"Вот тако-о-ой!" - читать интересную книгу автора (Фербер Эдна)

Глава девятая

Дирку исполнилось восемь лет. Этот маленький Слоненок де Ионг стал белокурым мальчуганом, ноги которого, до крови искусанные москитами, ни минуты не оставались в покое. Костюм его был сшит руками Селины из мешка от картофеля. Дирк ходил в школу с октября по июнь. Школа, представлявшая в бытность Селины учительницей просто одну классную комнату, помещалась теперь в двухэтажном кирпичном здании, которым Верхняя Прерия очень гордилась. Ржавая железная печь была вытеснена паровым отоплением.

Первус сначала протестовал против такого продолжительного учебного сезона. Мальчик мог бы быть очень полезен в поле с начала апреля до первого ноября.

Но Селина страстно боролась за то, чтобы Дирк аккуратно посещал школу, и победила.

– Читать, писать и считать, вот что нужно уметь фермеру, – возражал Первус. – Все остальное глупости. Ну, будет он по вечерам сидеть и зубрить, что Константинополь – столица Турции, а сколько при этом расходуется масла в лампе! Какая польза фермеру знать, что Константинополь – столица Турции? Это ему не поможет выращивать турнепс.

– Слоненок не огородник.

– Но он будет им скоро. Я с пятнадцати лет стал работать один в поле.

Селина не спорила с ним, но твердо решила в глубине души, что будет, сколько хватит сил, бороться против этого, когда придет время. Ее Слоненок – фермер, раб земли, сгорбленный над ней в зной и непогоду, истомленный и огрубевший так, что со временем, подобно всем мужчинам в Верхней Прерии, станет и сам напоминать землю и камни, над которыми трудится!

В восемь лет Дирка нельзя было назвать особенно красивым мальчиком, но у него было оригинальное личико, ресницы, длинные и густые – мать любила ласково касаться их пальцем, приговаривая всегда, что любая барышня была бы рада иметь такие. С возрастом он чертами лица и фигурой стал очень напоминать родню Селины, английских Пиков. В семнадцать-восемнадцать лет этот сын фермера превратился в изящного и хрупкого юношу с врожденной изысканностью движений и рассеянным взглядом. (А в тридцать лет Дирк де Ионг удостоился комплимента от Питера Пиля, английского портного на Мичиган-авеню: знаменитый портной заметил, что Дирк – единственный человек в Чикаго, умеющий носить английский костюм так, что не напоминал в нем франтов с Гельстед-стрит.)

Селине было уже теперь за тридцать, и она превратилась внешне в настоящую фермершу. Работа заездила ее, как когда-то Марту Пуль. Во дворе де Ионгов всегда теперь висело белье, как в прежние времена во дворе Пулей, когда она впервые вошла туда. Поношенные брюки хозяина, чулки, сорочки, штанишки мальчика, грубые фартуки из мешка. Селина вставала в четыре, набрасывала на себя эти бесформенные тряпки, называвшиеся платьями, наскоро, не заглянув в зеркальце, закручивала в тугой узел пышные волосы, всовывала ноги в старые растоптанные туфли и бежала к плите готовить завтрак. Работа всегда гналась за ней по пятам, не давала передышки. Вечные починки, штопанье шерстяных вещей – до глубокой ночи. Иногда ей снилось, что волна непочиненных чулок, сорочек, брюк, белья надвигается на нее и грозит поглотить. И она в ужасе просыпалась.

Глядя на нее, можно было подумать, что та Селина Пик, которая привезла с собой в Ай-Прери красное кашемировое платье, та девушка, с жаждой жизни и впечатлений, смелая и требовательная к себе и к окружающему, исчезла безвозвратно. Но это было не так. Даже красное платье еще существовало. Уже теперь безнадежно старомодное, оно висело в шкафу и было как прекрасное воспоминание. Изредка, когда на нее нападал стих все убирать и перекладывать и платье попадалось ей на глаза, она гладила шершавой рукой его мягкие складки и, точно по волшебству, исчезала миссис Первус де Ионг уступая место Селине Пик, поднявшейся на цыпочки на ящике из-под мыла в сарае Оома, где вся Прерия, раскрыв рты, взирала на Первуса де Ионга, бросившего только что к ее ножкам десять долларов, десять долларов, нажитых тяжелым трудом. В иные минуты Селина не раз собиралась разрезать красное платье и употребить на что-нибудь куски или перекрасить его в черный или коричневый цвет и перешить или сделать из него рубашки для Дирка.

