"Взаимопомощь как фактор эволюции" - читать интересную книгу автора (Кропоткин Петр Алексеевич)Глава VI Взаимная помощь в средневековом городе (Продолжение)Средневековые города не были организованы по какому-нибудь заранее намеченному плану, в силу воли какого-нибудь постороннего населению законодателя. Каждый из этих городов был плодом естественного роста в полном смысле этого слова: он был постоянно видоизменяющимся результатом борьбы между различными силами, снова и снова приспособлявшимися друг к другу, соответственно живой силе каждой из них, а также согласно случайностям борьбы и поддержке, которую они находили в окружающей их среде. Вследствие этого, не найдётся двух городов, которых внутренний строй, и исторические судьбы были бы тождественны; и каждый из них, взятый в отдельности, меняет свою физиономию из века в век. Но тем не менее, если окинуть широким взглядом все города Европы, то местные и национальные различия отходят вдаль, и мы поражаемся существующим между всеми ими удивительным сходством, хотя каждый из них развивался сам по себе, независимо от других и в иных условиях. Какой-нибудь маленький городок на севере Шотландии, населенный бедными рабочими и рыбаками; или же богатый город Фландрии, с его мировою торговлею, роскошью, любовью к удовольствиям и одушевленною жизнью; итальянский город, разбогатевший от сношений с Востоком и вырабатывающий в своих стенах утончённый художественный вкус и утончённую цивилизацию; и, наконец, бедный, главным образом, занимавшийся земледелием, город в болотно-озёрной области России, — по-видимому, мало имеют общего между собою. А между тем, руководящие черты их организации и дух, которым они проникнуты, поражают своим семейным сходством. Везде мы находим те же самые федерации маленьких общин, или приходов, и гильдий; те же самые «пригороды» вокруг города-матери; то же самое вече; те же внешние эмблемы независимости. Защитник (defensor) города, под различными наименованиями и в различных одеяниях, представляет одну и ту же власть, защищая одни и те же интересы; заготовка пищевых запасов, труд, торговля — организованы в тех же самых общих чертах; внутренние и внешние столкновения ведутся из тех же побуждений; мало того, самые лозунги, выдвинутые во время этих столкновений и даже формулы, употребляемые в городских летописях, уставах, документах, оказываются те же; и архитектурные памятники, будут ли они по стилю готическими, римскими или византийскими, выражают те же самые стремления и те же идеалы; они задуманы были и строились тем же путём. Многие несходства оказываются просто различиями в возрасте двух городов, а те несходства между парами городов, которые имели реальный характер, повторяются в различных частях Европы. Единство руководящей идеи и одинаковые причины зарождения сглаживают различия, являющиеся результатом климата, географического положения, богатства, языка и религии. Вот почему мы можем говорить о средневековом городе вообще, как о вполне определенной фазе цивилизации: и хотя в высшей степени желательны исследования, указывающие на местные и индивидуальные особенности городов, мы все же не можем указать главные черты развития, которые были общи всем им.[233] Нет никакого сомнения, что защита, которая обыкновенно и повсеместно оказывалась торжищу, ещё со времён ранней варварской эпохи, играла важную, хотя и не исключительную роль в деле освобождения средневековых городов. Варвары раннего периода не знали торговли внутри своих деревенских общин; они торговали лишь с чужестранцами, в известных определённых местах и в известные, заранее определенные дни. И чтобы чужестранец мог являться на место обмена, не рискуя быть убитым в какой-нибудь войне, ведущейся двумя родами из-за кровавой мести, торжище всегда ставилось под особое покровительство всех родов. Оно было также неприкосновенно, как и место религиозного поклонения, под сенью которого оно обыкновенно устраивалось. У кабилов рынок до сих пор annaya, подобно тропинке, по которой женщины носят воду из колодцев; ни на рынок, ни на тропинку нельзя появляться вооружённым, даже во время междуплеменных войн. В средневековые времена рынок обыкновенно пользовался точно такою же защитою.[234] Родовая месть никогда не должна была преследоваться на площади, где собирался народ для торговых целей, а, равным образом, в известном радиусе вокруг этой площади; и если в разношёрстной толпе продавцов и покупателей возникала какая-нибудь ссора, её следовало предоставить на разбор тем, под покровительством которых находился рынок, т. е. суду общины, или же судье епископа, феодального владельца, или короля. Чужеземец, являвшийся с торговыми целями, был гостем, и даже носил это имя. Даже феодальный барон, который, не задумываясь, грабил купцов на большой дороге, относился с уважением к Weichbild, т. е. к шесту, который стоял на рыночной площади и на верхушке которого находился либо королевский герб, либо перчатка, либо образ местного святого, или просто крест, смотря по тому находился ли рынок под покровительством короля, местной церкви или веча.[235] Легко понять, каким образом собственная юрисдикция города могла развиться из специальной юрисдикции рынка, когда таковая была уступлена, добровольно или нет, самому городу. И подобное происхождение городских вольностей, которое можно проследить в очень многих случаях, неизбежно наложило свой отпечаток на их дальнейшее развитие. Оно дало преобладание торговой части общины. Горожане, владевшие в данное время домом в городе и бывшие совладельцами городских земель, очень часто организовывали тогда торговую гильдию, которая и держала в своих руках торговлю города; и хотя, вначале, каждый гражданин, бедный или богатый, мог вступить в торговую гильдию, и даже самая торговля велась по-видимому в интересах всего города, его доверенными, тем не менее торговая гильдия постепенно превратилась в своего рода привилегированную корпорацию. Она ревниво не допускала в свои ряды пришлое население, которое вскоре начало стекаться в свободные города, и все выгоды, получавшиеся от торговли, она удерживала в пользу немногих «семей» («les familes», «старожилы»), которые были гражданами во время провозглашения городом своей независимости. Таким образом, очевидно грозила опасность возникновения торговой олигархии. Но уже в десятом веке, а ещё более того в одиннадцатом и двенадцатом столетиях, главные ремёсла также организовались в гильдии, которые и могли, в большинстве случаев, ограничить олигархические тенденции купцов. Ремесленная гильдия, в те времена, обыкновенно сама продавала произведённые её членами товары и сообща покупала для них сырые материалы, причём её членами одновременно состояли, как купцы, так и ремесленники. Вследствие этого, преобладание, полученное старыми ремесленными гильдиями, с самого начала вольной жизни городов, дало ремесленному труду то высокое положение, которое он занимал впоследствии в городе.