"Nevermore" - читать интересную книгу автора (Шехтер Гарольд)

Эдгар Аллан По считается по праву родоначальником детектива. В самом деле, к середине XIX века литература была готова к появлению нового жанра: грамотная публика хотела сказок, предпочтительно — страшных, городской фольклор все чаще обращался к темам насилия, а развившееся книгопечатание позволяло авторам прилично зарабатывать на «сенсационных повестях». Оставалось смешать ингредиенты по рецепту. Сделать это выпало американскому критику и поэту-романтику, эмоционально неустойчивому и вечно бедствующему Эдгару По. Его раздирали два, казалось бы, взаимоисключающих стремления: склонность к кошмарному и мистическому — и стремление к сияющему свету чистого разума. Так появился классический и любимый всеми текст — «Убийство на улице Морг».

Современный американский исследователь романтизма XIX века Гарольд Шехтер — фигура, напротив, вполне уважаемая и академическая. В нем вряд ли можно заподозрить человека, увлеченного какой-то бесовщиной, но ценят его в литературном мире не за лекции для студентов. Он написал ряд документальных книг о «выдающихся» преступниках и маньяках прошлого, которые уже стали в США классикой «нон-фикшн», а также в высшей степени примечательную серию детективных триллеров, где главный сыщик — не кто иной, как сам родоначальник жанра Эдгар Аллан По. Причем сделал это Шехтер настолько хорошо, что удостоился официальной похвалы единственной наследницы Эдгара По — его внучатой племянницы Анны По Лер.

Шехтер не просто сочинил истории, а тщательно их стилизовал — воспроизвел манеру изложения и язык первоисточников (правда, по его собственному признанию, несколько упростив), предоставил свои «версии» рождения признанных шедевров По, насытил тексты множеством намеков, отсылающих к известным творениям мастера. И — да, тем, кто внимательно читал Эдгара По, дал подсказки прямо в тексте.

Переводчик первой книги этой серии — романа «Nevermore», который вы держите в руках, — решил немного упростить задачу для вас, читатель, и некоторые намеки автора расшифровал в сносках. Но в остальном вам придется полагаться на самого Эдгара По — и посмотрим, удастся ли вам разгадать имя кошмарного убийцы раньше самого автора?

Максим Немцов, координатор серии

ГЛАВА 3

Сон не снизошел ко мне в ту ночь. Вспоминая ультиматум Крокетта и нестерпимую наглость его поведения, лежал я в сумраке своей спальни и прислушивался к неистовству грозы, бушевавшей за стенами моего убежища.

Плотные тучи, весь день омрачавшие небо, с наступлением ночи перестали сдерживать свой гнев. Эта яростная буря казалась зримым воплощением моего внутреннего беспокойства и словно подтверждала философские взгляды так называемых трансценденталистов,[11] которые считают многообразные феномены Природы внешним проявлением состояния человеческой души.

Нам с Крокеттом предстоял поединок — это было неминуемо. Его нахальное требование, не говоря уж о непозволительной манере держаться, оставляло возможность лишь кровавого исхода нашего разногласия. Но да не полумает читатель, что тревога души моей была порождена исключительно эгоистическими заботами, — о нет, хотя сама по себе перспектива рукопашной с печально знаменитым пограничным «хулиганом» была глубоко мрачной. Дикость забияк из захолустья широко известна и весьма прискорбна. Презрев правила честной игры, которыми руководствуются affaires d'honneur[12] у всех цивилизованных народов, эти грубияны в пылу битвы прибегают к самым варварским выходкам и не останавливаются перед тем, чтобы выдавить глаза, укусить за нос или еще как-нибудь изувечить лицо и тело противника. Я сам имел случай наблюдать кровавый бой без правил между двумя коренастыми кентуккийцами, и в результате этой схватки рука одного из бойцов оказалась так изгрызена, что потребовалась неотложная ампутация.

Готовность Крокетта к подобным кровожадным выходкам подтверждалась не только гласными сообщениями, но и его собственным хвастовством. Автобиография представляла собой повесть о подвигах необузданной физической силы.

