — Ведь в этом доме я жил, когда приехал.

— Потому-то и я в нем живу, — она протянула руку, потрогала его волосы: — Кто тебя так обкорнал, милый?

— В лесу! — сказал он.

Он оглядел комнату, споткнулся взглядом о немецкие карты и сигареты на подоконнике, заметил вычурный трехсвечник. Что-то переменилось в его лице, но она не замечала.

— Ты в партизанах? — спрашивала она. — Возьмешь меня с собой?

— В каких таких партизанах? — спросил он, напрягаясь. — Кто это тебе сказал?

Она смотрела не понимая.

— Кто сейчас дерется? — взглянул он на нее и тут же отвел глаза. — Дураки и фанатики! Немцы уже победили. Всем ясно.

Счастье кончилось. Она слушала, как оно утекает, мерно, как песок сквозь пальцы. Полина смотрела на него и не узнавала. Это был все тот же Коля, может быть, чуть более заматеревший. Тот, которого она помнила, был застенчивый, с мягким взглядом, с внезапным прекрасным выблеском улыбки. Этот был мужчиной, с твердым ртом, с обострившимися и более резкими чертами. Неужели тот Коля способен был сказать такие слова о своем народе, об армии, которая обливалась кровью у Харькова и Ленинграда, о партизанах Редькина, повешенных на площади, о тех старухах, что били ее только за то, что она проехала в немецкой машине? Чем же он мог заниматься? Почему он шел в сторону немецких постов? Может быть, он связан с немцами? Эта мысль была до того страшной, что она чуть не застонала в голос.

— Как ты жил все это время? — спросила она. — Откуда сейчас?

Он доел картошку, вытер хлебом тарелку, взглянул почужевшими цепкими глазами...

— Тут живут немцы? — спросил он, поглядывая на карты и подсвечник.

— Да.

— Солдаты? Офицеры? — как-то по-новому присматриваясь к ней, спрашивал он.

— Майор Бергман, врач, — сказала она, теряя всякий интерес к разговору, — он хирург, как и ты. Или ты переменил профессию?

— Переменил... А ты тут что поделываешь?

— Я? — она зло улыбнулась. — Приживалка. — Она сейчас презирала их обоих. И себя и его. Они достойны друг друга. — Кормлюсь объедками с барского стола. А скоро вот пойду к ним на службу.

Репнев встал. Он весь посерел, глаза вдруг запали и теперь целились в нее издалека, из глубины глазниц.

— Я тебе не судья, — сказал он, почти не разжимая рта, — служи кому хочешь. Но только знай, — он приостановился, но такая злоба вставала в нем, что он все же закончил: — Скоро мы твоим барам всадим такого пинка... И тогда посмотрим, куда они покатятся со своими приживалками!

Он обошел стол и пошел к дверям. Словно молния ударила в мозг. «В лесу!» — сказал он. Его стригли в лесу! Она прыгнула за ним как кошка, вцепилась в его рукав, всей силой обретенной нежности развернула его к себе, прижалась к нему, шепча:

— Ты наш! Наш! Коля! Не предал!

Ее слезы растапливали его лицо, в серо-зеленых глазах было знакомое Колино смущение, прежняя радость от ее близости.

— Полька! — сказал он, тиская ее. — Дуреха! А я-то... Чуть было не поверил, идиот! Значит, и ты с нами?

— Возьми меня с собой! — взмолилась она. — Возьмешь?

— Подумаю, — великодушно пообещал он. — Что-нибудь придумаем. В конце концов, жена доктора Репнева тоже с медицинским образованием, хоть и неполным.

— Какого Репнева? Какая жена? — взревновала она.

— Когда выбирался из окружения в сорок первом, — пояснил он, — попал в Острове в передрягу. Мог оказаться в лагере военнопленных. Спасли хорошие люди. Старые врачи. Дали документы Репнева Бориса Николаевича, белобилетника, никогда в Красной Армии не служившего. Мои документы зарыты у них в саду, а я в отряде так и хожу в Репневых. Прилипло.

— И мне, — требовала она со счастливой девчоночьей капризностью, — и мне придумай партизанскую кличку.

И в этот миг фыркнул у крыльца мотор, и не успели они сообразить, как быть, в комнату входил Бергман.

— Здравствуйте, — сказал он, увидев незнакомого человека, и по-немецки: — У нас гости, Полин?

У Репнева словно съехались скулы, жестко сощурились глаза. Бергман тоже нахмурился.

— Вы не могли бы мне представить вашего знакомого, фрау Мальцева? — спросил он. Николай сунул руку в карман, и Бергман в то же мгновение открыл кобуру.

— Дьявол! — сказал он. — Да это партизан?

— Рупп! — Полина кинулась между ними. — Уберите пистолет. Это мой муж!

Бергман застегнул кобуру. Николай стоял набычась, поглядывая то на немца, то на Полину. Вошел денщик и уставился на гостя, но Бергман тут же отправил его с каким-то поручением.

— Вы говорили, что ваш муж в Красной Армии, — дождавшись ухода Иоахима, повернулся к Полине Бергман. — А насколько я понимаю, ваш гость из леса.

— Да, он из леса, — сказала Полина, — он послан сюда.

Репнев изумленно глядел на нее. Глаза его сузились, рука опять нырнула в карман.

— Коля! — Она торжественно повернулась к нему. — Майор Бергман наш постоялец, он ненавидит наци, и я говорю с ним откровенно.

Бергман расстегнул верхнюю пуговицу мундира, подошел к столу и сел.

— Не знаю уж, кто здесь хозяин, кто постоялец, — сказал он, — но советую господину Николаю последовать моему примеру. Сядем и разберемся в ситуации.

Николай еще раз молча взглянул на Полину и тоже сел.

— Вы пришли сюда в разведку, — сказал Бергман, протягивая ему портсигар. — Так я понимаю?

Николай взял сигарету, прикурил от протянутой зажигалки, еще раз соединил взглядом лица Бергмана и Полины и нахмурился.

— Допрос? — спросил он по-немецки.

— Понимаете язык, — оценил Бергман. — Какой уж тут допрос? Просто пикантная ситуация. — Он попытался улыбнуться, но улыбки не вышло. — Ваша жена поставила все точки над «и». Иногда женщины говорят такое, что мужчинам и не приснится сказать о себе. Тем не менее карты на стол... Да, раз наступил такой момент, я подтверждаю слова Полин обо мне. Я антинаци. И буду помогать вам во всем, что не связано с военной разведкой.

Николай вновь и вновь смотрел на них, сначала на Бергмана, потом на восторженно воспринимающую слова немца Полину.

— Вы принимаете мое предложение? — спросил Бергман.

Николай отрешенно кивнул.

— Принимаю, если оно чистосердечно, — сказал он.

Бергман криво улыбнулся.

— Вот почему так люблю иметь дело с русскими. Уважаю прямоту, которую многие принимают за бестактность.

Николай открыл рот, хотел сказать что-то резкое, но сдержался.

— Я принимаю ваше предложение, майор, — сказал он хрипло, — но для того, чтобы слова были подкреплены делом, я сразу прошу об услуге.

— Слушаю, — наклонил голову Бергман и вдруг украдкой тоже взглянул на Полину. Лицо у него было больное, и какое-то пришибленное.

Николай перехватил его взгляд, увидел сочувствие на лице Полины и больше не смотрел ни на нее, ни на него.

— У нас в лесу, — говорил он безлично, — нет перевязочного материала, не хватает медикаментов. Можете помочь в этом?

— Да, — сказал Бергман, — это зависит от меня. И я это сделаю сегодня, если хотите.

— Это было бы замечательно.

— Как мы будем впредь узнавать ваших людей? — спросил Бергман. Он казался очень усталым, и таким же усталым был Николай. Полина не сводила с них глаз. Медленно-медленно восходило в ней решение. Вот и пробил ее час. Нет, уйти в лес, но будет ли она там полезна, тут ее работа, и эта работа сразу вернет ей самоуважение и поставит ее в ряд солдат и борцов.

— «Привет от Ивана Степановича», — скажет наш человек, — говорил Николай, — а мы должны ответить: «Спасибо. Как он сейчас? Я давно уже жду от него писем».

— Будет несколько смешно, если с таким паролем он обратится к офицеру вермахта, — усмехнулся Бергман. — Но...

— Пароль дает командование, — пресек Николай.

Бергман покорно и словно посмеиваясь над самим собой склонил голову.

— Порядок, — сказал, вставая, Николай. — Теперь насчет тебя, Поля...

— Насчет себя я уже все решила, — сказала Полина. — Коля, передай своим, что человек с паролем должен приходить ко мне, а не к майору Бергману. Передай им, что у фон Шренка теперь будет ваш человек, его новая переводчица.

— Вы решились, фрау Мальцева? — спросил Бергман, становясь сразу старым и печальным.

— Да, Рупп, — сказала она, — наконец-то я перестану быть отщепенкой. Моя страна воюет, и я хочу быть с ней.

— Ясно, — сказал Николай. Он смотрел на нее, словно бы в чем-то укоряя и тут же гася в себе этот укор. — Ты останешься, Поля, и ты знаешь, на что идешь. Я верю тебе, — он повернулся к Бергману, — и верю вам, товарищ, и надеюсь, у нас еще будет возможность обо всем поговорить подольше.

— Я помогу вам с медикаментами, — сказал, вставая, Бергман. — Я еду в больницу и сам распоряжусь всем.

Николай вышел за дверь. Через минуту Бергман в фуражке и застегнутом мундире уже садился в машину.

Полина непонимающе смотрела в окно на спину в серой телогрейке.

— Коля! — позвала она. — Мы же с тобой не договорили.

— Еще договорим, — сказал он, оглядываясь. Глаза у него были чужие, совсем чужие глаза.

 

Ночью он лежал у догоравшего костра. Вокруг еще перекликались голоса, бродили партизаны. В лагере были отрыты три новые землянки. Устроена коновязь. От нее порой доходило тихое ржанье. Вчера утром на заставу вышла целая группа из старого редькинского отряда. Вывела ее к новой базе та самая Надя, которую оставили при прорыве почти на верную смерть. Теперь отряд пополнился, и в лагере царила атмосфера подготовки к действию. Все знали, что Редькин, удвоив силы, не будет медлить и выжидать.

Репнев доложил Редькину и Точилину о выполнении задания, показал медикаменты, рассказал о Полине и Бергмане, навестил Коппа, уже наладившего что-то наподобие пункта первой помощи в одной из землянок. Теперь Борис лежал на охапке соломы и смотрел вверх. Ночь была холодной, и он ежился в своем ватнике. Но в землянке, где они с Коппом разместились, было душно, а здесь так густо и стойко пахло хвоей, смолой от близких сосен, так сытно обдавало дымком от костра, что он решил спать на воздухе.

Он снова переживал сейчас то острое чувство опасности, которое возникло, когда, едва появившись в Клинцах и убедившись, что точилинская конспиративная квартира накрыта гестапо, он у рынка нос к носу нарвался на Шибаева. Голубоглазый здоровяк, правда, очень сильно похудевший, с запавшими глазами, вышел к нему навстречу от «Парикмахерской Анциферова», и сколько потом Репнев ни оглядывался, тот упорно вышагивал за ним, и исчез только около бывшего медицинского дома, где раньше жил Борис, в ту довоенную пору, когда он не был еще партизанским хирургом, а был просто врачом местного костно-туберкулезного диспансера Николай Мальцев. Ужаснее всего было именно то, что страх погнал его к его бывшему жилищу, где как раз и мог он прежде всего оказаться опознанным кем-нибудь из былых коллег. И тут Шибаев пропал, и возникла Полина. Он вновь и вновь думал о Полине. Он всегда любил ее, всегда. И никогда не понимал как следует. Что означает ее решение остаться? И что значил ее первый порыв уйти с ним?

Она женщина, и в том, как быстро у нее меняются планы, он всегда видел проявление того женского инстинктивного начала, которое неподвластно ни разуму, ни прямому расчету, а всегда вызывается чем-то глубинным, может быть даже животным, чего так много в женской психике. Почему она не ушла? Она хочет бороться там? Он верил, что она нашла свой путь в этой распутице военной поры. Она со своим деятельным характером не могла сидеть в стороне от грозных дел войны. Но только ли поэтому она осталась там, в Клинцах? Этот немец, и взгляд, которым он смотрел на него, Репнева, узнав, что он и есть муж Полины. Во взгляде была боль и какой-то упрек. И она... Как беззаветно она верит ему, этому Бергману.

Теперь, только теперь он понял, насколько по-детски вздорным был их разрыв. Конечно, уже давно отношения их страдали неясностью. Уже давно стоило бы кое-что прояснить, выговориться друг перед другом. Но оба, скованные неуверенностью, предпочитали делать вид, что ничего не случилось. А институт был уже за плечами, и ему предстояло решить: работа или аспирантура. Когда Борис встретил Полю с офицером, выбор был сделан окончательно: уехать работать врачом.

Кто-то подошел к костру. Он поднял голову.

— Борис Николаевич, командир зовет.

Спустившись по ступенькам командирской землянки, Репнев увидел троих. Редькин — на него падали отсветы пламени из раскрытой дверцы «буржуйки» — сидел, у стола, Точилин ходил взад и вперед по землянке, шурша накиданными по полу сосновыми лапами. Третий, невидимый в темноте, сидел на нарах.

— Шибаев видел, как ты в больничный дом входил? — спросил комиссар. — И вообще нас тут, понимаешь, тревожат, друг, твои сведения.

— Сведения точные, — сказал Репнев. Ему не понравился этот допрос, но он понимал, что они вправе покопаться в результатах первой и столь удачной дальней разведки. — Я вышел за дома по аллее к реке, потом пошел обратно, и тут меня окликнула жена.

— А немцы-постояльцы скоро прибыли? — Комиссар внимательно следил за выражением лица Репнева.

— Минут через пятнадцать. — Теперь он тоже встревожился. Было в их расспросах какое-то знание.

— И вошли, особенно не удивившись вашему присутствию? — расспрашивал Точилин.

— Удивились. И даже Бергман открыл кобуру... Вернее, я сунул руку в карман, а он сразу открыл кобуру и сказал, что, кажется, он имеет дело с партизаном.

— Как же они перешли к делу?

— Не они перешли. Это моя жена сказала им, кто я, а мне — что Бергман ненавидит нацизм и готов с ним бороться.

— И тот немедленно подтвердил это? — Точилин почти торжествовал.

— Не тотчас. Бергман сказал, что действительно ненавидит нацизм, но что будет помогать только в том, что касается медицины.

— А денщик?

— Денщик вошел и ушел. Бергман послал его с поручением, а сам довез меня до госпиталя, вынес медикаменты и помог выбраться из Клинцов.

— Никакой связи не будет! — обрезал Точилин. — Это гестапо.

— Похоже, друг, они тебя как наживку выпустили в лес, — подтвердил и комиссар. — Быстро сработали после сигнала Шибаева, и так ловко все повернули. Этот фон Шренк хитрый шакал...

— Связи не будет, товарищ Репнев!

— А Полина? — пробормотал ошеломленный Репнев. — Что же она?.. Предательница, по-вашему?

— Вашу жену могли использовать как подсадную утку, — авторитетно разъяснил Точилин. — Возможно, она ни в чем не виновата, о плане Шренка и не подозревает. Впрочем, по поселку, — он взглянул в глаза Репневу и отвел глаза, — по Клинцам ходят слухи, что она живет с Бергманом... И тогда это все разъясняет.

 

Шренк был един в двух лицах: он был гебитскомиссаром и одновременно военным комендантом района. Это было исключение, из правил и само доказывало отношение к нему политической и военной верхушки оккупационных властей. И все, кто был связан с фон Шренком, имели некоторые привилегии. У Полины в комендатуре была теперь своя комната. Сейчас она сидела на подоконнике и смотрела на площадь.

Метрах в двадцати от входа стояло несколько легковых машин, около них прохаживались солдаты. Человек пять торговок сидели у самого шоссе над своими корзинами с нехитрой снедью: солеными огурцами, капустой и вареной картошкой. К ним редко подходили покупатели. И если подходили, то больше немцы. Слева за двухэтажной управой с облупившимися стенами приютился за длинным забором тихий домик гестапо. За ним видны были кирпичные стены бывшего костно-туберкулезного санатория. Там теперь был армейский госпиталь, и возглавлял его майор Рупп Бергман.

Была середина мая, и воздух был напоен смесью запахов черемухи, сирени и бензинового чада. Через поселок день и ночь шли на восток какие-то части. Особенно густо ревели моторы по ночам. Почти в каждом дворе торчали восьмитонные черные «бюссингманы» и трехтонные «опель-блитцы». Куда-то перемещались войска. Куда?

Бергман на этот ее прямой вопрос ответил, что он не интересуется планами командования, и, улыбнувшись, напомнил:

— Моя помощь вам, фрау, будет заключаться только в одном: я вам буду передавать в лес излишки медикаментов вермахта. Я не воюю. Ни на вашей, ни на другой стороне.

Несмотря на его любезность, она поняла, что это не просто отговорка. Ей даже показалось, что он зол на нее, но умело это скрывает. Это ее разочаровало.

В дверь постучали, она пересела за стол. Придвинула машинку.

— Войдите!

Вошел высокий лощеный фон Притвиц, адъютант фон Шренка.

— Фрау Мальтсов, шеф требует вас к себе.

— Какое-нибудь дело? — спросила она.

— Дело в одном, — сказал Притвиц, с улыбкой разглядывая ее, — вы прекрасны, мадам. Я думаю, в этом оно и состоит.

— Спасибо, Карл. — Она взглянула на него. Красивое лицо обер-лейтенанта с румянцем на свежей коже было полно лукавого понимания. — Но каждый день вы говорите мне одно и то же.

— И по многу раз, — отворил перед ней дверь Притвиц, — потому что люблю правду, мадам. А эта правда день за днем неизменна: вы прекрасны, мадам.

Полина прошла к кабинету фон Шренка. Притвиц, обогнав ее, отворил дверь.

Она остановилась у двери. Фон Шренк, махнув рукой, выставил адъютанта, вышел из-за стола и поцеловал ей руку.

— Вы как майское утро, Полин, как сияющее майское утро.

— Благодарю, шеф, — сказала она, — я уже неделю со всех сторон слышу комплименты, но не уверена, что я их заслужила.

— Будьте уверены, вы их заслужили. — Шренк, обняв ее за талию, подвел к креслу.

— Но я ничего не делаю, — сказала она, закаменев в его полуобъятиях и затем осторожно высвобождаясь, — а я привыкла работать, господин полковник.

— Просто Эрих, Полин, просто Эрих. — Он наклонился и приблизил к ней свое лицо.

Она в упор взглянула в это длинноносое мужское лицо, чисто выбритое, пахнущее одеколоном, с ироническим длинным ртом, с серыми умными глазами.

— Эрих, — сказала она, отстраняясь от настойчиво надвигавшегося на нее лица фон Шренка, — если вы джентльмен, прошу вас вести себя соответственно. Я подруга вашего товарища, не унижайте себя и меня предательством.

Шренк отдернул голову, встал, прошелся по кабинету, обернулся. Он стоял высокий, прямой, в застегнутом мундире. Крест на шее как бы приподнимал голову. Узкое лицо фон Шренка чуть покраснело.

— Спасибо, фрау, — сказал он после минутного молчания, — вы поставили все на свое место. Считайте это служебной формальностью. Проверкой. Да... Я верю Бергману, он верит мне, и я хотел убедиться в лояльности ко мне его дамы сердца.

Ей сразу стало легко. Секунду назад Полине казалось, что ее обязанности переводчицы пришли к концу, а с ними и дружба Бергмана со Шренком, и выполнение задания (которое, успела она подумать, ей еще никто не давал).

— Фрау Мальцева, — сказал он, — сегодня я вынужден потревожить вас и заставить наконец заниматься работой, которую вы так жаждете. Мне надо поговорить с одним человеком. Я должен предупредить вас, фрау: то, что вы будете слышать в этом кабинете, выносить отсюда нельзя. За этим специально наблюдает наш приятель Петер Кранц, — он улыбнулся, — и я не завидую тем, кто к нему попадает... О нет, — заметив ее возмущенное движение, перебил он сам себя, — о вас речь не идет. — Он взглянул на нее и продолжал: — Но даже мой счастливый друг Рупп, — он иронически скривил рот и слегка сощурил глаз, — даже он не должен знать о том, что происходит в моем кабинете. Устраивает это вас, фрау Мальтсов?

— Вполне, — сказала она. — Но вы мне это говорили еще в первый день моей работы...

В этот момент в кабинет ввели какого-то мужика.

Мужичок, небольшой, с быстрыми, уходящими от встречного взгляда глазами, бритый наголо, пахнущий навозом, сел на стул против фон Шренка. Тот кивнул Полине и задал вопрос.

— Вы сами видели все, что рассказывали лейтенанту?

Мужик, в один пригляд оценив Полину, ответил, что сам все видел и выдумывать не умеет. Шренк встал и прошелся по кабинету.

— Спросите: сколько было людей у тех, кто захватил заставу.

— Десятка четыре, — сказал мужик, — и по всему видно, что не все. Ишшо кого-то ждали. Пулеметов три штуки, и какие-то трубы. Миномет али нет — не разобрал.

— Как они себя называли? — спросил фон Шренк, выслушав перевод Полины.

— Как? Партизане! — с некоторым недоумением пошевелил лбом мужик.