[236] Действительно, в средневековом городе ремесленный труд не являлся признаком низшего общественного положения; напротив, он носил следы того высокого уважения, с каким к нему относились раньше в деревенской общине. Ручной труд рассматривался в средневековых «мистериях» (артелях, гильдиях), как благочестивый долг по отношению к согражданам, как общественная функция (Amt), столь же почётная, как и всякая другая. Идея «справедливости» по отношению к общине и «правды» по отношению к производителю и к потребителю, которая показалась бы такой странной в наше время, тогда проникала весь процесс производства и обмена. Работа кожевника, медника, сапожника должна быть «правдивая», добросовестная, писали тогда. Дерево, кожа, или нитки, употребляемые ремесленниками, должны быть «честными»; хлеб должен быть выпечен «по совести» и т. д. Перенесите этот язык в нашу современную жизнь, и он покажется аффектированным, неестественным; но он был совершенно естественным и лишённым всякой аффектации в то время, так как средневековый ремесленник производил не на неизвестного ему покупателя, он не выбрасывал своих товаров на неведомый ему рынок: он, прежде всего, производил для своей собственной гильдии; для братства людей, в котором все знали друг друга, в котором были знакомы с техникой ремесла и, назначая цену продукту, каждый мог оценить искусство, вложенное в производство данного предмета и затраченный на него труд. Кроме того, не отдельный производитель предлагал общине товары для покупки, — их предлагала гильдия, а община, в свою очередь, предлагала братству объединённых общин те товары, которые вывозились ею и за качество которых она отвечала перед ними. При такой организации, для каждого ремесла являлось делом самолюбия не предлагать товаров низкого качества, а технические недостатки или подделки затрагивали всю общину, так как, по словам одного устава, «они разрушают общественное доверие».[237] Производство, таким образом, являлось общественной обязанностью и было постановлено под контроль всей amitas, всего содружества, вследствие чего ручной труд, покуда существовали вольные города, не мог опуститься до того низменного положения, до которого он дошёл теперь. Различие между мастером и учеником, или между мастером и подмастерьем (compayne, Geselle) существовало уже с самых времён основания средневековых вольных городов; но вначале это различие было лишь различие в возрасте и степени искусства, а не во власти и богатстве. Пробыв семь лет учеником и доказав своё знание и способности в данном ремесле специально выполненною работою, ученик сам становился мастером. И только гораздо позднее, в шестнадцатом веке, когда королевская власть уже разрушала городскую и ремесленную организацию, сделалось возможным стать мастером просто по наследству или в силу богатства. Но это была уже пора всеобщего упадка средневековой промышленности и искусства. В ранний, цветущий период средневековых городов, в них не было много места для наёмного труда, и для индивидуальных наёмщиков. Работа ткачей, оружейников, кузнецов, хлебопёков и т. д. производилась для гильдии и для города: а когда в строительных ремёслах нанимались ремесленники со стороны, они работали, как временные корпорации (как это и в настоящее время наблюдается в русских артелях), труд которых оплачивался всей артели целиком. Работа на отдельного хозяина стала распространяться позднее; но и в этих случаях работник оплачивался лучше, чем он оплачивается, даже в Англии, теперь, и гораздо лучше, чем он оплачивался обыкновенно во всей Европе в первой половине девятнадцатого столетия. Торольд Роджерс в достаточной степени ознакомил английских читателей с этим фактом; но то же самое следует сказать и о континентальной Европе, как это доказывается исследованиями Фальке и Шёнберга, а также многими случайными указаниями. Даже в пятнадцатом столетии каменщик, плотник или кузнец получал в Амьене подённую плату в размере четырёх sols, соответствовавших 48-ми фунтам хлеба или 1/8 части маленького быка (bouvard). В Саксонии, плата Geselle в строительном ремесле была такова, что, выражаясь словами Фальке, рабочий мог купить на свой шестидневный заработок три овцы и пару сапог.[238] Приношения рабочих (Geselle) в различных соборах также являются свидетельством их сравнительной зажиточности, не говоря уже о роскошных приношениях некоторых ремесленных гильдий и об их расходах на празднества и пышные процессии.[239] Действительно, чем более мы изучаем средневековые города, тем более мы убеждаемся, что никогда труд не оплачивался так хорошо и не пользовался общим уважением, как в то время, когда жизнь вольных городов стояла на своей высшей точке развития. Мало того. Не только многие стремления наших современных радикалов были уже осуществлены в средние века, но даже многое из того, что теперь считается утопическим, принималось тогда, как нечто вполне натуральное. Над нами смеются, когда мы говорим, что работа должна быть приятна; но по словам средневекового Куттенбергского устава, «каждый должен находить удовольствие в своей работе и никто не должен, проводя время в безделии (mit nichts thun), присваивать для себя то, что произведено прилежанием и работой других, ибо законы должны быть щитом для ограждения прилежания и труда».[240] И среди всех современных разговоров о восьмичасовом рабочем дне, не мешало бы вспомнить об уставе Фердинанда 1-го, относящемся к императорским каменноугольным копям; согласно этому уставу рабочий день рудокопа полагался в восемь часов, «как это ведётся исстари (wie vor Alters herkommen), а работа после полудня субботы была совершенно запрещена. Более продолжительный рабочий день был очень редок, говорит Янссен, тогда как более краткий случался довольно часто. По словам Роджерса, в Англии, в пятнадцатом веке, «рабочие работали лишь 48 часов в неделю».[241] Субботний полупраздник, который мы считаем современною победою, был в сущности древним средневековым учреждением; это был банный день для значительной части членов общины, а послеобеденное время по средам было банным временем для Geselle.[242] И хотя в то время ещё не существовало школьных завтраков — вероятно потому, что детей не посылали в школу голодными, — выдача денег на баню детям, если этот расход был затруднителен для их родителей, представляло обычное явление в разных городах. Что же касается до рабочих конгрессов, то и они также были обычным явлением в средние века. В некоторых частях Германии ремесленники одного и того же ремесла, но принадлежавшие к различным общинам, обыкновенно собирались ежегодно для обсуждения вопросов, относящихся к их ремеслу, для определения сроков ученичества, условий путешествия по своей стране, считавшегося тогда обязательным для всякого рабочего, заработной платы и т. д. В 1572 году города, принадлежавшие к Ганзейскому союзу, формально признали за ремесленниками право собираться периодически на конгрессы, и принимать всякого рода резолюции, поскольку последние не будут противоречить городским уставам, определявшим качество товаров. Известно, что такие рабочие конгрессы, отчасти международные (как и сама Ганза), были созваны хлебопёками, литейщиками, кожевниками, кузнецами, шпажниками и бочарами.