"Жестяной барабан" - читать интересную книгу автора (Грасс Гюнтер)

Чистильщики

Пусть Оскар и не годился в преемники Христа хотя бы уже потому, что собрать вокруг себя учеников мне крайне трудно, — однако тогдашний призыв Иисуса разными окольными путями достиг моих ушей и сделал меня преемником, хоть я и не верил в своего предшественника. Но в соответствии с правилом: кто сомневается, тот верует, а кто не верует, тот верует дольше всех — мне не удалось зарыть под бременем сомнений малое чудо, явленное лично мне в церкви Сердца Христова, более того я попытался подбить Иисуса на повторение концерта с барабаном.

Оскар много раз наведывался в упомянутую церковь без Марии. Я снова и снова ускользал от мамаши Тручински, которая была прикована к креслу, а потому и не могла последовать за мной. Чем же мог меня попотчевать Иисус? Почему я проводил целые ночи в левом приделе, позволяя служке запереть меня? Почему в левом приделе у Оскара стекленели уши и каменели все члены? Ибо, несмотря на сокрушительное смирение и столь же сокрушительное богохульство, я не мог услышать ни свой барабан, ни голос Иисуса.

Смилуйся, Господи! В жизни мне не доводилось слышать, чтобы я стучал зубами так, как стучал на плитах в полуночной церкви Сердца Христова. Какой дурак смог бы в ту пору найти трещотку лучшую, чем Оскар? Я имитировал фронтовой эпизод, заполненный расточительной трескотней пулеметов, я зажимал у себя между верхней и нижней челюстью целое правление страховой компании вкупе с девушками-секретаршами и пишущими машинками. Звуки разлетались в разные стороны, находя отклик и аплодисменты. И колонны сотрясал озноб, и своды покрывались гусиной кожей, и мой кашель скакал на одной ножке по шахматному узору плит, крестный путь — но в обратном направлении, затем наверх из среднего нефа на хоры, шестьдесят откашливаний, баховский ферейн, который не пел, а скорее репетировал кашель; и когда я уже исполнился надежды, что кашель Оскара переполз в трубы органа и даст о себе знать лишь при исполнении воскресного хорала — кашель раздавался в ризнице, сразу после этого — с кафедры и наконец затихал за алтарем, то есть за спиной у спортсмена на кресте, исторгнув в кашле свою душу. Свершилось, — кашлял мой кашель, а ведь на самом деле ничего не свершилось. Младенец Иисус без стыда и совести держал у себя мои палочки, держал на розовом гипсе мою жесть, держал, но не барабанил и не подтверждал мое право следовать за ним. Оскар же предпочел бы иметь подтверждение в письменном виде, письменный наказ следовать за Христом.

С тех самых пор у меня выработалась хорошая или дурная привычка: при осмотре любых церквей — пусть даже самых знаменитых соборов — сразу, едва ступив ногой на каменные плиты, даже и при отменном самочувствии, разражаться длительным кашлем, который, в зависимости от стиля церкви, высоты и ширины, предстает готическим либо романским, а то и вовсе барочным и даже спустя много лет позволяет мне воспроизвести на барабане Оскара мой кашель в соборе то ли Ульма, то ли Шпейера. Но в те времена, когда жарким августовским днем я подвергался могильно-холодному воздействию католицизма, думать о туризме и о посещении церквей в дальних странах можно было, лишь облачась в военную форму, участвуя в планомерном отступлении и, может быть, даже записывая в неизменном дневничке: «Сегодня оставили Орвьето, удивительнейший церковный фасад, съездить после войны вместе с Моникой и осмотреть повнимательней».

Мне нетрудно было стать церковным завсегдатаем, ибо дома меня ничто не удерживало. Правда, дома была Мария, но у Марии был Мацерат. Правда, дома был мой сын Курт, но малыш с каждым днем становился все более несносным: швырял мне песок в глаза, царапал меня так, что ломал ногти о мою отцовскую плоть. Да и кулаки мне сынок показывал с такими побелевшими косточками, что при одном только виде этой агрессивной двойни у меня текла кровь из носу.