— Чьи? — потребовал, глядя на Полину, фон Шренк. — Фамилия начальника.

— Дак это и так известно — редькинские, — сказал мужик. — Да он и сам был. Сам все оглядел, сам приказал полицейских кончать. Только приговор комиссар зачитал.

— Реткин, — фон Шренк, размышляя, подошел к окну. — Переспросите его: слышал ли он, как обращаются к этому человеку? Слышали ли другие? Почему он так уверен, что это именно Реткин?

— В прошлый раз, еще при старом отряде, они наше село два раза навещали, — мужик недоуменно смотрел на Шренка. — Помню я его. Он самый. Да и партизане хвастались: редькинские, мол, мы!

— Хвастались, — повторил фон Шренк, — значит, они горды, что состоят под его командованием?

— Гордые, это верно, — ответил Полине соглядатай, — да и понятно. Он с троими был, когда они патруль взяли. — Полине показалось, что в голосе у мужика появился яд, но, взглянув, встретила на обросшем лице одно крестьянское равнодушие, — этот Редькин, он таких делов наделает!

— Отлично, — сказал Шренк, сухо кивнув головой, — спросите у него: население участвовало в нападении или вело себя равнодушно?

— Какой равнодушно! — Мужик остервенился. — Нашенские сами полицейских брали, которые спали... Без населения разве б всех прибрали?

— Превосходно. Передайте ему, что он получит все, что ему обещано.

Мужик, кланяясь, отступил к двери и пропал за ней.

— Притвиц! — фон Шренк нажал кнопку звонка. В дверях возник адъютант. — Немедленно позвоните начальнику русской полиции. В пять ноль-ноль собрать у меня четверых, взятых при уничтожении отряда Реткина и согласившихся служить нам.

Адъютант исчез.

— Вы мне понадобитесь в пять часов, фрау Мальтсов, — сказал фон Шренк, улыбкой смягчая сухость, — вы не в претензии, что рабочий день несколько затянулся?

— Работа есть работа, шеф.

Шренк кивнул улыбаясь. Она вышла.

В три часа к ней постучал фон Притвиц.

— Мадам, приехал ваш друг. Он сейчас у шефа.

Бергман, как всегда, увозил ее домой обедать.

 

В ее комнате шаркает шваброй Нюша. Полина, войдя, пытается у нее отобрать швабру, но та не дает.

— Куда уж тебе! — ворчит ока. — Важна больно такие работы делать! — У Нюши каменное, неприступное лицо.

Сначала она обрадовалась, узнав, что Полина поступает на работу: будет теперь паек, не надо у постояльцев одалживаться. Но уже через день настроение у нее резко изменилось. Полина знает, что Нюше тоже сложно. Поселок незримо и всевидяще следит за ней. Теперь в глазах поселковых женщин Полина уже, вне всяких сомнений, «немецкая овчарка», и Нюше со всем ее правдолюбием защищать жиличку от таких обвинений трудно.

— Нюша, — говорит она, садясь на кровати, — помнишь тех четверых, их еще коровами немцы наградили?

— Предателев, что ли? — спрашивает та, прекращая шаркать по полу. — И чего?

— Что за люди они раньше были? — Полина смотрит, как солнце пробирается по столу к старой стеклянной сахарнице и как начинается многоцветная прекрасная игра стекла со светом.

— Такие же были, как все, — ворчит Нюша, опять приступая к уборке, — как ты, к примеру. Гаркуша в магазине работал продавцом. Кобзев, тот из Большого Лотохина, скотник. Это теперь он сюда перебрался. Воронов, тот пил крепко. На маслозаводе там пьяни этой завсегда много водилось. Теперь там за начальника. Чуть что, с кулаками к морде. Да и как ему не лезть. Поселковые ребятишки его детей отколотили. Каменюками окна выбили... Живет-то как зверь. Таиться да сторожиться надо.

Полина слушала молча. Нюшина информация была очень полезной.

— А взять Шибаева Алеху! — увлеклась Нюша. — Какой мужик был! Здоровецкий! Красивый! В озере зимой купался. Его весь поселок любил. Как армию нашу тут побили, в партизаны пошел. И там отличался!.. И на тебе — предатель... А все эти бабы сволочи!

— При чем здесь бабы? — Полина не спешила, зная, что Нюша и сама все выложит.

— Ведь такой случай, — оживилась Нюша и, отставив швабру, села на кровать к Полине. — Немцы-то, как редькинских прижали в лесу, понавезли семей партизанских и пригрозили: сожгут, мол, как шалыгинских. А Нинка-т Шибаева, она ж молодая, у их дочка Олька — загляденье, а не дите... Вот как они завыли-то, он и не выдержал, сдался. А как сдался — известно: стал предателем, все рассказал. Хоть и чего там рассказывать-то? Погиб отряд как есть. Весь погиб. Так я тебе скажу: какой ни есть человек, а совесть в нем воркочет, коли человек, а не скотина. Ведь до чего же немцы этого Алеху вознесли! Опять директором мельницы поставили и в полицию звали, и помощником бургомистра. А он ни в какую. Мужик был здоровенный, камни на нем возить, а ноне тень одна. Извелся весь. Да и на Нинку-то глядеть страшно — одни кости да глаза и остались. Мужик пить начал. Соседи говорят, бьет ее каждодневно. А недели две назад из петли его вынули. Еле откачали. Вот она, совесть-то, девонька, — Нюша встала. — Так что гляди... Служить-то им, окаянным, — оно дело не русское, не божеское оно дело.

 

Ровно в пять она входила в кабинет фон Шренка. Там уже сидели пять мужчин. Четверо были те самые, одаренные коровами. Пятый — коренастый, с тяжелыми скулами и узкими пристальными глазами человек, постриженный под полубокс, — Куренцов, начальник полиции. Шренк кивнул ей на кресло неподалеку от стола и продолжал читать какие-то бумаги. Все пятеро сидели тихо.

— Гаркуша, — сказал фон Шренк.

Невысокий черноволосый мужчина с бегающими глазами вскочил и вытянулся.

— Где был Реткин, когда вы начали переправу?

— Так я ж уже сдался, — высоким, тонким говорком заспешил Гаркуша. — Воны тильки сунулыся, а я вже сдался. Я ж эсэсманам сдався, а не егерям. Я ж по болоту к им ушел.

— Спросите об этом же Воронова, — сказал Шренк, обращаясь к Полине. Он почти не слушал ее переводов, зато внимательно разглядывал мужиков, когда они отвечали. Шренк, видимо, неплохо знал русский.

Воронов тоже сказал, что он не помнит, где был Редькин. Он плыл, чтобы сдаться, и на берегу сразу поднял руки. Бородатый кряжистый Кобзев сдался еще во время разведки. «Это может подтвердить хоть Алексей Филимоныч», — Кобзев показал на Шибаева.

Шибаев, она его запомнила еще тогда, на площади — могучего, светловолосого, с мощной челюстью и каким-то телячьим взглядом, — этот Шибаев действительно был неузнаваем: обросший светлой бородой, с исхудалым темным лицом, над которым в беспорядке вились светлые волосы. Услышав свою фамилию, он кивнул. Голубые выпуклые глаза его коротко оглядели всех и куда-то ушли, взгляд словно провалился.

— Спросите: Шибаев был начальником разведки, знает ли он базы отряда Реткина? — Шренк, покусывая губы, следил за допрашиваемыми.

— База была в Черном бору, — сказал Шибаев глухо, — я ее назвал тогда господину Кранцу.

— Были ли запасные базы?

— Нет, — сказал Шибаев, опять куда-то пропадая, — не помню. Да и не было их.

— Почему он уверен, что их не было? — Шренк все пытливее приглядывался к Шибаеву. Полине стало не по себе от этого его интереса. После того, что рассказала Нюша, она с особенным любопытством ждала встречи с Шибаевым, и он сразу же вызвал в ней глубокое и полное сострадание.

— Полковник фон Шренк спрашивает вас, почему вы так уверены, что у Редькина не было запасных баз? — Она смотрела прямо в эти голубые выпуклые глаза, полуприкрытые золотыми ресницами.

— Потому что не такой Редькин человек, чтобы иметь сорок баз, — сказал, возвращаясь откуда-то издалека, Шибаев, — он драться любит. А базы закладывать — на это другие мастера.

— Кто мастер закладывать базы? — не слушая ее перевода, перебил Шренк.

— Да хоть бы Шалыгин был, — сказал Шибаев, усмехаясь, — все закладывал их, пока под поршень не попал.

— Знает ли он еще какие-либо отряды в местной зоне? — спросил Шренк. Шибаев очень заинтересовал его.

— Отрядов сейчас тут никаких нету, — сказал Шибаев, — да и быть не может. Как эсэсманы прошарили, какие ж тут отряды? Да и раньше один редькинский был: остальные больше с бабами воевали...

— Так, — фон Шренк встал. — Фрау Мальцева, прошу переводить очень точно. Господа, вы уже награждены германской администрацией и этим самым полностью поставлены под ее защиту. Сейчас нам необходимо найти человека, который смог бы найти и внедриться в отряд Реткина. Реткин, к сожалению, жив...

Полина увидела, как у всех четверых в лице что-то дрогнуло. У Шибаева в глазах блеснули не то слезы, не то страх. Остальные сгорбились.

— Реткин жив, — продолжал фон Шренк, — и это опасно, в особенности для вас. Мы и на этот раз разгромим его. Германская армия имеет достаточно сил, чтобы справляться с армиями Сталина, а не только с каким-то Реткиным и его бандой. Но вы должны помочь нам. Десять тысяч марок тому, кто найдет нужного человека. Есть ли предложения?

Полина, переводившая каждую фразу, закончила. Четверо понуро молчали. Потом бородач, крякнув, встал.

— Значит, так, — сказал он, — ежели вы меня хотите послухать, так я такого человечка вам предоставлю.

Полина уловила взгляд Шибаева, тот, весь сожмурившись, как от боли, сквозь ресницы смотрел на Кобзева.

— Только тут такое дело. Десять тысяч — это на двоих? Или как?

— Он получит ту же сумму отдельно, — сказал фон Шренк. — После выполнения задания.

— К завтрему такого человека предоставлю, — солидно подержав в кулаке бороду, сказал Кобзев и сел.

— Совещание окончено. — Фон Шренк жестом отпустил всех. — Фрау Мальцева, вы тоже свободны.

Полина сидела в своем кабинете на подоконнике и курила. Ее била нервная дрожь. Да, Шренк не шутит. Она видела сейчас своими глазами четверых предателей, и один из них завтра должен привести шпика, которого немцы забросят в партизанский отряд. Почему нет связного из леса?

По коридору загремели шаги. К ней в комнату постучались.

— Позвольте к вам, Полин, — сказал, весело и нагло глядя на нее, Притвиц. — Сейчас шеф будет ораторствовать перед головорезами гауптштурмфюрера Кюнмахля. Хочу видеть это из вашего бельэтажа.

Полина выглянула в окно. Фон Шренк в сопровождении Кюнмахля обходил строй батальона. Около кого-то в первом ряду задержался, бросил несколько слов и потрепал по плечу. Потом, повернувшись, четко вышагал на середину пустого пространства площади.

— Солдаты! — крикнул он, стискивая руками ремень. — Вчера в селе Большое Лотохино погибло шестеро ваших соотечественников — солдат Германии. Перебито сорок человек полицейских. Это дело рук партизан. Славяне не созидатели, они разрушители. Они не имели порядка, мы принесли им его. Что они создали, кроме этих жалких хижин? — Шренк повел рукой в сторону строений вокруг площади. — Ничего! Идет война, война на истребление. Если они придут к нам, то разрушат наши древние города и наши памятники, сожгут наши посевы, изнасилуют наших женщин. Но на пути их стоит вермахт, и он не допустит этого. А сейчас гибель шестерых немцев взывает к мести. Вы обязаны быть жестоки, солдаты, во имя Германии, во имя нашего будущего. Я знал в своем районе село Большое Лотохино, но с этого момента вычеркиваю его из памяти. Там ничего не должно быть. Там никого не должно быть, вы поняли меня, солдаты? Будьте страшнее волков. Пусть нас боятся. Только страх держит на цепи дикарей. Во имя Германии и фюрера я позволяю вам все!

Кюнмахль выкрикнул команду. Четкий строй распался на десятки ручейков. Все они внешне беспорядочно, а на самом деле в полном порядке потекли к грузовикам. Один за другим грузовики наполнялись автоматчиками. На кабинах стояли на разножке пулеметы. Вот уже все грузовики набиты, как лукошко грибами, касками и блестят оружием на закатном солнце. Кюнмахль с подножки первого грузовика оглядел батальон, посмотрел на часы. Шренк внизу тоже посмотрел на часы. Погрузка была закончена в три минуты. Кюнмахль махнул рукой и скрылся в кабине. Взревели моторы. Тридцать мощных чудовищ, набитых карателями, один за другим выкатывали на шоссе.

Рядом смеялся и острил Притвиц. Полина подавленно молчала. Какая организация, какая уверенность в своем праве убивать и жечь... Дверь кабинета открылась, вошел фон Шренк.

— Как я и думал, милый Карл, вы под боком у красивой переводчицы. Ну-ка к телефонам.

Притвиц, понимающе улыбаясь, исчез.

— Вы все слышали? — спросил, посмеиваясь, Шренк. — Ну как еще я мог говорить с этими скотами? Надеюсь, вы не поверили ни одному слову этой болтовни. Я уважаю славян, они хорошо дерутся. Но с этими быками со свастикой на рукаве иначе не поговоришь.

— Они сожгут деревню? — спросила Полина, деревенея под взглядом светлых и добродушно посмеивающихся глаз Шренка.

— Война, милая Полин, война, — сказал он, успокоительно беря ее за плечо. — А война, должен я сознаться, довольно кровавая штука.

Утром, когда Бергман высадил ее из машины перед комендатурой, на площадь стали прибывать грузовики батальона Кюнмахля. Солдаты пели. Вернее, орали песни. Глаза у них блестели. Лица и руки до засученных до самых локтей рукавов были в грязи и копоти. От них несло потом, дымом и кровью. Они орали, играли на губных гармошках и плясали. Один, высокий, тоненький, сбросив каску, стоял у заднего колеса «бюссингмана» и блевал. Полина смотрела на них от дверей комендатуры, а они не смотрели ни на что и ни на кого. Потом кто-то из унтер-офицеров крикнул что-то, и нестройная толпа солдат с ревом повалила в поселок. Подошел грязный, всклокоченный Кюнмахль, и тут же подъехала машина фон Шренка.

— В чем дело, Кюнмахль? — спросил фон Шренк, вылезая. — Почему вы так распустили свою орду?

Кюнмахль, раскачиваясь корпусом, смотрел на фон Шренка. Глаза его исступленно высматривали какую-то точку на лбу полковника.

— Кюнмахль! — нервно окликнул его Шренк. — Очнитесь!

— Большого Лотохина нет, — сказал Кюнмахль, облизывая рот и не отводя взгляда от лба Шренка. — Приказ выполнен... Но люди... Люди возбуждены, господин полковник... Я разрешил им развеяться... Они направились в бордель...

— Черт знает что, — пробормотал Шренк, проходя мимо Полины, с которой даже забыл поздороваться, — и это отборные части?!

 

Утро было солнечным. Крепкий запах хвои гулял между костров. Репнев умылся и сел под куст орешника. Мелкие щербатые листья сразу зашептались у него над ухом..Неподалеку у костра разговаривали Надя и Копп. В последнее время с Коппом происходили разительные изменения. Во-первых, он все время пробовал говорить по-русски, и это отчасти удавалось, во-вторых, он постригся и сбрил бороду, отчего немедленно и неотвратимо потерял всю свою значительность, и превратился в двадцатилетнего белобрысого мальчугана с тонким носиком, с большими голубыми глазами на узком лице. И Репнев с этого момента стал чувствовать себя почти отцом этого наивного и самоотверженного парня.

Вокруг в лагере вовсю шли какие-то приготовления. Редькин отдавал приказы, Точилин посылал кого-то их выполнять. Молодые ребята, которых в лагере было уже человек двадцать, уходили с Трифонычем заниматься боевой подготовкой. Юрка с группой подрывников колдовал над какими-то капсюлями и проводами. Они недавно обнаружили в лесу, у разбитой пушки, несколько десятков снарядов и теперь вытапливали из них тол.

Лагерь жил напряженно. Несколько дней назад был разгромлен гарнизон в большом селе у самого шоссе. Убито несколько немцев и несколько десятков полицаев. Местные помогли, и операция прошла без потерь. Редькин опять готовил большую операцию. Какую — никто не знал.

Ударили выстрелы. Лагерь всколыхнулся. Тушили костры, метались какие-то парни, выкрикивали приказания командиры. Дыбились и ржали лошади. Репнев вскочил. К нему, на ходу надевая санитарные сумки, бежали Надя и Копп.

— Эй, не стреляй! — закричали издалека. — Свои, застава!

— Отставить! — гаркнул Редькин, вскакивая.

На поляну вышли трое. Двое были из отряда — мужики лет под сорок, из бывших точилинских. Рядом с ними шел рослый человек, тяжелоплечий, широкоскулый, в старой пилотке поверх русых, давно не чесанных волос, в расстегнутой шинели, с волосатой грудью в распахе гимнастерки.

— Переговоры вот, — сказал один из дозорных, — от будиловских он, значит.

— В чем дело? — спросил Редькин, оглядывая с ног до головы пришельца. Тот под этим взглядом немного занервничал, застегнул шинель, поправил пилотку.

— Такое дело, — сказал он волжским округлым говорком, — порешили промеж себя, значит, идтить до вас, товарищ командир. Как вы бьетесь с немцами, а наш Будилов больше по питейной части... Да и отомстить нам охота за Большое Лотохино.

— Сколько человек? — спросил Редькин.

— Почитай, рота. Пять десятков.

— Рота, — сказал Редькин задумчиво. — Самогонку пить я вам ведь не дам.

— Да мы знаем, товарищ Редькин, — густо окал будиловец. — Мы и сами заразу эту больше с тоски...

— С то-оски, — передразнил Редькин его говорок, — немцев надо было бить, тогда б не затосковали... А что стряслось в Большом Лотохине?

— А за вас, как вы там побывали, — медлительно тянул волжанин, — эсэс его сожег. Женщин, деток, стариков, не говоря что мужиков — всех в колхозной конюшне кончили. Бензином, такое дело, облили и сожгли,

Редькин вскочил. Он был землисто-бледен.

— Откуда сведения? — спросил он хрипло.

— Робята видали. — Волжанин повернулся: — Робята! Ходи сюда!

Из леса вывалила толпа. Молча и торопливо залила поляну.

Редькин повернулся к будиловцам. Они стояли вокруг, обросшие, сумрачные, исподлобно оглядывали нового своего командира.

— Вот что! — крикнул он, привставая на цыпочки. — Ребята! Если вы пришли ко мне, то знаете, на что пришли! У меня в отряде всегда потери. Потому что тут немцев бьют, а в догонялки с ними не играют. Но чтобы немца бить, нужна дисциплина! Порядок! Организация! Потому что они этим нас всегда и били. Так вот; у меня пьянки не будет! И гулева никакого! И бриться и стричься заставлю с первого раза, кому не подходит, вали обратно. Кто остается — слушай команду: с правой руки ста-но-вись!

Он вытянул руку, и мгновенно, послушные команде, побежали, затолкались, становясь и вытягиваясь, люди. Через секунду стояла стройная шеренга, только в самом хвосте кто-то, матерясь, пытался втиснуться в строй. Редькин, поигрывая желваками на скулах, вышел перед строем. За ним шли Точилин и комиссар.

— День отдыху, — сказал Редькин, искоса поглядывая на носилки, стоящие в траве, на белые повязки, сверкающие в зеленом мареве молочая. — А завтра пойдем и расплатимся с Гансами. Ясно? Поквитаемся за Большое Лотохино и за всю нашу землю!

Весь день шла подготовка к походу. Вновь прибывшие рубили деревья. Рыли землянки. Лагерь сейчас напоминал лесхоз. Везде лежали стволы берез, сосен, их обрубали, строгали, пилили. В нескольких местах на подходе сделали завалы. Редькин помнил уничтожение своей базы в Черном Бору. Теперь он был ученее. Он хотел, чтобы немцы, если бы они прорвались к базе, встретили здесь крепость не только природную, а и воинскую.

Репнев позвал Коппа.

— Пойдем, Ганс, осмотрим ходячих раненых.

Они пошли в ельник. Тяжелый пахучий дух хвои кружил голову. Солнечные клинки вспыхивали в промежутках между елями и гасли.

— Борис, мне сейчас кажется, никакой войны нет, — сказал Копп, повертывая к Репневу юношеское лицо с распахнутыми глазами под белесой щеточкой бровей. — Просто я познаю прекрасную страну и прекрасных людей.

Из-за сосны, выставив перед собой винтовку, выпрыгнул часовой и секунду моргал глазами на подходивших.

— Ф-фу, — сказал он, вытирая лоб, — ну делишки. Кабы не посмотрел, точно бы пальнул. Как же вы, товарищ доктор, по-немецки тут разговариваете.

«Копп забыл о войне, — думал Репнев, — война на день дала ему забыть о себе. А мне нельзя забыть ни на минуту. Вчера эсэсовцы сожгли целое село. Завтра бой. И там где-то, в общем даже недалеко, в тридцати километрах, в одном дне ходьбы, в часе езды на машине, в доме, где я жил когда-то, самая близкая и самая чужая мне женщина».