[243] Организация гильдии требовала, конечно, тщательного надзора над ремесленниками со стороны гильдии и для этой цели всегда назначались специальные присяжные. Замечательно, однако, то обстоятельство, что пока города жили свободной жизнью, не слышно было жалоб на этот надзор; между тем, как, когда в дело вмешалось государство, и конфисковало собственность гильдии и разрушило их независимость в пользу собственной бюрократии, жалобы становятся просто бесчисленными.[244] С другой стороны, огромный прогресс в области всех искусств, достигнутый при средневековой гильдейской системе, является наилучшим доказательством того, что система эта не была препятствием для развития личной инициативы.[245] Дело в том, что средневековая гильдия, подобно средневековому приходу, «улице» или «концу» не была корпорациею граждан, поставленных под контроль государственных чиновников; она была союзом всех людей, объединённых данным производством, и в состав её входили: присяжные закупщики сырых продуктов, продавцы произведённых товаров и ремесленники — мастера, подмастерья («Compaynes») и ученики. Для внутренней организации данного производства собрание этих лиц обладало верховными правами, пока оно не затрагивало других гильдий, — в каком случае дело переносилось на рассмотрение гильдии гильдий, — т. е. города. Но, помимо указанных сейчас функций, гильдия представляла ещё и нечто другое. Она имела собственную юрисдикцию, собственную военную силу; имела собственные общие собрания, или вече, собственные традиции борьбы, славы и независимости и собственные сношения с другими гильдиями того же ремесла или занятия в других городах. Одним словом она жила полной органической жизнью, которая происходила оттого, что она обхватывала полностью все жизненные функции. Когда город призывался к оружию, гильдия выступала как отдельный отряд (Schaar), вооруженная принадлежавшим ей оружием, (а в более позднюю эпоху — с собственными пушками, с любовью изукрашенными гильдией), под начальством, ею же избранных, начальников. Одним словом, гильдия была такая же независимая единица федерации, какой была республика Ури или Женевы пятьдесят лет тому назад в Швейцарской конфедерации. Ввиду этого, сравнивать гильдии с современными тред-юнионами, или профессиональными союзами, лишёнными всех атрибутов государственной верховной власти и сведёнными к выполнению двух-трёх второстепенных функций, — столь же неразумно, как сравнивать Флоренцию или Брюгге с какой-нибудь французской деревенской общиной, влачащей жалкое существование под гнётом наполеоновского кодекса, или же с русским городом, управляющимся по городскому уложению Екатерины II-ой. И те, и другие имеют своего выборного голову, а последний имеет даже и ремесленные цехи; но разница между ними — вся та разница, какая существует между Флоренцией, с одной стороны, и какой-нибудь деревушкой усиные Ключи во Франции или Царевококшайском с другой; или же между Венецианским дожем и современным деревенским мэром, снимающим шапку пред писцом господина субпрефекта. Средневековые гильдии были в состоянии отстаивать свою независимость; а когда, позднее, особенно в четырнадцатом веке, вследствие некоторых причин, на которые мы сейчас укажем, старая городская жизнь начала претерпевать глубокие изменения, тогда более молодые ремёсла оказались достаточно сильными, чтобы завоевать себе, в свою очередь, должную долю в управлении городскими делами. Массы, сорганизованные в «младшие» гильдии, восстали, чтобы вырвать власть из рук растущей олигархии, и в большинстве случаев они добились успеха, — и тогда они открывали новую эру расцвета вольных городов. Правда, в некоторых городах восстание младших гильдий было потушено в крови, и тогда рабочим беспощадно рубили головы, как это было в 1306 году в Париже и в 1371 году в Кёльне. В таких, случаях городские вольности, после такого поражения, быстро приходили в упадок, и город подпадал под иго центральной власти. Но в большинстве городов было достаточно жизненных сил, чтобы выйти из борьбы обновлёнными и с запасом свежей энергии.[246] Новый период юношеского обновления был тогда их наградой. В города вливалась волна новой жизни, которая и находила себе выражение в великолепных новых архитектурных памятниках, в новом периоде преуспеяния, во внезапном прогрессе техники и изобретений и в новом интеллектуальном движении, которое вскоре и повело к эпохе Возрождения и Реформации. Жизнь средневекового города являлась целым рядом тяжёлых битв, которые пришлось вести горожанам, чтобы добыть себе свободу и удержать её. Правда, во время этой суровой борьбы развилась крепкая и стойкая раса бюргеров; правда, что эта борьба воспитала любовь и обожание родного города, и что великие деяния, совершённые средневековыми общинами, вдохновлялись именно этой любовью. Но жертвы, которые пришлось понести общинам в борьбе за свободу, были, тем не менее, очень тяжелы, и выдержанная общинами борьба внесла глубокие источники раздоров в самую их внутреннюю жизнь. Очень немногие города успели, благодаря стечению благоприятных обстоятельств, добиться свободы сразу, причём они, в большинстве случаев, так же легко и потеряли ее. Громадному же большинству городов пришлось бороться по пятидесяти и по сто лет, а иногда и более, чтобы добиться первого признания своих прав на свободную жизнь, и ещё другую сотню лет, пока им удалось поставить свою свободу на прочном основании: хартии двенадцатого века были только первыми ступенями к свободе.[247] В действительности средневековый город оставался укреплённым оазисом среди страны, погруженной в феодальное подчинение, и ему приходилось силою оружия утвердить своё право на жизнь. Вследствие причин, вкратце указанных в предыдущей главе, каждая деревенская община постепенно подпадала под иго какого-нибудь светского или духовного властелина. Дом такого властелина мало-помалу обращался в замок, а его собратьями по оружию становились теперь наихудшего сорта авантюристы, всегда готовые грабить крестьян. Помимо барщины, т. е. трёх дней в неделю, которые крестьяне должны были работать на господина, с них взыскивали теперь всякого рода поборы за всё: за право сеять и жать, за право грустить или веселиться, за право жить, жениться, и умирать. Но хуже всего было то, что их постоянно грабили вооруженные люди, принадлежащие к дружинам соседних феодалов, которые смотрели на крестьян, как на домочадцев их господина, а потому, если у них вспыхивала родовая война из-за кровавой мести с их владельцем — вымещали всё на крестьян, на их скоте и их посевах. А между тем, все луга, все поля, все реки и дороги — всё вокруг города и каждый человек, сидевший на земле, были под властью какого-нибудь феодального владельца. Ненависть бюргеров к феодальным баронам нашла себе очень меткое выражение в редакции некоторых хартий, которые они заставили своих баронов подписать. Генрих V, например, должен был подписать в хартии, данной городу Шпейеру в 1111 году, что он освобождает бюргеров от «отвратительного и негодного закона о выморочном владении, которым город был доведён до глубочайшей нищеты» — Von dem scheusslichen und nichtsw#252;rdigen Gesetze, welches gemein Budel genannt wird… (Kallsen, т. 1, 307). В coutume города Байонны имеются такие строки: «народ древнее господ. Народ, численностью своей превосходящий другие сословия, желая мира, создал господ для обуздания и усмирения могущественных», и т. д. (Giry, Etablissements de Rouen», т. I, 117, цит. у Luchaire, стр. 24). Хартия, предложенная для подписания королю Роберту, не менее характерна. Его заставили сказать в ней: «Я не буду грабить ни быков, ни других животных. Я не буду захватывать купцов, отнимать у них деньги или налагать на них выкуп. От Благовещения до дня Всех Святых я не буду захватывать на лугах ни лошадей, ни кобыл, ни жеребят. Я не буду сжигать мельниц, и не буду грабить муку… Я не буду оказывать покровительства ворам», и т. д. (Pfister напечатал этот документ, воспроизведённый также у Luchaire). Хартия, «дарованная» Безансонским архиепископом Hugues, в которой он должен был перечислить все бедствия, причинённые его правами на крепостное владение, не менее характерна.