"Затылоглазие демиургынизма" - читать интересную книгу автора (Кочурин Павел)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1


Пришел дедушка и с художником пошли к Саше Жохову.

— Надо ценить гостеприимство, уважать своих соседей, о хорошем помнить, о том и говорить. От этого и худое, кое оно было, изойдет, — сказал дедушка, когда бабушка Анисья пыталась его предостеречь, не больно всќпоминать о былом. — Поговорим по душам, душа-то ведь у каждого человека, она своя, но добро и огрубевшая душа все же хранит. Вот мы и будем с добрым чувством беседу о хорошем вести. Добрей все и стаќнем. Андрею-то Семеновичу, знамо, неповадно одному будет там. И Саша затаит обиду, если не пойти. Ссор-то и без того хватает.

В окнах обновленного и достроенного пятистенного дома Жоховых горел пожаром свет. Тетка Федосья приходила к бабушке Анисье за лампоќчками посветлей. Одна вот нынче живет-кукует, так и не к чему бы ей яркий свет, но вот сын гостей ждет и велел сходить. Этим летом к Жоховым, к тетке Федосье никто не приезжал в Мохово. Поговаривали, что у тестя в сельпо какие-то неприятности, так не до отдыха на природе вольной.

За многие годы Жоховы впервые пригласили дедушку к себе. Сами бывали, а вот к приглашению в свой дом как бы повода не находилось. Федосья дваќжды прибегала узнавать, не приехал ли отец. Звала и бабушку, и мать посидеть за компанию. Мать сослалась на усталость, только вот с фермы пришќла, а бабушка отговорилась, что Митю ждет, коли вместе уж и придут:

— Да и то сказать, у Александра Ильича свои ведь разговоры с мужиками, а мы помехой будем.

Иван спал и не слышал, когда дедушка с Андреем Семеновичам пришли, от Жоховых. Отец приехал домой только утром в воскресение. С Андреем Семеновичем встретились как-то стесненно, будто расстались не в дружбе.

Поздоровались, обнялись, удивленные и обрадованные, а дальше и говорить не знали о чем… Искали друг в друге самих прежних, а их не было. И как бы перебарывали преграду времени каждый в себе. После завтрака отец собиќрался с городскими гостями покосить в лесу. Вызвался и Андрей Семенович, попросил у дедушки косу.

— Охота вот, — сказал он, — крестьянским делом себя потешить.

Вернулись к обеду все дружные, веселые и разговорчивые. Косьба, прироќда, как бы вернули Дмитрия Корина и Андрея Поляна к прежнему времени, былой вольности.

Отец с Андреем Семеновичем, художником, собрались побродить окрест, по своим местам детства. Иван не отставал от художника и засобирался пойти вместе с ними. Отец не

хотел было брать, но Андрей Семенович решительно сказал:

— Возьмем, возьмем сына, Дмитрий. Как не взять. Он нам свои места покажет, а мы свое детство припомним и сравним, чем они от нас прежних отличается, почувствуем, как говориться, вкусы.

Первым делом пошли на Шелекшу, перешли ее бродом и направились к Татарову бугру. Посидели там, поглядели с него на Лягушечье озерцо, на Нижнее поле. Черемуховую кручу. Все вроде бы оставалось схожим в пристрастиях их прежних и теперешних мальчишек… Но ребятня моховская водилась тогда своими ватагами: дошколята, школьники, парни повзрослее. Теперь Иван друќжил больше с сельскими мальчишками, в Мохове сверстников не было. Городским, наезжавшим на лето, сегодня нравилось одно, завтра другое. Не было постоянства, река вот только всех одинаково привлекала, куда бежали все дружно купаться. Любования "своим'' у городских не было. Многое, о чем говорили и вспоминали отец с художником исчезло, или изменилось до неузнаќваемости. Берега реки заросли, заилились без плотины на Шелекше ниже Татарова бугра, за речкой Гороховной. Художник жалел вековые ели, росшие в низине за Гороховкой. Там в них был какой-то особый уют, вроде иной мир. Отец смирился, привык, что их давно уже нет. Для художника все было только "вчера". "Как руки поднялись истребить красоту", — переживал он. Про мост на месте нынешнего брода, и плотины на Шелекше, Иван только слышал, что они были… Художник с отцом вспоминали ловлю раков. Их кишело в реках, как и рыбы. И не было тогда никакого "рыбнадзора". Печально высказалось: "рыбнадзор без рыбы" — новые порядки. А прежние, когда все было доступно, не устаем хулить и ругать кого-то невиновного ни в чем.