Он долго не пускал к себе этих мыслей, но вдруг они рванулись и затопили его, овладели им всем, опутали, влезли в каждую пору его тела. Потому что тело его знало ее, ту неистовую, светловолосую, с нежным и капризным лицом, ту стонавшую в его объятиях, ту прихотливо-изменчивую днем, надменную вечером и только ночью сдавшуюся, шепчущую его имя и слова потрясающих душу признаний, ту, пьющую его жадными и жаркими губами, ту невозвратную, любимую... Неужели у нее то же было и с немцем? И вдруг, взглянув на Коппа, весь закостенел от боли. Борис почти ненавидел сейчас этого белесого бессмысленного мальчишку, оба они, и Копп и Бергман, были немцами. И с одним он мог дружить, следовательно, другого она могла любить. Ибо оба они не были нашими врагами. Он представил себе, что в доме в Клинцах происходит ночью. И зубами заскрипел от едкой горечи этой галлюцинации. И немцу она шепчет те слова, что шептала когда-то ему, только ему...

— Надя очень красивая девушка, — сказал вдруг, весь заалев, Копп.

...Если Поля любит Бергмана, то Бергман не наци. И если это так, бдительные комиссары и Точилин ошиблись и спутали ему всю игру. Его ждут там, в Клинцах.

Он вдруг принял решение. Сразу после боя он объяснит все Редькину и снова попросится в разведку в Клинцы. Конечно, после боя будет трудно: появятся раненые. Но он должен убедить Редькина. В Клинцах его ждут...

 

...Рано утром отряд уже был на марше. Солнце уже взошло и жарко припекало спины. Репнев поглядывал на вспотевшие лица, на соляные круги между лопаток партизанских гимнастерок и рубах, вслушивался в разговоры. Будиловцы (их легко было узнать по бритым незагорелым лицам) были перемешаны с точилинскими и добровольцами, пришедшими в отряд. Повсюду шло выяснение отношений.

Впереди Бориса в четверке шагал молодой парнишка, пришедший с группой Нади, коренастый рассудительный точилинец с бородкой и два рослых будиловских перебежчика.

— Так сам-то он, Будилов, что за птица? — интересовался точилинец. — Трепло? Или к делу годен?

— Оно, браток, вишь, какое дело, — лениво отвечал рослый парень с чубом из-под неизвестно как попавшей к нему мичманки, — мужик-то он смелый и немцев не любит, да программы, понимаешь, в нем нету. Пьет, гуляет, а потом ка-ак подымет ночью, да и поперли на какую-нибудь зондеркоманду.

В негромких разговорах, в глухом топоте, в побренькивании удил шедших позади лошадей, взятых под будущие трофеи и будущих раненых, колонна текла и текла между соснами, увязая в зыбком мху и хвойной подстилке бора. Высверкивало оружие, коротко ржали лошади. Редькин и комиссар непрерывно рыскали из конца в конец колонны. Настроение ожидания и тайного волнения возбуждало людей.

Копп горбился в седле. В своем обмундировании солдата вермахта со споротыми нашивками и погонами он странно выглядел в этой разноликой, но однородно чуждой для него колонне. Под ним был гнедой, смирный мерин, но, даже когда тот шел шагом, Копп съезжал ему на шею. Уже дважды пришлось подтягивать подпруги.

— Странно, — сказал Копп, — Борис, понимаешь ли ты, что мы идем стрелять в немцев и австрийцев таких же, как я. Идем бить гансов, как говорит Юрка. Но я же Ганс.

На звук немецкой речи впереди обернулись, но тут же успокоились.

— Наш фриц разговаривает, — объяснял кто-то будиловским. Те долго еще оглядывались, привыкая к Коппу.

— Ты сам говорил, что сейчас неважна национальность, важно, кто за что борется, на чьей стороне добро. — Репнев посмотрел в ало загорелое лицо Коппа. В светлой влаге Копповых глаз туманилась какая-то дальняя и высокая мысль. Он вдруг застенчиво улыбнулся.

— В какой-то книге восемнадцатого века я вычитал вот такое, — Копп наморщил лоб, вспоминая: — «Война — это сатанинская выдумка, чтобы унизить в человеке все божье. Пока щебечут птицы и звезды пронизывают с ночного неба наши души, пока возлюбленная ждет у мостика над тихим прудом и груди ее полны жажды твоих ладоней, а тело налито терпким вином желания, можно ли думать о смерти своей или ближнего? Умирать посреди цветущей жизни — это ли не нелепость? А как убить другого, когда и для него щебечут птицы, сияют звезды с ночного неба, когда и его ждет налитая соками жизни подруга, склоняясь над перилами вечернего пруда?

И подо всем этим черви готовятся всосать и переварить нашу плоть. И он стреляет в тебя, чтобы выжить, и ты стреляешь в него, чтобы выжить, но разве нельзя просто жить, а не выживать, разве пули, штыки и копья нужны для жизни, а не для смерти?

Господи, как остаться на войне человеком?»

Репнев почувствовал, что все отдаляется от него: и шарканье ног, и звяканье трензелей, и негромкий говорок колонны. Да, он тоже думал над этим: как остаться человеком на войне, как не озвереть, не стать тупым, привычным орудием истребления. Ты молодец, мальчик!

— Сто-ой! — раздалась команда.

Партизаны вышли на опушку леса. Колонна развернулась лицом к Редькину. Он сидел на лошади изжелта-белый, сдвинув серые брови над едкими глазами. Фуражка была нахлобучена на самый лоб, бинокль постукивал по груди.

— Ребята, — сказал Редькин, — будем бить их в бога и душу мать. Будем бить за все. За то, что они к нам полезли, за то, что они тут творят, за Большое Лотохино, за матерей наших, за детей наших. Пленных не брать! Нам их некуда девать. Стрелять по сигналу, и гляди у меня, если кто струсит и начнет без команды! А вы, будиловские, должны показать, что там, у себя, бока не пролежали! После того как взводные расставят вас на позицию, затаиться, лечь как камень и ждать. Прикажу: стреляй от пуза, зашвыривай их гранатами, по сигналу кидайся, рви глотку, режь, не знай пощады! Как они с нами, так мы с ними. Баста.

Он отъехал и махнул рукой, тотчас к нему подбежали несколько человек — командиры взводов, а потом колонна стала делиться, дробиться, расползаться. И скоро на поляне остались только несколько пареньков, оскорбленных тем, что их придали санчасти, Репнев, Копп и комиссар.

— Неправильную линию гнет командир, — подъехал к Репневу комиссар, — мы не фашисты. Пощады, говорит, не знай...

— А куда девать пленных? — угрюмо спросил Репнев, он всегда мучился этим страшным для партизан вопросом: куда девать пленных и что делать со своими ранеными?

— Конечно, верно, — сказал комиссар, кивая шафранным татарским лицом, — а все-таки так прямо валить: «рви за глотку, дави» — неполитично.

Репнев слез с лошади и пошел к лиственному подлеску, сменившему бор. Издалека слышался смутный гул. Значит, они вышли к шоссе. «Почему решили нападать днем? — думал он. — Странный мужик этот Редькин. Но воевать умеет. Посмотрим, что он придумал».

В редколесье, между ореховыми кустами, за пнями, в выбоинах и ямках, лежали партизаны. Серая лента шоссе сверкала метрах в тридцати. Кое-где видны были ползущие фигуры. Группы прикрытия уходили в обе стороны от основных сил.

Репнев прилег чуть позади цепи, смотрел, как маскируются за кустами люди. На той стороне шоссе тоже мелькали между кустов и молодых березок ползущие фигуры. Подполз Редькин.

— Носилки запасли? — спросил он, утирая лиг со лба.

— Копп готовит.

— Надо раненых быстро относить. Тут минуту промедлишь — и хана.

Далеко от ближних к шоссе кустов замаячили шестом.

— Едут, — сказал Редькин, и на лице его возникло выражение такого хищного и сладостного ликования, что Репнев уже не отводил от него глаз. — Едут Гансы! — прошептал Редькин. — Дождался я встречи...

Теперь он не отрываясь наблюдал за шоссе. Вот наплыл рев, стал оглушительным, показался бронетранспортер. Дула его пулеметов шевелились, ощупывая дорогу. Каски солдат торчали над бронированным кузовом. За бронетранспортером метрах в двадцати показались грузовики. Теперь они катили уже вдоль кустарника, в котором затаился отряд, и Репнев, глядя на застывшие за кустами спины, ждал команды, от которой должна взорваться вся эта махина техники и людей. Но колонна шла беспрепятственно. Из каждой машины торчали каски. Они были набиты густо и плотно, как патроны в смотанной пулеметной ленте. Солдаты пели. Это стало слышно, лишь когда грузовики прокатили мимо того места, где лежали Репнев и Редькин. Они пели старую песню «Вахт ам Райн».

У Репнева ненавистью свело скулы. Они ехали по его земле и пели свою наглую, победную песню. Они были на русской земле, у древних рек Великой и Ущеры, а пели о своем Рейне, который они собирались защищать здесь, у нас, у наших рек. Колонна ползла и ползла, а замерший Редькин все смотрел из-за кустов на дорогу и не давал команды.

— Эти наши! — сказал Редькин. Он неотрывно следил за ползшими по шоссе машинами. На кабинах стояли тяжелые пулеметы на разножках, солдаты пели.

Редькин встал. Неторопливо снял с плеча автомат. Репнев увидел, как пулеметчик на второй машине вдруг словно споткнулся о Редькина взглядом и что-то закричал.

— Крой! — гаркнул Редькин, полоснул по сидящим в грузовике, лопнула тишина. Со всех сторон ревело и свистело. Со всех сторон плясало пламя выстрелов. Раз за разом ахали взрывы гранат. Несколько грузовиков горело. Первая и последняя машины, подбитые, подожженные, надежно закупоривали выход с шоссе. Два или три грузовика еще пытались вырулить обратно. С остальных градом сыпались солдаты и падали на серый асфальт. Автоматы, пулеметы и винтовки отряда ошпаривали их с неистовой стремительностью. Одному грузовику удалось вырваться через кювет, но тут же грохнула граната, и солдаты стремглав сыпанули с него, падая и отвечая огнем. Со всех сторон к горящим и уткнувшимся в обочины грузовикам, пронизывая их от борта к борту, тянулись огненные строчки. Все шоссе полно было стонами и криками. Редькин оглядел бушующий квадрат, где погибла немецкая колонна, и высоко крикнул:

— Впе-е-ред!

Со всех сторон ринулись к шоссе фигурки. На бегу они били и били из винтовок и автоматов, и через минуту все шоссе было облеплено партизанами. Одни, продолжая стрелять, обегали развороченные машины, другие копошились около убитых немцев, забирая оружие, и только от того грузовика, что встал, как вздыбленный зверь над кюветом, четко отвечали немецкие «шмайсеры».

Скоро партизаны, оставив на шоссе кое-кого из товарищей, особенно выделявшихся среди темных немецких трупов своими вылинявшими гимнастерками и рубахами, поползли к кюветам и, укрывшись там, начали дуэль с залегшими солдатами. Редькин, перебегавший от группы к группе, вновь встал и снова скомандовал атаку. Опять со всех сторон кинулись к кювету фигурки. Но немцы, залегшие в кювете как в траншее, опять стегнули огнем, и фигурки партизан припали к земле, стали отползать. Редькин, все еще шедший вперед, вдруг рванулся, вскинул голову и начал оседать на землю.

К нему кинулось несколько человек. Репнев, не обращая внимания на злобное жужжание вокруг, подбежал, вырвал из чьих-то рук и отволок в кювет отяжелевшее тело. Тут же оказался Копп. В руке у него были индивидуальный пакет, инструменты. Разорвав гимнастерку, Репнев определил характер ранения. Пуля прошла навылет, рана была неопасной. Он быстро очистил ее. Редькин начал приходить в себя. Вокруг с осиным высвистом реяли пули. Некоторые из них вонзались в травянистую стену кювета.

Редькин открыл глаза, прислушался. Подбежал и склонился над ним Точилин.

— Ранен?! — У Точилина все лицо плясало, дергались губы. — Говорил же я! Говорил!..

— Точилин, — сказал, вслушиваясь в звуки боя, Редькин, — гранатами! И брать. Оружие надо прихватить из машин и раненых увести с шоссе, а эти... гады... не дадут. Пока помощь к ним не пришла, глуши гадов.

Точилин исчез. Бинтуя плечо Редькину, Репнев оглянулся: Коппа не было рядом. Одновременно там, где двигались под машиной немецкие каски, грянуло несколько разрывов. Огонь у немцев сразу ослаб. В это время все увидели стоящего на шоссе Коппа. В своем мундире со споротыми погонами и пилотке он стоял, развернувшись к торчащим немецким каскам, и что-то кричал. Стрельба прекратилась. Редькин, застонав, попытался подняться.

— Что он там орет? — спрашивал Репнева, морщась от боли в плече. — Переводи.

— Геноссе зольдатен! — кричал Копп. — Нет смысла лить кровь. Пора сдаваться!

— Ду-бина! — в ярости захрипел Редькин. — Скажи ему... — Он застонал. В полной тишине слышно было, как лопается что-то в кожухе догорающей машины и как позванивает катящаяся по шоссе спавшая с чьей-то головы каска.

Из кювета поднялся солдат и крикнул в ответ Коппу, что они будут драться до конца, потому что партизаны убивают пленных. Копп вдруг пошел прямо на их шевелящиеся каски. У него было слепое лицо, полное какой-то нежной веры.

— Геноссе! — кричал Копп. — Я такой же, как вы. Вы видите меня? Я из плоти и крови. Разве меня убили?

Редькин вскочил. Серое лицо его дергалось, он беззвучно от ярости матерился. Немцы же, помедлив секунду, вдруг начали мешковато вылезать из кювета, бросая оружие, вскидывать над собой руки.

И в этот миг загромыхал пулемет на кабине разбитого грузовика. Партизаны, вылезшие из кюветов, попадали обратно. Рослый офицер без каски с залитым кровью лицом резал очередями своих сдавшихся соотечественников. Двое или трое оставшихся в живых метались по шоссе, что-то вопя и спотыкаясь о трупы, но лязгающие по асфальту пули догнали наконец и этих. И в тот момент, когда упал последний из солдат, к грузовику кинулся Копп.

Он бежал простоволосый, в разодранном мундире, прямо навстречу слепящему огнем дулу пулемета и кричал только одно слово: «Геноссе... Геноссе...»

Немец в кузове подпустил его на десять шагов и всадил в грудь безоружному Коппу очередь. Две гранаты разнесли вдребезги остатки грузовика и немца-пулеметчика, а на шоссе в предсмертных муках катался Копп.

 

Перед кабинетом фон Шренка Полину остановил Притвиц. Он красноречиво указал на приоткрытую дверь — оттуда несся рык.

— Что там? — спросила Полина, прислушиваясь к голосу фон Шренка. Она даже предположить не могла, что он способен на такой рев.

— Шеф беседует с представителями гестапо и русской полиции, — улыбнулся Притвиц.

— Что-нибудь случилось?

— Случилось, но вам, красивой женщине, не должно быть дела до этого. — Притвиц нагло кокетничал.

— Притвиц, изложите переводчице комендатуры положение вещей, — голос Полины был тверд.

— Некий Реткин, — меланхолично сказал Притвиц, поигрывая ключами, — уничтожил на шоссе полторы роты нашей мотодивизии... Конечно, никто не предполагал, что эти идиоты будут передвигаться по нашим местам без охранения и дозоров. Но они же «фронтовики», а здесь же «тыл»! — Он скривил яркий, как у женщины, рот. — Вот и расплата.

— Но почему полковник так взволнован?

— Потому что подпорчена его репутация. Ведь наш шеф — это светило. Он известный специалист по очищению прифронтовых зон, и действовал он в Югославии. Его там ранили, он лечился в госпитале, и в это время партизаны атаковали немцев. Не знаю уж, что он тогда пережил, но, видимо, немало. С тех пор он и переквалифицировался на антипартизанские действия. Шеф — творческая натура. Он, если хотите, художник. Совсем недавно он уничтожил этого Реткина. Затравил, как охотник травит лису. И вот тот опять в наших местах и с немалыми силами. И теперь наверху могут плохо подумать о полковнике фон Шренке.

Полина, прислушиваясь к тому, что говорят в кабинете, а там уже говорили, а не кричали, не упустила ни слова из информации Притвица. Она и сама знала, что фон Шренк — птица высокого полета.

— Где ваши осведомители, Кранц? — на высокой ноте вопрошал фон Шренк. — Где они, я вас спрашиваю? Вас же, господин Куренцов, кажется, пора уволить. То дерьмо, которое вы считаете своими агентами, годится только на удобрение.

В ответ загудел голос Куренцова, мешавшего русские слова с немецкими. И снова пронзительно спросил фон Шренк:

— Где отряд Реткина? Вы оба представляете здесь службу безопасности. Вы должны знать. У меня есть все: батальон Кюнмахля и широкая возможность подкреплений из Пскова. Я прижму его и раздавлю так же, как сделал два месяца назад. Но я спрашиваю у вас: кто мне укажет место его базы?

В кабинете молчали.

— Двести немецких трупов посреди стратегического шоссе. Операция произведена днем. Нагло, резко, умело! Как мы сможем править туземцами, если мы позволяем этим бандам убивать хозяев? Разговор окончен. Мы вернемся к нему позже.

В дверь, стараясь не топать, прошли трое. Куренцов и два его помощника. У всех троих на лице было выражение тоскливой ненависти.

— Шеф знает, как производить экзекуции, — на ухо Полине сказал Притвиц. — Кранц никогда не простит ему, что он отчитывал его вместе с Куренцовым.

Через несколько минут вышел Кранц. Он бегло оглядел стоявших у окна переводчицу и адъютанта, кивнул им и вышел. На правильном его лице не было никакого иного выражения, кроме сосредоточенности.

Полина прошла к себе в комнату, села, как всегда, у окна. От картины Шишкина на стене веяло старинным покоем. Она вдруг обрадовалась ее присутствию в комнате. В последнее время дома ей бывало неуютно. Вся жизнь обратилась в ожидание. Нюша, ничего не понимавшая, но заразившаяся общей атмосферой тревоги, суетилась около, все время расспрашивая и неизвестно чему соболезнуя. Бергман, не задавая вопросов, изредка взглядывал своими коричневыми, уходившими все дальше в синеву глазниц зрачками, и от немоты этого вопроса она страдала особенно сильно.

Разговоры по вечерам ограничивались событиями в поселке. Почти каждый вечер Бергман рано уходил к себе и до полуночи играл на скрипке. Чаще Моцарта. Иногда Равеля. Она, уткнувшись в подушку, плакала. Теперь она почти ненавидела Николая. Явиться сюда, придать их жизням, заброшенным в крупорушку войны, новый и высокий смысл и сгинуть, выставив ее перед человеком, ею же вовлеченным в дело, безответственной и наглой болтуньей. Она даже во сне бормотала пароль. А из лесу никто не шел.

Она все чаще думала о Бергмане. Как с ним трудно! Сидит, ест, молчит. Ходит во дворе под черемухами. Молчит. И на широколобом смуглом лице с горбатым носом одни глаза, и эти глаза укоряют. Она почти с мольбой смотрела на него утром. «Скажи-скажи хоть слово». Но он молчал, орудуя ножом и вилкой. Потом дожидался ее, сажал в машину. Иоахим довозил ее до комендатуры. Бергман прикладывал руку к козырьку, Иоахим улыбался, стоя у раскрытой дверцы, и она уходила.

В дверь постучались. Вошел Притвиц. Этот златокудрый розовощекий херувим сейчас раздражал ее.

— Фрау, — Притвиц смастерил на физиономии таинственное и торжественное выражение, — вы тут скучаете, как дама в ожидании ушедшего в поход рыцаря, а события могут отменить его возвращение, война разгорается, и возникают все новые загадки.

— И что это за новые загадки?

— Например, — сказал, заглядывая ей в глаза и кокетничая, Притвиц, — было четверо перебежчиков из отряда бессмертного товарища Реткина. Один из них собирался вчера привести человека, который согласится разведать расположение банды этого Реткина. Так вот: он не явился. Не явится и человек, которого он должен был привести. Кроме того, ходят слухи, что прямо из комендатуры он двинулся к тому самому Реткину, о котором шла речь.

Она вспомнила бородача, обещавшего привести человека для засылки в Редькину. Неужели это был свой? Он тогда не внушил ей никакой симпатии. Наоборот, ей он показался кулаком, думающим только о мошне. Вот другой — рослый, голубоглазый, наоборот, вызывал в ней инстинктивное доверие. Но разведчик и должен так маскироваться, как тот бородач.

— Он же сам сдался. Разве он посмеет к ним вернуться? Они его убьют!

— О женщины! — философски сказал Притвиц. — Фрау Мальтцов, скажите, вы пьете настоящее французское шампанское?

— Я чувствую, что оно появилось в офицерском клубе, — улыбнулась Полина. Но разговор надо было продолжить. — Но я бы на месте того человека ни за что бы не вернулась к партизанам.

— Полин, — сказал Притвиц, пытаясь взять ее руку, — Полин, вы милы, больше того, вы прекрасны, как истинная русалка, но что вы можете знать о мужчинах. Он русский. Если он не предатель, следовательно, он за партизан...

— Следовательно, я предатель? — спросила Полина, выпрямляясь.