[248] Много можно было бы привести таких примеров. Удержать свою свободу среди такого, окружавшего их, своеволия феодальных баронов, было бы невозможно, а потому вольные города были вынуждены начать войну вне своих стен. Горожане стали посылать своих эмиссаров, чтобы поднимать деревни и руководить их восстанием; они принимали деревни в состав своих корпораций; и, на конец, они начали прямую войну против дворянства. В Италии, где деревни были густо усеяны феодальными замками, война приняла героические размеры и велась обеими сторонами с суровым ожесточением. Флоренции пришлось целые семьдесят семь лет вести кровавые войны, чтобы освободить свой contado от дворян; но когда борьба была победоносно закончена (в 1181 году), всё пришлось начинать сызнова. Дворянство собралось с силами и образовало свои собственные лиги, в противовес лигам городов и, получая свежую поддержку, то от императора, то от папы, затянуло войну ещё на 130 лет. То же самое произошло в Риме, в Ломбардии, — по всей Италии. Чудеса храбрости, смелости и настойчивости были совершены горожанами во время этих войн. Но луки и боевые топоры городских ремесленников не всегда брали верх над одетыми в латы рыцарями, и многие замки успешно выдержали осаду, несмотря на замысловатые осадные машины и настойчивость осаждавших горожан. Некоторые города, — как напр., Флоренция, Болонья и многие другие во Франции, Германии и Богемии, — успели освободить окружающие их деревни, и замечательное благосостояние и спокойствие были им наградою за их усилия. Но даже в этих городах, а тем более в городах менее могучих, или менее импульсивных, купцы и ремесленники, истощённые войной и ложно понимая свои собственные выгоды, заключили с баронами мир, так сказать, продавши им крестьян. Они заставляли барона принять присягу на верность городу; его замок сносился до основания, и он давал согласие выстроить дом и жить в городе, где он становился теперь согражданином (corn-bourgeois; con-cittadino); но взамен, он сохранял большинство своих прав над крестьянами, которые, таким образом, получали лишь частичное облегчение от лежавшего на них крепостного бремени. Горожане не поняли, что им следовало дать равные права гражданства крестьянину, на которого им приходилось полагаться в деле снабжения города пищевыми продуктами; и вследствие этого непонимания, между городом и деревней образовалась с тех пор глубокая пропасть. В некоторых случаях, крестьяне только переменили владельцев, так как город выкупал права барона и продавал их по частям своим собственным гражданам.[249] Крепостная зависимость оставалась, таким образом, и только гораздо позднее, к концу тринадцатого века, революция младших ремесел положила ей конец; но, уничтоживши личную крепостную зависимость, она в то же время отнимала у крестьян землю.[250] Едва ли нужно прибавлять, что города вскоре почувствовали на себе роковые последствия такой близорукой политики: деревня стала врагом города. Война против замков имела ещё одно вредное последствие. Она втянула города в продолжительные войны между собою — что и дало возможность сложиться у историков теории, бывшей в ходу до недавнего времени, согласно которой города потеряли свою независимость вследствие взаимной зависти и борьбы друг с другом. Особенно поддерживали эту теорию историки-империалисты, но она сильно поколеблена новейшими исследованиями. Несомненно, что в Италии города воевали друг с другом с упорным ожесточением; но нигде, кроме Италии, междоусобия городов не принимали таких размеров; да и в самой Италии городские войны, в особенности в раннем периоде, имели свои специальные причины. Они были (как это уже показали Сисмонди и Феррари) продолжением войны против замков — неизбежным продолжением борьбы свободного муниципального и федеративного принципа против феодализма, империализма и папства. Многие города, освободившиеся только отчасти из-под власти епископа, феодального владельца, или императора, были силою втянуты в борьбу против свободных городов дворянами, императором и церковью, политика которых сводилась к тому, чтобы не давать городам объединиться, и вооружить их друг против друга. Эти особливые условия (отчасти отразившиеся и на Германии) объясняют, почему итальянские города, из которых одни искали поддержки у императора для борьбы с папой, а другие — у церкви для борьбы с императором, вскоре разделились на два лагеря, Гибеллинов и Гвельфов, и почему то же разделение проявилось и внутри каждого города.[251] Огромный экономический прогресс, достигнутый большинством итальянских городов, как раз в то время, когда эти войны были в самом разгаре,[252] и легкость, с которою заключились союзы между городами, дают ещё более верное понятие о борьбе городов и ещё более подрывают вышеупомянутую теорию. Уже в 1130–1150 годах начали слагаться могущественные городские лиги; и немного лет спустя, когда Фридрих Барбаросса напал на Италию и, поддерживаемый дворянством и несколькими отсталыми городами, пошёл на Милан, народный энтузиазм с силою пробудился во многих городах под влиянием народных проповедников. Кремона, Пиаченца, Брешиа, Тортона и др. пришли на выручку; знамена гильдий Вероны, Падуи, Виченцы и Тревизы развевались вместе в лагере городов, против знамён императора и дворянства. В следующем году образовалась Ломбардская лига, а лет через шестьдесят мы уже видим, что эта лига усилилась союзами со многими другими городами и представляет прочную организацию, хранящую половину своей военной казны в Генуе, а другую половину — в Венеции.[253] В Тоскане, Флоренция стояла во главе другой могущественной лиги, к которой принадлежали Лукка, Болонья, Пистойя и др. города, и которая играла важную роль в поражении дворянства в средней Италии; более же мелкие лиги были в то время самым обычным явлением. Таким образом, несомненно, что хотя и существовало соперничество между городами, и нетрудно было посеять раздоры между ними, но это соперничество не мешало городам объединяться для общей защиты своей свободы. Только позднее, когда города стали каждый маленьким государством, между ними начались войны, как это всегда бывает, когда государства начинают бороться между собою за верховное преобладание или из-за колоний. Подобные же лиги сформировались с подобною же целью в Германии. Когда, при наследниках Конрада, страна стала ареною нескончаемых родовых войн из-за кровавой мести между баронами, города Вестфалии образовали лигу против рыцарей, причём одним из пунктов договора было обязательство, никогда не давать взаймы денег рыцарю, который продолжал бы укрывать краденые товары.