Как ни странно, Мацерат за меня вступался, неуклюже, но от всей души. Оскар с удивлением терпел, когда этот до сей поры безразличный ему человек сажал его к себе на колени, прижимал, разглядывал, даже поцеловал однажды, сам при этом растрогался и сказал, обращаясь больше к самому себе, чем к Марии:

— Нельзя же так. Нельзя же родного сына. Да пусть он хоть десять раз, и пусть все врачи нам говорят. Они просто так пишут. У них, верно, своих детей нет.

Мария, которая сидела за столом и, как и каждый вечер, наклеивала на газетные развороты талоны от продовольственных карточек, подняла взгляд:

— Да не волнуйся, Альфред. Можно подумать, будто мне на это наплевать. Но если они говорят, что сегодня все так делают, я уж и не знаю, как оно верней.

Мацерат ткнул указательным пальцем в сторону пианино, которое после смерти бедной матушки и думать позабыло про музыку:

— Агнес и сама бы этого никак не сделала, и другим бы не позволила.

Мария глянула на пианино, подняла плечи и, лишь заговорив, снова их опустила.

— Чего ж тут диковинного, когда она мать и всегда надеялась, может, ему получшеет. Дак ты сам видишь: ничего не получшело, его все гоняют, и жить как все он не может, и помереть тоже нет.

Уж не черпал ли Мацерат силы в портрете Бетховена, который все еще висел над пианино и сумрачно взирал на сумрачного Гитлера?

Нет! — вскричал Мацерат. — Ни за что! — И грохнул кулаком по столу, прямо по сырым липким газетным листам, затем велел Марии подать ему письмо от директора заведения, прочитал раз, и другой, и третий, разорвал письмо и разбросал клочки среди талонов на хлеб, талонов на жиры, талонов на прочие продукты, талонов для транзитников, и для занятых в тяжелом производстве, и еще среди талонов для будущих и для кормящих матерей. И пусть даже Оскар благодаря Мацерату не попал в руки врачей, он с тех пор представлял себе и представляет по сей день, едва на глаза ему попадется Мария — на редкость красивую, расположенную среди высокогорного приволья клинику, а в этой клинике — светлую, приветливую на современный лад операционную, видит, как перед ее обитой дверью Мария с робкой, но исполненной доверия улыбкой передает меня в руки врачей, которые точно так же, вызывая доверие, улыбаются и прячут под своими белыми стерильными халатами вызывающие доверие шприцы мгновенного действия. Итак, мир покинул меня и лишь тень моей бедной матушки, что сковала пальцы Мацерату, когда он уже собрался было подписать бумагу, присланную из министерства по охране здоровья, не раз и не два воспрепятствовала тому, чтобы я, многократно покинутый, покинул этот мир.

Оскар не хотел быть неблагодарным. У меня еще оставался мой барабан. И оставался голос, который едва ли мог предложить что-нибудь новенькое вам, знающим мои победы над стеклом, и который тем из вас, кто любит разнообразие, вполне мог наскучить, но для меня голос Оскара в дополнение к барабану навсегда оставался немеркнущим подтверждением моего существования, ибо, покуда я резал пением стекло, я и существовал, покуда мое целенаправленное дыхание отнимало дыхание у стекла, во мне еще сохранялась жизнь.