— О, — сказал запутавшийся Притвиц, — вы!.. Вы чудо. Вы европеянка! При чем здесь вы?

— Продолжайте, — перебила Полина, — ход ваших рассуждений гораздо интереснее ваших комплиментов.

— Так вот, — сказал уже с меньшим одушевлением Притвиц, — он сбежал от своих в минуту их разгрома и собственной слабости. Теперь, когда партизаны набрались сил, он жаждет загладить свою вину. Он возвращается с повинной, и не просто с повинной, а со сведениями.

— Но что за сведения он мог принести? — спросила Полина. — Что в них способно заслужить реабилитацию?

— Сведения серьезны, — сказал, построжав, Притвиц, — он сообщит им, что шеф готовит агентуру. Они будут бдительнее.

— Все это не очень конкретно, — сказала она, — и они сами знают, что оккупационные власти не будут сидеть сложа руки после того, что они тут наделали на шоссе и в Большом Лотохине.

— Это правильно, — сказал Притвиц, что-то обдумывая, — но все-таки он сбежал.

Полина закурила. «А сбежал ли? — подумала она. — И если сбежал, то почему именно к партизанам? Может быть, почувствовал, что пахнет жареным, и просто скрылся. А обещал Шренку привести лазутчика, чтобы быть вне подозрений».

— Вы подали мне одну мысль, — сказал Притвиц, проницательно поглядывая на нее. — Он мог и не сбежать. Это надо проверить... — Он было пошел к дверям, но возвратился. — Поверьте, Полин, — сказал он с неожиданной страстностью, — мы придавим этого Реткина как крысу! — Ноздри у него раздулись. Он был похож на алкоголика, который уже знает, как дорваться до выпивки. — Мы с шефом поработали мозгами. Знаете, как будет называться операция по уничтожению этого партизанского Цезаря? «Троянский конь». Да. Это маленький шедевр военного искусства. И дело только за одним: знать, где их базы. Дело только за этим.

Ближе к вечеру вестовой пригласил ее в кабинет фон Шренка. Там уже кончался допрос Воронова и Гаркуши, двух из четырех перебежчиков от партизан. Фон Шренк был зол, красные пятна цвели на узких скулах.

— Фрау Мальцов, — сказал он ей, едва она вошла, — я уже час бьюсь с этими двумя паршивцами, но без вас многое не понимаю. Спросите у них: видели ли они кого-нибудь из своих двух товарищей после беседы в комендатуре?

Гаркуша, черноволосый, быстроглазый, в сером пиджаке «фантазия», и Воронов, русый, долгоносый, в грязной телогрейке, мялись перед фон Шренком с выражением паники на лицах и после ее вопроса в голос стали утверждать, что никого не видели.

После долгих выяснений Полина сообщила фон Шренку, что Воронов последним разговаривал с Кобзевым в коридоре комендатуры сразу после беседы в кабинете и тот похвастал ему, что на десять тысяч марок он себе купит грузовик и дом где-нибудь в Польше. Шибаев же шел с Гаркушей и за всю дорогу не сказал ни единого слова. Оба допрашиваемых были в поту, омерзительно пахли и пришли уже в то состояние полного умственного расстройства, когда от них наводящими вопросами можно было добиться чего угодно, только не истины.

Полина сказала об этом Шренку. Тот тяжелым взглядом обвел обоих, позвонил и приказал Притвицу посадить их в каталажку русской полиции и забрать семьи. Оба внимательно выслушали Полину. Гаркуша вдруг взвыл и бросился на колени: — Не виноват! — кричал он. — Ни в чем не виноват! Господин офицер, ослобоните!

Воронов только еще больше вспотел и смотрел на всех взглядом оглушенного быка.

Притвиц вывел их из кабинета.

— Мадам, — сказал с потугами на прежнее остроумие фон Шренк, — вы расцветаете, а я сохну. Не знаете ли вы эликсира, способного и во мне оживить какие-нибудь бодрые соки?

Она посмотрела на него. Говорил он это скорее механически, успевая краем сознания осознать себя и ее в этой комнате, а сам что-то обдумывал или рассчитывал. А ей надо было знать все про операцию «Троянский конь».

— Эликсир есть, господин полковник, — сказала она, — вино и беседа в кругу искренних и близких друзей.

Шренк, глядя на нее, улыбнулся.

— Вы считаете, что в наше время это валяется на полу и надо только нагнуться и подобрать? — спросил он.

— Что именно? — спросила она.

— Такие понятия, как искренность и дружба? — Он был серьезен.

Она приняла его тон.

— Господин полковник знает, что у него, кроме моей незначительной особы...

— Не прикидывайтесь, Полин, вы мне не друг...

— Это вы говорите только потому, что я люблю вашего друга, а не вас?

— Вот видите, женщина любит другого, а говорит о дружбе со мной. Это оскорбление для мужчины, и в этом я не заблуждаюсь. — Он стал даже печален. — Итак, — сказал он, садясь в кресло и придвигая бумаги, — вы считаете, что я мог бы отвлечься от мрачных размышлений в кругу друзей? Отлично. Карл! — он позвонил.

Вошел фон Притвиц.

— Карл, — сказал ему фон Шренк, оглядывая его щегольскую фигуру, — у нас сегодня гости! Вы довольны?

— В случае, если присутствующая здесь дама входит в их число, я счастлив! — вскинул подбородок Притвиц.

— Итак, фрау, мы ждем вас и майора в двадцать один ноль-ноль, говоря языком солдат, — сказал Шренк. — Что вы выяснили, Притвиц? — спросил он, переходя к делу. И пока Полина шла к дверям, она услышала то, что ее так интересовало.

— Семью Кобзева мы взяли. Жена и дети клянутся, что не видели отца с тех пор, как он ушел с полицейским. Следовательно, он не возвращался домой. Шибаев и его семья исчезли после разговора с вами. Пост на Никитской дороге проверил аусвайсы у трех человек. Это были Шибаевы и их дочка.

— Вы звонили в придорожные гарнизоны?

— Я звонил, шеф, но там не круглые болваны. Они бы перехватили, если б было кого.

— Этот Кобзев... — сказал Шренк. — Не тут ли вся разгадка, а, Притвиц?

Она закрыла за собой дверь.

 

Бергман стоял спиной к ней, глядя во двор. Черемуховые белые ветки сладостно и чуть тленно доносили в открытое окно свой аромат, и он царил в комнате, перебивая запах воска от свечей и дух укропа и свежей картошки, плывшие из кухни. Спина Бергмана, плотная спина спортивного склада зрелого мужчины, с лопатками, продавившими мундир, широкая к плечам, суженная к талии и расширенная мундиром у бедер, эта спина была сейчас сгорблена и неприязненна. Правда, враждебность не была явной и тем более вызывающей, но ее присутствие Полина очень хорошо ощущала.

— Собственно говоря, Полин, — сказал, оборачиваясь, Бергман, — я хотел бы, чтобы вы поняли. Я специалист, — сказал Бергман. — Я врач. Хирург. Это нужная человечеству профессия. И посреди войны тоже. По убеждениям я демократ и поклонник свобод. Если бы я был на Западе, я помогал бы французам и англосаксам. Они несут мои идеалы, и совесть сама подсказала бы формы, в каких я бы с ними сотрудничал. Я действительно ненавижу наци. — Он странно сморщил все лицо и тут же рукой расправил его. — И я понимаю... — Он вскинул глаза, в них была робость. «Боится меня обидеть», — поняла она. Прижавшись спиной к двери своей комнаты, она с интересом следила за этими попытками Бергмана выйти из игры.

— Помогать вам, это против моих убеждений, — сказал он нервно, — поймите...

— Доктор Бергман, — сказала она, — вы алогичны. И сами знаете слабость вашей позиции. Сейчас все, кто против наци, за свободу и демократию, как бы вы или мы ни понимали суть этих слов. Но если вы хотите, чтобы я не вмешивала вас в прямое сопротивление нацизму, я могу это сделать... Или, — спросила она беспощадно, глядя в ускользающие его глаза, — вы боитесь, что Кранц вытянет из меня на допросах и то, что касается вас?

Он вздыбился. Он шагнул от окна. Глаза его сверкали, широколобое лицо с огненными глазами стало почти грозным.

— Вы не оскорбите меня, Полин, — он встал против нее и сложил руки на груди, — вы не сможете оскорбить меня.

Она улыбнулась. Форма негодования была грандиозна, содержание ничтожно.

— Рупп, — сказала она, — не становитесь на цыпочки. Идет война. Мир поделен надвое. Честному человеку в стороне не отсидеться.

Глаза его погасли. Он улыбнулся и разнял руки. Потер их ладонь о ладонь. Прислушался. Нюша ворочала что-то в кладовой внизу, в кухне действовал Иоахим.

— Что я должен делать у Шренка, Полин?

Она обрадовалась. Только сейчас она поняла, как дорог ей этот человек. Скажи он «нет», и она просто забыла бы о его существовании, он мог бы часами торчать перед глазами, и она бы не замечала его.

— Мне нужно знать все про план «Троянский конь», — сказала она.

— Но связного же нет, — развел он руками.

Да, связного не было.

— Но к тому времени, когда он придет, я должна знать все о плане карательной операции. И вы поможете мне? — спросила она, подходя и кладя руку на его локоть. Он смотрел на эту руку.

— Я постараюсь, — наконец сказал Бергман. Лицо его было усталым, но как-то просветлело. — Я постараюсь, Полин.

Когда они садились в машину, на веранде появилась Нюша. Она взглянула на них, задержала взгляд на Полине, покачала головой и убралась. В последнее время отношения с Нюшей разладились. Полина понимала почему, но что она могла объяснить старой женщине: та была преданна, но насколько?

Иоахим мягко повел машину вдоль аллеи лип. В открытое стекло врывались ветерки, липовый сладковатый настой наполнял ноздри. Они проехали весь зашторенный, омертвело дремотный поселок, и Иоахим свернул на тихую улочку возле кирпичной стены бывшего костно-туберкулезного санатория. Вдоль редко стоящих за штакетником оград домов цвели клены. Изредка взлаивали в стороне собаки. Возле двухэтажного особняка, где когда-то помещался банк, а еще раньше, до советских времен, жил известный на всю округу льняной воротила Куренцов, дед нынешнего начальника русской полиции, мерно вышагивал часовой. Машина остановилась. Часовой отсалютовал автоматом. Бергман приложил руку к фуражке.

Они вошли в калитку, их уже встречал улыбающийся Притвиц, а фон Шренк приветственно вздымал руку из открытого окна второго этажа. Негромко и томительно звучал патефон. Старое аргентинское танго неслось из окна. От музыки ли или от мерцания свечей в прихожей Полина вдруг как-то поплыла. Странный хмель дымился в голове, пока она отвечала на приветствия фон Шренка и снимала с себя пыльник, пока знакомилась с рыжей и ярко накрашенной женщиной, назвавшей себя Калерией.

— Полин, — сказал фон Шренк, появляясь перед ней, — у вас нездешние глаза... Это наводит на грустные размышления по поводу присутствующих здесь мужчин.

Бергман на секунду обернулся, и она увидела резкую морщину, пронзившую его лоб.

— Вы непроницательны, Эрих, — сказала она, заражаясь вдруг атмосферой вечеринки, — такие мужчины способны зажечь любую женщину.

— Боюсь, они сгорят сами, и несколько преждевременно, — сказал фон Шренк, глядя сквозь открытую дверь на Притвица, поднимавшегося по лестнице с рыжеволосой красавицей. Тяжелое зеленое платье до земли и большое декольте очень шли ей. Притвиц что-то нашептывал ей, победоносно улыбаясь. У женщины было насмешливое выражение лица, глаза сверкали.

— Вы уже знакомы? — еще раз спросил фон Шренк. — Калерия — Полин.

— Мы уже знакомы, полковник, — сказала на неважном немецком Калерия.

И Полина вспомнила, как та стояла в кучке хорошо одетых людей во время казни партизан на площади. Это была Калерия Павлова, жена директора маслозавода и любовница фон Шренка.

— За стол! — пригласил всех Шренк. — Я попросил накрыть в кабинете. Мне кажется, здесь уютнее, чем внизу.

Полина вспомнила цель, с которой она сюда явилась, и огляделась. Огромный кабинет был полон сумраком. Свечи, зажженные на столе, наливали этот сумрак желтоватым знобким уютом. Низкий столик, за которым рассаживалась компания, был уставлен бутылками и снедью. Бокалы высверкивали хрусталем. Медвежья шкура, отброшенная к большому письменному столу в углу комнаты, придавала всему интимный вид, а пуфы, на которые усаживались гости, делали все вокруг совсем домашним.

— Шкура привезена из Польши, — проследив направление ее взгляда, шепнул Притвиц, придвигая к ней свой пуф. — Если и не сам шеф ухлопал этого медведя, то наверняка кто-то из стоявших поблизости.

Калерия с другой стороны стола, странно шевеля ноздрями, смотрела на них с Притвицем. Шренк что-то говорил Бергману, подняв для тоста бокал, но отвлекшись.

— За наших прелестных дам! — провозгласил фон Шренк. — Прошу простить мне убогость тоста, но я представляю себя лет через пятнадцать где-нибудь в Баварии, рассказывающим друзьям о походах и приключениях, и да не осудят меня дамы за некоторую фривольность, но воспоминание о тихом поселке, вокруг которого по лесам бродят банды разных Реткиных, а мы, группа немцев, пируем здесь, в кругу блистательных русских женщин, — само это воспламеняет сердце.

Полина стиснула зубы. Скотина! Русские дамы и пирующие господа-завоеватели! Она увидела предостерегающий взгляд Бергмана, улыбнулась ему и выпила.

— Шеф — замечательный человек, — сказал ей Притвиц, пока вокруг закусывали и беседовали, — поверьте, Полин, я фронтовой офицер и ни за что не пошел бы в адъютанты к какой-нибудь штабной крысе. Он меня восхищает, Полин, просто восхищает!

— Какие там секреты у молодежи? — спросил, поглядывая в их сторону, фон Шренк. — Рупп, берегитесь этого шалопая. Он способен увести женщину даже у Александра Македонского.

— Я не боюсь соперничества, — с тайной горечью в голосе сказал Бергман, останавливая на Притвице свои тяжелые зрачки. — Сердце Полин занято, и я верю этому сердцу.

Фон Шренк воспламенился.

— Дьявол! — закричал он, вскакивая. — За веру в женском сердце! Я преклоняюсь перед вашей любовью, друзья. Полин! Рупп! За вас.

Им пришлось встать. Полина не ожидала такого юношеского пыла в Шренке, но, вспомнив про крепкий коньячный дух, которым он обдал ее еще при встрече, все поняла. Опять, бередя душу, зазвучала пластинка. Калерия, обойдя стол, положила руку на плечо Бергмана. Тот, недоуменно улыбаясь, легко повел ее в танце, крепко обнимая за талию. Он, прямой, движущийся с мягкой и уверенной силой, и она, изменчиво гибкая, припадающая, отстраняющаяся, были отличной парой. Такого Бергмана Полина не знала и не принимала. Он внушал ей неприязнь. Неужели танец требует прижимать к себе эту шлюху? Так, может быть, и можно танцевать где-нибудь в притоне... Что с ней? Она вдруг отдала себе отчет в том, куда ведут эти мысли. Нет, ее совершенно не волнует, с кем и как он танцует. Он сообщник. Товарищ по борьбе — и только... Она оглянулась.

Обиженный ее невниманием Притвиц разливал вино в рюмки. Фон Шренк со смешанным выражением тоски и высокомерия на узком лице следил за танцорами. Танго оборвалось.

Тосты шли косяком. Притвиц выкрикивал их с гусарской лихостью, но замолкал, едва шеф открывал рот. Бергман тоже пил, но от вина становился только мрачнее. Это начинало тревожить Полину, но рядом с ней уселась Калерия, и внимание ее отвлеклось.

— Наконец-то я вижу женщину, о которой столько говорят, — сказала Калерия, наводя на Полину свои длинные зеленые глаза. Рот ее все время кривился, и Полина поняла, что имеет дело с неврастеничкой.

— Кто же говорит обо мне? — спросила она. — И чем я завоевала такую известность?

— Вы таинственны! — приблизила к ней лицо Калерия. — Вы отшельница! О вас говорят офицеры, о вас судачат русские бабы, о вас все спрашивают.

— Вы давно здесь? — спросила Полина, следя за фон Шренком, что-то объясняющим Бергману.

— В поселке пять лет, — Калерия нервно сунула в рот сигарету, вырвала из сумочки зажигалку и закурила. — И первый раз в приличном обществе. Мы с вами «немецкие овчарки», Полина, и я этим горжусь!

То, что Калерия говорила, жгло Полину, как раскаленная игла, вонзенная в сердце.

— Вам нравится, что нас так называют? — Она уже ненавидела сидящую перед ней женщину, но поддержать разговор было необходимо.

— Мне плевать, как они нас называют! — страстно зашептала Калерия, вплотную придвигаясь к ней и сверкая глазами. — Мне на них вообще плевать. Я своего муженька никогда не считала человеком. Хитрый, но тупица и хам. — Она вдруг хохотнула и затянулась. — Ей-богу, я бы о нем лучше думала, если б он ушел в лес к этим... — Она взглянула на Притвица, хмельно улыбавшегося им обеим. — Но у такой свиньи и на это смелости не хватило... Большевикам служил как Иуда, теперь юберменшам служит. — Она опять хрипло хохотнула. — А вам, Полина, — она приняла протянутую Притвицем рюмку, — я могу сказать... — Зеленые глаза впились в лицо собеседницы. — Я знаю, — Калерия отодвинулась и смерила ее с ног до головы глазами, — вы считаете себя другой, особой... Но, поверьте мне, гнить скоро нам обеим. Я немцев обожаю, но их отсюда попрут... — Она выпила.

— Попрут? — спросил по-русски захмелевший Притвиц. — Что это такое?

— Попрут, — с безуминкой в глазах юродствовала Калерия, — потому что они хоть и умный народ, а Россию не понимают. И нас с вами тогда, милочка, разорвут на части, — глумилась она, — как «изменников Родины»! Хотя вся наша измена состоит в том, что немецкие штаны нам понравились больше русских! И мы за них ухватились. — Она захохотала.

Фон Шренк, оторвавшись от беседы, взглянул на нее.

— Карл, — сказал он небрежно, — фрау нуждается в свежем воздухе. — Притвиц дисциплинированно встал и предложил Калерии руку.

— Думает, я пьяна, — сказала Калерия, вставая. — Немец — одно слово. Разве им нас понять? Эх, Европа, Европа!

— Европа, — подхватил Притвиц понятное ему слово, — это мы, немцы, впервые объединили Европу.

Фон Шренк улыбнулся им вслед.

— Эта дама необычайно экзальтированна, — сказал он, обращаясь к Полине, — и, как ни странно, я вынужден был выручать ее из рук нашего знакомого, господина Кранца. Что она такое наболтала в компании парней из люфтваффе — не могу выяснить до сих пор. Но ее муж прибежал ко мне и елозил передо мной па коленях до тех пор, пока я не принял мер.

Пластинка смолкла. Вечер вливался в окно. Пахло сиренью и какими-то медицинскими снадобьями — сказывалась близость госпиталя. Полина подумала, что время уходит.

— Волшебный мирный вечер, и не верится, что всего в нескольких километрах отсюда бродят бандиты, — сказала она. Шренк клюнул.

— Реткин, — сказал он, разливая вино всем в рюмки, — это эпопея, черт побери. Я все о нем знаю. Он капитан Красной Армии, танкист. У него неистовый характер. И он ни перед чем не остановится. Он настоящий враг. Он делает честь своим противникам. — Фон Шренк поднял рюмку. — Уважаемые гости, — он обнажил зубы в неприятной яростной усмешке, — он разбил колонку, перебил две сотни солдат, однако и в предыдущий раз он перебил немало немцев и уничтожил колонну. Кончилось это тем, что мы вешали на площади его бандитов и дарили коров его перебежчикам. В этот раз я не сделаю ошибки. Я не буду никого миловать. Он попадется у меня, этот Реткин. Потому что, хотя у него характер настоящего воина, он неосторожен. Нет. Он ждет немцев, а к нему придут русские. Выпьем за «Троянского коня», друзья мои. Гомер поведал нам мудрую притчу. А господин Реткин вряд ли знает античную литературу.

Нетвердо вошел Притвиц и, отводя глаза, сказал, что он может включить музыку.

— Музицируйте внизу, Карл, — чуть хмурясь, сказал фон Шренк, — там вы справляетесь успешнее.

По лицу Притвица скользнуло победоносно-насмешливое выражение, он щелкнул каблуками и удалился.

— Вы сказали, что выручили эту даму из лап Кранца? — спросил Бергман, беря рюмку. — Этот бульдог способен выпустить добычу?

— Способен, если берется за спасение сам фон Шренк, — полковник слегка опьянел.

— Кто такой Кранц? — Речь Шренка становилась невнятнее. — Маленький клерк с Иг Фарбен Индустри — крохотный клерк. Убогая рабочая скотинка, которой помыкал кто угодно. Ему дали власть, но забыли научить ею пользоваться. Он может посадить, убить, запытать, и он упивается своей неожиданной силой. Но господин гауптштурмфюрер помнит одно обстоятельство. У полковника фон Шренка друзья сидят всюду, вплоть до генерального штаба. Полковник фон Шренк учился с ними в академии, соревновался на ипподроме и просто вырастал вместе в одних и тех же полях Восточной Пруссии. У господина гауптштурмфюрера Кранца нет друзей. Потому что гауптштурмфюрер не владел поместьем, не учился в академии и едва ли даже прошел полный курс гимназии. Это последнее наполняет господина Кранца большой неприязнью к полковнику фон Шренку. Но знание полковником кое-каких особенностей личной жизни гауптштурмфюрера Кранца заставляет уважаемого гауптштурмфюрера выслушивать предложения гебитскомиссара и военного коменданта. Выслушивать и считаться с ними.