[254] В то время, как «рыцари и дворянство жили грабежом и убивали, кого хотели», как говорится в Вормской Жалобе (Wormser Zorn), рейнские города (Майнц, Кёльн, Шпейер, Страсбург и Базель) взяли на себя инициативу образования лиги, для преследования грабителей и поддержания мира, которая вскоре насчитывала шестьдесят вошедших в союз городов. Позднее, лига Швабских городов, разделённых на три «мирных округа» (Аугсбург, Констанц, и Ульм) преследовала ту же цель. И хотя эти лиги были сломлены,[255] они продержались довольно долго, чтобы показать, что в то время, как предполагаемые миротворцы — короли, императоры и церковь — возбуждали раздоры и сами были беспомощны против разбойничавших рыцарей, толчок к восстановлению мира и к объединению исходил из городов. Города, — а не императоры, — были действительными созидателями национального единства.[256] Подобные же федерации, с однородными целями, организовывались и между деревнями, и теперь, когда Luchaire обратил внимание на это явление, можно надеяться, что мы вскоре узнаем больше подробностей об этих федерациях. Нам известно, что деревни объединялись в небольшие федерации в contado Флоренции; также в подчинённых Новгороду и Пскову областях. Что же касается Франции, то имеется положительное свидетельство о федерации семнадцати крестьянских деревень, просуществовавшей в Ланнэ (Laonnais) в течение почти ста лет (до 1256 г.) и упорно боровшейся за свою независимость. Кроме того, в окрестностях города Laon существовали три крестьянские республики, имевшие присяжные хартии, по образцу хартий Ланнэ и Суассона, — причём, так как их территории были смежными, они поддерживали друг друга в своих освободительных войнах. Вообще, Luchaire полагает, что многие подобные федерации возникли во Франции в двенадцатом и тринадцатом веке, но в большинстве случаев документальные известия о них утеряны. Конечно, незащищенные, как города, стенами, деревенские федерации легко разрушались королями и баронами; но при некоторых благоприятных обстоятельствах, когда они находили поддержку в городских лигах, или защиту в своих горах, подобные крестьянские республики становились независимыми единицами Швейцарской Конфедерации.[257] Что же касается до союзов, заключавшихся городами ради разных мирных целей, то они были самым обычным явлением. Сношения, установившиеся в период освобождения, когда города списывали друг у друга хартии, не прерывались впоследствии. Иногда, когда судьи какого-нибудь германского города должны были вынести приговор в совершенно новом для них и сложном деле, и объявляли, что не могут подыскать решения (des Urtheiles nicht weise zu sein), они посылали делегатов в другой город с целью подыскать подходящее решение. То же самое случалось и во Франции.[258] Мы знаем также, что Форли и Равенна взаимно натурализовали своих граждан и дали им полные права в обоих городах. Отдавать спор, возникший между двумя городами, или внутри города, на решение другой общине, которую приглашали действовать в качестве посредника, было также в духе времени.[259] Что же касается до торговых договоров между городами, то они были самым обычным делом.[260] Союзы для регулирования производства и объёма бочек, употреблявшихся в торговле вином, «селёдочные союзы» и т. д. были предшественниками большой торговой федерации Фламандской Ганзы, а позднее — великой Северо-Германской Ганзы. История же этих двух обширных союзов позволила мне наполнить ещё многие страницы примерами федеративного духа, которым были проникнуты люди того времени. Едва ли нужно прибавлять что, благодаря Ганзейским союзам, средневековые города сделали больше для развития международных сношений, мореплавания и морских открытий, чем все государства первых семнадцати веков нашей эры. Короче говоря, федерации между маленькими земскими единицами, а равно и между людьми, объединёнными общими целями в соответственные гильдии, а также федерации между городами и группами городов — составляли самую сущность жизни и мысли в течение всего этого периода. Первые пять веков второй декады нашей эры (XI-й по XVI-й) могут, таким образом, быть рассматриваемы, как колоссальная попытка обеспечить взаимную помощь и взаимную поддержку в крупных размерах, при помощи принципов федерации и ассоциации, проводимых чрез все проявления человеческой жизни и во всевозможных степенях. Эта попытка в значительной мере увенчалась успехом. Она объединяла людей, раньше того разъединённых, она обеспечила им значительную свободу и удесятерила их силы. В ту пору, когда множество всяких влияний воспитывали в людях партикуляризм, и было такое обилие причин для раздоров, отрадно видеть и отметить, что у городов, рассеянных по обширному континенту, оказалось так много общего и что они с такою готовностью объединялись для преследования столь многих общих целей. Правда, что в конце концов, они не устояли пред мощными врагами. Не проявивши достаточно широкого понимания принципа взаимной помощи, они сами наделали роковых ошибок. Но погибли они не от вражды друг к другу, и их ошибки не были следствием недостаточного развития среди них федеративного духа. Результаты нового направления, принятого человеческою жизнью в средневековом городе, были колоссальны. В начале одиннадцатого века города Европы представляли ещё маленькие кучи жалких хижин, ютившихся вокруг низеньких, неуклюжих церквей, строители которых едва умели вывести арку; ремёсла, сводившиеся, главным образом, к ткачеству и ковке, были в зачаточном состоянии; наука находила себе убежище лишь в немногих монастырях. Но триста пятьдесят лет позже самый вид Европы совершенно изменился. Страна была усеяна богатыми городами, и эти города были окружены широко раскинувшимися, толстыми стенам и, которые были украшены вычурными башнями и воротами, представлявшими, каждая из них, произведения искусства. Соборы, задуманные в грандиозном стиле и покрытые бесчисленными декоративными украшениями, поднимали к облакам свои высокие колокольни, причём в их архитектуре проявлялась такая чистота формы и такая смелость воображения, каких мы тщетно стремимся достигнуть в настоящее время. Ремесла и искусства поднялись до такого совершенства, что даже теперь мы едва ли можем похвалиться тем, что мы во многом превзошли их, если только изобретательный талант работника и высокую законченность его работы ставить выше быстроты фабрикации. Суда свободных городов бороздили во всех направлениях северное и южное Средиземное море; ещё одно усилие и они пересекут океан. На обширных пространствах благосостояние заступило место прежней нищеты; выросло и распространилось образование. Выработался научный метод исследований, и положено было основание механики и физических наук; мало того, — подготовлены были все те механические изобретения, которыми так гордится девятнадцатый век! Таковы были волшебные перемены совершавшиеся в Европе, менее чем в четыреста лет. И те потери, которые понесла Европа, когда пали её свободные города, можно оценить лишь тогда, когда мы сравниваем семнадцатый век с четырнадцатым, или даже тринадцатым. Благосостояние, которым отличались Шотландия, Германия, равнины Италии, — исчезло. Дороги пришли в упадок, города опустели, свободный труд превратился в рабство, искусства заглохли, даже торговля пришла в упадок.