"Среди призраков" - читать интересную книгу автора (Расул-заде Натиг)

ЧАСТЬ II

Теперь дни проходили быстро, будто спешили догнать друг друга; может, оттого, что была зима, и не успевал промозглый, грязно-серый день разгореться среди зимней слякоти, как опускались сумерки, и дни были похожи на короткий, внезапно оборвавшийся крик. Или это просто казалось так, потому что в такие дни особенно сильно хотелось весны, солнца, будоражащих запахов возрождения природы, запахов почек и цветов на деревьях?.. Что бы там ни было, иной раз остается главным то, что в нас самих — зима или весна. И уж если в душе твоей царит весна, то даже в самую свирепую и лютую зиму можешь внезапно почувствовать в воздухе аромат пробуждения.

Вот как раз такая весна и была на широкой, серебристой от утреннего инея дороге, где на предельной скорости мчался полуспортивный автомобиль, нет, слово слишком тяжелое, мчалась стремительная, изящная, сильная, элегантная, с прекрасными завершенными формами, хрупкая и большая игрушка марки "форд-мустанг", за рулем которой сидел молодой человек лет восемнадцати, сидел спокойно, чуть откинувшись в удобном кресле, будто в пивной за кружкой пива, терпеливо ожидая, чтобы спала пена, а не в машине, летевшей на устрашающей скорости, издавая тонкий стеклянный шум мотором. На поворотах "мустанг", дико визжа, отрывался двумя колесами от поверхности бетонки и сворачивал на двух других колесах, и уже на ровной" дороге, миновав поворот, падал на все четыре колеса, и опять летел стрелой, набирая скорость, чуть сбавленную на повороте; и даже тогда, когда машина чуть ли не взлетала в воздух, отрываясь от земли колесами, юноша за рулем не терял своего спокойствия и самообладания, лицо его оставалось бесстрастным, и только изредка он опускал глаза на папиросу, что держал меж пальцев и время от времени подносил ее, наполовину выкуренную, ко рту и затягивался сладковатым дымом, блаженно щурясь на дорогу, стремительно разворачивающуюся под колесами; глаза его постепенно делались все безжизненнее, хотя он продолжал замечать все вокруг, все больше стекленел взгляд, брошенный далеко вперед, так что могло показаться, что не расстояние отмеряет этот взгляд, как и следовало бы, а нечто другое, может, время, стараясь заглянуть в будущее, и не только время… Молодой человек за рулем "мустанга" очень торопился. Впереди его ждал замок. Старинный, величественный замок на берегу моря и с неумолкающим, убаюкивающим шумом прибоя в своих многочисленных высоких залах, замок, в котором можно было отдохнуть от всего, где царили покой, только покой и запахи моря…

Он внезапно ощутил, что кто-то сильно трясет его за грудки.

— Закир, — донеслось до него, — смываться надо! Кто-то настучал на хату, сейчас менты придут. Слышишь? Вставай!

Сквозь туман, плотно обложивший сознание, до него все же дошло значение сказанного, он хотел подняться, но не мог пошевелить и пальцем, тем не менее ему показалось, что он очень резво вскочил на ноги и приготовился бежать; он был доволен собой.

— Ну вот, опять его развезло… Встать не может…

— Не надо было ему давать вторую мастырку.

— Ладно, не умничай. Лучше помоги, бери его, цепляйся за другое плечо. Поднимай! Смываемся… Крепче держи, сука!

* * *

… — Да пойми же ты, — прервала наконец она долгое молчание. — Неужели ты хочешь, чтобы все оставалось по-прежнему? Разве ты не в силах изменить это?.. Ну почему ты такой безвольный? Нельзя же так… Все зависит только от тебя. Брось это, пока не поздно, не то… плохо кончишь!..

Само собой так вышло, что, начав просительно, она почти зло выпалила последнюю фразу. Видно, за то время, что они молчали, она, обдумывая, что бы сказать ему, точнее, что бы возразить в их бесконечном споре, разожгла в себе эту искорку злости. И в конце концов, ведь права была она, она и только она. Но, кончив говорить и услышав тоненький, жалобный звон от последних своих слов, повисший в воздухе, она почувствовала, как между ними пролегло что-то похожее на реку, что-то широкое, холодное, с двумя берегами.

— А я думаю, что тебе не стоит лезть в мои дела! Плохо я кончу или нет пусть тебя не волнует, — ответил он, совсем чуточку рисуясь своей "загубленной" жизнью, что было, в общем-то, простительно для его неполных восемнадцати лет, и вместе с тем чувствуя, как ее раздражение передается ему.

Конечно же, это было не так, и он прекрасно понимал, что говорит глупости, но за время молчания он успел забыть о назревавшей между ними ссоре, мысли его были далеко отсюда, ему было хорошо, а теперь ее фраза мгновенно, как пощечина, вернула его на землю, возбудила в нем ответное желание обидеть, оскорбить, сделать больно. И ведь, в конце концов, прав был он, и только он. Что она старается все время залезть к нему в душу, разве это может быть приятно для него? Разве она не понимает, что, чем глубже старается залезть в душу ему, тем больше вынуждает его фальшивить, потому что — и это вполне естественно — он никого не хочет впускать туда, в душу свою — единственное, чем он, может, даже неосознанно дорожил на этом свете, разве так трудно ей понять это? Конечно, прав был он, но когда он произнес то, что произнес, то почувствовал, как его берег шагнул еще дальше и река стала шире.

Снова воцарилось молчание. Вот так всегда: стоило им почувствовать, что назревает ссора, как ни он, ни она почти не находили слов, хотя могли бы сказать многое уже потому, что хорошо знали друг друга, редкие же фразы становились колючими, обидными, несправедливыми и недоброжелательными. И все же, подождав немного, она, как всегда, первая и, как всегда, без всякого перехода, заговорила примирительно.

— Прости, Закир, — сказала она. — Не будем ссориться. Я не хочу… — она немного помолчала, словно обдумывая, стоит ли произносить то, что она сейчас собирается сказать, и только после паузы позволила себе, правда, с видимым усилием, фразу, которую нужно произносить каждый раз по-новому, чтобы она звучала убедительно.

— Ты же знаешь, что я не могу без тебя, — вот что она сказала.