Но она ничего этого не сделала.

Нельзя сказать, чтобы за эти восемь-девять лет Селина, как она мечтала, добилась чудесных перемен на ферме. Правда, кое-что изменилось к лучшему, но ценой каких усилий! Женщина менее неукротимая давно бы впала в апатию. Дом был все-таки выкрашен, но в свинцово-серый цвет, потому что это было практично и дешево. Лошадей теперь было две, но вторая – с разбитыми ногами, слепая на один глаз старая кобыла, купленная где-то по случаю за пять долларов. Хозяин кобылы рассчитывал продать ее на шкуру за три доллара и рад был сбыть ее. Селина без ведома мужа совершила эту сделку, и Первус сильно бранил ее. Через месяц кобыла, отдохнув и подкормившись, стала тащить телегу не хуже прежней их лошади, но Первус все еще продолжал ворчать.

Самым же большим достижением Селины был западный участок. Годы должны были пройти, чтобы осуществился ее план, о котором она толковала мужу в первый месяц их брака, да и то осуществился только частично. Она долго уговаривала Первуса позволить ей вложить свои собственные небольшие деньги в это дело, засадить негодный никуда, по его мнению, участок спаржей и ожидать три года дохода от него. Но в конце концов Первус был слишком занят своим бесконечным трудом и предоставил ей возможность проявить инициативу. Кроме того, он еще немножко был влюблен в свою живую маленькую, энергичную жену, хотя ко всем ее чудачествам относился весьма неодобрительно. Год за годом он делал свое дело в раз и навсегда установленном порядке, удовлетворяясь тем, что делает его так же, как до него делали его отец и дед. Он редко проявлял сильные чувства. Селине хотелось, чтобы муж был менее апатичным. Его не трогало, что другие опережают его во всем. Порою на Селину находило какое-то истерическое состояние безнадежности: она бросалась к мужу, ерошила ему жесткие волосы, уже начинавшие седеть, трясла его за широкие, спокойные плечи.

– Первус, Первус! Хоть бы ты когда-нибудь вышел из себя. Да рассердись же или выкинь что-нибудь безрассудное. Разбей, что попадется под руку. Побей меня. Продай ферму. Убеги из дому. Что угодно, только не будь каменным!

Все это говорилось, разумеется, не всерьез. Это был бунт ее живой и деятельной натуры против его инертности, привычки принимать вещи такими, как они есть, и все.

– Что за глупые речи? – Он сонно глядел на нее сквозь табачный дым, блаженно попыхивая трубкой.

Несмотря на то, что Селина работала так же тяжело, как любая жена фермера, одевалась так же просто и бедно, ничего не требовала для себя, муж продолжал смотреть на нее, как на некую роскошь, которую он себе позволил, на изысканную игрушку, приобретенную в минуту безумия. «Маленькая Лина» – звучало так бережно и одновременно снисходительно, что можно было подумать, будто ее балуют и лелеют. Да он, может быть, действительно так думал.

Когда Селина заговаривала о современных методах обработки земли, о книгах по сельскому хозяйству, Первус либо забавлялся, либо приходил в раздражение. Линней, Бурбенк – о них он и не слыхивал. Агрономические институты называл глупостью…

Он уверял, что Селина портит их мальчика. Частично, может быть, из ревности. «Вечно только мальчик да мальчик, ни о чем другом и не услышишь», – бормотал он, когда Селина принималась строить вслух планы относительно будущего Дирка или защищала его (иной раз и несправедливо). «Ты сделаешь из него мямлю, не няньчись ты с ним так». Время от времени Первус принимался закалять характер Дирка. Результат был довольно плачевный. Однажды дело чуть не окончилось драмой. Это было во время летних каникул. На песчаных холмах и в рощах вокруг Ай-Прери земля была сплошь покрыта темно-синим ковром совершенно уже спелой черники. Герти и Жозина Пуль отправились по ягоды и согласились взять с собой восьмилетнего Дирка, что было большой милостью со стороны таких взрослых девиц.

Но последние помидоры на ферме де Ионгов совсем созрели, и их пора было снимать – крепкие, сочные, алые шары, предназначавшиеся для Чикагского рынка. Первус собирался снимать их в тот же день. И в такой работе мальчик мог бы помочь. На вопрос Дирка: «Можно мне за ягодами? Черника совсем созрела, Герти и Жозина идут сегодня», его отец отрицательно покачал головой.