[261] Если бы после средневековых городов не осталось никаких письменных памятников, по которым можно было бы судить о блеске их жизни, если бы после них остались одни только памятники их архитектурного искусства, которые мы находим рассеянными по всей Европе, от Шотландии до Италии и от Героны в Испании до Бреславля на славянской территории, то и тогда мы могли бы сказать, что эпоха независимых городов была временем величайшего расцвета человеческого ума в течение всей христианской эры, вплоть до конца восемнадцатого века. Глядя, например, на средневековую картину, изображающую Нюрнберг, с его десятками башен и высоких колоколен, носящих на себе, каждая из них, печать свободного творческого искусства, мы едва можем себе представить, чтобы всего за триста лет до этого, Нюрнберг был только кучею жалких хижин. И наше удивление растёт, по мере того, как мы вглядываемся в детали архитектуры и украшений каждой из бесчисленных церквей, колоколен, городских ворот и ратушей, рассеянных по всей Европе, доходя на восток до Богемии и до мёртвых теперь городов Польской Галиции. Не только Италия, — эта мать искусства, — но вся Европа переполнена подобными памятниками. Чрезвычайно знаменателен, впрочем, уже тот факт, что из всех искусств архитектура — искусство по преимуществу общественное, — достигла в эту эпоху наивысшего развития. И, действительно, такое развитие архитектуры было возможно только, как результат высокоразвитой общественности в тогдашней жизни. Средневековая архитектура достигла такого величия не только потому, что она являлась естественным развитием художественного ремесла; не только потому, что каждое здание и каждое архитектурное украшение были задуманы людьми, знавшими по опыту своих собственных рук, какие артистические эффекты могут дать камень, железо, бронза, или даже просто бревна и известка с галькою; не только потому, что каждый памятник был результатом коллективного опыта, накопленного в каждом художестве или ремесле,[262] — средневековая архитектура была велика потому, что она являлась выражением великой идеи. Подобно греческому искусству, она возникла из представления о братстве и единстве, воспитываемых городом. Она обладала смелостью, которая могла быть приобретена лишь смелою борьбою и победами; она дышала энергиею, потому что энергией была проникнута вся жизнь города. Собор или городская ратуша символизировали организм, в котором каждый каменщик и каменотёс являлись строителями, и средневековое здание представляет собою не замысел отдельной личности, над выполнением которого трудились тысячи рабов, исполняя урочную работу по чужой идее; весь город принимал участие в его постройке. Высокая колокольня была часть величавого здания, в котором билась жизнь города, она не была посажена на не имеющую смысла платформу, как парижское сооружение Эйфеля; она не была фальшивою каменною постройкою, возведённою с целью скрыть безобразие основной железной структуры, как это сделано было на Тоуэрском мосту, в Лондоне. Подобно афинскому Акрополю, собор средневекового города имел целью прославление величия победоносного города; он символизировал союз ремесел; он был выражением чувства каждого гражданина, который гордился своим городом, так как он был его собственное создание. Случалось, что совершив успешно свою вторую революцию младших ремесел, город начинал строить новый собор, с целью выразить новое, глубже идущее и более широкое единение, проявившееся в его жизни. Наличные средства, с которыми города начинали эти великие постройки, бывали, большею частью, несоразмерно малы. Кёльнский собор, например, был начат при ежегодной издержке всего в 500 марок; дар в 100 марок был записан как крупное приношение;[263] даже когда работа подходила к концу, ежегодный расход едва доходил до 5.000 марок и никогда не превышал 14.000. Собор в Базеле был построен на такие же незначительные средства. Но зато каждая корпорация жертвовала для их общего памятника свою долю камня, работы и декоративного гения. Каждая гильдия выражала в этом памятнике свои политически взгляды, рассказывая в камне или бронзе историю города, прославляя принципы «Свободы, Равенства и Братства»,[264] восхваляя союзников города и посылая в вечный огонь его врагов. И каждая гильдия выказывала свою любовь к общему памятнику, богато украшая его цветными окнами, живописью, «церковными вратами, достойными быть вратами рая», — по выражению Микель Анджело, — или же каменными украшениями на каждом малейшем уголке постройки.[265] Маленькие города и даже самые маленькие приходы[266] соперничали в этого рода работах с большими городами, и соборы в Laon или в Saint-Ouen едва ли уступают Реймскому собору, Бременской ратуше или Бреславльской вечевой колокольне. «Ни одна работа не должна быть начата коммуной, если она не была задумана в соответствии с великим сердцем коммуны, слагающемся из сердец всех её граждан, объединённых одной общей волей», — таковы были слова городского Совета во Флоренции; и этот дух проявляется во всех общинных работах, имеющих общеполезное назначение, как, например, в каналах, террасах, виноградниках и фруктовых садах вокруг Флоренции, или в оросительных каналах, пробегавших по равнинам Ломбардии, в порту и водопроводе Генуи и, в сущности, во всех общественных постройках, предпринимавшихся почти в каждом городе.[267] Все искусства сделали подобные же успехи в средневековых городах, и наши теперешние приобретения в этой области в большинстве случаев являются лишь продолжением того, что выросло в то время. Благосостояние фламандских городов основывалось на выделке тонких шерстяных тканей. Флоренция в начале четырнадцатого века, до эпидемии «черной смерти» (чумы) выделывала от 70.000 до 100.000 кусков шерстяных изделий, оценивавшихся в 1.200.000 золотых флоринов.[268] Чеканка драгоценных металлов, искусство отливки, художественная ковка железа — были созданием средневековых гильдий (mysteries), которые достигли в соответствующих областях всего, чего можно было достигнуть путём ручного труда, не прибегая к помощи могучего механического двигателя ручного труда — и изобретательности, так как, говоря словами Уэвелля, «Пергамент и бумага, печатание и гравировка, усовершенствованное стекло и сталь, порох, часы, телескоп, морской компас, реформированный календарь, десятичная система, алгебра, тригонометрия; химия, контрапункт (открытие, равнявшееся новому созданию в музыке), — всё это достояние мы унаследовали от той эпохи, которую так презрительно именуют периодом застоя». (History of Inductive Sciences, I, 252). Правда, как заметил Уэвелль, ни одно из этих открытий не вносило какого-нибудь нового принципа; но средневековая наука сделала нечто большее, чем действительное открытие новых принципов. Она подготовила открытие всех тех новых принципов, которые известны нам в настоящее время в области механических наук: она