Он усмехнулся, сам понимая и чувствуя, что усмешка — на публику, которую в данном случае представляла только она. И она знала, что он после этих ее слов должен усмехнуться, и стало немножко досадно, что он ждет от нее каких-то новых интонаций, будто без них ее признание теряет свою ценность. А ведь в данном случае, подумала она, важно не как, а что, что именно сказано. Впрочем, он тоже все это прекрасно понимал, но усмехнулся из какой-то мужской, а вернее — мальчишеской бравады, мол, мне все эти красивые слова… И все-таки в усмешке его было что-то располагающее, и, несмотря ни на что, она, эта усмешка, ей понравилась. Хотя он продолжал держаться неприступно и всем своим видом показывал, что все еще обижен, все-таки оба берега невольно шагнули навстречу друг другу.

— Но я думаю, — сказала она уже ровным, не напряженным голосом, вполне буднично, — что могу дать тебе дружеский совет…

— Конечно, — сказал он.

— Вот и даю: подальше бы ты от них держался, Закир… Тебе почти восемнадцать, надо определять уже свою жизнь, давно пора. Тем более что ты уже не можешь надеяться на помощь отца…

— Да, там ему не до меня, — сказал Закир и, помолчав, добавил: — Хотя, когда ему было до меня?..

— Ну вот, ты сам все прекрасно понимаешь, надо…

— Надо, надо… — перебил он ее спокойным голосом. — Много чего надо… Не заводись, Рена, а то потом трудно тебя остановить.

Теперь уже оба берега сошлись, слились в единое целое, и реки как не бывало.

— Не будем терять времени, — сказал он.

— Не говори так, — попросила она тихо.

— Ладно, — сказал он. — Не буду.

Тогда она поднялась со стула, на котором сидела у окна, и подошла к узкой кровати, стоявшей в углу этой маленькой, неуютной комнаты, более чем скромная обстановка которой говорила о том, что сюда в основном приходят только переночевать, что называется — крыша над головой. Он сидел, не шевелясь, спиной к кровати и видел, как на стул рядом с ним полетело и легло ее простенькое синее платье, потом комбинация, чулки… И все это так грустно свисало со стула! Кровать скрипнула, и сразу вслед за тем тишина в комнате стала еще отчетливей. С улицы донесся тихий смех. Послышался хрипящий металлический звук широкой лопаты дворника, убирающего снег за окном. Закиру показалось вдруг, что звук этот скребет у него внутри, звук этот постепенно, незаметно обрывал в нем только налаживавшееся ровное дыхание внутреннего спокойствия и гармонии, и теперь становилось тревожно. И тут она позвала его. Голос ее звучал тихо, даже, показалось ему, жалобно.

— Закир, — сказала она.

Он обернулся и увидел на подушке ее рассыпанные волосы и заплаканные глаза. Он подошел к ней.

— Закир. — Она схватила его за руку, поднесла к щеке. — Давай уедем! Уедем, а?

— Не плачь, Рена, — сказал он.

И тогда она заплакала, горько и жалобно, слезы закапали на подушку, лицо ее сморщилось, и кончик носа покраснел. Потом, когда он лежал рядом с ней, положив голову на ее руку, он вдруг подумал, что очень уж привык к ней, и, если вдруг они расстанутся, или что-то разлучит их, ему будет не хватать ее, тяжело будет; непонятно, почему пришла такая мысль, подумал он, разве обязательно расставаться людям, любящим друг друга? Все может быть, подумал он еще, на то и жизнь, и потом кто я для нее, человек без определенных занятий, отец которого сидит в тюрьме, так что все может быть, и надо ко всему быть готовым… но почему это — надо, почему надо ко всему быть готовым? Чтобы меньше переживать? А для чего меньше переживать? Человек должен и переживать, и огорчаться, и радоваться; а заранее планировать, чего надо больше, а чего меньше — по крайней мере неразумно, пусть все, что будет, приходит неожиданно, в этом, может, вся соль жизни, так что ни к чему я не буду готов, пусть приходит все, что угодно, я приму это все во всеоружии своей беззащитности… Вот так примерно он подумал. Может, не совсем такими высокопарными выражениями, но ведь мысли редко когда фиксируются у нас в голове конкретными словами. А суть их была примерно такая, хотя не только об этом, а еще много о чем он подумал. Ему хотелось помолчать, и он лежал с прикрытыми глазами, чтобы избавить себя от могущих последовать ее расспросов; они лежали, накрытые одним тонким одеялом, и даже от этого одеяла в этой необжитой комнате пахло неуютом и необжитостью, как от обоев стен здесь резко пахло табаком. Они лежали рядом, и, так как кровать была довольно-таки узкая для двоих, им приходилось лежать, тесно прижавшись друг к другу. И может, еще и это послужило причиной того, что непонятное, тревожное, тяжелое и в то же время тоскливое чувство постепенно растворялось, покидало его, будто она, прижавшись к нему, через поры своего тела могла впитывать, поглощать, избавлять его от этого давящего чувства, освобождать его от тяжести на душе, сама в то же время оставаясь уравновешенной, отзывчивой, будто ей и не могло никак передаться его ощущение неминуемой беды, как ангел, к которому не пристает грязь.

Все, все, что происходило в последние два года, было похоже на затянувшийся, тяжелый сон, где он обитал безвольно, существовал, не осознавая почти своего существования, время протекало мимо него, а он просто был, тупо и угрюмо был, как лопата, прислоненная к стене сарая. Временами мысли о собственном безволии больно ворочались в нем, душили чувством безысходности, тогда не хотелось никого видеть, хотелось лечь, сложить руки на груди и закрыть глаза; это состояние, к счастью, обычно длилось недолго, и он снова, как под одеяло, влезал в свой бесконечный сон; ничего, думал он, завтра, завтра все будет иначе, да, конечно, завтра все изменится, все должно быть иначе, непременно иначе. Нужно совсем немного — встряхнуться, взять себя в руки, и сон исчезнет, рассыплется, как сугроб, под которым внезапно обнаруживается медведь… Но завтра не наступало. Сон был липким и теплым, противным.

