"Веселый мудрец. Юмористические повести" - читать интересную книгу автора (Привалов Борис Авксентьевич)ГЛАВА ВТОРАЯ УЗЕЛОКХата Нестерка стояла на околице Дикулич. Старая, гнилая, она стояла-то, казалось, только потому, что не знала, на какой бок повалиться. У Нестерка — шутка ли! — шестеро детей, сам — седьмой. Где уж тут о новой хате думать! На панщине, в поле, одному кормильцу спину гнуть — все разно что ложкой реку вычерпывать: семерых не прокормишь, а сам как в поле на землю свалишься, так и не встанешь. А в хате ребятишки гвалтуют — есть просят. Марися, дочка старшая, за мать трудится: и на грядках, и по дому, и холстины прядет, случается в лес ходит за дровами. Печенка Нестерка от панщины освободил — за это нужно было пану два раза в год деньги приносить. Пан свою выгоду понял: Нестерко мужик мозговитый, выгоднее его на заработки посылать, чем в поле. Побродит, походит, а домой явится: родное гнездо, да птенцы в нем мал мала меньше. Вот Нестерку и приходилось зарабатывать не горбом, а все больше умом да хитростью. Хорошо еще — Марися подросла, хоть десяток лет всего, а помогает. Одному бы не выдюжить, не молодой ведь уже. «Видно, порешил Печенка от меня избавиться и детей погубить, — думал Нестерко, шагая к хате. — Паны дерутся — у мужиков чубы трясутся, паны смеются — у мужиков слезы льются, так искони заведено. Кабы знать, что этим щенком-легашом все закончится! А чует сердце — следом придумает Трясун еще погань какую-нибудь». Марися сразу подметила, что у отца горе. Спросила тихо: — Опять, тата, пан службу надумал? Нестерко свитку скинул, сел на лавку. Самой младшенькой — Янусе — льняные кудряшки пригладил: всегда ее больше всех жалел: матери не знала, отца видит редко… — Шла, Марисенька, беда мимо, да к нам своротила. К лиху нам не привыкать, но Печенка такой узелок завязал, что не ведаю, как распутывать будем. И рассказал Нестерко про панские затеи. — Вы же сами говорили, что при панах без хитрости не проживешь, — ответила Марися. — Была бы догадка — все будет гладко. Выдюжим, тата, ты покрепче узелки распутывал. И начала Марися готовить торбу в дальний путь. Собирает, отца успокаивает: — Все будет ладно, тата. — Ты у меня настоящая мужицкая дочка, — обнял Марисю Нестерко. — Хозяйка на все руки. Не впервой хату и ребят на тебя оставляю, а все сердце щиплет: как бы беды без меня не случилось. Ну, да авось обойдется… Не забывай, с меньшими по-матерински поступай. Помни, от ласкового слова в хате светлее. И последний мой завет: никому первая не говори «добрый день» и никому первая не желай «хорошей работы». Марися удивилась, руки опустила: — Чему ж вы меня учите, тата? — Где ж твоя догадка, дочка? — в тон ей отозвался Нестерко. Голубые глаза Марией улыбнулись: Не разумею вашего завета, тата. Опять, верно, бывальщина какая-нибудь. — Верно, бывальщина. — Нестерко заглянул в торбу, переложил в ней что-то. — Завет этот дедовский. Дед мой моему тате его оставил, когда помирал. «Желаю, — сказал дед, — чтоб тебе жилось хорошо, чтоб у мужиков ты уважением пользовался, чтоб на белом свете о тебе только хорошие слова говорили». — «Что ж мне для этого сделать нужно?» — спрашивает мой тата. А дед отвечает: «Никому никогда первый не говори «добрый день» и никому никогда не желай первый «хорошей работы». Подивился мой тата этому завету, вот как ты, Марисенька, сейчас. Но стал выполнять его. Так и жить стал: никому первый не кланяется, на поле приходит — ждет, когда соседи ему первые пожелают «хорошей работы». — Чем же это обернулось? — спросила Марися. — Начали про тату говорить худое. Пана, мол, из себя корчит. Соседи здороваться перестали. Девушки танцевать не хотят с ним. Мужики мимо шагают, словно перед ними не человек, а место пустое. Жить тате стало невмоготу. Пошел он к слепцу гусляру, деду мудрому, жизнью ученому. «Не мог отец сыну худого посоветовать, — сказал гусляр. — Ума ты к завету не приложил, уразумел его не так. Родитель тебе вот что завещал: ежели