приучила исследователя наблюдать факты и делать из них выводы. То была индуктивная наука, хотя она ещё не вполне уяснила себе значение и силу индукции; и она положила основание как механики, так и физики. Франсис Бэкон, Галилей и Коперник были прямыми потомками Роджера Бэкона и Майкеля Скотта, как паровая машина была прямым продуктом исследований об атмосферном давлении, произведённых в итальянских университетах, и того математического и технического образования, которым отличался Нюрнберг. Но нужно ли в самом деле, ещё распространяться и доказывать прогресс наук и искусств в средневековом городе? Не достаточно ли просто указать на соборы в области искусства, и на итальянский язык и поэму Данте в области мысли, чтобы сразу дать меру того, что создал средневековый город, в течение четырёх веков своего существования? Нет никакого сомнения — средневековые города оказали громаднейшую услугу европейской цивилизации. Они помешали Европе дойти до теократических и деспотических государств, которые создались в древности в Азии; они дали ей разнообразие жизненных проявлений, уверенность в себе, силу инициативы и ту огромную интеллектуальную и моральную энергию, которой она ныне обладает и которая является лучшей порукой в том, что эта цивилизация сможет отразить всякое новое нашествие с Востока. Но почему же эти центры цивилизации, попытавшиеся ответить на такие глубокие потребности человеческой природы и отличавшиеся такой полнотой жизни, не могли существовать ещё долее? Почему же их охватила старческая дряблость в шестнадцатом веке? И почему, после того, как они отразили столько внешних нападений и сумели черпать новую энергию даже из своих внутренних раздоров, эти города, в конце концов, пали жертвой внешних нападений и внутренних усобиц? Различные причины вызвали это падение, причём некоторые из них имели свой корень в отдалённом прошлом, тогда как другие были результатом ошибок, совершённых самими городами. В конце пятнадцатого века в Европе начали возникать могущественные государства, складывавшиеся по древнеримскому образцу. В каждой стране и в каждой области который-нибудь из феодальных владельцев, более хитрый, чем другие, более склонный к скопидомству, а часто и менее совестливый, чем его соседи, успевал приобрести в личное владение более богатые вотчины, с большим количеством крестьян в них, а также собрать вокруг себя большое количество рыцарей и дружинников, и скопить больше денег в своих сундуках. Такой барон, король, или князь обыкновенно выбирал для своего местожительства деревни с выгодным географическим положением и ещё не освоившиеся с порядками свободной городской жизни — Париж, Мадрид, Москва стояли в таких условиях — и при помощи крепостного труда он создавал здесь королевский укреплённый город, в который он привлекал, щедрою раздачею деревень «в кормление», военных сподвижников, а так же и купцов, пользовавшихся покровительством, которое он оказывал торговле. Таким образом, создавалось, в зачаточном состоянии, будущее государство, которое и начинало понемногу поглощать другие такие же центры. Законники, воспитанные на изучении римского права, охотно стекались в такие города; упрямая и честолюбивая раса людей, выделившихся из горожан и одинаково ненавидевших как высокомерие феодалов, так и проявление того, что они называли беззаконием крестьянства. Уже самые формы деревенской общины, неизвестные их кодексам, самые принципы федерализма были ненавистны им, как наследие «варварства». Их идеал был цезаризм, поддерживаемый фикциею народного одобрения и силою оружия, и они усердно работали для тех, на кого они полагались для осуществления этого идеала.[269] Христианская церковь, раньше восставшая против римского права, а теперь обратившаяся в его союзницу, работала в том же направлении. Так как попытка образовать теократическую империю в Европе, под главенством папы, не увенчалась успехом, то более интеллигентные, и честолюбивые епископы начали оказывать теперь поддержку тем, кого они считали способными восстановить могущество царей Израиля и константинопольских императоров. Церковь облекла возвышавшихся правителей своей святостью; она короновала их, как представителей Бога на земле; она отдала им на службу учёность и государственные таланты своих служителей; она принесла им свои благословения и свои проклятия, свои богатства и те симпатии, которые она сохранила среди бедняков. Крестьяне, которых города не смогли или отказались освободить, видя что горожане не в силах положить конец бесконечным войнам между рыцарями — за которые крестьянам приходилось так дорого расплачиваться, — теперь возлагали свои надежды на короля, на императора, на великого князя; и помогая им сокрушить могущество феодальных владений, они вместе с тем, помогали им в установлении централизованного государства. Наконец, нашествия монголов и турок, священная война против мавров в Испании, а равным образом и те страшные войны, которые вскоре начались среди каждого народа между выраставшими центрами верховной власти: Иль-де-Франсом и Бургундией, Шотландией и Англией, Англией и Францией, Литвой и Польшей, Москвой и Тверью, и т. д., вели, в конце концов, к тому же. Возникли могущественные государства, и городам пришлось теперь вступить в борьбу, не только со слабосвязанными между собою федерациями феодальных баронов или князей, но и с могучеорганизованными центрами, имевшими в своём распоряжении целые армии крепостных. Но хуже всего было то, что возраставшие центры единодержавия находили себе поддержку в тех усобицах, которые возникали внутри самых городов. В основу средневекового города, несомненно, была положена великая идея; но она была понята недостаточно широко. Взаимная помощь и поддержка не могут быть ограничены пределами небольшой ассоциации; они должны распространяться на всё окружающее, иначе окружающее поглотит ассоциацию и в этом отношении средневековый гражданин с самого начала совершил громадную ошибку. Вместо того, чтобы смотреть на крестьян и ремесленников, собиравшихся под защиту его стен, как на помощников, которые смогут внести свою долю в дело созидания города, — что они сделали в действительности, — «фамилии» старых горожан поспешили резко отделить себя от новых пришельцев. Первым предоставлялись все благодеяния общинной торговли и пользования общинными землями, а вторым не оставляли ничего, кроме права свободно проявлять искусство своих рук. Город, таким образом, разделился на «граждан», или «общинников» и на «обывателей», или «жителей».