Там, где кончается реальность, по ту сторону неясно очерченной черты-границы начинается сон. Это как обычно. Но в данном случае реальность не кончалась, вернее, сон не кончался, что, впрочем, было одно и то же, реальность и сон смешались, границы не существовало, а была стена сарая, к которой прислонили его, деревянного и бесчувственного ко времени. Совсем немного нужно. Только встать, подняться, найти в себе силы, чтобы отодрать от себя этот прилипчивый сон, встать и отряхнуться, и вспомнить себя в мире, вспомнить мир в себе. Найти, потрогать, прибить большими гвоздями невидимую черту-границу, чтобы все встало на свои места, чтобы все было, как у нормальных людей: вот здесь — явь, вот здесь — сон, вот здесь — свет, вот здесь — ночь… Но пока ее не было, нельзя было пока найти эту черту-границу, и пока ее не было, оставался сон вперемежку с реальностью. Будто грезишь во сне. Будто спишь наяву. И все чаще, и все неудержимее хотелось остаться одному, лечь, вытянуть ноги, прикрыть глаза и никого не видеть и никого не слышать.

Все накапливалось постепенно, все это болезненное состояние, и сон был похож на длинный состав, к которому прицепляют все новые и новые вагоны, длинный, кружащий по рельсам состав, голова которого почти упирается в хвост. Вот еще вагон прицепили к составу, вот еще один, и еще, и скоро, очень скоро паровоз упрется в хвост, в последний вагон, и тогда останутся только лишь узкие полоски света, мелькающие между вагонами…

Тут только он почувствовал, как затянулось молчание, тихо повернул голову, глянул на ее лицо. Глаза ее были закрыты, она дремала, дышала ровно, строгое лицо…

Он глянул на маленький будильник на столе.

— Надо вставать, Рена, — тихо сказал он. Она тут же раскрыла глаза.

— Я не спала, — сказала она.

— Ты задремала, — сказал он.

— Нет, — сказала она. — Я не спала. Я слышала все.

— Что все? — спросил он. — Я молчал. Я ни слова не говорил.

— Я слышала все, — повторила она. — Все твои мысли.

Он помолчал.

— Кажется, французы так говорят, — сказал он, секунду помедлив продолжать или нет.

— Как? — тут же вставила она в эту секундную паузу.

— Это слишком красиво, чтобы быть правдой, — сказал он.

— Так говорят французы? — спросила она.

— Кажется, — неохотно сказал он.

— И что из этого следует? — спросила она. — К чему ты это вспомнил?

— Ты сказала, что слышала мои мысли, — сказал он, — вот я и вспомнил.

— Ты зачем меня разбудил?

— Так ты же не спала, — усмехнулся он, прижимая ее к себе,

— Нет, я не спала, — сказала она. — Я чуточку задремала, а ты разбудил.

— Скоро должен вернуться мой приятель, — сказал Закир.

— Это хозяин квартиры, что ли?

— Да.

— Хозяин этой роскошной квартиры, — сказала она с явно слышимыми презрительными нотками в голосе.

— Не нравится — найди другую, — сказал Закир. — Не надо быть неблагодарной. Хорошо, хоть такая есть. Можно подумать, нам в ней жить.

Она промолчала, но видно было, что это стоило ей "усилий, лицо ее сделалось обиженным. Он посмотрел на нее и проговорил более мягко:

— Надо вставать, Рена. Скоро приятель мой вернется.

— Приятель, — все еще обиженно хмыкнула она.

— А что?

— А то, что не нравится мне твой приятель.

— Ну, тут у вас нелюбовь взаимная.

— Почему?

— А как тебе кажется, он должен относиться к тебе, если из-за тебя ему приходится неизвестно где часами мотаться?

— Из-за меня?

— Ну, из-за нас, — поправился Закир. — Ему от этого не легче.

Рена поднялась с постели, стыдливо потянув за собой простыню, в которую завернулась. Он, шутливо рыча, ухватил зубами край простыни и рванул на себя.

— Не надо, — сказала она. — Отпусти.

Он внимательнее посмотрел на нее и понял, что она сейчас заплачет. Боже мой, подумал он, бывают же такие стремительные переходы в настроении! Но это была не смена настроений, просто Рена вспомнила, вернее, она по-настоящему и не забывала их давешний разговор, грозивший разразиться ссорой.

— Закир, — произнесла она через некоторое время тихим, срывающимся голосом, и он знал, что она скажет.

— Не надо, Рена… Не плачь. — Голос у него был усталый. — Я все равно не смогу уехать отсюда… Ни с тобой, ни без тебя… Ты прекрасно знаешь.

— Но почему, Закир? Неужели только из-за этой глупой истории? Но ведь все давно кончилось? Неужели теперь ты должен и себе, и мне ломать жизнь из-за какой-то прошлогодней драки?..

— Ф-фу! Не говори громких фраз, Рена. Ломать жизнь! Мы можем и здесь прожить совсем неплохо, не обязательно куда-то ехать. И, наконец, не могу же я так вдруг все бросить и уехать…

— Ну почему, почему? Я же могу, почему же ты?.. — Она не договорила, видимо, почувствовав явное несоответствие между словами, что так страстно звучали в ее устах, и тем, что она ощущала на самом деле где-то глубоко в душе, там, где она не совсем была уверена, что идея насчет того, чтобы уехать из этого города, сказана не для красного словца, сказана для того, чтобы убедить его, что за ним она пойдет на край света.

— Почему? — повторил он, пожав плечами, и не очень охотно продолжал. — Не забывай, что у меня здесь еще мама…

— Ты так говоришь это, как будто мама сидит у тебя на шее…

— Нет, она, конечно, не сидит у меня на шее… Но в последнее время… После ареста папы она совсем сдала…

— Сдала, — повторила она за ним с явно слышимой в голосе иронией.

— Что ты хочешь сказать? — с неожиданным для себя металлом в голосе спросил он.

— Ты только не злись, но мне кажется, что твоя мама никогда особенно не обращала на тебя внимания, а теперь особенно, она как будто даже не замечает тебя…

— Это не совсем так.

— Не совсем. Видишь — ты и сам не уверен, так это или не так.

— Нет, мама у меня хорошая.

— У всех мамы хорошие, — сказала она. — Нет плохих мам.

— Почему же? Наверно, есть плохие мамы, так же как и есть плохие отцы… Но мы, кажется, отклонились от \ темы. Уехать… Ты говоришь так, будто мы ничем не связаны с этим городом.