раньше всех станешь в поле выходить, то все, кто потом придет, будут первые с тобой здороваться и желать тебе «хорошей работы». Вот как». Начал отец с того дня приходить в поле первым, а уходить последним. Трудился так, что любо-дорого смотреть на него было. Лучшим работником на селе стал, потому завет выполнял свято… Поняла, Марисенька? — Так я же все вокруг хаты верчусь… Пахать-сеять не учена. — Что ж, люди не видят, как ты работу любишь? — обнял дочку Нестерко. — Ты у меня, как добрый хлопец! Да еще и хлопец не каждый сумеет с тобой потягаться! Когда отец и дочери вышли на порог хаты, то на улице уже густели сумерки. — Куда вы, тата, на ночь глядя? — прижалась к отцу Марися. — Может, до утра обождете? — Уходит день, не привяжешь за плетень, — вздохнул Нестерко. — Срок мне дан невеликий. Торопиться надо. За ночь я до горелой ракиты дойду — там, глядишь, попутный воз попадется. С утра пораньше езды больше. Дымки хат ясно виднелись на еще светлом небе. Значит, сегодня на панщину в поля выходили не только мужики, но и женщины. Некому было днем истопить печки, еду сварить — только вечером хозяйки вернулись с работы и принялись за готовку. Пушистые, как кошачьи хвосты, дымки торчком стояли над соломенными крышами. — К сухой погоде, — сказал Нестерко, — верная примета: дым колом. Ребятишки сгрудились посреди улицы. — Пятро, Ивась, Микола, Степан, тата уходит! — крикнула Марися. Четверо мальчиков отделились от гурьбы, подбежали к хате. У старшего — Пятра — в руках шапка, а в шапке комок живой. — Ежа изловили, — сказал Пятро. — Это я, — похвастал Степан, — на грядах, сзади хаты. Утром еще. — Ну? Сам? — удивился Нестерко. — Один? — Один, — ответил Степан, — вместе с Пятром, Ивасем и Миколой. Братья привыкли к тому, что отец часто и надолго отлучался из дому, по-взрослому относились к его уходам. «Так нужно», — говорила Марися, и они больше ни о чем не спрашивали. — Ежа не мучайте. — Нестерко вынул его из шапки. — Это зверь вольный, а вы его пленником сделали. Ежели вас в хате запереть на целый день, как запоете? — Не надо нас запирать! — испугался маленький Степан. — Ежака мы выпустим. — Ежи мышей ловят, — сказал Пятро. — У нас мышам делать нечего, — рассмеялась Марися, — они живут в хатах, которые побогаче. — Кладите сюда. — Нестерко протянул сыновьям торбу. — Я этого зверя в поле отнесу. А вам, когда вернусь, от ежа подарок принесу. Нестерко потрепал ребячьи вихры, забросил торбочку на спину, взял из рук Марией дубовый посошок — верный спутник всех походов. Помолчали. Нестерко шагнул с порога на землю. Мальчики побежали к товарищам, все еще стоящим посреди улицы. — Тата! — печально молвила Марися и вытерла слезу. — Слезы, дочка, не бусы, обронишь, — не соберешь, — сказал Нестерко. — Рано еще горевать! Жди меня к Михайлову дню. …На околице, там, где пыльная деревенская дорога заворачивала в поле, Нестерко остановился. Ветерок дул со стороны панской усадьбы. Тявкали собаки на псарне. — Собака лает, ветер носит; пан спит, а холоп спешит, — вслух подумал Нестерко, положил наземь посошок, потом снял торбу, развернул ее. В ней ничего, кроме свернувшегося в колючий шар ежика, не было. Нестерко хотел выкатить ежа в траву, но раздумал: вдвоем веселее, а может, и пригодится колючий для шутки какой-нибудь! Он снова связал торбу, взял посошок и зашагал напрямик через скошенное поле едва видимой в вечерней мгле тропинкой. …А в хате Марися наткнулась на узелок с едой, тот самый, который она собственноручно уложила в отцовскую торбу! — Ну что ты с ним поделаешь, Януся, с нашим татой! — огорченно сказала Марися сестренке. — Опять схитрил: свою еду нам оставил! Без крошки хлеба в путь пошел. Ведь знаю, как на дорогу какую-нибудь бывальщину начнет сказывать, так за торбой в оба смотреть нужно. Я заслушаюсь, а он узелок-то и вынет… Януся смотрела на старшую сестру серо-голубыми Нестеркиными глазами и бойко жевала вытащенный из отцовского узелка кусок хлеба с салом. |
||||||||
|