В те времена Оскар много пел. Пел много — до отчаяния. Всякий раз, выходя поздней порой из церкви Сердца Христова, я непременно резал что-нибудь своим голосом. Я шел домой, я даже не искал ничего особенного, я избирал целью плохо затемненное оконце какой-нибудь мансарды либо выкрашенный в синий цвет и горящий в строгом соответствии с правилами противовоздушной обороны фонарь. Всякий раз, побывав в церкви, я возвращался другой дорогой. Однажды Оскар пошел к Мариенштрассе через Антон-Меллервег. Другой раз он избрал Упхагенвег, вокруг Конрадовой гимназии, заставил дребезжать ее застекленный портал и через рейхсколонию вышел к Макс-Хальбеплац. Когда в один из последних августовских дней я слишком поздно добрался до церкви и увидел закрытый портал, я решил сделать крюк больше обычного, чтобы дать выход своей досаде. Я пробежал по Банхофштрассе, казня по пути каждый третий фонарь, за Дворцом кино свернул направо, в Адольф-Гитлер-штрассе, оставил по левую руку ряды окон в пехотных казармах, однако сумел остудить свой пыл на приближающемся со стороны Оливы полупустом трамвае, левую сторону которого я начисто лишил затемненных стекол.

Но Оскар не уделил своему успеху никакого внимания, он заставил трамвай заскрежетать, остановиться, заставил пассажиров выйти из него, выругаться и снова войти, сам же искал для своей ярости какое-то подобие десерта, лакомый кусочек в это столь скудное на лакомства время и остановил движение своих шнурованных башмаков, лишь когда добрался до первых домов Лангфура и подле столярной мастерской Беренда, в лунном свете, увидел перед широко раскинувшимся барачным поселком аэропорта главный корпус шоколадной фабрики «Балтик».

Впрочем, ярость моя уже была не настолько велика, чтобы сразу испытанным методом доложить фабрике о своем присутствии. Я решил не спешить, я пересчитал уже подсчитанные луной стекла, мои расчеты совпали с ее расчетами, и я мог, стало быть, начать представление, но для начала пожелал узнать, какие это подростки шли за мной по пятам, начиная от Хохштриса и даже, может быть, уже под каштанами Банхофштрассе, шестеро или семеро стояло под навесом на трамвайной остановке Хоенфридбергервег. Еще пятерых можно было разглядеть за первыми деревьями шоссе на Сопот.

Я уже решил было отложить визит на шоколадную фабрику, избежать встречи, выбрав окольный путь, и прошмыгнуть через железнодорожный мост, по краю аэродрома, сквозь дачный поселок, к акционерной пивоварне на Кляйнхаммервег, когда Оскар уже с моста услышал согласованные, похожие на сигнал свистки. Сомнений не оставалось: все это имеет прямое отношение ко мне.

В такой ситуации, в тот короткий промежуток времени, когда преследователи уже обнаружены, а охота еще не началась, можно не спеша и с удовольствием изучить последние возможности спасения. Итак, Оскар мог громко закричать «папа» или «мама». Это привлекло бы внимание пусть не всех, но хоть какого-нибудь полицейского. Что, учитывая мой внешний вид, наверняка обеспечило бы мне поддержку со стороны взрослых, но решительно — каким бывал порой Оскар — я отказался от помощи взрослых прохожих и от содействия полиции, надумав из любопытства и ради самоутверждения пройти через все, а потому избрал самый глупый вариант: в измазанном смолой заборе шоколадной фабрики я начал отыскивать какую-нибудь дырку, не нашел ее, мог видеть, как эти самые подростки выдвинулись из-под навеса на трамвайной остановке, из тени деревьев на Сопотском шоссе. Оскар следовал дальше вдоль забора, тут они спустились с моста, а дыры в дощатом заборе все не было, они приближались не слишком быстро, скорее — вразвалочку, при желании Оскар мог бы и еще поискать, они предоставили мне ровно столько времени, сколько нужно, чтобы найти дыру, но когда наконец оказалось, что в одном месте все же не хватает одной-единственной планки и я, выдрав где-то клок одежды, протиснулся сквозь узкую щель, по ту сторону забора меня уже поджидало четверо парней в ветровках, а лапы они засунули в карманы лыжных брюк, изрядно их оттопырив.