Фон Шренк поднял на Полину мутные глаза.

— Только эти обстоятельства, только они, друзья мои, спасли Калерию. Не угодно ли продолжать?

 

3а перегородкой похрапывали и стонали раненые. Оттуда сочился тяжелый запах лекарств и немытого тела, чуть смягченный духом горелого воска. Репнев иногда выходил, склонялся над самым тяжелым. Этого немолодого партизана из бывших точилинских пуля ударила в горло. Извлечь ее нельзя было. Требовалась очень сложная операция, и Репнев решил провести ее при свете дня. Пуля была рядом с сонной артерией, одно неверное движение скальпеля — и смерть. Горло раненого хрипело и высвистывало. Рядом выстанывал в беспамятстве мальчик, раненный в живот. Вчера вокруг него в слезах хлопотала Надя. Это был один из тех сельских школьников, которые пристали к ней во время похода ее лазарета по следам командира Редькина. Рану его Репнев вчера очистил, вырезал изувеченные кишки. Теперь многое зависело от организма. Но переноски мальчик не выдержит. Остальные пятеро храпели и постанывали во сне, но спали. Само по себе это было признаком здоровья.

Репнев лег. Ступни голых ног захолодели от сырой земли, и он грел их сейчас, закутав ватником. А вокруг была тьма, душная от дыхания девяти человек. Духота эта подступала к самому горлу. Согрелись ноги, Репнев ватник сбросил. Он скинул и гимнастерку, лежал в бриджах, полуголый, босой. Голова горела. Он думал о Коппе. За месяцы скитаний ни с кем другим он не сошелся так близко, как с этим по-мальчишески восторженным и наивным венцем, оказавшимся надежным товарищем в самые трудные минуты. Надо было его понять, а поняв, оберегать. Репнев не смог сделать этого.

Когда под утро, еще раз осмотрев раненых, он вышел из землянки, лагерь уже гудел разговорами и суетой. На кострах дежурные варили пищу. Он спустился в землянку штаба и попал в самый разгар спора. Точилин и комиссар доказывали полулежащему на нарах Редькину, что ночью они слышали шум самолетов над самым лесом.

— Я всю ночь не спал, кроме как филина, никого другого не слыхал, — посмеивался Редькин. Пламя небольшого факела, вставленного в гильзу патрона от противотанкового ружья, окрашивало все в алый цвет. Бинты, охватывающие полтуловища Редькина, казались рыжими. — Болит, стер-рва! — сказал Редькин, выпрямляясь. — Ну ничего. Терпеть можно. Чего смурной, доктор?

Репнев посмотрел на него. Он не винил командира в смерти Коппа, но беспощадность этого человека пугала его. Живет одной войной, все человеческое для него — пустота. Он опять подумал о Полине. Что бы ни было у нее с тем немцем, а он должен был выполнить обещание. «Теряем самых близких, опять подумал он, и теряем порой не из-за того, что так судьба определила, а из-за собственной безответственности или недомыслия». Опять лицо Полины со сведенными в угрюмом раздумье бровями, с придавленными болью веками стало перед ним. «А вдруг она уже погибла? — внезапно подумал он. — Вдруг ее спровоцировал кто-нибудь из этих немцев». Но и лицо майора-немца, ожидающее, встревоженное, возникло перед ним.

— Командир, — сказал Репнев, — или пошли связного в Клинцы, или я сам пойду.

— Борис, — рявкнул Редькин, прикусывая губу от внезапно подступившей боли, — ты меня знаешь: пристрелю как собаку, если уйдешь сам! Отряду нужен врач. Мы без тебя как лошадь без одной ноги, а ты тут всякими минорами занят... — Он помолчал, взглянул в лицо Репневу и добавил: — Был бы ты там рядовой — разрешил бы... Сам заваривал, сам расхлебывай. А сейчас и тебя не пущу, и людей не пошлю. Точилин прав: провокацией за версту пахнет.

Репнев вглядывался в его исхудалое, ожесточенное лицо и понимал, что никакие его доводы не прорвутся сквозь редькинскую броню командирского долга.

— Я знаю свою жену, — сказал он, тоже ожесточаясь. — Слышишь ты... Я ее знаю. Она думает, как я. Она смелая... А ты мне тут о провокации!..

Редькин искоса глянул на него, усмехнулся.

— Не верь бабам, Репнев, — сказал он, мгновенно оскаляясь и тут же вновь переходя в обычное настроение напряженности и подозрительности, — я их много знал. Одна верная была — Анька. И то когда на глазах. — Он вдруг стал промаргивать слезы, и сейчас в нем было что-то от жалобящейся на жизнь собаки. — Задавили девку, гады!.. А какая девка была — цены ей нет! От границы со мной шла, под пулю первая кидалась... За что мне такое, а, Репнев?

— Почему же ты не веришь, что у меня может быть своя Аня? — спросил Репнев. — Жена ведь. Или ты совсем не человек, командир?

— Жена, — сказал задумчиво Редькин, — оно конечно... — Он опять криво усмехнулся. — А насчет человеческого — может, его уже и нет во мне. Я с границы отступал, понял? Кто с границы отступал, у того человеческому неоткуда взяться. Выжег его немец дотла. Резать их в бога душу мать! — Лицо его выразило такую степень ненависти, что Репнев ужаснулся. Редькина не пронять. Он встал.

— Слышь, доктор, — спросил Редькин, когда он уже поднимался, — а этот Ганс, который с ней живет, так бы и согласился с ее мужем в товарищах ходить?

Репнев с яростью грохнул дверью землянки.

Теперь пришло решение, и оно было окончательным. Он знал, что все личное сейчас теряет право на существование. И он шел в Клинцы не из-за Полины. Вернее, из-за нее тоже. Она была его жена, и ничто не могло снять с него обязанности заботиться о ней. Но главным в этом его рейде было другое. Он потерял Коппа. Он потерял его, хотя мог бы не потерять... Он не может бросить Полину там, посреди сомнений... Он знал ее хорошо. Она женщина, и она слаба. Что там у них с Бергманом — это их дело... Мысль эта опять ударила по сердцу грубо и тяжело, как ломом. Он на миг задохнулся от видения двух голов на подушке: Полины и Бергмана. Но Репнев задавил в себе и этот взрыв фантазии. Долг, который лежит на нем, двойной: перед Полиной и перед немцем. Он не имеет права не выполнить обещания. Память Коппа упрямо теребила его совесть. Он должен протянуть руку тем, кто был бы товарищем Гансу. И он не может оставить в неведении и в неверии женщину, которая была избрана им в спутницы на целую жизнь.

Что бы там ни было, он пойдет в Клинцы! Конечно, раненые нуждаются в нем и после операции. Конечно, вполне возможна и провокация там, в Клинцах. И все-таки его долг убедиться в том, что собой представляют эти двое, согласившиеся рисковать. Горестно усмехаясь, он подумал, что, если даже у него все удастся и он установит связь с Клинцами, Редькин все равно способен его расстрелять после возвращения в отряд. Редькин все может. Но решение было принято, и Репнев начал готовиться к уходу. Какой-то посторонний шум оторвал его от хлопот. У землянки командования стояли двое, приведенные часовыми. На них были темные комбинезоны и летные шлемы. «Летчики?» — изумился Репнев и вслед за всем населением лагеря побежал к прибывшим. Оба шли, напряженно улыбаясь, у одного — с косым шрамом на лбу — горячечно блестели глаза. «Видно, не уверены еще, к партизанам ли попали», — подумал Репнев. Он повернулся было уходить, но его догнали Юрка и Трифоныч.

— Видал? — У Юрки чуб выбился из-под пилотки, глаза сверкали.

— Что именно? — спросил Репнев.

— Наши десант сбросили, — пояснил Юрка, — лесник их разведку к нам привел. У них и рация есть.

— С Москвой, значит, напрямую свяжемся, — изумленно покрутил бородой Трифоныч. — Это надо ж... Ну теперь пустим мы гансам юшку.

Репнев постоял немного у санитарной землянки, наблюдая, как разливается между деревьями алое струение заката. Теперь тем более надо связываться с Полиной, решил он. Из землянки выбралась Надя.

— Надя, — сказал он, — мне тут дано задание. Могу пропасть на несколько дней. Ты должна...

Он долго и подробно втолковывал ей, как именно вести себя с каждым раненым. Она слушала, глядя себе под ноги, сменяя на лице выражение то испуга, то отчаяния. Невдалеке, красноречиво поглядывая на них, шуршал в кустарнике Юрка.

Сумерки начинали густеть, деревья тянули длинные тени, ветер шушукался с листвой. Репнев надел ватник, прихватил кепку и, обходя центральную заставу, пошел в сторону вырубки. Щепа недавнего строительства поскрипывала под йогами. Позади звучал голосами и лошадиным ржаньем лагерь. Он увидел часового, пристроившегося, как в кресле, в развилке двух срощенных берез. Пароль был «Рысь», отзыв «Беркут». Сегодня назначал пароли Точилин. У него они были в основном из охотничьего обихода. Когда назначал комиссар, то употреблял понятия политические «Партия — Народ». У Редькина все было просто: «Пуля — Штык», «Штурм — Атака».

Он шел уже около часа, и ему казалось, что вслед за ним где-то в стороне от тропы потрескивает хворост. И когда он инстинктом ощутил чье-то присутствие, холодок тревоги побежал по позвоночнику. Он замедлил шаг, нащупал в кармане пистолет. Доктор старался не оглядываться, но тревога захлестывала его, и он снял предохранитель на парабеллуме. И вовремя — на пути его стоял огромный мужик в пропыленном пиджаке, таких же брюках и сапогах. Кепка была насажена на светлые пышные кудри. Он стоял, бросив вдоль бедер руки, и исподлобно глядел на Репнева. Тот вырвал из кармана пистолет. Оглянулся — больше никого не было.

— Погоди стрелять, Борис Николаевич, — сказал хрипло мужик, — коли б я хотел стрелять, давно б тебе амба...

Репнев не отрываясь смотрел в это знакомое лицо с тяжелой челюстью и коротким прямым носом. В мужике, несмотря на пугающую внешность, было что-то детское, прямодушное.

— Шибаев? — спросил наконец Репнев.

— Я, — Шибаев вздохнул, стер пот и шагнул к нему навстречу, — второй раз за тобой охочусь. Еле догнал.

— От кого послом? — спросил Репнев. Они стояли друг перед другом. У Репнева в руке пистолет, но он помнил, что Шибаев был разведчиком и брал «языков». Положение почти равное — шаг разделял их.

— От себя послом, Борис Николаевич, — сказал Шибаев, — и вот что: поставь ты на предохранитель пушку. Смех ведь, ей-богу!

Репнев почувствовал, как жарко полыхнули щеки. И правда, смешно. Шибаев сто раз мог бы его прикончить, пока он маршировал тут по тропе.

Он поставил пистолет на предохранитель, сунул в карман и, увидев неподалеку трухлявое дерево, пошел к нему, слыша, что Шибаев следует за ним. Они уселись в метре друг от друга. Шибаев мял в ручищах кепку, тоскливо посматривал по сторонам.

— Борис Николаевич, хошь верь — хошь нет, а должен я тебе как на духу, — сказал он, вздыхая. Тяжелая медная шея его напряглась. — Сбежал я тогда от вас... Не совру. За Нинку такая жаль взяла и за дочку... Как ни крути, кровные у меня они: жена да дите. Сбежал я... Коровой меня немцы наградили. В гробу она мне будет сниться, та корова...

Репнев не мог понять, зачем весь этот разговор. Закат угас. Сумерки окутывали лес, все громче шумели деревья. Но уйти было нельзя. Убивать Шибаева — но что он ему за судья?

— А продать — никого не продал, — говорил Шибаев. — Да и кого продавать-то? И немцы и я думали: хана Редькину, нету боле такого. А он вот он. Воскрес.

Шибаев полез в карман, вытащил кисет, протянул его Репневу, тот, покачав головой, отверг предложение. Лицо Шибаева смутно было видно в сумерках.

— Хотел я забиться в нору, Николаич, да и дожить в ней до конца, — он втянул дым и выдохнул его из ноздрей. — Хотел. Врать не буду. Да хотелка не дала. Нинку возненавидел, чуть не каждую ночь лупил. Запил. А уж как узнал, что жив командир, чуть на стенку не лез...

— Он теперь не твой командир, — сказал Репнев, — и давай короче.

Шибаев закаменел на мгновение, потом бросил самокрутку, придавил ее сапогом.

— Ладно. Времени у тебя на меня нету? Ладно. Такое дело. Опять тягает меня и этих сволочей, Кобзева, Гаркушу и Воронова, сам Шренк. Начинает пытать про Редькина: какой характер да где базы? Я тут сразу смекнул, что к чему. А Кобзев, сучья кровь, говорит: я, мол, представлю такого человека, что он сходит к Редькину и вернется. И будете, мол, вы знать про все его базы. Тут я и понял, что мне остается. Дождался я Кобзева на улице да и пошел с ним. Он мне доверял, Кобзев, думал, одной мы веревкой повиты. Ну не дал я ему человека того найти. Короче, кокнул и в озере утопил. Теперь немцы нас обоих ищут. Нинку мою в деревне с дочкой пристроил, а сам вот иду на суд ваш. Как решите, так и будет.

— Значит, ты за этим в Клинцах по пятам за мной ходил? — спросил Репнев, обдумывая все, что выложил Шибаев.

— За этим, только вы в запретную зону вошли, к лугу, там у них доты, я и призадумался. А думаю, этот от кого? Испугался. А как вы тоже с немцем в дружбе? Ушел. Затаился потом в развалинах, да так вас и не дождался.

— А как же ты все, что сказал, докажешь? — спросил Репнев. Он сразу поверил Шибаеву, но, наученный горьким опытом, хотел иметь доказательства.

— А что доказывать? — сказал Шибаев. — Голову вот несу. Повинную. А как меч ее посечет — ваше дело. А нет — залог могу предложить. Нинку свою и дочку в Никитовке. Без них мне жизнь все равно не в жизнь. Так что... доказательства другого нету.

И тут она пришла к Репневу, мысль, уже давно подготовившаяся где-то в углу мозга и выпрыгнувшая сейчас, как отпущенная ветка.

— Вот что, Шибаев, — сказал Репнев, — убедят Редькина твои аргументы, не знаю. Меня убеждают. Но могу я тебе к ним прибавить кое-что поувесистее...

«Имею ли я право подвергать Полину и Бергмана такому риску? Этот человек уже предал однажды... Но ведь если не верить никому, то тогда и сами те в Клинцах — провокаторы... А разве может Шибаев подставить под удар жену и дочь? Хотя... Ведь пока это слова, а есть ли они в Никитовке — кто знает?»

И раненые нуждаются в нем, а не в Наде. Что она сможет сделать, если его возьмет гестапо? Он доказал себе, что имеет право идти в Клинцы, но долг остается долгом, тем более долг врача.

— За сколько времени ты можешь сходить в Никитовку и привести своих? — спросил Репнев.

Шибаев весь поник, потом поднял голову, в упор взглянул медвежьими, далеко ушедшими глазами.

— Понял, — сказал он. — Понял. К рассвету приведу. В четвертом часу выходи сюда, к бревну этому.

— Вот тогда, — сказал, тоже вставая, Репнев, — дам я тебе одно задание. Выполнишь — многое забудется.

Шибаев постоял, поковырял сапогом хворостину.

— Понял, — опять сказал он, — Москва словам не верит.

 

— Операция развертывается по плану, — сказал Притвиц, многозначительно понижая голос. — Мирошниченко уже радировал нам. — Он говорил с Полиной так, как будто ей все известно. Она вся напряглась.

— О этот Шренк! — сказала она, пробуя улыбнуться, хотя все в ней дрожало. — Как ему удается все, что он задумывает!..

— Талант! — восторженно перебил Притвиц. — Вы понимаете? — Он оглянулся и приблизил к ней лицо. — Русские против русских. Это ли не игра? Операция «Троянский конь».

— О господи! — сказала она, цепенея. — Как у вас все продумано.

— Кюнмахль выведет своих ребят утром, — Притвиц вскочил и заходил по комнате, — как только придет вторая радиограмма. — И Притвиц, все больше возбуждаясь, изложил ей суть операции.

— Троянский конь, — пробормотала Полина. Ей казалось, что сейчас она потеряет сознание. Если бы она знала это вчера ночью, когда к партизанам уходила Нюша. Но, может быть, даже то, что сообщит Нюша, поможет. Ведь она растолковала той, что самыми опасными будут «русские». Она до интонаций помнила слова фон Шренка.

— Троянский конь, — остановился перед ней сияющий Притвиц. — Наш Эрих порой способен совершать глупости. Особенно с женщинами. Стареет. Но во всем, что касается войны, он гроссмейстер.

Постучали. Притвица вызывал фон Шренк. Она облегченно закрыла глаза. Наконец-то она одна. Коля! Как глупо, как опасно для тебя и твоих товарищей, что нет связи! Где ты, Коленька?.. И тут же встало лицо Нюши...

Всю ночь после вечеринки у Шренка Полина металась на подушке. Господи, если ты есть, помоги! Шренк подготовил партизанам ловушку. Она знает, как незаметны и велики его сети, ведь смог же он накрыть ими Редькина в прошлый раз. Всего она не знает, но того, что знает, достаточно, чтобы насторожить, а может быть, и спасти этих смелых людей там, в их лесах. Почему не идут связные? Как ты смеешь медлить сейчас, когда жизнь сотен людей и твоя собственная зависит от одного ее слова, Коля? Она застонала.

Две руки приподняли голову. Медленно перевернули ее на постели. Нюшино широконосое лицо склонилось над ней во мгле.

— Успокойся, девонька, успокойся, — шептала Нюша, прижимая ее голову к груди.

Она отстранила руки Нюши, села, последним усилием воли сдержала рыдания. Из комнаты Бергмана дошел тоненький всхлип смычка, потом задрожала в стоячем воздухе дома стонущая, горестно отдающаяся страсти мелодия. «Барток, — узнала она, — опять Барток».

— Нюша, — сказала она, нащупывая у кровати сумку и доставая сигареты, — я во сне что-то говорила? Если услышишь, не обращай внимания.

Нюша, сидя рядом, медленно повернулась к ней. На темпом, теряющемся в сумраке лице грозно и презирающе светили глаза.

— Что-то, доченька, ты со мной ровно как с вражиной заговорила? — спросила молодым от негодования голосом Нюша. — Али переменилась? Али правда иудой стала да душу этим мышастым продала?

Полина, пораженная этим взрывом, смотрела на новую, незнакомую Нюшу. Та встала.

— Пришла я к тебе душу твою ослобонить, — сказала та, култыхая в глубь комнаты. — Да вижу, не ко времени я! Али нету при тебе души-то? Немец ее, видать, к себе прибрал!

Она повернулась и шаркающе заковыляла из комнаты.

И Полина решилась. Одним прыжком она настигла Нюшу, обняла за плечи, повернула, повела назад к постели.

— Нюша, — сказала она, усаживая старушку и становясь перед ней на колени, — ты мне веришь?

— Досе верила, — сказала Нюша, отвертываясь и вытирая тылом ладони беззвучные слезы, — да разве тут все поймешь? То крыла германов последним словом, то служить к им подалась!

— А если надо? — теребила Нюшу за рукав Полина. — Если надо, понимаешь?

— А если надо, — Нюша всхлипнула и тут же собрала лицо. Теперь оно было торжественным, как при клятве. — Коли надо тебе, то и меня не забудь. Нюша, она хоть бесталанная баба, да на что ни то сгодится. Потому как русская она и смерти не боится. Приказания мне отдавай, — дернула она Полину за плечо, — слышь, девонька, я на все готовая.

И она отдала Нюше «приказание». Та ушла на рассвете. Толстая в своей кацавейке и платке, в старых ботах на толстых измаянных ногах.

— Не сумлевайся, Поленька, — сказала она, прощаясь, — я их найду. У меня по всей округе родня, почище любого НКВД все знает.

Полина долго стояла у забора, слушая, как затихают Нюшины шаги. Потом вошла в дом, в гостиной сидел Бергман. Свеча освещала дрожащим светом его измученное лицо.

— Рупп, — сказала она, подходя к нему, — простите меня. Я втянула вас в это. Но поверьте, что бы ни случилось, я буду о вас молчать.

Он вдруг грузно упал со стула на колени и обнял ее ноги.

— Полин, — шептал он, и она, обожженная жаром его тела, прижавшегося к ее ногам, вся запылала, пытаясь отстранить его за плечи.

— Полин, — бормотал Бергман, прижимаясь губами к ее платью, нащупывая ими ее тело, — я люблю вас, я безмозглый дурак, Полин. Я не могу больше ждать. Плевать, что будет завтра. Я не трушу. Я хочу бороться, я ненавижу коричневых. Но прежде всего я люблю вас, Полин.

— Рупп, — сказала она, справившись наконец с дыханием и с силой отводя от себя его плечи, — Рупп, милый, но у меня есть муж. И я люблю его.