"Что-то, кто-то ровно бы подшутил над нами, безрассудно посмеялся и оголил жизнь, сотворенную для радости".

Это художник высказал.

Разговор о раках для Ивана — что о крокодилах в жарких странах. И тех и других он не видел. А вот караси в Лягушечьем озерце и лягушки, как и прежде водились. "Выходит так, что в озерце вот осталась наша "цивилизаќция", — без улыбки вымолвил художник. — Не "то" ли это, с чем грозит нам смириться в завтрашнем времени. Да может и это исчезнуть под напором новой "цивилизации". Затосковал и отец. Самое трудное сохранить и уберечь природную красоту. Сохраненная и обереженная, они привлекательней любой сотворенной. Он не пытался оправдываться и оправдывать кого-то за исчезнувшее из глаз, сказал:

— И не поймешь, Андрей, и не разберешься, — чужой ты или свой, что так вот вроде бы принужден губить природное… Вроде бы какой-то хитрый притворщик-злодей пришел и одурачил нас. Сделал все, что хотел нашими же руками… Лучшего хотелось, технике покорились, а сердцем, душой ее не сумели понять и принять. Она и превратилась у нас в силу, творившую зло. Художник удивленно посмотрел на отца. Высказал медленно:

— Ты, Дмитрий, крестьянин, землю-то любишь. И все другие крестьяне тоже. Не земле выросли и ею взращены. Так отчего же так?..

— Что-то не свое нашло на нс. Оно же и совесть затуманило нашу. Человек стал как бы механизмом… О старом солдате говорили: "Служба". И мы — служба чьему-то угодию. Как солдата на юру хотят, чтобы каждый был виден…В наше время, кого крестьянин знал?.. А на земле своей не пакостил. И того мужика, который никого не знал, кроме своей земли и дела на ней — извели. Мужика нет — откуда хлебу взяться своему, со свое нивы. Вот как вышло. И вроде из самих себя все взялось по лукавому наговору.

— И верно, что-то вот неразумное стряслось, — повторил слова Дмитрия художник. — Иного слова не подберешь, именно "стряслось". Я вот уехал от этого, а ты вот остался горе мыкать. Боль земли на себя принял.

— Нет, — сказал с горячностью отец. — Ты и должен был уйти, а я остаться. Ты мое дело не мог делать. Несмотря ни на что, я землю пашу с любовью. Иначе нельзя разговор вести с землей, она совеем отвернется от тебя… А мне твое дело совсем не под силу. Так что мы оба на своих местах. Да и где расселиться, если бы все остались в Мохове. Обязаны были остаться истые хлеборобы. А их-то как раз и вытравляли, как вот раков в нашей Шелекше. А нам бы, крестьянам, в свободе надо оставаться, науку взять в руки и не во страхе держаться… — Отец как-то скорбно и безрадостно рассмеялся. — Но где там? Тогда и "умникам" теперешним пришлось бы за крестьянское дело взяться. А они нам вот Герста американского подсунули, не спросясь ни нас, ни самой земли. Работать-то на земле уже и не хотят "умники", да и не могут. И сами мы заразились "умничаньем".

— Как римский демос при рабах и аристократах, — вымолвил тихо и мрачно художник.


2


Дома застали Старика Соколова Якова Филипповича и деда Галибихина. Саша Жохов уехал. Заходил проститься.

— Будет в районе, так может и зайдет Андрей-то Семенович, — сказал баќбушке Анисье, оставляв записку.