Сразу поняв неотвратимость сложившейся ситуации, я для начала принялся отыскивать ту дыру в своей одежде, которая возникла, когда я протискивался через слишком узкую щель. Дыру я обнаружил на штанах сзади, справа. Растопырив два пальца, я ее измерил, нашел, что она куда как велика, напустил на себя равнодушный вид и не спешил поднять глаза, пока все парни с трамвайной остановки, с шоссе и с моста не перелезут через забор, ибо дыра для них не подходила.

Дело было в последние дни августа. Месяц время от времени заслонялся облачком. Парней я насчитал до двадцати. Младшим примерно четырнадцать, старшим — шестнадцать, почти семнадцать. В сорок четвертом году у нас было теплое сухое лето. На четырех из тех, что постарше, была форма зенитных вспомогательных номеров. Еще я припоминаю, что сорок четвертый год принес хороший урожай вишен. Парни группками стояли вокруг Оскара и вполголоса переговаривались, употребляя жаргон, понять который я не давал себе ни малейшего труда. Еще они называли друг друга диковинными именами, из которых я кой-какие запомнил. Так, например, одного пятнадцатилетнего парнишечку, имевшего глаза с лепкой поволокой, все равно как у лани, звали попеременно Колотун или Рвач. Того, что рядом с ним, звали Путей. Самый маленький — по росту, но наверняка не по возрасту, — шепелявый, с выпяченной нижней губой, прозывался Углекрад. Одного из зенитчиков звали Мистер, другого, и очень метко, надо сказать, Суповой Курицей, попадались также исторические имена: Львиное Сердце, некий бледный тип именовался Синей Бородой, удалось мне расслышать и привычные для моего уха имена, как, например, Тотила и Тейя, и даже дерзновенно, на мой взгляд — Велизарий и Нарсес; Штертебекера, имевшего на голове сильно помятую вельветовую шляпу и слишком длинный дождевик, я разглядывал внимательней, чем других: несмотря на свои шестнадцать годков, он явно был предводителем этой компании.

На Оскара никто не обращал внимания, хотели, наверное, истомить его ожиданием, а потому я, наполовину забавляясь, наполовину злясь на себя самого за то, что ввязался в эту дурацкую дворовую романтику, присел от усталости на свой барабан, поднял глаза к уже почти полной луне и попытался направить хотя бы часть своих мыслей в церковь Сердца Христова.

А вдруг именно сегодня он бы стал барабанить? Вдруг промолвил бы хоть словечко, а я тут сижу во дворе шоколадной фабрики и принимаю участие в разбойничьих забавах рыцарей круглого стола. Вдруг именно сегодня он ждет меня и собирается после короткого вступления на барабане вновь разверзнуть уста и более четко провозгласить меня преемником, а теперь разочарован, что я не иду, и надменно поднимает брови? Интересно, что подумал бы Иисус об этих парнях? И как должен Оскар, его подобие, его подражатель и преемник, вести себя с этой бандой? Может ли он обратиться к подросткам, которые величают себя Путя, Колотун, Синяя Борода, Углекрад и Штертебекер, со словами Иисуса: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне»?

Приблизился Штертебекер. С ним рядом — Углекрад, его правая рука.

Штертебекер:

— Встань!

Глаза Оскара все так же устремлены к луне, мысли — к левому приделу церкви, поэтому он не встал, и Углекрад по знаку Штертебекера выбил из-под меня барабан.

Встав, я спрятал жестянку под своей курткой, чтобы надежнее уберечь ее от дальнейших повреждений.

Смазливый паренек, этот Штертебекер, подумал Оскар, глаза, правда, чуть глубже посажены и чуть ближе расположены, чем надо, зато нижняя часть лица подвижная и смышленая.

— Ты откуда идешь?

Итак, начинается выспрашивание, и, поскольку это приветствие пришлось мне не по душе, я снова возвел глаза к лунному диску, вообразил луну — которая готова стерпеть что угодно барабаном и сам удивился столь непритязательной мании величия.