Этот человек измерял свою славу количеством убитых медведей, истребленных «диких котов» и скальпированных индейцев, а любимым ружьем дорожил до такой степени, что дал ему ласковое прозвище «Бетси».

И все же, несмотря на его провинциальную похвальбу, я не был сверх меры встревожен предстоявшим поединком с Крокеттом, который как-никак проживал последние годы в более утонченной среде политического центра нашей страны, в milieu[13] которая, несомненно, должна была смягчить его природную свирепость.

Более того, вопреки заметному различию в телосложении, я был уверен в своей способности сразиться даже со столь грозным противником, как Крокетт. Подобно многим талантливым людям (не скажу «гениальным», ибо подобное звание, хотя бы и вполне заслуженное, должны присваивать нам другие), я постоянно навлекал на себя зависть менее счастливых смертных, которые давали исход своим недобрым чувствам в клеветнических нападках. Каждый, кому известна моя подлинная репутация, может подтвердить, что я никогда не оставлял подобные оскорбления безнаказанными, сколь бы силен ни был враг, бросивший мне вызов..

Итак, я вынужден был раз за разом применять навыки кулачного боя для защиты своей Чести, обрушив на очередного подонка справедливое возмездие в виде хорошей трепки.

Словом, пет — как я уже сказал, не тайная тревога о собственной безопасности томила мой дух, лишая ночного покоя и сна, ибо трусость столь же чужда моей природе, как малодушие — природе пантеры. Но меня пожирало беспокойство о судьбе двух возлюбленных творений, драгоценнейших для моего сердца: моей преданной Матушки и ее нежной дочери Виргинии. Сознавая, в какой степени их счастие зависит от моего благополучия, я страдал от мучительного предчувствия горести, в которую мне предстоит их повергнуть.

Достаточно было бы упоминания о грозящей мне схватке с Крокеттом, чтобы возбудить в душе каждой трепет жесточайшей тревоги. Но и скрывать от них истину казалось столь же прискорбным и противным священной атмосфере взаимного доверия и близости, в коей обитали три наши родственные души. Признаться или утаить — вот дилемма, повергавшая мой разум в водоворот тягостной нерешимости.

Так тянулись долгие часы — о, сколь жестокая медлительность! — покуда пред моим усталым взором в погребальном сумраке спальни не материализовалось сияющее видение. Светлые образы моих любимых мерцали во все окутывающей тьме осязаемым блеском опийной галлюцинации.

Я видел перед собой простое, но милое лицо тетушки Марии, которую я обожал как истинную свою мать, превыше того милого, давно покинувшего нас создания, которое дало мне жизнь, а рядом с этим смиренным обликом проступали нежные черты моей милой маленькой кузины Виргинии, к которой я чувствовал самую пылкую приверженность, какую только может чувствовать брат к возлюбленной сестре. Сила моей страсти к этому небесному творению была столь велика, что я не мог бы помыслить себе жизни без ее ангельского присутствия, и потому был преисполнен решимости привязать ее навеки к своему сердцу священными узами брака.

Практические соображения вынуждали отсрочить осуществление этого замысла, ибо Виргиния лишь недавно справила двенадцатилетие, и ей предстояло еще достичь того возраста, который с незапамятных времен принято считать порогом зрелости.

Сидя на постели и всматриваясь в жизнеподобные фантазмы, проплывавшие и пульсировавшие перед моими бессонными очами, я стал замечать медленную, но очевидную перемену в лице моей ангелоподобной Виргинии. Постепенно, однако с роковой неотвратимостью, живой цвет безупречной кожи сменился тусклой и мертвенно-бледной окраской, губы, цветущие первым цветом юности, иссохли и вытянулись, пухлые щеки стали восковыми и запали, безжизненная бледность растеклась по широко распахнутым, подернутым влагой очам, по небесным светилам, которые лишь мгновением ранее сияли чистейшим небесным светом. Мои же глаза расширились в изумлении, я задыхался от несказанного ужаса, который и сейчас едва могу описать. Жуткая метаморфоза совершалась у меня на глазах, и чудный облик возлюбленной Виргинии, кузины, сестры моей души, невесты, неотвратимо преображался в чудовищное видение бледного, безжизненного трупа!