— А чем мы связаны? — напористо спросила она, как человек, который взял неправильный тон в споре, но уже не хочет отступать от него чисто из чувства упрямства.

— Не задавай глупых вопросов, — сказал он, досадливо поморщившись, — не то я подумаю, что у тебя не совсем в порядке с головой.

— Где ты научился так "изысканно" выражаться?

— В кругу семьи. У нас раньше все так выражались. Папа, мама, их гости.

— А все же, чем мы связаны? — не унималась она.

— Да мало ли чем! Вот ты пристала! Да в конце концов мне еще школу надо закончить…

— Не надо было оставаться на второй год!

— Спасибо за совет. Немного опоздала, ты бы год назад сказала бы: не надо оставаться на второй год, может, помогло бы тогда.

— Кстати, ты извини меня, опять скажешь, что сую нос не в свои дела, но должна сказать тебе, что остался ты на второй год вообще как-то бездарно, ты же вполне мог проскочить, уже имел бы аттестат…

— Пропустил много… Не до уроков мне было… Эта история с отцом. Ты бы видела, как поменялось ко мне отношение в школе со стороны директора и учителей, когда они узнали про отца; раньше откровенно лебезили, а как только узнали, так сразу же сделались неприступными стражами нравственности и порядка, подойти было страшно, и, конечно же, никаких поблажек, ни в чем не пошли мне навстречу, и вот оставили на второй год… А папа буквально перед арестом сделал какую-то крупную услугу нашему негодяю-директору…

— Ладно, не будем об этом, — сказала она тихим, ласковым голосом, подошла к нему, провела рукой по голове, по лицу его.

Руки ее пахли чем-то очень приятным, хоть и были теплые, пахли прохладно, успокаивающе. Он прикрыл глаза, пока ее рука скользила по его лицу.

— А что касается драки, о которой ты заговорила… — после небольшого молчания сказал он.

— Считай, что я не заговаривала об этом, — прервала она его.

— Что касается драки, — продолжил он, будто она и не прерывала его, — так это была не просто драка… Все было бы гораздо проще, если бы эта сволочь Хромой не ударил бы двоих…

— Но ты же сам говорил, что они давно уже вышли из больницы и полгода уже как разгуливают в городе. Может, давно все забыто?

— Все забыто? Напрасно ты так думаешь о Чинаре, он никогда не забывает свои долги. Тем более что такие вещи, как удар ножом в живот, забываются довольно трудно. Нет… здесь не то… Наверно, за ним есть какой-нибудь грешок и Чинар не хочет пока выплывать с этим делом, а то бы давно о нем услышали.

— А где же тогда твой хваленый Хромой?

— Почему же мой?

— Сделал свое дело, гад, и убежал… А тебе теперь одному расхлебывать?

— Нет, почему же одному? И Сеид в городе…

— Ох, Закир, что ты говоришь?!

— А что?

— А то, что я боюсь… боюсь за тебя…

— Не надо за меня бояться — на данный случай это единственное, что я могу тебе посоветовать.

— Ты еще шутишь! Только обещай мне, обещай, прошу тебя, если что обратишься тут же в милицию.

— Ага, тут же. И милиция все сделает в мгновенье.

— Это же лучший вариант. Это гораздо лучше, чем с ножом в кармане ходить по городу, разыскивая друг друга.

— Не драматизируй. Ничего такого нет.

— А почему же так ни с того ни с сего все это разразилось?

— Почему же ни с того ни с сего? Драка и есть драка. Нас трое было — Хромой, я и Сеид… А их четверо: все новички и Чинар. Не знаю, с чего они стали нас задирать… Может, Чинар хотел расквитаться с Хромым за Головастика?..

— А это что за зверь?

— Да был один, — махнул рукой Закир, — подельник Хромого. Говорят, с ним у Чинара не выгорело одно дельце. Обоих взяли. Сперва Головастика, Чинар успел смотаться, но Головастик заложил его, тогда взяли и Чинара…

— Закир, пожалуйста, говори человеческим языком… Скоро тебя понимать перестанут…

— А чего я такого сказал?.. Да… Так вот, заложил его Головастик, и оба сели… И когда Чинар подошел к нам с этими новичками, я сразу подумал, что он будет трепать Хромого за его товарища Головастика…

— А почему же не самого этого Головастика?

— Э, он давно смотался из города.

— Хоть бы все они передушили друг друга, мерзавцы! — сказала Рена в сердцах.

— Ладно, я передам твое пожелание по назначению, — сказал Закир.

— Ну а что же дальше? — спросила Рена.

— А тебе интересно?

— Ну, раз начал — продолжай…

— А чего продолжать?.. Обычно дело: кто ищет драку, тот ее получит, не такая уж это редкость… А новички Чинара были железные, это для нас они казались новичками, а вообще-то потом мы узнали, каждый из них уже тюрягу прошел… Один из них ударил меня в плечо кастетом. Правда, и я ему врезал хорошенько.

— А милиция где была?

— Какая тебе милиция на Нагорной улице, да еще в час ночи?.. Нет, никого не было, и мы дрались спокойно, без помех. — Закир усмехнулся. — Потом слышу Чинар вскрикнул, оборачиваюсь — Хромой ударил его ножом. Вот тут-то мне и досталось от одного из них, с кастетом. А другого новичка Хромой по лицу полоснул. В общем, сволочь порядочная…

— Но столько времени прошло, Закир… И они, ты сам говорил, давно уже здоровы. Если бы они хотели свести счеты, то не откладывали бы на такой срок…

— А кто их знает! Мне ясно одно: Хромому нужно было смотаться, и он уехал. А я ничего не делал и буду жить, как жил Уехать… Глупости. Если даже меня ничто не держало бы здесь, я бы и тогда не уехал. Ведь Чинар обязательно наговорит всем, что я испугался и дал деру…

— А может, Чинар в милицию обратится?

— Не будь наивной. Если в больнице ничего не сказал, то уже, естественно, не скажет. Будет счеты сводить. Выжидает удобного случая.

— А что же он сказал, интересно, когда его спрашивали в больнице? Ведь ему надо было отвечать что-то следователю.