После ужина пошли все в сарайчик-мастерскую — дедушкин рабочий кабиќнет, как называл сарайчик сам дедушка шутливо. Расселись на чурбаки-стуќлья. Разговор пошел, как думалось Ивану, о дремучей дали деревенской, досоветском времени. Как мужики из Мохова и других сел и деревень пешком на заработки в Питер ходили. И вот от такого хождения зародилось в роду Галибихиных кузнечное дело, искусное ковальное ремесло. В Каверзине до самих колхозов, даже и после войны, жил с тремя сыновьями Трошка, как его все называли, мастер тальянок. Тоже был ходоком до Питера за какими-то особыми проволками. Отец и дед Прошки в Каверзине отыскивали клады, оставленные татарами. Сам Прошка тоже ковырял землю в поисках этих кладов. На вопроќсы любопытных: "Чего нашел?.. " — отвечал, поддразнивая: "Малость попалось. А больше-то не сразу найти. А не искать, так и того не найдешь". Вспомнили о скуповатом мужике Кузьме Польпячкине, совсем недавно жившем в Мохове. Как он половинил куриное яйцо, чтобы покрошить в квас с луком. Зимой, когда выпадал большой снег, Кузьма норовил выехать на дровнях в Каверзино последним. За сеном или дровами. Пусть другие, кто поретивей дорогу туда промнут, а я уж за ними. На обратном пути пристраивался к чьему-нибудь возу с сеном. Сзади своего, ладно очесанного, выставляя железные вилы. "Ты чего, Кузьма, моим сеном свою кобылу кормишь, а свой вилами колючими загородил?" — подшучивали мужики. "Так не твое сено моя кобыла ест, а зайчье". Плохо воз очесал, сено с него клочьями валится, и льнет к губам моей проворной кобылы", — отговаривался Кузьма тоже шуточно. Ранней весной, когда протаивал снег, он нагребал с кустов вдоль дороги хороших воза два сена. Летом в сенокос, надо день, чтобы столько накосить и высушить. На смешки мужиков отвечал: "Зайцы не все съели, так я вот и поќдобрал, добру чего пропадать".

Вспомнив Кузьму, старики рассердились гневно, что нынче по их дорогам, "зайчьего сена" сена на прокорм десяти коров наберешь: но не тронь — ничейное тоже не твое. Тебя вором и сочтут. А коли прямо увезешь полстога — не заметят. Редко вот встретишь того, кто не ворует. Для колхоза сено по дорогам сгребать тебя не пошлют. Смешно на такую работу человека от конторы нарядить… Да и сам человек, вроде клока сена опавшего. Дух бережения из души его вышел куда-то.

Разговорились о зверях лесных, сколько их таилось, как вот и рыбы в реках наших, лови — не хочу. Удобрениями разными отравили. Окормили, как бывало опалых вельмож при царях… Посмеялись, как Зинуха Хлебникова, поехала в Каверзино за сеном, захватила в колени шавку, собачонку для обогрева. В гуще леса впрыгнул в сани волк и выхватил собачонку. Только визг по лесу пошел. Зинуха, прости господи, на мокром месте сидеть осталась… А вот медведей в лесах наших не водилось. Шумно было, и зверь уходил от людских голосов. Ныне Каверзино оглохло и медведь туда зашел… В пургу, в метель, когда дороги пропадали, колокольным звоном выводили путников, забота мирская была о человеке. И природа без глаза человеческого не оставалась. Каждый кустик, каждая кочка на болоте была на примете, руками потрогана. Живое от живого не хирело. Жили-то, что говорить, как кто сумел. Но в душе тепло умели держать и беречь. И светло было. Человек красоту вокруг себя находил. Меньше говорил о ней, принимал сердцем.