Бергман взглянул снизу угольно сверкающими глазами, встал, отошел, раскинул шторы, выдвинул голову и плечи в окно. Черемуховый запах наполнил комнату. Он стоял так с полчаса. Она, боясь его потревожить, ждала молча. Ей хотелось сейчас подойти и прижаться к этой сильной спине в чужом мундире. Утопить руки в кудрявых густых волосах. Но она знала, что никогда не сделает этого. Потому что самое страшное для нее в этом мире было предательство. И она не могла его совершить ни в большом, ни в малом.

— Извините меня, Полин, — сказал он, поворачиваясь. Он был совсем спокоен, только веко одного глаза подергивалось, и приходилось сдерживать дыхание, когда он говорил. — И я бы попросил запомнить, — сказал он с ненужной резкостью, — я избрал борьбу с режимом сознательно. И я готов к последствиям, Полин.

 

Открылась дверь. Обер-лейтенант фон Притвиц стоял в фуражке и перчатках.

— Фрау Мальцов, — сказал он, вглядываясь в нее с новым и сразу насторожившим ее интересом, — разрешите сопроводить вас в небольшое путешествие.

Она сразу подумала о Кранце и, чтобы выиграть время, стала копаться в сумочке.

— Что-то не помню, чтобы я собиралась куда-нибудь? — сказала она. — «Вот оно, — стучало в мозгу. — Ты этого ждала. Это пришло».

— Это недалеко, — сказал он, — поторопитесь, мадам, это приказ полковника.

Она вышла, прошла в сопровождении Притвица по коридорам и, повинуясь его указаниям, свернула во двор комендатуры. Притвиц, проводя ее мимо поста, опять стал разговорчив.

— Какое на вас впечатление произвела Калерия? — спросил он.

— Интересная женщина, — рассеянно откликнулась Полина. Они шли вдоль забора, по огромному, покрытому клочьями затоптанной травы двору.

Вдалеке виднелись каменные склады купцов Куренцовых. Перед войной там было зернохранилище. А теперь в них содержались заключенные, и около накрепко припертых наружными запорами железных дверей прохаживались часовые полиции.

Они шли не туда, а к какому-то низкому длинному строению из кирпича, притулившемуся у самого забора.

— Шеф необычайно ревнив, вы заметили? — болтал фон Притвиц. — Он сделал вид, что просто жаждет нашего с ней отсутствия, а потом потребовал, чтоб я проводил ее домой. Но вы видели его глаза, Полин?

— Он влюблен в нее? — спросила Полина, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

— Нет, но считает ее воплощением славянского темперамента и русской натуры, — засмеялся Притвиц. — Шеф очень любит Достоевского... Прошу, фрау, — позвал Притвиц, втягивая ее во тьму каменного, неприятно пахнувшего помещения, — обязанность неприятная, но я вынужден...

Они вошли в низкий покой, тускло освещенный лампочкой, и остановились. На носилках перед ними лежало тело.

— Узнаете? — спросил Притвиц.

Полина увидела торчащие из-под юбки старые порыжелые боты, толстые чулки, поднялась взглядом по наброшенной на труп кацавейке и увидела остекленевшие глаза Нюши и под самыми в беспорядке разбросанными русыми волосами две черные дыры на изжелта-бледном лбу.

Она упала на колени у носилок и не могла оторваться от чужого мертвого и все-таки родного лица. «Нюшенька, прости! Это я послала тебя на смерть».

— Узнаете ее? — спросил Притвиц.

Боковым зрением она уловила его наблюдающий взгляд и с трудом поднялась.

— Это моя хозяйка. Как вы могли?.. Она курицы не обидит. — Слова были спасительные, они сами подвертывались на язык. Но внутри у нее все корчилось и стонало: «Нюшенька, родная, прости!»

— На рассвете пыталась обойти наши посты. На предупреждение часового не ответила, — объяснил Притвиц, — пришлось стрелять.

Они вышли из морга. Полина пошатнулась от свежего воздуха. Притвиц подхватил ее.

— Простите, Полин, что пришлось вас подвергнуть этой процедуре. Но мы сутки возились, пока опознали личность убитой.

Полина оправилась. «Ничего, — подумала она, — ничего. Надо держаться». Они подходили к зданию комендатуры. Из помещения караула вышли двое в мундирах с нарукавной свастикой и остановились, глядя на нее.

— Полин, — сказал с заметным смущением Притвиц, — я должен вас передать этим господам. — Эсэсовцы клацнули каблуками. — Надеюсь, все будет в порядке, Полин.

Они прошли через площадь, где стояли немецкие машины. Торговки со своими ведрами и корзинами проводили их взглядами. Пробежал беловолосый мальчишка, ведя на проволочном крюке колесо. Дребезг колеса царил над тишиной поселка.

— Сюда! — эсэсовец показал на вход в здание СД. Часовой у крыльца ощупал ее глазами. Она оглянулась. Мальчишка все бежал, дребезжа колесом. Сирень вываливалась своими блеклыми гроздьями сквозь штакетник палисадника. Сорвать бы хоть ветку, подумалось ей. Ее провели в низкую комнату. Гауптштурмфюрер Кранц в черном мундире кивнул ей из-за стола.

— Прошу садиться, фрау. Решил поговорить, — улыбнулся Кранц, обнажая мелкие ровные зубы.

Она тоже улыбнулась ему. А в голове тупо гудело: все! Отсюда выхода нет.

— Небольшая беседа, — улыбался Кранц, — просто появился повод, и я решил повидать красивую фрау Мальтсов. Вы мне прощаете, мадам? — Зазвонил телефон. Кранц взял трубку, и на его небольшом четком лице появилось выражение неприязни. — Не слишком ли много внимания, полковник? — спросил он, и Полина поняла, что звонит фон Шренк. Трубка ожесточенно квакала. — Если это просьба, пожалуйста, — сказал Кранц и положил трубку не на рычаги, а возле аппарата. Трубка оставалась свидетелем их разговора.

— Что ж, фрау, — сказал Кранц, — у нас тут одни формальности. — Его светлые глаза приветливо щурились. — Немного об Анне Никитиной. Вы слышали от нее какие-нибудь мнения о текущих событиях?

— Мы не были настолько близки, чтобы разговаривать о событиях, — сказала Полина. Неположенная на рычаг труба подбадривала ее. Теперь она понимала: Нюша не несла ничего, что бы могло выдать цель ее похода. Но тогда какие же у них улики?

— Вообще какое она на вас производила впечатление? — доброжелательно улыбался, помогая ей, Кранц.

— Добрая, хлопотливая женщина.

— Поподробнее. Могла ли она, по-вашему, осуждать порядки, поступки властей?

— Нюша? — спросила она с удивлением. — Но она целый день на кухне. Откуда я знала, о чем она думала? Кроме того, мне кажется, она не могла никого и ничего осуждать.

— Фрау так низко оценивает ее умственные способности?

— Но почему низко? — спросила она, ловя его цепкий взгляд на себе. — Обычная русская женщина, малограмотная...

— Была ли она с кем-либо связана? — спросил он быстро.

— Как связана? — спросила она растерянно.

— Ну... с соседями... или еще с кем. С подпольем, например.

Полина рассмеялась и подумала, что, кажется, удалось рассмеяться искренне.

— Подполье? Нюша — и подполье? Вы шутите, господин гауптштурмфюрер.

— Шучу, — сказал Кранц. — Вейде! — позвал он.

Открылась дверь. Не та, в которую ввели Полину, а на противоположной стене. Вошел, опуская засученные рукава, звероподобный верзила с тяжелой челюстью и проваленной переносицей на лошадином лице.

— Как подопечный? — спросил Кранц.

— Все в порядке, гауптштурмфюрер, — усмехнулся Вейде. — Эту тоже ко мне?

Его маленькие глаза обшарили Полину. У нее задрожали колени, и она сдвинула ноги под стулом, чтобы сдержать эту дрожь.

— Что вы, что вы, Вейде, — посмеиваясь, сказал Кранц, — это же госпожа Мальтсов, переводчица комендатуры. Идите, вы пока не нужны.

Верзила ушел, неслышно прикрыв дверь.

— Что ж, — сказал Кранц, вставая, — я вижу, Вейде вам не понравился? Да. Я вынужден иметь дело с подобными типами, фрау. Такова наша работа. — Он прошелся по кабинету и вдруг подошел и наклонился над ней.

— Кто ваш муж? Отвечать быстро!

— Мальцев. Мальцев... Николай, — пробормотала она. Рот у нее странно не слушался. Она пыталась сдержать эти конвульсии, но губы выпрыгивали и дергались.

— Его профессия? — спрашивал Кранц, вплотную приближая к ней яростное лицо с ровным, словно отъехавшим назад пробором.

— Врач!.. — она с испугом смотрела на него, но мозг работал четко. Что он знает, что?

— Где он сейчас? — спросил Кранц. Его глаза, приблизившись, в упор, с рысьим хищным выражением вылавливали что-то в ее глазах.

— Он... В армии, — лепетала она, — я давно не имею сведений о нем... Мы разъехались до войны!

Губы прыгали, но она даже немного успокоилась внутри.

— Вранье! — резко сказал Кранц и зло засмеялся. — Говорите правду!

— О чем? — спросила она. — Какую правду?

— Правду, или я передам вас Вейде! — весь напрягшись, он впился в нее острыми зрачками. — Ваш муж приходил к вам! Ну? Зачем? Говорите!

Кто же мог его предать? Кто?

— Смотрите на меня, — потребовал Кранц, тряхнув ее за плечи, — говорите. Зачем он приходил?

— Его не было! Не было! — сказала она упрямо и взглянула прямо в невыносимые глаза Кранца. — Зачем вы заставляете меня говорить то, чего не было? Я не видела его с начала войны. «Неужели им в руки попал связной?»

— Нет, ты скажешь! — Кранц шагнул к ней и дернул ее за ухо. — Говори! — закричал он с ненавистью. — Зачем он приходил к тебе?

Рывком головы она выдернула ухо из его пальцев. Гнев ударил в голову как хмель.

— Как вы смеете на меня кричать? — она вскинула голову. — Вы! Холуй! Бездельник! Я буду жаловаться полковнику фон Шренку! Как вы смеете хватать меня своими грязными пальцами?

На столе заквакала трубка, и Кранц пришел в себя. Он с трудом оторвал от нее глаза, косо улыбнулся и прошел за стол.

— Прошу прощения, фрау, — сказал он, щурясь, но в глазах была злоба, — я слегка переборщил. Но вы должны понять: работа. — Трубка спять клацнула.

Он взял ее, другой рукой слегка оттянул галстук на шее.

— Ладно, — сказал он, — я не против. Может быть, вы и правы, полковник, — он положил трубку и откинулся на спинку кресла.

— Значит, он не заходил к вам? — спросил он, закуривая. — Не желает ли фрау, — он протянул ей портсигар.

Она отрицательно мотнула головой, со злобой глядя на него. «Не удалось испугать меня, скотина, — думала она со злой радостью, — и Вейде твоему ничего не скажу. Ни слова».

— Странно, — сказал Кранц, пуская вверх кольца дыма. — Но зачем же и к кому он приходил в Клинцы?

— Это не выдумка? — спросила она, заставляя себя быть разумной. — Он жив? И он был здесь?

— Скажите, фрау, какой смысл ему было приходить в Клинцы, если он даже не повидал собственную жену? А он был здесь. Его узнал кое-кто из работников больницы.

У нее тяжесть спала с души. Никто не выдавал! Кранц ничего не знает.

— Но он мог не знать, что я здесь! — воскликнула она. — Поймите! Я поехала сюда, чтобы объясниться с ним окончательно. Из Москвы он уехал внезапно. Но когда я оказалась здесь, он был уже в армии. С тех пор я ни разу не видела его.

— Вы свободны, фрау, — сказал он, поднимаясь. — Простите за некоторые неприятности. Но такова уж профессия.

...— Я так и думал, что это бред взбесившегося полицейского, — сказал фон Шренк, вставая, когда Притвиц ввел ее в кабинет. — Но я не мог запретить ему допрашивать вас, Полин... Однако вы прекрасно его отделали. Вы настоящая женщина, Полин, клянусь вам. А теперь домой! — приказал фон Шренк. — А вечером мы навестим вас и Руппа.

— Карл, отвезите фрау.

 

С трудом выпроводив из своего дома не потерявшего на ее счет надежд лейтенанта, она осталась одна. Было два часа дня. Она ушла в свою комнату и легла. Ступни ей сводило судорогой, и она еле справилась с этим. Она была разбита, вымотана. Нюша мертва! Но и она им не сказала ни слова. Бергман не скажет. Не может сказать. И она не в гестапо, а дома. Мысль, вдруг пришедшая в голову, подняла ее.

«Троянский конь»! Операция уже началась. Вечером все будет кончено. Она со злостью подумала о Николае. Он всегда все путал, был слишком занят своими мыслями и теперь не смог помочь себе и всем там в лесу. Не смог прийти или прислать связного!

Ей показалось, что в окно кто-то скребется. Она отодвинула шторы, распахнула створки. Никого не было. Черемуха качала белыми ветвями перед ее лицом.

«Идти самой? — думала она. — Но надо предупредить Бергмана». Уход ее явно его скомпрометирует. И куда идти? Ведь она не знает, где партизаны.

— Полина Владимировна, — сказал чей-то приглушенный бас. Она выглянула в окно. Прямо под ней сидел на корточках большой мужчина в нахлобученной кепке.

— Привет от Ивана Степановича, — сказал он, вставая. Она вскрикнула. Это был Шибаев.

— Вы?

— Я, — сказал он. — Какой отзыв?

— Я уже второй месяц жду письма, — сказала она машинально.

— Привет и от Николая, — сказал, угрюмо усмехаясь Шибаев, — просит, значит, прощенья, что долго не мог весточки подать... Да уж такая, значит, обстановка была...

 

Репнев рассматривал немецкие лекарства. Не все были ему известны. Принцип действия указывался на облатках, и он вчитывался в готический шрифт надписей, чтобы составить себе представление, когда и как их использовать.

Он сидел на пне неподалеку от кустарника, опоясывавшего поляну. Нина, жена Шибаева, помогала Наде в санитарной землянке. Они удивительно быстро сошлись — не умеющая ничего таить в себе Надя и скрытная Шибаева. Девочка играла у землянки с общим партизанским любимцем псом Рыжиком. Полуовчарка, полудворняга, рослый и безмерно добродушный гуляка, вечно рыскавший по лагерю и вокруг, гордый ее вниманием, Рыжик восторженно лаял. Несколько партизан, чистя автоматы, поглядывали на их игру, прислушиваясь к довольному рыку пса и звонкому голоску девочки.

Остальные были заняты хозяйственными делами или бездельничали. Целая толпа сопровождала осматривающих лагерь десантников. Те двое сержантов, что появились первыми, недавно принесли радиограмму от командования Ленинградского фронта и теперь были кумирами. Даже Редькин, в глазах многих неспособный проявлять какие-либо чувства, обнял здоровой рукой рослого десантника со шрамом. Устанавливалась связь с Центром. Они больше не были «дикими». Лагерь ликовал.

Штаб уже второй час обдумывал ответную радиограмму. В семь часов их ждал командир десанта с тем, чтобы скоординировать планы и выйти на связь с Ленинградом. К Репневу подбежала Надя.

— Борис Николаевич, Мишина трясет, температура сорок, бред...

Репнев встал и пошел за ней в землянку. Мишин выживет, организм крепкий. Он дал раненому успокоительное, перебросился несколькими словами с Ниной и вышел на воздух.

Шибаев не шел. Хотя по времени он уже мог бы и вернуться. Поведение его жены наводило на разные мысли. Она молчала, даже когда выгоднее было ответить. С ней можно было разговаривать только о деле. Например, ела девочка или нет, или сможет ли она сделать перевязку? Но любой вопрос о муже вызывал слезы. Высокая черноглазая, украинского типа женщина с истомленным красивым лицом, она вздрагивала от любого шума, затравленно озиралась. Это казалось Репневу подозрительным. Шибаев ушел в Клинцы. Не решился ли он сыграть в поддавки? Ведь не только его жена в руках Репнева, но и жена Репнева в его руках? Кроме того, Репнев, кажется, сказал ему чуть больше, чем нужно. Во всяком случае, похоже, Шибаев понял, что Полина и Бергман вызывают подозрение у партизанского начальства.

Утром Редькин наткнулся на девочку и рассвирепел. Если бы не подошедший Репнев, неизвестно, чем бы все кончилось.

— Это не отряд, а табор! — сквозь зубы, серея от боли и гнева, скрипел Редькин. — Может, детсад здесь организовать?

Репневу пришлось сказать, что он давно звал из Никитовки фельдшерицу и что та теперь пришла. Ему нужна квалифицированная помощница, а девочку они потом пристроят в деревне. Редькин унялся. Всего, по мнению Репнева, ему знать не полагалось.

Впрочем, унять его сегодня было легко. Связь с десантом заставляла всех верить в самое невозможное. Партизаны ходили обалделые от счастья. Теперь о них узнают за линией фронта. Юрка и Трифоныч уже поговаривали о том, дойдет ли весть о них до самого Сталина, и Юрка безусловно, Трифоныч с некоторыми оговорками это допускали.

Десантники в гурьбе сопровождающих остановились возле санитарной землянки, и Репнев в раздражении зашагал туда. Сейчас посетители ни к чему, у одного из раненых был кризис.

— Значит, санбат? — спрашивал десантник со шрамом.

— Санбат, — пояснил Трифоныч. — У нас, браток, все как в военной части.

— К сожалению, к раненым нельзя, — подоспел Репнев.

— Гостеприимство нарушаешь, Борис Николаевич?!

Толпа уже уходила дальше, а Репнев вдруг весь ослаб от спавшей тяжести — от деревьев постовой вел рослого мужчину в темном пропыленном костюме, серых от пыли сапогах и серой кепке. Было половина седьмого. Шибаев отсутствовал больше полусуток.

— Вот, товарищ врач, — сказал постовой, — пароль знает, говорит, к вам.

— Ко мне, — сказал Репнев, — идите на пост.

Паренек убежал.

— Успел, кажись, — сказал, валясь на траву, Шибаев. — Где мои-то?.. — Он увидел девочку, и красивое тяжелое лицо его побледнело от силы нежности, которая была запрятана в этом огромном теле.

— А, с прибытием, — сказал, подходя, Юрка. — Сам пришел? Или привели? Главное, не опоздал. — Он нежно поглаживал «вальтер», затиснутый под ремень. — Давно мы до тебя добираемся, Алеха.

— Вот что, — сказал Репнев, — Юра, беги и зови сюда командира. Одного. Обязательно одного. Скажи, врач зовет, скажи, очень срочно. Пусть оторвется, что бы он там ни делал.

Он вывел Шибаева к просеке, они сели на ствол поваленного дерева.

— Как она там? — спросил Репнев.

— Десант тут? — спросил Шибаев.

— Тут, — ответил Репнев, — в семь часов командование пойдет к ним совещаться.

— Успел, — сказал Шибаев, утирая пот со лба, — первый раз за всю жизнь вором стал — лошадь увел. Иначе б не добрался... Спасла нас женушка ваша, спасла...

— Этот? — спросил, подходя, Редькин и вдруг узнал Шибаева, и дернулся всем телом: — А-а, гнида!

Репнев встал на его пути.

— Товарищ командир... Судить потом будем.

Шибаев по моему поручению ходил в Клинцы и связался с подпольщиками.

— Это с какими же? — спросил Редькин, с презрительным вниманием разглядывая Шибаева.

— Товарищ командир, — сказал, вставая, Шибаев, — на понт вас берут. Десант этот предательский. Фон Шренк его прислал.

— Шренк? — прищурился Редькин. — А ты, часом, не рехнулся, дорогой?

— Эсэсманы уже частями подходят, — Шибаев опять отер лицо и с покорным вызовом уставился на Редькина. — Опять как прошлый раз. Только тогда егеря козырем были. А теперь десант. Кюнмахль подтянется, а они с тылу. Операция «Троянский конь» называется.

— Да кто ты такой, чтоб я тебе верил? — с тяжкой злобой сказал Редькин. — Перебежчик! Продажная шкура!

— Командир, — перебил его Репнев, — времени нет. В семь они вас ждут. Это провокация. Там они и возьмут вас. Теперь ясно.

— Так, — сказал Редькин, не глядя на Шибаева, но раздумывая. — А чем он докажет?

— Пусть разведка пройдет к хутору, — сказал Шибаев. — Эсэс уже там должны быть. А у этих главный, Полина Владимировна говорит, Мирошниченко, его...

— Мирошниченко? — откликнулся Редькин. — Он? Проверим. А ты, Шибаев, тут будешь. Под стражей. Отпустим, как выяснится. Но если, — он с сумасшедшим весельем осмотрел Репнева и Шибаева, — если он ко мне сам пришел, Мирошниченко, то я в бога поверю. Боялся, не сыщу.

 

Минут через десять Юркин взвод и разведчики незаметно исчезли из лагеря, где все еще бродяжили двое десантников. От гостей не отходили несколько партизан, получивших инструкции. Еще один взвод под командой Точилина уже раскинулся в лесу, за деревьями, выставив стволы пулеметов и автоматов. Он должен был остановить Кюнмахля. После ухода командира к десанту комиссар должен был поднять в лагере тревогу.