— Штертебекер, гляди, он лыбится.

Углекрад внимательно следил за мной и предложил своему шефу то, что у них именовалось «чисткой». Другие, на заднем плане, а именно прыщеватый Львиное Сердце, Мистер, Колотун и Путя, — все были за чистку.

Все так же не отрывая глаз от луны, я разбирал слово — чистка — по буквам. Красивое словечко, только вряд ли оно сулит что-нибудь приятное.

— Здесь я решаю, когда чистить! — так подытожил Штертебекер воркотню своей банды, после чего обратился ко мне: Мы тебя не раз видели на Банхофштрассе. Чего ты там делал? Откуда пришел?

Сразу два вопроса. Оскару следовало ответить по меньшей мере на один, если он по-прежнему хотел оставаться хозяином положения. Отвратив лицо от луны, я поглядел на Штертебекера своими голубыми магнетическими глазами и спокойно произнес:

— Я пришел из церкви.

Смутный рокот позади, за плащом Штертебекера. Они решили дополнить мой ответ. Углекрад смекнул, что под церковью я подразумеваю церковь Сердца Христова.

— Как тебя звать?

Это был неизбежный вопрос. Характер встречи его предполагал. Расспросы занимают важное место в человеческом общении. Ответом на этот вопрос живут многие более, а также менее продолжительные пьесы, как, впрочем, и оперы — возьмем, к примеру, «Лоэнгрина».

Я дождался, пока между двумя облаками блеснет лунный свет, дал этому свету возможность в течение времени, потребного, чтобы проглотить три ложки супа, воздействовать на Штертебекера голубизной моих глаз и потом отверз уста, назвал себя, завидуя воздействию этого слова, ибо имя «Оскар» не вызвало бы у них ничего, кроме хихиканья, итак, Оскар изрек: «Меня зовут Иисус», после чего наступило продолжительное молчание, пока Углекрад наконец не откашлялся:

— Шеф! Пора его почистить!

Не только Углекрад был за чистку. Сам Штертебекер, щелкнув пальцами, дал разрешение, и Углекрад схватил меня, прижал костяшки пальцев к моему правому плечу и начал их двигать, быстро, деловито, горячо, болезненно, покуда Штертебекер не скомандовал отбой, вторично щелкнув пальцами. Значит, вот что они называют «чистить»!

— Ну так как же тебя звать?

Господин в велюровой шляпе напустил на себя скучливый вид, справа сделал боксерское движение, отчего немного задрался слишком длинный рукав его плаща и на свет выглянули часы, а слева шепнул куда-то мимо меня:

— Даю одну минуту на размышление, потом Штертебекер скажет «баста».

Ну что ж, хотя бы одну минуту Оскар мог невозбранно созерцать луну, искать выход в ее кратерах и до конца обдумать единожды принятое решение стать преемником Христа. Поскольку словечко «баста» мне не понравилось, а вдобавок я не желал, чтобы эти парни распоряжались мной по своим часам, Оскар примерно через тридцать пять секунд сказал;

— Я Иисус.

То, что за этим воспоследовало, выглядело вполне эффектно, хоть и не мной было инсценировано. Сразу после моего вторичного провозглашения себя преемником Христа, еще прежде чем Штертебекер успел щелкнуть пальцами, а Углекрад приступить к чистке, раздался сигнал воздушной тревоги.

Оскар сказал «Иисус», снова вздохнул, и сирены подтвердили мои слова одна за другой, сперва та, что по соседству, у аэродрома, потом сирена на главном здании пехотной казармы в Хохштрисе, сирена на крыше гимназии Хорста Весселя, что перед самым Лангфурским лесом, сирена на Универсальном магазине Штернфельда и совсем далеко, от Гинденбургаллее, сирена Высшей технической школы. Потребовалось некоторое время, прежде чем все сирены пригорода протяжно и пронзительно, словно трубы архангелов, восприняли принесенную мной благую весть, заставили ночь вздуться и опасть, сны замелькать и разорваться, залезли в уши спящих, а луне, на которую решительно никак нельзя было воздействовать, придали зловещий смысл не поддающегося затемнению небесного тела.