[270] Торговля, носившая ранее общинный характер, стала теперь привилегией купеческих и ремесленных фамилий, и следующая ступень — переход к личной торговле, или к привилегиям капиталистических угнетательских компаний — трестов — стала неизбежной. То же самое разделение возникло и между городом, в собственном смысле этого слова, и окружающими его деревнями. Средневековые Коммуны пытались было освободить крестьян, но их войны против феодалов вскоре превратились, как уже сказано выше, скорее в войны за освобождение самого города от власти феодалов, чем в войны за освобождение крестьян. Городская община оставила за феодалом его права над крестьянами, при условии, чтобы он более не причинял вреда городу и стал согражданином. Но дворянство, «воспринятое» городом и перенесшее свою резиденцию во внутрь городской ограды, внесло старые свои фамильные войны и в пределы города. Оно не мирилось с мыслью, что дворяне должны подчиняться суду простых ремесленников и купцов, и оно продолжало вести на городских улицах свои старые родовые войны из-за кровавой мести. В каждом городе теперь были свои Колонны и Орсини, свои Оверштольцы и Визы. Извлекая большие доходы из имений, которые они успели удержать за собой, феодальные владельцы окружили себя многочисленными клиентами и феодализировали нравы и обычаи самого города. Когда же стало возникать недовольство среди ремесленных классов города, против старых гильдий и фамилий, феодалы стали предлагать обеим партиям свои мечи и своих многочисленных прислужников, чтобы решать возникавшие столкновения путем войны, вместо того чтобы дать недовольству вылиться теми путями, которые до тех пор оно всегда находило, не прибегая к оружию. Величайшею и самою роковою ошибкою большинства городов было также обоснование их богатства на торговле и промышленности рядом с пренебрежительным отношением к земледелию. Таким образом, они повторили ошибку, уже однажды совершенную городами античной Греции, и вследствие этого впали в те же преступления.[271] Но отчуждение городов от земли, по необходимости, вовлекло их в политику, враждебную земледельческим классам, которая стала особенно очевидной в Англии, во времена Эдуарда III,[272] во Франции, во времена жакерии (больших крестьянских восстаний), в Богемии — в гуситских войнах, и во время крестьянской войны в Германии. С другой стороны, торговая политика вовлекла также городские народоправства в отдалённые предприятия и развила страсть к обогащению колониями. Возникли колонии, основанные итальянскими республиками на юго-востоке, немецкими — на востоке и славянскими (Новгородом и Псковом) — на дальнем северо-востоке. Тогда понадобилось держать армии наёмников для колониальных войн, затем этих наёмников употребили и для угнетения самих же горожан. Ради той же цели стали заключать займы в таких размерах, что они скоро оказали глубоко деморализующее влияние на граждан. Попасть во власть становилось очень выгодно, и внутренние усобицы разрастались всё в больших размерах при каждых выборах, во время которых главную роль играла колониальная политика в интересах немногих фамилий. Разделение между богатыми и бедными, между «лучшими» и «худшими» людьми, все расширялось, и в шестнадцатом веке королевская власть нашла в каждом городе готовых союзников и помощников среди бедняков, когда посулила им смирить богатых. Есть, однако, ещё одна причина упадка коммунальных учреждений, более важная и глубже лежащая, чем все остальные. История средневековых городов представляет один из наиболее поразительных примеров могущественного влияния идей и основных начал на судьбы человечества, а равным образом и того, что при коренном изменении в руководящих идеях общества получаются совершенно новые, часто противоположные, результаты. Самодоверие и федерализм, верховная власть каждой отдельной группы, и построение политического тела от простого к сложному — таковы были руководящие идеи одиннадцатого века. Но с того времени понятия подверглись совершенному изменению. Ученые легисты, изучавшие римское право, и церковные прелаты, тесно объединившиеся со времени Иннокентия III-го, успели парализовать идею — античную греческую идею, — которая преобладала в эпоху освобождения городов и легла в основание этих республик. В течение двух или трёх столетий они стали учить с амвона, с университетской кафедры и в судах, что спасение людей лежит в сильно централизованном государстве, подчинённом полубожеской власти одного, или немногих;[273] что один человек может и должен быть спасителем общества, и что во имя общественного спасения он может совершать любое насилие: жечь людей на кострах, убивать их медленною смертью в неописуемых пытках, повергать целые области в самую отчаянную нищету. При этом они не скупились на наглядные уроки в крупных размерах, и с неслыханной жестокостью давали эти уроки везде, куда лишь могли проникнуть меч короля или костёр церкви. Вследствие этих учений и соответственных примеров, постоянно повторяемых и насильственно внедряемых в общественное сознание, самые умы людей начали принимать новый склад. Граждане начали находить, что никакая власть не может быть чрезмерной, никакое постепенное убийство — чересчур жестоким, если дело идёт об «общественной безопасности». И при этом новом направлении умов, при этой новой вере в силу единого правителя, древнефедеральное начало теряло свою силу, а вместе с ним вымер и созидательный гений масс. Римская идея победила, и при таких обстоятельствах централизованные военные государства нашли себе в городах готовую добычу. Флоренция пятнадцатого века представляет типичный образец подобной перемены. Раньше, народная революция бывала началом нового, дальнейшего прогресса. Теперь же, когда доведённый до отчаяния народ восстал, он уже более не обладал созидательным творчеством, и народное движение не дало никакой свежей идеи. Вместо прежних четырёхсот представителей в общинном совете, введена была тысяча представителей; вместо прежних восьмидесяти членов синьории (signoria), в неё вошло сто членов. Но эта революция в числах не привела ни к чему. Народное недовольство всё возрастало, и последовал ряд новых возмущений. Тогда обратились за спасением к «тирану»; он прибег к избиению восставших, но распадение общинного организма продолжалось. И когда, после нового возмущения, флорентийский народ обратился за советом к своему любимцу — Иерониму Савонароле — то монах ответил: «О, народ мой, ты знаешь, что я не могу входить в государственные дела… Очисти свою душу, и если при таком расположении ума ты реформируешь город, тогда, народ Флоренции, ты должен начать реформу во всей Италии!» Маски, надевавшиеся во время гуляний на масленице, и соблазнительные книги были сожжены; был проведён закон о поддержании бедных и другой, направленный против ростовщиков, — но демократия Флоренции оставалась тем же, чем была. Старый творческий дух исчез. Вследствие излишнего доверия к правительству, флорентийцы перестали доверять самим себе; они оказались неспособными обновить свою жизнь. Государству оставалось лишь войти и раздавить их последние вольности. И всё же поток взаимной помощи и поддержки не заглох в массах и продолжал струиться даже после этого поражения вольных городов. Он поднялся снова с могучей силой, в ответ на коммунистические призывы первых пропагандистов Реформации, и он продолжал существовать даже после того, как массы, потерпевши неудачу в своей попытке устроить жизнь так, как они надеялись устроить её, вдохновленную реформированною религиею, подпали под власть единодержавия. Он струится даже теперь и ищет путей для нового выражения, которое уже не будет ни государством, ни средневековым городом, ни деревенской общиной варваров, ни родовым строем дикарей, но, отправляясь от всех этих форм, будет совершеннее всех их по глубине и по широте своих человечных начал. |
||
|