— Да мало ли что! Мог сказать, что пристали незнакомые пьяные ребята, что всех их впервые видел, что не запомнил… Мало ли что. Тогда Хромой и в самом деле пьян был. Накурился. Нет, видно, случая ждет, чтобы сквитаться. Ничего. И мы не фрайера. Так не возьмешь…

Вдруг он заметил на себе внимательный и какой-то слишком грустный взгляд Рены.

— В чем дело? — спросил он чуть более резковато, чем хотел.

— Закир, — немного помолчав, сказала она, — скажи мне правду…

— Да, — сказал он. — Продолжай.

— Ты… Ты куришь? Куришь это? Ты знаешь, что я имею в виду… — с видимым усилием произнесла она до конца, что хотела.

— Нет, что ты! — ответил он слишком поспешно, но при этом тут же отвел взгляд, перевел его на сапоги, которые потребовалось в эту минуту застегнуть, и, чтобы она превратно не расценила то, что, отвечая, он отвел взгляд, он поднял голову, улыбнулся и повторил, не моргнув глазом: — Нет, Рена, давно уже, что ты вспомнила вдруг?

— Я так этого боюсь, — сказала она.

— Нет, — сказал он. — Ты не бойся. Все это — чушь собачья…

* * *

В темном ночном переулке он схватил худого, костлявого человека, похожего на тень, за руку, стараясь засунуть ему в ладонь деньги.

— Достань мне, — попросил он хриплым, задыхающимся голосом. — Достань. Хотя бы на две мастырки.

— Где ж я возьму? — тихо, почти шепотом ответила тень. — Сейчас, знаешь, как с этим стало строго?

— Достань, я прошу, ты видишь, я не могу, мне надо, ну, пойми ты, надо, необходимо, — тоже перейдя на хриплый и потому почти невнятный шепот, продолжал просить Закир.

— Недавно Алигусейна взяли, припаяли ему такой срок, что жить не захочешь, а все из-за торговли анашой, — продолжала тень увещевать его, может, и раздумает, кто знает их, может, и не такая уж у него потребность в этом наркотике?

— Ну неужели никого нет, кто продает? — молящим голосом произнес Закир. — Был бы Алигусейи, сейчас я бы и сам взял у него. Потому я тебя и вытащил, чтобы помог раздобыть. Будь другом… Ну…

— Ладно, — нерешительно проговорила тень. — Есть тут один. Недалеко живет. Но мне он не даст. Я знаю одного его близкого дружка, можно через него попробовать… Сейчас все они стали осторожными очень. И кто самогон гонит, и кто анашу продает… Незнакомого ни за что близко к товару не подпустят. Так что придется того дружка тебе тоже подмазать, чтобы не зря беспокоили…

— Ладно, — сказал Закир. — Только быстрее. Идем быстрее. Я дам, подмажу дружка, отблагодарю… И если сможешь, возьми побольше, чтобы надолго хватило…

— Постараюсь. Давай бабки. Жди меня здесь, — сказала тень и провалилась в ночь.

* * *

Когда он минут пять безуспешно провозился с ключом, стараясь, преодолевая дрожь в пальцах, засунуть его в скважину замка, дверь вдруг неожиданно распахнулась, и на пороге он увидел мать, которая, судя по ее виду, еще не ложилась.

— Ты знаешь, который час? — спросила она.

— Не знаю, — еле ворочающимся языком проговорил он. — Который?

— Два часа ночи.

— А, — сказал он.

— Где ты шлялся?!

— Отстань! — огрызнулся он. — Жрать хочу. Как зверь.

Она, заперев дверь, прошла за ним на кухню, где он, засунув голову в холодильник, что-то ел прямо со сковородки.

— Сколько это будет продолжаться, Закир? — усталым, жалобным голосом спросила Сона.

— Что ты имеешь в виду? — глядя на нее, как ему казалось, невинным взглядом, поинтересовался он. Он уже немного приходил в себя, но взгляд его все еще продолжал оставаться мутным.

— Я устала с тобой возиться, — сказала она.

— Ты, помнится, никогда особенно и не возилась со мной, — сказал он. — А что, я сейчас доставляю тебе много хлопот?

— Он еще спрашивает!

— Не надо было меня ждать. У меня есть свой ключ, я бы сам прекрасно открыл дверь и лег бы спать.

— Закир… Я тебя умоляю, — голос у нее задрожал. — Не надо продолжать так… Одумайся… Я папе ничего этого не говорила, но дальше так продолжаться не может, пойми ТЫ!..

— А что происходит? Что не может продолжаться? — Он набил рот холодным жареным мясом, и она его еле понимала, может, еще и потому этот неприятный сам по себе разговор теперь ей показался и вовсе страшным.

Сона бессильно опустилась на кухонный табурет, тяжелые слезы повисли у нее на щеках. Он заметил это, поморщился. Проглотив кусок, проговорил более внятно:

— Мама, я очень устал, поговорим завтра… То есть в другой раз, ладно? Ты не беспокойся, ничего страшного не происходит… Ну что особенного, погулял с ребятами до двух часов ночи, я же не пенсионер, чтобы ложиться спать с десяти вечера…

— Ты же пришел вдрызг пьяный, неужели ты думаешь, я не вижу, неужели я такая дура, что могу этого не заметить? — произнесла она, тихо плача.

— Да ладно тебе, мама, не драматизируй, вдрызг… Скажешь тоже! Ну, выпили чуточку шампанского с друзьями, вот и все…

— От тебя не пахнет шампанским, — сказала она сквозь тихие рыдания. — Кто эти твои друзья, кто?! Боже мой, почему я не умерла?! Боже мой!..

— Ну, мам, не надо, успокойся, ма. — Он склонился к ней, не смея погладить ее, не приученный к ласкам, руки его беспомощно висели, он не знал куда их деть. — Ладно тебе, ма, все хорошо, честное слово… Ну, успокойся…

— Одумайся, Закир, одумайся… Я не в силах уже повлиять на тебя, ты взрослый парень… Я могу только просить тебя… Ради твоего же блага… Я прошу, я умоляю тебя — одумайся, не надо этого, брось это, ты же… ты же погибнешь, Закир!.. — последние слова ее заглушили рыдания, теперь уже более громкие, более неудержимые, слезы чаще потекли из глаз ее, она их не вытирала, так и сидела, рыдая, склонив голову.