– Помидоры тоже уж спелые, и это важнее, чем твои ягоды. Вот всю эту полосу надо снять сегодня к четырем часам.

Селина подняла глаза, взглянула в лицо мужа, потом на сына и ничего не сказала. Но в выражении ее лица можно было прочитать: «Ведь он – еще ребенок. Пусть бы шел за ягодами. Отпусти его, Первус».

Дирк весь вспыхнул от огорчения и разочарования. Это было за утренним завтраком, день еще только занимался. Он глядел упорно в свою тарелку, губа у него дрожала, густые ресницы низко опустились на щеки. Первус поднялся, утерев рот рукой. Предстоял тяжелый день. «Когда мне было столько, сколько тебе теперь, Слоненок, я считал день очень легким, если только и надо было собрать помидоры с одной полосы».

Дирк взметнул глаза на отца.

– А когда я их все сорву, мне можно идти в рощу с Герти?

– Да это работа на весь день.

– Но если я сниму все, если я рано окончу, можно идти?

Первус усмехнулся:

– Да, снимешь все – можешь отправляться. Но не швыряй их в корзины, а укладывай их осторожно, смотри.

Про себя Селина решила помочь Дирку, но она знала, что освободится только после обеда. Роща, куда он собирался, была в трех милях от фермы. Чтобы попасть туда вовремя, Дирк должен был окончить работу не позже трех часов. У Селины же все утро было занято работой по дому.

Не было еще и шести, когда мальчик добрался до участка с помидорами. Принялся за работу с лихорадочной быстротой. Он срывал и складывал томаты в кучи. Алые гряды рдели на солнце, как кровь. Мальчик работал как машина, рассчитывая каждое движение, не отдыхая ни минуты. Было душное, знойное августовское утро. Пот струился по его лбу, намокли и потемнели белокурые волосы, щеки, сначала порозовевшие, затем покраснели, стали краснее плодов, которые он собирал. Когда наступило время обеда, он несколько раз шумно вздохнул, сев за стол, наскоро проглотил кое-что и снова убежал работать под палящим полуденным солнцем. Селина оставила невымытой, даже неубранной посуду со стола, собираясь пойти помочь мальчику. Но вмешался Первус.

– Он должен сделать все сам, – постановил он.

– Никогда ему не сделать это одному, Первус. Ведь ему только восемь лет.

– Когда мне было восемь…

И Первус оказался прав: мальчик очистил всю полосу к трем часам. Он пошел к колодцу, жадно напился студеной воды, опорожнив два больших ковшика один за другим, а третий вылил себе на пылавшую голову и шею. Потом схватил пустое ведро для ягод и помчался по пыльной дороге, через поля, несмотря на то, что зной был нестерпимый и в горячих душных волнах его, казалось, нельзя было ни дышать, ни двигаться по раскаленной сухой земле. Селина минуту постояла в дверях кухни, следя за сыном. Маленькая фигурка мальчика промелькнула по дороге и скрылась в роще.

Дирк нашел Герти и Жозину с нагруженными ягодами корзинами, перепачканными в чернике, с разодранными в кустарнике платьями. Он принялся рвать сочные синие ягоды и ел их при этом, не переставая. Когда Герти и Жозина собрались домой, через час после его прихода, он взял свое большое, до половины наполненное ягодами ведро, но почему-то ему вдруг стало трудно двигаться. С трудом доплелся он до дому поздно к вечеру, голова у него страшно болела и кружилась. Ночью у него началась горячка, он пролежал некоторое время в постели, и его жизни грозила серьезная опасность.

Сердце Селины разрывалось от ужаса, ненависти, отчаяния. Ненависти к мужу, который виноват был в болезни мальчика.

– Ты это сделал! Ты! Он – дитя, а ты заставил его работать, как взрослого мужчину. А если с ним теперь что-нибудь случится. Если он…

– Да я не думал, что малыш проделает все это. Я не просил его все снять и еще бежать затем по ягоды. Он спросил, можно ли будет, и я ответил – да. Если бы я сказал «нет», он бы огорчился.

– Все вы одинаковы. Вот пример – Ральф Пуль. Из него тоже хотели сделать непременно фермера – и искалечили ему жизнь.

– А что же такого, если хотят сделать фермером? Сама ты когда-то говорила, что труд фермера – великое дело.