Но те же сирены, которые, как сказал Оскар, были всецело на его стороне, заставили поволноваться Штертебекера, ибо по служебной линии тревога непосредственно касалась части его банды. Для начала ему пришлось отпустить четверых зенитчиков прямо через забор к их батареям, к позициям восемь запятая восемь между трамвайным депо и аэродромом. Трое, в их числе Велизарий, несли дежурство в Конрадовой гимназии, иными словами, тоже должны были немедля уйти. А остаток, человек примерно пятнадцать, он задержал при себе и, поскольку в небе ничего не происходило, продолжил допрос.

— Итак, если мы правильно тебя поняли, ты Иисус. Хорошо, оставим это. Второй вопрос: как ты это устраиваешь с фонарями и окнами? И не выкручивайся, мы в курсе.

В курсе они, положим, не были. Но какие-то успехи моего голоса им, без сомнения, довелось наблюдать. Оскар присоветовал себе известную сдержанность с теми недорослями, которых сегодня коротко и ясно назвали бы хулиганами. Я постарался извинить их откровенную и отчасти неловкую целеустремленность, дабы судить их снисходительно и объективно. Итак, это были пресловутые чистильщики, про которых уже несколько недель говорил весь город, шайка малолеток, за которыми охотилась уголовная полиция и патрули гитлерюгенд. Как выяснилось впоследствии сплошь гимназисты из гимназии Конрада, Петришуле и Хорствесселыпуле. Существовала и еще одна банда чистильщиков, в Нойфарвассере, которую хоть и возглавляли гимназисты, но состояла она на две трети из учеников с Шихауской верфи и вагонного завода. Обе группы сотрудничали редко, собственно лишь в тех случаях, когда от Шихаугассе совместно прочесывали Штеффенспарк и ночную Гинденбургаллее в поисках фюрерш СНД, которые после вечерних занятий возвращались из Молодежного центра через Бишофсберг. Конфликтов группы старались избегать, сферы действия были строго разграничены, и Штертебекер считал главаря нойфарвассерской банды скорее другом, чем конкурентом. Банда чистильщиков была против всего на свете. Они обчищали служебные центры гитлерюгенда, пуще всего охотились за знаками различия и наградами фронтовиков, которые занимались в парке любовью со своими девушками, крали оружие, амуницию, бензин с зенитных батарей при содействии входящих в состав банды зенитчиков и с самого начала своей деятельности планировали большой налет на хозяйственное управление.

Ничего не зная ни о самой организации, ни о планах чистильщиков, Оскар, который в ту пору чувствовал себя заброшенным и несчастным, надеялся среди этих подростков почувствовать себя под надежной защитой. В глубине души я уже был заодно с этими парнями, пренебрег чрезмерной разницей в возрасте — мне было без малого двадцать — и сказал себе: «Почему бы тебе и не продемонстрировать этим парням образчики своего искусства? Подростки — люди любознательные. Тебе тоже когда-то было пятнадцать и шестнадцать. Яви им образец, продемонстрируй им что-нибудь. Они будут тобой восторгаться, возможно, когда-нибудь покорятся тебе. Ты вполне способен испробовать свое отточенное опытом воздействие, так не мешкай же, следуй своему призванию, собери вокруг себя учеников и стань преемником Христа».