— Ма, — сказал он дрогнувшим, помягчевшим голосом. — Поговорим потом, ладно? Честное слово, ма, я еле держусь на ногах, устал. Я пойду спать, а завтра поговорим, ладно?..

И, не ожидая ответа, он вышел из кухни.

* * *

Однажды Закир провожал Рену домой, настроение у него было крайне подавленное, что в последнее время часто и беспричинно, вернее, без видимой причины случалось с ним. Она искоса наблюдала за ним, молчала, ища каких-нибудь добрых, ласковых слов, таких, которые были бы необходимы ему именно в эту минуту, но боялась, что он разозлится, будет трунить над ней, обратит все со злости в пошлую шутку, или же, что еще хуже, как уже не раз бывало, бросит ей сердито, что не нуждается в ее жалости и участии. И она молчала, мучаясь сознанием того, что ему плохо, а она рядом и не может помочь. Конечно, ничего страшного, успокаивала она себя, просто у него временно плохое настроение, хандра, но в то же время это ведь было у него, это плохое настроение, а потому в ней оно, увеличенное сознанием собственной беспомощности и любви к нему, ощущалось чуть ля не как горе. И оно, это горе, жгло ее, жгло, как солнечные лучи, проходя через увеличительное стекло и нарастив свою мощь, прожигают насквозь бумагу. Он чувствовал, что она тоже ощущает какой-то дискомфорт, и знал, что это из-за него она невесела, и успел взять себя в руки до того, как они подошли к ее дому. Он через силу улыбнулся.

— Иди, — сказал он, стараясь придать своему голосу как можно больше нежности. — Иди, а то дома отшлепают.

— В угол поставят, — прибавила она, поцеловала его, и он постоял в ее подъезде, пока не услышал, как захлопнулась дверь наверху, на третьем этаже.

Возвращаясь домой, он пошел через приморский бульвар, хотя для этого Закиру понадобилось сделать большой крюк. Очень хотелось именно сейчас, в таком угнетенном состоянии выйти из городских улочек на простор бульвара, увидеть море. Бульвар был покрыт ровным тонким слоем снега, который, судя по погоде, к завтрашнему дню должен был растаять и, как обычно в Баку бывает, превратиться в слякоть и грязь. От черной воды под нижним ярусом приморского парка шел запах нефти. Уже давно стемнело, и на бульваре, на высоких, изогнутых столбах горели фонари, бросая на снег желтые пятна в форме огромных капель. Снег нетронутый, невесомый искрился под светом фонаря, возле которого стоял Закир. Снег под желтой каплей фонаря был невыносимо заманчивым, притягательным, хотелось повалиться на него. Закир оглянулся — прохожих почти не было, но рядом в ресторане сидели люди, впрочем, они не могли увидеть из ярко освещенного ресторана-стекляшки того, что происходит вне его стен, на бульваре. Подождав, пока прошли вдруг откуда-то появившиеся старик с собакой, не спеша прогуливавшиеся по аллее парка, Закир пригнулся и упал боком на снег, повернулся на спину, глубоко вдохнул морозный воздух и, засунув руки глубоко в карманы, стал рассматривать звездное небо над собой… Мысли его были путаны, сбивчивы, он не хотел останавливаться на какой-нибудь из них, еще не полностью прошло подавленное состояние, но крупные звезды, примерзшие к черноте неба, понемногу умиротворяюще действовали на него, рассеивая хандру; так он лежал некоторое время, ни о чем конкретном не думая, с мыслями, похожими на стремительно пробегавших солнечных зайчиков по стенам пустой, прохладной комнаты. Он уже собирался вставать, когда над ним чей-то низкий голос наигранно-участливо произнес:

— Простудишься, Закир.

И тут же послышался другой голос, на более высоких нотах, чуть, казалось бы, взволнованный.

— Подумать только — сын такого отца и валяется на улице! — проговорил этот голос.

Закир повернул голову и глянул на троих — парней, чуть склонившихся к нему.

— Это он загорает, — сострил третий и приглушенно засмеялся. — Хе-хе-хе…

Закир сразу узнал Акифа, которого все привыкли называть по кличке Чинар из-за его длинного роста. Двух других ребят, стоявших рядом с Чинаром, он не знал.

— Вставай, Закир, — бесцветным голосом произнес Чинар.

Закир продолжал лежать, будто не к нему относились слова.

— Вставай, Закир, — повторил Чинар. — Поговорить надо.

— Чинар, дай-ка я его… — засопел один из приятелей Чинара.

— Не надо, — остановил тот своего товарища. — Он парень смышленый, знает что к чему, сам сейчас встанет… Вставай, Закир, слышишь, — прибавил он требовательно.

В это время из ресторана, громко разговаривая, вышли двое мужчин с двумя женщинами, и так как лежавший под светом фонаря Закир и Чинар с товарищами, стоящие над ним, сразу привлекали внимание, то женщины, заметив всю эту группу, тут же разом завизжали:

— Убили!

— Человека убили!..

И бросились обратно в ресторан. Мужчины в растерянности топтались на месте, не зная, что предпринять: зайти обратно в ресторан — смешно и глупо, подойти к этим типам — страшновато; и потому они мялись и топтались на одном месте. И, конечно, пока они топтались, Чинара с товарищами как ветром сдуло, тем более что из ресторана выходила толпа человек в двадцать мужчин во главе с каким-то опухшим, пузатым, слишком уж не милицейского вида милиционером обычным ресторанным приживальщиком.

Они окружили Закира, который уже поднялся и отряхивал снег с пальто.

— В чем дело? — зло спросил милиционер. Он, видимо, уже заранее был зол на Закира только за то, что тот оторвал его от теплого угла в ресторане, потревожил и испортил аппетит, с которым он в третий раз за вечер собирался поужинать.

— Он лежал… Он лежал!.. — затараторили обе женщины, выходившие из ресторана. — Он лежал, а они стояли… Вот! Стояли над ним.

— Почему ты лежал? Они ударили тебя? Кто они такие? Твои дружки? — забросал милиционер Закира вопросами.

— Нет, — сказал Закир.

— Что — нет? Не дружки, что ли? — спросил милиционер.

— Все нет, — ответил Закир. — И не дружки, и не ударили.