В семь Редькин (у которого в бинтах спрятан был браунинг) и Репнев в сопровождении десантника со шрамом двинулись в лагерь парашютистов. Второй десантник оставался. Ему у партизан нравилось. Тем более что подошло еще четверо парашютистов, а у одной землянки уже позвякивали кружки — готовилось угощение гостям.

Редькин шел вслед за десантником, Репнев позади. Он был почти спокоен, почему-то с Редькиным всегда было спокойно. Высвистывали и кричали лесные птахи, сыпались листья с обламываемых парашютистом кустов — тот старался уберечь раненую руку Редькина. Широкоплечая спина командира, обмотанная бинтами шея и вызывающе заломленная фуражка двигались от него в двух шагах. Хворост поскрипывал под ногами. Редькин все время о чем-то расспрашивал десантника, а тот, приостанавливаясь, отвечал ему. Репнев вспоминал Коппа. «И надо убить первым, чтобы он не убил тебя».

Десантники расположились у самого болота, не более чем в двух километрах от партизан. Там, на болоте, была гать, и только по этой гати партизаны могли уйти в труднодоступные чащобы, если немцы нажмут с опушки. Редькин обычно такие и выбирал места для лагеря. Но теперь на пути к гати были парашютисты, и Репнев сейчас способен был оценить план Шренка. Редькин, повернувшись вдруг, подождал его и сказал вполголоса:

— А колпаки варят у Гансов. Со всех сторон нас обложили.

Редькин присел на пень. Десантник впереди забеспокоился.

— Товарищ капитан, надо поторапливаться.

— Ладно-ладно, — добродушно отозвался Редькин, отводя здоровой рукой еловую лапу. — Руку заломило, к тому же мы партизаны, браток, а не армия. У нас без опозданий не обходится. — Редькин оттягивал время. Ему важно было, чтоб Юркины парни успели. А лагерь уже был рядом. Слышались голоса, виднелась впереди защитная парусина палаток, и тут Редькин вдруг сказал:

— Вот что, сержант, пожалуй, мы это переиграем.

— Что переиграем? — с испуганным озлоблением спросил парашютист со шрамом.

— Без осторожности нельзя, — пояснил Редькин. — Иди к своему начальству и скажи: встретимся здесь. К вам я не пойду...

— Договорено же было, товарищ капитан! — взмолился сержант, багровея.

— Договорено не договорено, а передай своему капитану, что, как равные по званию, мы должны один на один встретиться. Пусть сюда приходит и с тобой. С одним. Поговорим, а там решим.

— Эх, товарищ капитан, — сказал, бычась и зло усмехаясь, парашютист, — а нам тут о вас: «Какой Редькин смельчак»!.. Хороша смелость!

— Вижу, разболтали тебя в десанте, — сказал Редькин, прищуриваясь. — Выполнять приказание! — поднял он голос.

Парашютист дернулся, вытянулся и убежал. Долго еще покачивались кусты, указывая его след.

— Нарушили им планчик, — засмеялся Редькин. — А прийти придут. Добыча-то рядом. Легкая!

— А вдруг наши? — подумал он вслух. — Что тогда?

Репнев не ответил, он как-то обмяк от ожидания.

Минут через десять послышался треск хвороста, и парень со шрамом вывел на полянку высокого черноволосого человека со шпалой в каждой петлице комбинезона. Фуражку тот держал в руке, но, увидев поджидавших его, надел на голову.

— Васин, — представился он, подходя и улыбаясь.

— Капитан Редькин. — Редькин встал, пожал протянутую руку и какими-то отрешенно-нежными глазами оглядел командира десанта. У того на красивом черноусом лице плутала улыбка, он тоже во все глаза смотрел на Редькина.

Редькин отступил и положил руку на бинты раненой руки. Репнев подтянулся к сержанту. Десантник следил за своим командиром. Репнев шагнул. Тот взглянул на него и осклабился. Но во всей его крепкой фигуре была готовность.

— Встретились, значит? — сказал Редькин, оглядывая командира десанта.

— Встретились, товарищ Редькин, встретились, — сказал тот, хищно улыбаясь. — А я...

— Погоди, Мирошниченко, погоди! — сказал Редькин. — За тобой еще будет слово...

От этих слов командира десанта согнуло, а сержант сделал шаг вперед.

— Знаешь? — спросил шепотом Мирошниченко, он был бел, одни глаза как-то сладострастно светили из-под густых бровей.

— Знаю, — тоже полушепотом сказал Редькин, — потому и пришел!

— Знаешь — и пришел? — не слушая, спрашивал Мирошниченко. Рука его ползла к кобуре на ягодице.

Сержант завертел головой, озираясь.

— Знаю и пришел, — сказал Редькин, выдергивая из бинтов браунинг.

Мирошниченко кинулся, а Репнев упал от прыгнувшего первым сержанта. Два выстрела хлестнули в тишине.

Репнев пытался вывернуться из-под насевшего на него десантника, когда стукнул еще один выстрел и тот обмяк на нем. Сейчас же грохнули разрывы, раздался вопль атакующих и сплошной треск автоматов и пулеметов. Репнев выбрался из-под сержанта и отвалил от себя труп. Редькин стоял над Мирошниченко. Тот еще дергался у его ног.

— Аньку помнишь? — спрашивал Редькин, а с земли на него ненавидяще глядел пригвожденный «парашютист». — Помнишь Аньку мою?

— Су-ка, — выхрипел, дергаясь, Мирошниченко, — мало я вас перестрелял, перерезал...

— Мало, — сказал Редькин и выстрелил еще раз. — Видно, мало, раз сам напоролся... По всему видать, наши их там кончают, — повернул он голову к Репневу. — Айда! — Он пошел к лагерю десанта и вдруг обернулся: — Как, Шибаев, говорил операция-то называлась у Шренка?

— «Троянский конь»! — сказал Репнев.

— Мы им другого коня покажем, — сказал Редькин, — буденновской породы. Попляшет он у меня, фон Шренк этот.

 

На кухне тикали ходики. Полина закрывала глаза и вновь открывала их. Ей начинало казаться, что ходики все убыстряют и убыстряют темп. Настойчивое тик-так перебивало ход мыслей, упорно долбило в висок металлическими молоточками. Сначала они, как пальцы терапевта, обстукивали височную кость, потом, ускоряя удары, разрывали ткани, вот они бьют уже в мозг, их бешеный выпляс никак нельзя остановить. Они молотят, они расшибают голову: «Гес-та-по, — грохочут молоточки, — Ши-ба-ев — а-гент гес-та-по! Как ты мог-ла по-ве-рить, — безумствуют в мозгу молоточки, — те-бя про-ве-ря-ли, и ты про-бол-та-лась!»

Она стиснула голову ладонями, сожмурила глаза: раз-два-три-четыре. Что я делаю? Надо соскочить с этого конвейера. Сбить темп. Но откуда Шибаев мог знать пароль? Откуда? Его знали только она, Бергман и Коля... Может, настоящий связной попал им в руки?

Но Шибаев же сбежал вместе с Кобзевым от гестапо!.. Кобзев не взял семьи — и это куда достовернее, а Шибаев сбежал с семьей. Как это похоже на спецзадание!

Она спустила ноги с кровати и села. Так можно сойти с ума. Надо отвлечься. Сейчас уже нет выхода. Надо ждать. Выход есть. Уйти. Но Рупп. Он тогда погиб. Со всех сторон был обложен неблагонадежными... Где он? Уже пора прийти... Фон Шренк поможет ему... Шренк обещал появиться. И Притвиц. Господи, хоть эти бы... Сейчас все равно кто...

Ветер ворвался в окно, заколыхал шторы. Она вздрогнула. Нет. Никого. Померещилось. Откуда-то наплыл звук мотора. Рупп? Нет, это на шоссе.

 

Грохнула входная дверь. Она села, окостенев. Простучали шаги. Голова Бергмана возникла в проеме распахнутой двери. В гостиной горел свет. Он мешал ему увидеть ее в темноте.

— Полин? — позвал он низким взволнованным голосом.

— Я тут! — Она смотрела на него из тьмы. Он повернул выключатель. Лампочка слабым светом озарила комнату.

— Маленькая Полин, — сказал вздрагивающим голосом Бергман и вдруг притянул ее к себе, и она припала к его прочному плечу и зарыдала. Как хорошо, что он здесь. Но мозг, успокоившись (она с изумлением подмечала это в себе), уже ставил вопросы.

— Тебя допрашивали, Рупп?

Он, поглаживая ее горячей сильной ладонью по спине, молчал. Потом сказал, с трудом подавляя рвущиеся нотки в голосе:

— Кранц сам заехал в госпиталь. С ним был лейтенант из абвера. Расспрашивали о Ньюш и о тебе. Это не было прямым допросом.

Он все поглаживал сильно и медлительно ее спину, волна тепла и слабости захлестывала ее.

— Полин! — шепнул Бергман. — Мы только двое в обезумевшем мире. Полин...

Она услышала ходики. Боже мой! В такую минуту... С усилием она отклонилась.

— Как ты думаешь, Рупп, — она старалась говорить как можно озабоченнее, — история с Нюшей кончилась?

Бергман отодвинулся, выдохнул, чтобы установить дыхание.

— Трудно сказать что-либо определенное. Но Шренк за нас.

— Он потребовал от Кранца не класть трубки и слушал, как Кранц допрашивает меня, — сказала она, — но долго он не сможет нас поддерживать. Вернее, не будет.

— Если у Кранца появится что-нибудь новенькое... — сказал Бергман.

Голос его был тускл, и от этого все в Полине опять завибрировало страхом: «Шибаев, кто же он?»

— Куда-то исчез Иоахим, — говорил в темноте Бергман, — и это меня тревожит.

Взвизгнули тормоза. У крыльца остановился автомобиль. Грохнула дверца кабины. Они вскочили одновременно.

— Я не закрыл дверь! — пробормотал Бергман, но по дому уже грохотали шаги, и через секунду Притвиц всунул в комнату свою голову в фуражке.

— Пардон, мсье и мадам, — сказал он, — господин майор и вы, Полин, немедленно принимайте решение. Я только что от шефа. Он опять беседует с Кранцем, и тот вновь требует разрешения взять вас, Полин.

— Но что за бред? — угрюмо глядя на него, спросил Бергман. — Откуда это сумасшествие?

— Вот что, дружище, — сказал Притвиц, входя в комнату и осматриваясь в ней, — у меня есть вариант. Не знаю, насколько он вам подойдет. Весь этот ажиотаж может продлиться несколько дней. Если они не будут иметь фактов, шеф не выдаст им Полин. Я в этом убежден. Но считаю, что сейчас ее надо укрыть. Да-да, укрыть. Надо спрятать Полин, и да поможет нам бог!

— Но куда? — с отчаянием спросил Бергман.

— У меня, — Притвиц с минуту наслаждался их растерянностью. — И только у меня. Кто будет искать преступницу у адъютанта начальника гарнизона. А через несколько дней головы прояснятся. Вы согласны, Бергман?

— Я согласен, Карл! — Бергман оглянулся на Полину. Та молчала. Она знала, почему Кранц снова взялся за нее. Шибаев! Проклятая доверчивость!..

— Тогда скорее! — Притвиц шагнул и потянул за руку Полину. — Нельзя терять ни секунды. По тону шефа я понял, что он не сможет долго сопротивляться. СД — это СД.

Они выскочили на улицу. Было темно. Ветер ворочался в кронах лип.

— Бергман, приезжайте часов в двенадцать! — крикнул Притвиц, включая зажигание. — Я думаю, они еще не установили за вами наблюдение? Операция к полночи кончится, и шеф оторвется от рации.

Он включил фары и крикнул назад Полине:

— Надо пригнуться. Вас могут увидеть.

Машина рванулась. Полина сквозь наружное стекло кабины видела мелькание ветвей.

— Утрем нос гестапо! — хохотал за рулем Притвиц. Его молодой голос легко перекрывал рев мотора, — Мы уже откалывали такие номера... В тридцать девятом в Потсдаме, слышите, Полин, мы украли работницу у крейслейтора НРСХА — вы слушаете? Мы, пехотные юнкера, у самого крейслейтора? Она была влюблена в одного нашего парня! А крейслейтор жаждал от нее не только работы на кухне!

Он вдруг умолк, и встречная машина, ослепив мгновенной вспышкой фар, пронеслась мимо.

Притвиц обернулся.

— Это их машина, а пташка улетела, — хохотал он. — Полин, посмотрим, как их встретит Кранц, когда они вернутся с пустыми руками.

Он хохотал, а Полина, вслушиваясь в этот беспечный голос, думала о том, что этому человеку невозможно доверить ни крохи из того, что она знала. Он явно ввязался в смертельную игру с гестапо из одного молодого озорства.

— Шренк знает, что вы задумали? — спросила она.

— Что? — он задрал голову, положив ее на спинку сиденья, чтобы было слышнее. Она повторила.

— Это будет для старика сюрпризом, — смеялся Притвиц. — Он любит, когда коричневым вставляют перо.

Машина со скрежетом остановилась. Притвиц открыл дверцу.

— На посту! — крикнул он.

Затопали сапоги по булыжнику и смолкли.

— Рядовой Шмидт, господин обер-лейтенант!

— Вот что, старина, — сказал Притвиц, сидя за рулем, — я знаю, это не по уставу. Но я прошу тебя. Сбегай на второй этаж, вот ключи. Позвони в комендатуру и спроси у дежурного: необходим ли полковнику обер-лейтенант Притвиц? Или у обер-лейтенанта есть хотя бы час времени?

— Но пост, господин обер-лейтенант!..

— Это две минуты. Я подменю тебя.

Брякнули передаваемые ключи. Зацокали, удаляясь, сапоги.

— Полин, на первый этаж, первая дверь направо, — шепнул Притвиц, — я буду чуть позже.

Полина выскользнула из машины и пробежала за ограду. Дверь была открыта. Сверху слышался голос солдата. С лестницы падали отсветы лампочки. Она увидела сбоку дверь, толкнула ее и, бесшумно затворив ее за собой, упала на кушетку у самой стены. Мимо двери протопали сапоги. Все это отсрочки. Как только Притвиц скажет о ней Шренку, все будет кончено. Теперь у Кранца в руках факты... Скорее бы приходил Рупп. Она посмотрела на часы. Уже половина одиннадцатого. В комнате было темно, пусто и страшно. Хлопнула входная дверь, вошел Притвиц и остановился, чернея на фоне двери.

— Полковник не нуждается во мне, — сказал он, — и собирается скоро быть сам. Пикантная ситуация, не правда ли? Обер-лейтенант и прекрасная женщина в темноте. Я решительно против службы в такие минуты.

Она поняла, что, если не сбить с Притвица его возрастающую игривость, положение может стать невыносимым.

— В чем, собственно, Кранц меня обвиняет? — спросила она.

— Этот дьявол создаст обвинение против самого господа бога, — сказал Притвиц, подходя и присаживаясь на кушетку. — Вы чем-то не понравились ему, Полин. Или наоборот — слишком понравились. Кроме того, он органически не выносит русских. — Притвиц придвинулся к ней. — А я напротив, Полин, — он осторожно двинулся к ней. — Я, как вы видите...

— Не приближайтесь, Карл, — приказала она, — ни шагу больше. Иначе я плохо пойму ваше теперешнее джентльменство.

Притвиц постоял, потом повернулся и вновь присел на кушетку.

— Я вам так неинтересен, Полин? — спросил он с обидой в голосе.

Она улыбнулась.

— Напротив. Но я умею любить только одного, Карл.

— Я всегда считал русских женщин несколько ненормальными, — объявил Притвиц, поудобнее устраиваясь на кушетке, — нет, вы несовременны, Полин.

— Возможно, — сказала она и вздрогнула, услышав взвизг входной двери. К ним постучали. Притвиц, стараясь загородить собою вход, приоткрыл дверь.

— А, это вы, господин майор, — сказал он без особого удовольствия. — Ну теперь не хватает только шефа.

— Они тебя расспрашивали? — спросила Полина, подходя к Бергману. В темноте на его лице видны были одни глаза. Они обдавали злым и нервным блеском.

— Перерыли вашу комнату, Полин, — сказал он, — оставили там засаду.

— А вас?.. — Она прикусила губу, увидев его приложенный ко рту палец.

— Пикантная историйка, — сказал Притвиц, и в этот миг где-то далеко ухнуло, и сразу по всему поселку загрохотали взрывы, загремели очереди.

— Это сон? — закричал Притвиц. — Разбудите меня, господа!

— Пар-ти-заны! — ахнула Полина. «Милый! — думала она о Шибаеве, — дошел, милый! Коля! Спасибо тебе».

Стрельба с нарастающей силой приближалась.

— Телефон! — Притвиц ударился телом в дверь и выскочил в вестибюль.

— Наши! — шепнула Полина Бергману, — наши, Рупп.

Но лицо его испугало ее.

— Раненые, — пробормотал он, — что они сделают с ранеными?

Совсем близко загрохотал пулемет, и в наружную дверь вскочило несколько солдат.

— Господин обер-лейтенант! — крикнул один из них с выражением ужаса и надежды на лице. — Что нам делать, господин лейтенант?

Притвиц, погасив свет на втором этаже, спускался с лестницы.

— Обороняться, дружище, обороняться, — сказал он спокойно. — Майор, вы примете команду?

— Командуйте вы, я врач, — ответил Бергман, и тут же грохотнуло, и пули с цокотом и лязгом защелкали по стенам и паркету, посыпался щебень, зазвенело стекло.

— Огонь! — закричал, прыгая к стене, Притвиц. — Огонь! — Он, не целясь, выстрелил несколько раз в окно.

Опять ударила очередь. Один из солдат закричал, а трое остальных помчались вверх по лестнице. Скребанули пули, и двое с криком покатились вниз. Бергман бросился к ним, начал оттаскивать их в угол. Притвиц выпустил в окно оставшиеся в обойме пули и завозился, перезаряжая пистолет.

— Обходи, Юрка! — услышала Полина русский выкрик и сама закричала от радости.

— Успокойтесь, Полин! Сейчас я...

Притвиц обернулся. Очередь через окно бросила его на пол. Тотчас же, ударом распахнув раму, прыгнул в дом какой-то человек.

— Хенде хох! — крикнул он.

Бергман обернулся. Секунду они с ворвавшимся смотрели друг на друга. Неожиданно Притвиц, лежавший на полу, сдернул нападавшего на пол. Звякнул отлетевший автомат. Полина подбежала. Они катались по осколкам стекла и щебня. Бергман встал. Он смотрел на борющихся и вытирал руки. У его ног стонал солдат. Полина смотрела, как Притвиц заламывает руки парню в ватнике с русым чубом на лбу. Бергман все смотрел из своего угла. Притвиц наседал на упавшего. Еще не поняв, что нужно сделать, Полина подбежала и надвинула Притвицу на глаза фуражку. Притвиц дернулся. Выкатившийся из-под него партизан ударил его ногой и насел на него сверху. Полина подбежала к лежащему пластом немецкому солдату, просунула руку под его еще теплое тело, отстегнула пряжку и вытянула из-под него ремень.

— Нужно? — спросила она чубатого, протягивая ремень. Тот выкручивал Притвицу руки.

— Вяжи, вяжи, — хрипел партизан, напрягшись в последнем усилии. Притвиц охнул и упал плашмя. Полина неумело просунула ремень под стиснутые руками чубатого запястья обер-лейтенанта.

— Так, — парень скрутил руки Притвицу и вскочил.

Он увидел наблюдающего за ним Бергмана и кинулся к автомату. Полина и Бергман онемело смотрели на него. Парень вскинул автомат и чему-то удивился.

— Чего смотришь? — спросил он Бергмана и вдруг осознал присутствие Полины. — Это ты мне ремень дала?

— Я, — сказала она.

— Кто такая?

— Своя, — сказала она, улыбаясь. Он вдруг показался ей смешным: чубатый, грязный.

— Понятно, — парень ткнул стволом в сторону Бергмана. — А этот чего? Ошалел?

— Он тоже свой, — сказала Полина.

Парень секунду поразмыслил.

— Как за шкирку возьмешь, все свои, — пробормотал он и поднял автомат. — А ну давай на улицу.

В дверь заскочили еще какие-то люди.

— Кого взял, Юрка? — спросил бородатый кряжистый мужик.

— Да вот «своя», говорит, — ответил Юрка и крикнул: — Наверху пошарь, я там не был. Главного пока не видал.

 

Репнев лежал на площади под колесом развороченного гранатой грузовика, прижимаясь к булыжнику. Крыша комендатуры горела. Горело невдалеке здание гестапо. Сейчас только длинная двухэтажная постройка комендатуры и оставалась немецкой территорией в поселке. Казармы на другом конце города они взяли штурмом, воспользовавшись внезапностью и забросав гранатами обалдевших со сна солдат, да их-то было не более двух десятков, основные силы брошены в помощь Кюнмахлю и были сейчас в тридцати километрах от города. Подростки и женщины, не пугаясь стрельбы, выныривали из тьмы, чтобы показать, где еще таятся немцы.

Комендатуру взять не удалось, потому что группа, посланная к ней, нарвалась на патруль, и стрельба подняла охрану в здании. На площади перед комендатурой, зыбко освещаемой огнем, лежало несколько неподвижных тел немцев и партизан. Репнев выжидал затишья, чтобы попробовать узнать, кто мертвый, а кто ранен. Но затишья не было. Повсюду — из-за заборов, разбитых машин и из кюветов — били партизанские автоматы и пулеметы, и в ответ им со второго этажа комендатуры резали по булыжнику площади, лязгали по камням, отскакивали и скребли в воздухе очереди крупнокалиберного пулемета. Подполз Редькин. Бинты на его плече были пламенными в отсветах пожара.