Штертебекер, вероятно, догадывался, что моя задумчивость имеет веские причины. Он дал мне время, и я признателен ему за это. Конец августа. Лунная ночь, почти безоблачная. Воздушная тревога. Два-три прожектора на берегу, возможно, самолет-разведчик. Как раз в те дни пришлось оставить Париж. Напротив меня многооконное здание шоколадной фабрики «Балтик». После продолжительной пробежки группа «Центр» остановилась на Висле. Фабрика «Балтик», во всяком случае, не работала больше на розничную торговлю, а производила шоколад исключительно для авиации. Пришлось и Оскару принять как данность, что солдаты генерала Паттона выгуливают свои американские мундиры под Эйфелевой башней. Эта мысль причиняла мне боль, и Оскар воздел свою барабанную палочку. Столько совместных часов с Розвитой! Штертебекер заметил это движение, его взгляд последовал за палочкой, а с палочки соскользнул на шоколадную фабрику. В то время как в Тихом океане средь бела дня очистили от японцев целый остров, здесь одновременно отражался месяц во всех окнах. И Оскар сказал всем, кто желал его слышать: Сейчас Иисус разрежет голосом стекло. Еще прежде, чем я разделался с первыми тремя окнами, мой слух уловил высоко над головой жужжание мухи. Когда еще два стекла утратили лунный свет, я подумал: не иначе это умирающая муха, раз она так громко жужжит. Далее я своим голосом окрасил в черный цвет остальные стекла верхнего этажа и убедился, что большинство прожекторов страдает бледной немочью, прежде чем вынуть отражение огней родом, по всей вероятности, с батареи, что возле Нарвикского склада, из окон среднего и нижнего этажа. Сперва палили береговые батареи, потом я довел до конца средний этаж. Сразу после этого батареи Старой Шотландии, Пелонкена и Шеллмюля получили приказ открыть огонь. В нижнем этаже было три окна, и ночные штурмовики, взлетев с аэродрома, пронеслись прямо по-над крышей фабрики. Я не успел еще разделаться с нижним этажом, как зенитная артиллерия смолкла, предоставив ночным истребителям право сбивать четырехмоторный бомбардировщик дальнего действия, который уже вели три прожектора.

Поначалу Оскар чуть опасался, как бы совпадение во времени его номера с эффективными усилиями противовоздушной обороны не отвлекло часть общего внимания, а то и вовсе не переключило его с фабрики на ночное небо.

Тем сильнее было мое удивление, когда после завершения работы банда не покинула оставшуюся без окон фабрику. Даже когда с лежащего поблизости Хоенфридебергвег донеслись крики «браво» и аплодисменты, прямо как в театре, потому что бомбардировщик удалось подбить, потому что, горя и тем даруя людям красивое зрелище, он скорее рухнул, нежели приземлился в Йешкентальском лесу, лишь немногочисленные члены банды — и среди них Путя ушли от лишенной стекол фабрики. Но ни Штертебекер, ни Углекрад — а интересовали меня именно они не удостоили сбитый самолет ни малейшим вниманием.

После всего этого на небе, как и раньше, остались только месяц да мелкая россыпь звезд. Истребители снова сели. Вдали подала голос пожарная охрана. И тогда Штертебекер развернулся, показал мне свой презрительно изогнутый рот, повторил то боксерское движение, от которого из-под слишком длинного рукава выглядывали часы, снял их, протянул мне без слов, но тяжело дыша, хотел что-то сказать, переждал сперва, пока смолкнут возвещающие отбой сирены, и под аплодисменты своих людей сделал признание:

Хорошо, Иисус. Если хочешь, мы тебя примем, можешь оставаться с нами. Мы — чистильщики, если только ты знаешь, что это такое.

Оскар взвесил часы на ладони и передарил эту довольно изысканную штучку со светящимся циферблатом, который показывал ноль часов двадцать три минуты, пареньку по кличке Углекрад. Тот вопросительно поглядел на своего шефа. Штертебекер кивком выразил согласие. И тогда, поудобней пристроив свой барабан для обратного пути, Оскар сказал:

— Иисус поведет вас. Следуйте за мной.