— Толкнули? — спросил кто-то из толпы.

— Может, ему плохо стало? — предположил кто-то.

— Нет, — сказал Закир.

— А что же? — спросил милиционер.

— Да ничего… Сам лег, — признался Закир. В толпе рассмеялись. Некоторые осуждающе качали головами.

— Столько людей потревожил своей глупой шуткой, — с досадой произнесли из толпы. — Хулиган!

Тут пузатый милиционер вспомнил, что в первую очередь этот парень своей глупой шуткой потревожил его, предвкушавшего, как всегда, дармовой ужин, и взвился, решив наказать сопляка.

— Ну-ка! — взбодрился он. — Пойдем со мной! В милиции покажут, как "сам лег"… Товарищи, расходитесь! — обратился он к толпе командным голосом, так, будто толпа была собрана по его велению, и теперь он их распускал.

Милиционер, крепко схватив, вывернул руку Закиру, чтобы он не мог убежать, и повел по темной аллее бульвара, очевидно, к отделению милиции. Их провожал одобрительный гул расходящейся толпы.

— Вроде нормальный парнишка, — вдруг заговорил по дороге милиционер, — вот пальто на тебе такое модное, дорогое… Одет с иголочки… Наверно, из хорошей семьи, из обеспеченной, а?..

— Не жалуюсь, — с виду равнодушно, но внутренне насторожившись, ответил уклончиво Закир. — А что?

— А то, что если ты из хорошей, обеспеченной семьи, то и вести себя надо нормально, не огорчать родителей, понял? — назидательно произнес милиционер, стараясь подпустить в голос неподобающую ему по возрасту относительно Закира отеческую тревогу. — А ты что делаешь? Ты думаешь, обрадуется твой отец, когда мы его вызовем в милицию, что сын его на улице творит черт знает что?

— А что я такого натворил? — спросил, стараясь подавить поднимающееся в душе волнение, Закир. — Ведете в милицию, а не говорите, в чем моя вина. Я же должен знать, а то так, знаете, тридцать седьмым годом попахивает… Это только тогда брали людей, не объясняя причины ареста…

— О! Ты, оказывается, какой шустрый! — сказал милиционер. — Ничего, в милиции тебе все растолкуют. Вызовут отца, обрадуют. А отец твой кто?

— Как то есть кто? — притворился непонимающим Закир. — Человек.

— Понимаю, что человек. А кто, чем занимается, где работает?

— А-а… Вот вы что имеете в виду, — Закир решил немного разыграть этого хитрого дурака милиционера, каковым он ему показался сразу, решил сыграть перед ним простачка, позабавиться, пока они не оказались в отделении, и он сказал первое, что пришло в голову: — Отец у меня цеховщик, начальник цеха… Левую продукцию изготовляет…

— Понятно, — сказал милиционер, и глаза его холодно блеснули, когда он с ног до головы изучающе оглядел Закира.

Они прошли еще несколько шагов, и милиционер остановил Закира, не ослабляя своей мертвой хватки, которой вцепился парню в руку, даже наоборот, усилив ее, он внятно произнес:

— Вот эту штуку, — сказал милиционер, не сводя взгляда с Закира, полез в карман и достал, сунул Закиру под нос завернутый в клочок газеты темно-серый пластилинообразный орешек, что Закир сразу распознал. — Вот эту штуку, — повторил, стараясь придать своему голосу больше весомости, милиционер, — я нашел в твоем кармане. Ты знаешь, что это такое?

Закир молча покачал головой.

— Тогда я тебе скажу — это анаша. Наркотик, правда, не очень сильный, но вполне такой, чтобы мальчишки вроде тебя могли пристраститься к нему и потом долго считались бы наркоманами и стояли бы у нас на учете, пока их не поймают с поличным. Что я и сделал в данном случае.

Закир до сих пор только слышал о подобных проделках отдельных блюстителей порядка, а теперь вот довелось самому столкнуться с аналогичным случаем. Надо было что-то отвечать, они по-прежнему стояли посреди темной безлюдной аллеи бульвара, милиционер по-прежнему не ослаблял своей бульдожьей хватки, вцепившись в руку Закира, выжидая, как на это среагирует Закир.

— И что же вы предлагаете? — спросил после паузы Закир.

— Что я могу предложить? — живо отозвался милиционер. — Сам подумай. Все-таки дело нешуточное… Кажется, по этой статье имеешь от трех до пяти лет… Так что подумай. Я почему тебе это здесь говорю — когда прибудем в отделение, этот кусочек, — милиционер кивнул на комок у себя в руке, обойдется твоему отцу гораздо дороже. Так что мозгуй здесь, на свежем воздухе…

— Но у меня с собой нет ничего, — сказал Закир.

— Поедем к тебе, я подожду, вынесешь, — спокойно отозвался милиционер. — А если вздумаешь шутки шутить, тебе же плохо будет, я-то выкручусь, зато потружусь, чтобы тебе припаяли на полную катушку, или чтобы твой папаша-цеховщик раскрутился вовсю, понял?

— Не собираюсь я шутки шутить, — послушно отозвался Закир, глядя на торжествующую улыбку милиционера, тоже машинально улыбнулся и подумал, не заметив, как проговорил вслух: — Сорок — сорок пять, наверно, будет ему… Ишь, прохиндей, хочет таким образом прокормить свою семью, сука…

Милиционер услышал из полушепота Закира только первые слова, только цифры, что его и интересовало в настоящую минуту, и, услышав два первых слова, взвился от злости:

— Ты что, издеваешься?! Какие сорок — сорок пять?! Ты с ума сошел! За сорок — сорок пять сейчас и от пятнадцати суток не избавишься, а тут статья три-пять лет, сам подумай, есть разница?!

И милиционер, еще сильнее скрутив руку Закира, решительно повел его по аллее. Решение пришло молниеносно.

— Ой, рука! — вскрикнул вдруг Закир. — Осторожно, больно! — крикнул он еще громче. — Рука сломана! — заорал он.