Трепетный стон заполнил мой слух, пронзительный, как плач погибшей, терзающейся души. Я дико озирался по сторонам в поисках источника этого пугающего звука, покуда не понял, что исходит он из моих дрожащих уст. Тем временем загробное видение начало мерцать, как угасающее пламя свечи, и рассеялось, словно унесенное влажным ночным ветром, просочившимся в щели моего окна.

Сердцебиение немного улеглось, и я задумался над смыслом явившегося мне жуткого видения. Что прорицало оно? Напрашивалось очевидное объяснение: я не мог, не смел извещать своих любимых о предстоявшей мне битве. Мысль, что я подвергнусь физической опасности, поразит их нежные сердца смертельным ударом. Я должен принять это испытание один на один.

Поспешно поднявшись с постели, я ощупью пробрался в кабинет и сел: за письменный стол. Грудь набухала тем глубоким поэтическим чувством, кое можно уподобить лишь терзанию юноши, чья возлюбленная скончалась в губительных объятиях чахотки (ибо что может пробудить в нас столь печальные и в то же время поэтические чувства, если не смерть красивой молодой женщины?). Я зажег свой масляный светильник, взял в руки перо и дал исход снедавшей меня страсти в песни, чьи пылкие звуки вполне выражали мою неистовую любовь к драгоценной Виргинии. Строфы, которые я позднее озаглавил «Дорогой сестрице», звучали так:

В тот час, когда явилась ты на свет, С небес к тебе явились серафимы На крыльях огненных, неся привет Тебе, превыше всех любимой, — Как некогда к Младенцу шли цари. И ты меня сверх меры одари Свободою от скорби и тревоги И раздели тот дар, что дали боги. Любовью сердце сражено, Жизнь за тебя отдать готово, Хоть ты моею стать женой, Дитя, пока не держишь слово. Хоть, кажется, еще далёко — Без суеверия жду срока, И лишь в твое тринадцатое лето Твоей любовию душа будет согрета. За каждый вздох души твоей Я прозакладываю душу, И ясной глубины твоей Покой вовеки не нарушу. В твоих очах мой свет сияет, Твой лепет сердце согревает, Я — твой жених, и ты — невеста, И мы в могилу ляжем вместе.

Пока я заканчивал свое сочинение, буря улеглась. Ночь сменилась рассветом, и первые водянистые лучи проникали сквозь прозрачные ставни окна. Возвратившись в спальню, я направился к умывальнику и, совершив утренний ритуал, облачился в привычный наряд: черный сюртук, черную жилетку, черные брюки и черный галстук.

Я присмотрелся к своему отражению в зеркальце для бритья и отметил прискорбную перемену, вызванную бессонной и тревожной ночью: по лицу растекалась тусклая, но явно болезненная бледность, темные морщины спускались от носа к уголкам рта и до самого подбородка. Под обоими глазами свисали большие мясистые мешки, чей сизый колорит решительно противоречил необычайно анемической окраске моей кожи. Глаза также приобрели аномальный цвет — бледные шары, испещренные тонкой алой паутиной лопнувших капилляров.

Вопреки внешним приметам физической усталости и избыточной, даже болезненной активности мозга, в самом расположении черт моего лица, в складке губ и выражении глаз со всей очевидностью сказывалась решимость и целеустремленность. Этот облик должен был сразу убедить противостоящего мне врага, что он имеет дело не с заурядным противником, а с человеком, одаренным тем же непобедимым духом, с каким древле Давид сразил героя филистимлян Голиафа и Леонид, спартанский воитель и царь, держал прославленную в веках оборону Фермопильского ущелья.

Выйдя из спальни, я расслышал доносившиеся из нашей кухоньки мирные звуки — то моя неутомимая Матушка, по обычаю, поднялась на рассвете, чтобы с набожным усердием исполнять повседневные свои обязанности. Уютное тепло разливалось вкруг печки, на которой уже закипала в кастрюле вода. Приблизившись к Матушке со спины, я любовно обхватил ее за плечи, отчего она слегка подпрыгнула, резко втянув в себя воздух.

— Ой, Эдди! — произнесла она, обернувшись ко мне и одной рукой стягивая на груди складки домашнего платья. — Как ты меня испугал!