— Не иначе сам Шренк дерется, — сказал он, пробуя одной рукой свернуть самокрутку.

Репнев помог ему закурить.

— Главное, сволочь, тянет время. А Кюнмахль у Вязовского свои машины оставил. Если Шренк ему сообщит по рации, через час будет тут. Этот волк стреляный, и солдаты у него отборные. Комендатуру надо брать! — Редькин поднялся и стоял теперь, оглядывая площадь из-за борта грузовика.

— Товарищ командир, — вынырнул чубатый Юрка, — у меня тут...

— Юра, — перебил Редькин, — у тебя сколько человек?

— Восемь. Да два...

— Бери троих и ползи с фланга. Видишь? Через двор, — показал Редькин. — Забросай пулеметчика гранатами. Иначе пропадем.

— Есть! — Юрка уполз.

Редькин переждал минуту и, вывернувшись из-за машины, побежал вдоль площади. Упал на здоровую руку, пополз. Низко над ним ударила очередь. Пулемет на втором этаже комендатуры слал и слал из черноты окна огненные нити.

Репнев поймал себя на том, что впервые с начала этого рейда не думает о Полине. Он думал о ней каждую секунду, занимаясь делами, участвуя в разработке операции, трясясь на телеге по лесной дороге. А теперь она почти пропала из памяти. За Полиной пошел Шибаев. Он должен был доставить ее и Бергмана, но хотя в том конце поселка огонь и затих, изредка и там постреливали. Тревога за жену опять задрожала в нем сквозь усталость и озноб боя.

Вчера вечером, уничтожив десантников, Редькин решил поквитаться со Шренком. Как ни отговаривал его Точилин, командир был непоколебим. Он, видно, давно уже это задумал, потому что, когда, обманув и втянув Кюнмахля в затяжной бой с прикрытием, они вырвались на лесную дорогу, отряд там уже поджидал Трифоныч с двадцатью подводами. Вот он в чем заключался, план «Буденновский конь», понял тогда Репнев — в нескольких километрах от шоссе был некогда знаменитый конезавод. Давно уже комиссар вел там переговоры с мужиками. Конечно, часть поголовья немцы угнали, что много отличных племенных лошадей было укрыто в глухих чащобах. Теперь их передали партизанам. Раненые с Надей и Ниной загодя отправлены за болото, заслон все дальше уводил Кюнмахля, и Редькин повел отряд на Клинцы.

Все было рассчитано по минутам, определены сигналы. Группы нападения должны были затаиться и ждать у своих объектов. Все удалось, за исключением взятия комендатуры, и теперь она задерживала весь отряд. Почти тотчас с фланга, пригибаясь, побежали освещенные огнем фигуры. Грохнули взрывы.

— Ура-а! — встало над площадью. Репнев, захваченный атакой, бежал вместе со всеми. Навстречу разрозненно замелькали огоньки выстрелов, жалобно запели пули. Грохнуло еще несколько разрывов, и огромное пламя встало над комендатурой. Репнев нагнулся над телом упавшего партизана. Недвижные глаза смотрели в небо. Рядом уже распоряжался Редькин. В двери комендатуры ныряли и выскакивали оттуда бойцы.

Кого-то вынесли на шинели. Редькин насторожился. Четверо партизан поднесли и положили перед ним длинного немца в офицерском мундире. На шее поблескивал крест с белой окантовкой.

— Шренк? — спросил Редькин.

— Он, — сказал кто-то из бойцов.

Шренк держался за грудь, из-под руки его расползалось по мундиру темное пятно. Огонь высветил длинное лицо с утомленно глядящими глазами.

— Посмотри его, — кивнул Редькин Репневу, — надо б с собой забрать. Много знает.

Шренк посмотрел на него, приподняв голову.

— Реткин? — явственно произнес он.

— Узнал, — польщенно засмеялся Редькин, — спасибо и на том, Трифоныч! — закричал он, оборачиваясь. — Сигнал сбора!

Длинная кривая ракета располосовала небо. Подошел комиссар.

— Пополнение просится, командир. Человек пятьдесят.

— Шибаев пусть отбирает, — сказал Редькин. — Где Шибаев? Он местных лучше знает.

— Здесь я, — выдвинулся Шибаев, огненно-алый от сполохов. — Тут вот разведчица наша...

Редькин обернулся. Репнев, оторвавшись от Шренка, встал.

Высокая, рыжая сейчас от отблеска пожара, в черном костюме и белой блузке подходила Полина. За ней шагал широколобый крупный немец в офицерском мундире, без фуражки, с заложенными за спину руками.

— Коля! — вдруг крикнула Полина и рванулась к нему. Она ударилась об него всем телом и чуть не опрокинула его. Тесно прижавшись друг к другу, они молчали. Огонь пожара вызолотил ее щеку. Ее ресницы бились у его подбородка. Она не переставая шептала:

— Коля... Коля... Коля!

Он молча стискивал ее плечи. Сколько она вынесла, пока он нашел ее!

— Ладно, — сказал Редькин — благодарить их потом будем, а пока пусть обнимаются.

Репнев устыдился и отпустил Полину. Она взглянула на него, укоряя, но отошла.

— Товарищ командир, — сказал Шибаев, — и этот вот... наш, значит, немец. Помогал...

Редькин взглянул на Бергмана, подумал, потом шагнул и стиснул тому руку.

— Спасибо. Принимаем в отряд.

Полина перевела Бергману.

Репнев болезненно заморгал. К чему и кому относилось это выражение счастья в ее глазах?

— Вот еще один, — сказал Юрка, выталкивая вперед связанного обер-лейтенанта.

Притвиц стоял, угрюмый, смотрел под ноги.

— Адъютант фон Шренка, обер-лейтенант Притвиц, — пояснила Полина.

— Адъютант? — спросил Редькин. — С собой прихватим. Этот-то, — он кивнул головой на Шренка, — видать, не жилец. Ста-а-но-вись! — закричал он, и вся площадь вокруг наполнилась топотом и бряцаньем.

Притвиц со связанными руками подошел к лежащему на шинели фон Шренку. Репнев, вспоров мундир, осматривал рану. Полковник фон Шренк заканчивал земное существование. Потеря крови была очень большой.

— Вот, Карл, как мы кончаем, — сказал фон Шренк тихо.

Притвиц стоял над ним, склонив голову.

— Операция «Троянский конь» удалась, — с усилием говорил Шренк, кривя рот, — но не нам, а им. Вон кто сидел в коне этих диких ахейцев, — он кивнул головой на стоящих невдалеке Бергмана и Полину. Репнев силой заставил его лежать неподвижно.

— Только на пять минут опоздали... — бормотал Шренк. — Я не верил Кранцу, и напрасно. Денщик Бергмана признался, что был свидетелем, как она разговаривала с человеком из леса. Еще день допроса, и мы узнали бы и про Бергмана.

— Нет смысла вспоминать теперь об этом, шеф, — сказал Притвиц, — наша игра сыграна.

— Надо... было, — с клекотом в груди отозвался Шренк. Он дернулся. — Надо было... стрелять и стрелять их... Всех... Без различия.

Подошел Бергман. Вместе с Репневым склонился над раной.

— Иуда, — прохрипел фон Шренк, — с дикарями против Германии и цивилизации?

Репнев с помощью Бергмана перевязал Шренка. Бергман, затягивавший на его груди бинты, увидел прямо перед собой поблескивающие зрачки.

— Если бы вы были чуть здоровее, я бы кое-что объяснил вам по поводу Германии и цивилизации, — отчеканил он.

— Вы имели достаточно времени, а я здоровья совсем недавно, — иронически скривил рот фон Шренк, — но почему-то я тогда этих объяснений не услышал.

— Вы!.. — сказал, темнея, Бергман. — Вы, полковник, присвоили себе право убивать, жечь и насиловать именем Германии. Я всегда ненавидел такую Германию... И я готов погибнуть за то, чтоб она стала другой.

— Ты... за все заплатишь, предатель! — Фон Шренк дернулся. Густая черная струя крови ударила у него изо рта, конвульсии сотрясли тело. Через минуту он затих.

— В одном нельзя отказать этому господину, — сказал, отходя, Бергман, — он был до конца последователен.

— За исключением дружбы с вами, — пробормотал, глядя на мертвого полковника, Притвиц.

Молодой партизан толкнул его дулом автомата и погнал перед собой.

— Коля! — подошедшая Полина взяла Репнева за локоть. — Этот Притвиц меня спас. Укрыл от гестапо. Может быть, по доброте душевной, может, по недомыслию, но спас.

— Посмотрим, что для него можно сделать, — сказал Репнев.

Она вдруг обняла его и тут же, взглянув на Бергмана, убрала свои руки.

— Кстати, — сказал Бергман, старательно обходя их взглядом, — нельзя ли поискать в подвалах гестапо моего денщика? Если бы он начал выдавать на день раньше, ни меня, ни Полины, возможно, уже не было бы в живых.

— Спасти арестованных не успели, — сказал Репнев, — когда мы атаковали, гестаповцы бросили в подвал несколько гранат. Все, кто был там, погибли. Гестаповцев тоже не пощадили. Этот... Кранц, что ли, его опознали местные. Лежит с пробитым черепом.

— А бумаги, протоколы допросов?..

— Что могло сгореть, сгорело. Здание забросали гранатами и бутылками со смесью.

Далеко на шоссе послышался звук моторов.

— Уходим, — приказал Редькин. — Комиссар, выводи!

Репнев ждал, пока в тарахтящие повозки погрузят раненых. От шоссе полыхнула стрельба. Она усиливалась и приближалась.

 

Ночью, при свете свечей, Репнев и Бергман закончили седьмую операцию. Как были — Репнев в пропотненной гимнастерке, Бергман в распахнутом, пропотелом мундире — вышли из блиндажа. Звезды цвели над огромным лесным морем, льдистое их свечение, казалось, колебалось и двигалось в черноте неба. Вокруг спал партизанский лагерь. В эту ночь они остановились в прошлогодних блиндажах, раскинутых в самой чащобе леса. Здесь во времена осенних боев располагалась какая-то часть. Лошади всхрапывали во сне. Костры были залиты, и сапоги обоих нет-нет и наступали на кучки остывших головешек.

Неподалеку от блиндажа в черноте ночи Репнев наткнулся на телегу. В ней кто-то ворочался. Он узнал пленного обер-лейтенанта. Они прошли дальше.

— Сядем? — предложил Репнев, нащупав ногой какое-то бревно.

— Да, — согласился Бергман. Он вынул из кармана сигареты, чиркнул зажигалкой.

— Руки у вас замечательные, — сказал Репнев, он все еще переживал операцию Редькина, когда вдруг прорвалась артерия и кровь хлынула во вскрытую брюшину. Если бы не Бергман, успевший пальцем прижать кровоток, все было бы кончено.

— Вы хороший хирург, — сказал Бергман.

Они помолчали. Полина в накинутой шинели, выйдя за ними, неслышно приткнулась к задку телеги. Она думала о них обоих, и сердце полно было тихой боли и радости.

— Господин Репнев, — сказал Бергман, сильно затягиваясь, — у меня к вам небольшой разговор.

— Я слушаю вас, — сказал Борис.

— Вы должны меня понять, — сказал Бергман, — я против наци и сделал что мог. Собственно, это все ваша жена. Иначе я бы не решился... — Он смолк. — Я люблю Полин, господин Репнев.

Репнев весь сжался. Он не ждал этого разговора. Он принял Бергмана, принял его как великолепного хирурга и как человека, посмевшего пойти против фашизма. Бергман ничем не напоминал Коппа, но был одним из сотен и тысяч Коппов, которые спасали во всей этой огромной войне доброе имя немцев. Но говорить с ним о Полине Репнев не мог. Еще с той встречи он помнил их взаимную подключенность друг к другу. А сегодня, когда они уходили от преследования Кюнмахля, вглядевшись в их близко сдвинутые плечи на подводе, он все понял.

— Я знаю, — сказал он.

Полина в трех шагах от них изумленно подняла брови в темноте. Что он знает?

— Господин Репнев, — медлительно говорил Бергман, — я люблю вашу жену, но она не любит меня.

Репнев глотнул воздух и задержал его в легких.

— У вас было... объяснение? — спросил он, внезапно охрипнув.

— Она не любит меня, — сказал Бергман, бросая сигарету. Оба смотрели, как светлячком мелькнула и сгасла алая точка. — Она любит вас, — сказал Бергман.

Полина в темноте закрыла рукой лицо. «Так это? — беззвучно спросила она у кого-то. — Так это или не так, господи?»

Кто ей мог ответить?

Репнев тоже не ответил Бергману,

— У меня к вам просьба, господин Репнев, — сказал Бергман, поеживаясь от близкой сырости болота, — я должен уйти. Там, в поселке, у меня остались раненые. Они уже не воины, когда ранены. Гестапо ликвидировано, протоколы допросов сгорели. Кранц убит, И я обязан быть там, среди немцев.

— Пока раненые, они не воины, — сказал Репнев, — когда выздоравливают, они опять берут в руки автоматы.

Вдруг опять вспомнилось стихотворение, прочитанное Коппом: «Господи, как остаться на воине человеком».

Он встал. Встал и Бергман. Лиц не было видно в темноте.

— Я вижу, вы не согласны, — сказал Бергман, — я понимаю...

Репнев молчал. Он не поверил Бергману. Может быть, тот заблуждался вполне искренне. Важно, что заблуждался. Он вспомнил, как Полина смотрела на немца, слышал, как она выговаривала это имя: «Рупп». Именно сейчас Борис понял, что с Полиной у него, кажется, все кончено. Не надо иллюзий. Немец уйдет, а он останется. Издалека Бергман будет выглядеть еще благороднее, еще рыцарственнее, а он, будничный, повсюду сопутствующий супруг, привычный, как хлеб, не тот хлеб, который необходим ежедневно в пищу, а обрыдлый, черствый хлеб, будет ли он ей хотя бы просто нужен?

Немец ждал ответа, а второй лежал неподалеку в телеге и тоже чего-то ждал. Но дождаться он мог только одного — пули. Судя по всему, этот Притвиц типичный пруссак. Да и сама Полина считает, что спас он ее больше по недомыслию. Но, как бы то ни было, оба они вели себя по отношению к ней как люди и как мужчины, а кроме той войны пушек и штыков, которая идет вокруг, незримо идет и война поступков. Немцы ставили ради Полины голову на кон, и он, Репнев, русский человек и ее муж, сейчас подставит свою голову ради них. Потому что, кроме логики войны, которую так хорошо знает Редькин, есть еще другая логика. И в делах чести русский не мог уступить немцам. А тут было дело чести, так это он понимал.

— Этого... адъютанта с собой возьмете? — спросил он, утверждаясь в своем решении.

Бергман встал и подошел к телеге, где лежал Притвиц. Он долго смотрел на распластанного обер-лейтенанта.

— Карл, — спросил он негромко, — если нас отпустят, вы даете слово молчать обо мне? Мы ведь с вами связаны одной веревкой. Если гестапо узнает, что вы спасали Полину, то... Даете слово?

Ответа они дождались не раньше, чем через минуту.

— Я буду молчать, майор, — хрипло сказал Притвиц.

Но был еще человек, которого все это касалось. И Репнев подумал, что со стороны он может сейчас очень напоминать какого-нибудь шекспировского интригана-ревнивца, умудряющегося единственным ходом и устранить соперника, и выглядеть при этом даже благородно. Но плата была слишком высока для интриги. Редькин ведь не простит ему своеволия. И за Притвица придется держать ответ... прежде всего за него.

Однако как бы там ни расплатится он завтра, а сегодня он сдержит слово и отпустит немцев. Надо только сказать...

Но говорить не потребовалось. Полина уже стояла перед ними. Глаза ее влажно сияли на смутном в темноте лице.

— Рупп, — сказала она, — вы уходите? Вы все обдумали?

— Да, Полин, — Бергман смотрел куда-то в сторону. — Я должен уйти, я должен быть с немцами.

— Значит, наша борьба не ваша борьба, Рупп? Значит, все, что вы сделали, было ошибкой?

— Я не с наци, я с немцами, Полин, — мучительно искал слов Бергман. — Я... Я готов выполнять ваши задания... Но я должен быть там, по ту сторону фронта...

— Вы путаник, Рупп, — сказала Полина и вдруг, притянув его к себе, прижалась лбом к его подбородку. — Вы путаник, но я верю в вашу честь, Рупп. В честь человека и интеллигента.

Репнев отвернулся и шагнул в темноту.

— Спасибо, Полин, — услышал он сдавленный голос Бергмана.

Где-то неподалеку на телеге ворочался Притвиц, надо было развязать на нем веревки. Он пошел было, но руки Полины обняли его за плечи.

— Коля, — сказала она, глядя на него мокрыми блестящими глазами, — я понимаю... Я благодарна... Но я боюсь за тебя, милый!

Он снял ее руки с плеч и пошел распутывать Притвица. И все-таки она была верна! Никогда бы она не стала «овчаркой». Никогда бы не полюбила Бергмана, если бы он был нацист. И теперь он уходил, а она оставалась... Она была верна не любви, а много высшему — делу! И негодующе, ревниво и оскорбленно, он все же восхищался ею, своей Полиной... Пусть даже не такой уже своей.

Через час, далеко обойдя лагерь, он вывел обоих немцев к гати. Дальше был здоровый сосновый бор, и там начиналась тропа, выводящая к шоссе.

— Все, — сказал он, — теперь вы дойдете.

Бергман повернулся к нему. Рассвет уже начинался, но пока только муть раздвинула черноту ночи. Лиц не было видно.

— Прощайте, Бергман, — сказал он.

— Прощайте, господин Репнев, — они одновременно шагнули друг к другу и обнялись.

— Надо спешить! — подал голос невидимый в сером сумраке Притвиц.

Репнев постоял, слушая их шаги. Он вспоминал, как Полина поцеловала Бергмана на прощание. Это не был поцелуй страсти. Но в том, как долго они стояли, касаясь друг друга лицами, было нечто большее, чем только уважение.

Он вернулся, когда совсем рассвело. Полина и какой-то боец выносили из блиндажа Редькина. Тот хрипел пробитыми легкими, но был в сознании. Полина и боец положили его на траву. Мутное от слабости и рассвета лицо его освещалось яростными глазами.

— Репнев, — позвал он.

Тот подошел.

— Слышь, — сказал Редькин с сипом в горле, — подумал я тут. Вот у меня пять сестер... Бывает же так. Одни бабы у матери рожались, я самый младший — один мужик... И вот, понимаешь, приезжаю я после училища, а там мал мала меньше. Детворы куча. Все жили в отцовском доме. Калужские мы, потомственные сапожники. Вот смотрю я на пацанов — а их навалом, пять семей все же, и думаю: господи ты, боже, в чем ходят? В моих, а то и дедовых еще сапогах, одеться как следует не могут, а у нас в лагерях новая техника БТ-5, БТ-7, БТ-28, Т-35, КВ. Машины — и все денег прорву стоят. А ведь нужны, потому что вот-вот они на нас попрут, немцы... И знаешь, о чем я в отпуске каждый раз мечтал? Не поверишь. Скорее бы, скорее бы нападали! Чтоб пустить из них юшку, чтоб скорее все это кончилось и чтоб моих разлюбезных танков больше не понадобилось. И уж теперь чего бы ни сделал, чтоб обломать им все зубы, каждого их солдата скорее в Землю закопать... Потому что сестрины детишки мне спать не дают. Мерещатся. Хлеба просят.

Репнев молча глядит на него. Где-то рядом присутствовала Полина. С момента, когда он решил отпустить немцев, она не сказала ему ни слова, только смотрела со странным ожиданием.

— Командир, — сказал он, наклоняясь и попадая в яростный луч редькинского взгляда, — тут такое дело. Немцев я отпустил.

— Каких немцев? — спросил Редькин, уходя глубже в шинель, на которой лежал. — Этого врача ихнего?

— И второго, адъютанта.

— А ты его брал? — спросил Редькин, чуть румянея. — Кто разрешил? Трибунал. Завтра же трибунал тебе.

Репнев отошел. Полина шла к нему. Она не слышала их разговора с Редькиным.

— Коля, — сказала она, прижимаясь к нему, — мы теперь вместе насовсем? Да?

Трудно быть на войне человеком, подумал он.

 

Утром, когда он без ремня, со связанными руками сидел в телеге, подошла к нему Надя.

— Как же вы могли, Борис Николаевич? — Тут же появился Юрка, он цепко взял ее за плечо и обернулся к Репневу.

— Нашли мы его, — сказал он. — У самой стежки лежал.

— Кто? — спросил Репнев.

— Немец твой, доктор. Черепок напрочь разнесен, видно, дубиной сзади двинули.

— Притвиц! — понял Репнев и, застонав, уткнул голову в колени. «Как остаться на войне человеком, господи»?!

— Гони, — сказал, проезжая мимо, Точилин, — на базе судить будем.

Полина, вынырнув из кустарника, пошла рядом, держась за телегу.

— Я с тобой, Коля, — сказала она, — я во всем с тобой.

Он поднял на нее глаза. Знает о Бергмане или нет?

— Я знаю, — сказала она, — я все равно с тобой, милый.

И тут он впервые поверил этому.