– О да. Великое дело. Могло бы быть таким. Но оно… Ах, да что пользы говорить об этом сейчас. Взгляни на него! Не надо, Слоненок. Не надо, мальчик мой. Какая горячая у него голова. Посмотри-ка, Первус, не идут ли Ян с доктором? Нет? Вот горчичник. А ты уверен, что это поможет ему?..

В то время у фермеров еще не имелось ни телефонов, ни автомобилей, которые теперь распространены повсюду. Чтобы добраться до поселка к доктору и вернуться обратно на ферму, Яну Стину понадобилось несколько часов. Но все обошлось благополучно, и через несколько дней мальчик был на ногах, немного побледневший, но совершенно оправившийся. Селина однако долго не могла прийти в себя от пережитого и простить Первусу то, что тот оставался таким, каков он есть, и на сей раз как и прежде.

Первус был бережлив, как его предки, но не отличался другой их типичной чертой – проницательностью и тем, что называют коммерческой сметкой. Он стремился сберечь пенни – и терял фунты. Эта черта его характера явилась причиной его смерти. Сентябрь в том году выдался исключительно холодный и дождливый, что было редким явлением в Иллинойских прериях: здесь обычно сентябрь – это золотые, мягко нежащие дни и опаловые вечера.

Первус сильно страдал от ревматизма. Ему было уже за сорок, но это был все тот же красавец могучего телосложения и Селине было мучительно видеть его страдания; всегда особенно тяжело видеть страдающим очень сильное либо очень слабое существо. Первус по-прежнему три раза в неделю проделывал утомительные путешествия на базар в Чикаго; сентябрь – последний, великий месяц сезона овощей. Позже сентября остаются самые выносливые из них – капуста, свекла турнепс, морковь, тыква. Дороги уже превратились в сплошную грязь, в которой увязали колеса. Тот, кто завязнул, часто вынужден был ждать, пока проедет мимо кто-нибудь и поможет ему выбраться.

Первус выезжал очень рано, чтобы хватило времени пробираться окружным путем и объезжать самые скверные места на дороге в Чикаго.

И ездил непременно сам: Ян Стин был, по его мнению, чересчур стар, чересчур глуп и неопытен в деле сбыта, чтобы можно было посылать его вместо себя на рынок.

Селина всегда наблюдала за отъездом мужа и видела, что он тщательно укрывает мешками и рогожами овощи, а сам еще до того, как заберется в телегу, уже становится мокрый от дождя, который сеет изо дня в день.

– Первус, возьми же эти мешки и накинь себе на плечи. Ты весь промокнешь.

– Здесь белые луковицы. Последние. Я могу впять за них отличную цену, но уж, конечно, в том случае, если они не намокнут. Этими мешками я лучше укрою их сверху.

– Не ночуй в телеге, Первус. Возьми комнату на постоялом дворе. Ведь ты знаешь, что последний раз после ночевки на рынке ты лежал целую неделю.

– Я думаю, прояснится. Дождь к вечеру пройдет. Тучи действительно к вечеру разогнало ветром.

На часок перед закатом выглянуло и обманчивое солнце. Первус ночевал на рынке, так как ночь была хотя и сырая, но душная. В полночь подул ветер с озер, холодный и сырой, и снова принес с собой дождь.

У Первуса, озябшего и промокшего, был очень жалкий вид поутру. Горячий кофе, которого он напился в десять часов, когда самая жаркая пора торговли миновала, немного согрел его. Домой он приехал только к концу дня. Сквозь бронзовый оттенок, который за годы придали его лицу ветер и солнце, выступала теперь сероватая болезненная бледность, как тусклое серебро из-под эмали. Селина тотчас уложила его в постель, несмотря на его слабые протесты. Приложила к ногам горячие утюги, завернутые во фланель, обложила его бутылками с горячей водой. Но вместо ожидаемого облегчения началась лихорадка с ознобом и высокой температурой. Первус. дышал с трудом, и Селина с ужасом увидела, как под глазами, на щеках, вокруг рта выступили зловещие черные полосы. Она погнала Стина за доктором. Была душная ночь, в воздухе чувствовалось приближение грозы, и на западе полыхали зарницы. Только к утру во дворе застучали колеса экипажа доктора.

– Не открыть ли окна? – спросила Селина, обращаясь к старому врачу Ай-Прери, вошедшему в спальню. – Ему будет легче дышать. Он дышит так… так… – она не могла выговорить «страшно»: у нее вдруг перехватило горло, и она расширенными глазами глядела то на больного в кровати, то на доктора.