— Где Виргиния? — спросил я, запечатлев сыновний поцелуй на румяной тетиной щеке.

— Еще в постели.

— Спит мертвым сном, — со вздохом откликнулся я. — Таков сон невинных душ.

Широкий лоб Матушки нахмурился, когда она вгляделась в меня.

— Боже мой, Эдди, но ты-то какой изнуренный! Опять плохо спал?

Меланхолическим кивком я дал понять, что ее наблюдение соответствует истине.

— Дремота, сия благословенная, но ветреная благодетельница, скрыла чашу непента от моей души.

Тетя долго еще всматривалась в меня, прежде чем переспросить:

— Я так понимаю, это значит «да»?

— Именно этот смысл я и подразумевал.

Она погладила меня по щеке.

— Бедный мой мальчик, все-то переживаешь, — посочувствовала она. — Может, тебе спалось бы лучше, если б ты меньше времени проводил взаперти в душной комнате, размышляя о смерти и преждевременных похоронах и о всяком таком. Попытался бы написать что-нибудь более… жизнерадостное. Взять хотя бы прелестное стихотворение мистера Лонгфелло «Деревенская кузница».[14] Ты мог бы сочинить такую же милую вещицу, стоит тебе только захотеть.

Искреннее, пусть и несмысленное добродушие моей доброй, дорогой Матушки вызвало у меня кроткую и снисходительную улыбку, не без примеси, однако, горестного сознания того, что человек, одаренный творческим гением, всегда останется непонятым даже теми, кто более других сочувствует его порывам.

— Ох, Матушка! — воскликнул я. — Неужели вы никогда не поймете? Подлинный художник стремится придать форму зыбким фантасмагориям нашей души, окутанным тайной формам и изменчивым обликам, которые, словно кошмарная чреда подземных бесов, исходят из глубочайших недр его истерзанного мозга и стесненного сердца!

Матушка поморгала, безответно взирая на меня.

— Выпей-ка чаю, это поможет, — решила наконец она.

Я присел к столу и сделал первый глоток благоуханного напитка, налитого заботливыми Матушкиными руками. Живительное тепло согрело мои внутренности, и огонь, пылавший в чреве печи, разлился теперь в моих собственных органах.

Осушив чашку, я вскочил и прижал Матушку к груди.

— Я должен спешить по делу неотложной важности! — воскликнул я. — Ваше зелье все во мне воспламенило!

— Неужто? — сказала она, в задумчивости касаясь пальцами губ. — Надо было подождать, пока немного остынет.

Ее милое простодушие вновь исторгло смех из моей груди. Пройдя через кухню, я приостановился в дверях и обернулся к ней.

— Не могу с достоподлинностью предсказать, в котором часу возвращусь, — вскричал я. — Но будьте уверены, к тому моменту, когда вы вновь со мной встретитесь, я сумею отстоять честь имени По, кое я с гордостью ношу!

— Не забудь шляпу, милый, — предупредила меня заботливая женщина. — Глядишь, снова непогода разгуляется.

В самом деле, хотя дождь приутих, небо все еще было окутано серой дымкой. Угрюмые свинцовые тучи, казалось, опустились на самые крыши города. Но, в противоположность вечернему настроению, нерассеявшийся мрак природы не находил теперь отклика в строе моей души. То ли это произошло благодаря живительному эффекту горячего питья, поднесенного мне Матушкой, то ли сама ее любовь согрела меня.

Не скажу наверное. Во всяком случае я проникся свирепой решимостью и готовностью преподать самонадеянному Крокетту урок этикета, который не скоро изгладится из его памяти.

Увы, этому бодрому настрою не суждено было продлиться. Когда я пробирался по улице среди луж, истошный, неземной вопль дрожью ужаса поразил все фибры моего существа.

Я замер, не успев сделать шаг, парализованный страхом. И в это мгновение представитель мужского пола кошачьих выскочил справа от меня из проулка между двумя домами. Шкура его чернела полуночной тьмой, и когда он призраком метнулся поперек моего пути, сердце мое дрогнуло, оцепенело, упало во мне, сжатое внезапным и сильным спазмом суеверного предчувствия!