Иван ровно волшебную сказку слушал разговоры о жизни их в гоќды своей молодости. Возникала досада, что кем-то, что-то уворовано от него. И сам он не такой без того ихнего, не сбереженного для него. Урок упущен и его не восполнишь. Но старики не только хвалили отшедшую жизнь, но чего-то в ней находили и не больно годное для себя и в этой, сегодняшней жиќзни. Но не перенимаются вот ныне их житейские и земельные науки-опыты. Интеллигенция прошлая революцией занималась, горланила о ней, не понимая, чего хочет. Нынешние вожди, кажись бы у власти, и чего бы им тоќ же "по революционному горланить", но вот горланят, оттого что тоже не знают по делу-то куда идти-двигаться. Та, прежняя, в народ ходила, и мужика посулами завораживала. Нынешняя интеллигенция-власть, не самоќго мужика образовывает, а наставляет доверчивых мужиков понукать и погонять своего же брата. Науки-то ладной и нет о жизни, как ее вести…

Иван понимал — старики сердились. И как бы торопились свежему человеку, художнику, свои помыслы высказать. Не для того, чтобы что-то было сделано — в это веры у них уже и не было, а чтобы высказом облегчить свою мужицкую боль. И вот в разговоре растревожились. Выговорили, подуспокоилксь, махнули рукой: да что там, переменишь что ли чего пересудами сердитыми. Вроде бы и развеселились, пошли разговоры о разном, веселом и смешном.

Андрей Семеныч спросил о Ване Флегане, который вроде бы ни с того, и с чего саданул ножам хлебным Ваську Ухвата. Случилось такое перед тем, как Поляковым уехать из Мохова. Это и осталось у будущего художника в яркой памяти. Над Ваней Флеганом все подшучивали, Васька ухват за его кралей ухлестывает. В нагуменнике и встречаются. Сам Ваня больше на печи лежал, брюхо грел, чтобы меньше есть хотелось. На поддраќзнивания не реагировал. А тут вдруг осатанел. Схватил нож, увидев Ваську у своего дома, разговаривавшим со своей кралей. Тут все и случилось на глазах люда… Теперешние из-за кралей не вступят в драк. Скорее поќллитровку вместе "раздавят" да и забудут о крале.

— У нынешнего люда зло еще звериней стало, — сказал Старик СоколовЯков Филиппович, как-то нехотя вступавший в этот мужицкий разговор. — Ревность была, а тут ни за что такое сотворят, что и во сне не привидится и рассудком не рассудить.

И поведал художнику страшный случай… Третьего году на Большесельском мосту парень голову топором оттяпнул своему товарищу… "Ты, — говорит, — топор-то зачем взял?.." "Да прихватил, кого может и рубану".

"Кого же" — говорит. "Да хоть бы и твой горшок запросто снесу". Приняв все за шутку, тот сказал: "А ну давай…" И нагнул голову… Он и маќхнул топором. Голова, как кочан капусты отлетела в канаву… Потом миќлиционера пытался убить. До суда повесился… И не Ваня Флеган, и не Васька Ухват — оба с десятилеткой.

— Десятилеткой, удивился художник.

— А что десятилетка-то ныне?.. — Старик Соколов Яков Филиппович поќкачал головой. — Когда ни семьи, ни дома своего нет, где в человеке миру взяться. Веры ни в себя, не говоря уже о Боге, никакой. Что народ веками берег, все ныне прахом изошло без добра-то в себе. Но где такое человеку понять, когда его понукают, как рабочую скотину, не даќют в себя заглянуть. Вот и получается, что ныне образованной-то бутыќлку обманом выманит у тебя, а то и отнимет у старушки. Знамо всех чеќсать под одно грех большой. Но откуда бы дремучести-то разбойной взяться и мошенничеству, если б добро было в почете. Без сердца и души раќзум и мутнеет. Признавать в себе такое — подрыв, вишь, власти. У нее все, как один, ангелы. Всего, вишь, в рот те уши, достигли развитого. На масле въезжаем в сладкую жизнь… — Старовер смолк, махнул рукой, и вроде как слова молитвы изрек: — Изыди искушение с языка нечистого…

Художник тосковал вместе со стариками тоской беззащитного пленника. Куда от такой беды уйти, она как горе вселенское, в тебе самом укореќнилось. Человек стал одиноким при всем общем, не с кем ему единитться в добре, все во зле. Не к чему и тянуться, быть сотворителем, как это заветано ему Господом, Творцом всего сущего. Душа его как бы в отлете от тела его, погрязшего во грехе. Все общее, тебя в нем и нет.