Милиционер буквально на секунду смешался и почти выпустил руку Закира, но этой секунды было достаточно Закиру, чтобы, стремительно развернувшись, ударить изо всех сил костяшками пальцев милиционера кулаком в челюсть. Что-то явственно хрустнуло под ударом кулака, видно, поломалась милицейская челюсть, и толстая милиционерская туша беззвучно повалилась на снег. Удар получился отменный, в лучших традициях каратэ, и Закир, убегая от места происшествия, успел поблагодарить в душе отца, которого сам же сумел уговорить нанять ему, Закиру, тренера каратэ, прозанимавшегося с ним почти полгода, до самого ареста отца, и успевшего кое-чему научить всерьез; так что таких откормленных блюстителей общественного спокойствия, с брюшком и одышкой, Закир мог бы щелкать после тщательно разученных с тренером нескольких приемов, как орешки. Что он и сделал впервые. Но тут уже, подумал он, без этого рукоприкладства, или лучше, усмехнулся он про себя, выбегая с территории бульвара, каратэприкладства не обошлось бы, слишком уж ситуация была жесткая, его могли бы посадить за здорово живешь, и, хоть он не был еще совершеннолетним (милиционера, как и многих, обманул его взрослый вид, он был высок и выглядел года на три старше своих неполных восемнадцати), все-таки какое-нибудь наказание ему обязательно нашли б в милиции, а этого ой как не хотелось, ведь еще школу заканчивать, и так один год просрочил, остался, как дурак, в девятом на второй год, может, не совсем и по своей вине, но все равно, как дурак. Убегая от поверженного милиционера, Закир не забыл прихватить с собой пластилинообразный комочек в бумажке. Что ж, подумал он при этом, раз уж милиционер так старался присвоить мне этот товар, не будем обманывать его надежд, возьмем, тем более что очень пригодится… Погуляв достаточно долго по улицам и окончательно успокоившись, Закир подошел к троллейбусной остановке.

* * *

— Ты мне никогда об этом не говорил, — сказала она несколько обиженно.

— Ну и что тут такого? — спросил он. — Ну не говорил… Можно подумать, если б сказал, что-нибудь изменилось бы. Какое это теперь имеет значение?

— Это они тоже учли при вынесении приговора?

— Да, — сказал он. — Еще как учли. Отец был крупным пайщиком в четырех цехах. Цеховщик, так сказать. Это было его хобби. И как раз параллельно с его делом стали трясти эти цеха. Они производили левую продукцию и здорово зарабатывали на этом. Вот как стали их трясти, они все и выложили… И про отца тоже, разумеется. Потому что он все равно находился под следствием и никак не мог бы им навредить. Вот на суде эти цеха ему тоже припомнили. Как говорится, с конфискацией имущества. Видяшку тоже забрали. Так что мама теперь скучает…

— Ну зачем ты так? — сказала она, помолчав, потом добавила: — Слушай, а почему он был цеховщиком?

— Ну как тебе объяснить? — чтобы не вызывать к себе жалости, он старался говорить шутливо, хотя это ему удавалось нелегко. — Причина — жажда наживы, страсть к нетрудовым доходам и так далее. А вообще-то руководство таких цехов старается иметь в числе своих пайщиков каких-нибудь уважаемых, авторитетных людей, которые на видной должности, занимают высокие посты, чтобы в трудный момент эти люди могли бы устранить, пользуясь своей властью и служебным положением, неприятности, разные непредвиденные помехи… Такие люди служат для этих жучков как бы гарантом неприкосновенности.

— Как ты сказал?

— Что как? Гарантом?

— Ага.

— Есть такое слово, учись, пока я жив…

— А ты ходишь к нему на свидания? — спросила Рена.

— Хожу, — сказал Закир. — Редко. Больше мама одна ходит.

— Почему же ты редко?

— Мы стали в последнее время с ним… Ну, как тебе сказать?.. Какими-то неблизкими. Ему тягостно видеть меня, я это чувствую. Ну а я не хочу быть ему в тягость. Зачем?

— Но ведь все-таки родной отец, нельзя же так, Закир…

— Да я и сам знаю, что нельзя, но пока именно так. Именно так, и не иначе. Поглядим, что дальше будет. Как говорится, поживем — увидим…

Утром, когда Закир проснулся, мать на кухне готовила завтрак. Он прошел в ванную, умылся, и уже собирался уходить, когда мать вышла в прихожую и спросила:

— Ты разве не будешь завтракать?

— Нет, — сказал он, — не хочется.

— Почему? — спросила она. — Ты как себя чувствуешь?

— Нормально, — сказал он. — А почему ты спрашиваешь?

— Вид у тебя не совсем здоровый, — сказала Сона. — Может, побудешь дома? У тебя ничего не болит?

— Нормально все, я же сказал, — раздраженно ответил Закир.

— Ты в последнее время нервничаешь по любому пустяку, — сказала Сона, тяжело вздохнув.

— Будешь нервничать, когда одно и то же у тебя спрашивают по сто раз, — еще более раздраженно ответил Закир.

— Ладно, успокойся, — сказала Сона. — Ты в школу идешь?

— А ты в этом сомневаешься? — спросил он.

— Нет, просто спросила… — Она подождала немного, пока он надевал туфли в прихожей, и не совсем решительно проговорила: — Ты почему не отвечаешь?

— Насчет чего?

— Насчет того, в школу ты собрался или нет.

— Потому что если я отвечу — будет скандал, — сказал он.

Она внимательно посмотрела на него.

— Разве нам нельзя поговорить по-человечески? — спросила она.

— Пока, как видишь, не получается.

— Не надо так разговаривать, Закир. Не забывай, что все-таки я твоя мать.

— Все-таки, — повторил он и усмехнулся, и больше не говоря ни слова, вышел из дома.

На углу возле школы он встретил Сеида.

— Привет, Закир, — сказал Сеид. — Куда в такую рань?

— В школу, — неохотно отозвался Закир.

— А, да, я и забыл, что ты школьник, — сказал Сеид, но поленился даже улыбнуться, так и сохранял свое свирепое выражение на лице, так, что можно было подумать, что он ищет ссоры. — А может, не пойдешь, а? Зашабим, Закир… План есть, правда, тухта, но все же хоть что-то…

— И у меня есть, — сказал Закир с показным равнодушием.

— Правда? Покажи… — с загоревшимися глазами попросил Сеид.

Закир полез в карман и развернул газетный клочок, в котором лежал большой кусок анаши.

Сеид, взял кусок, тайком, спрятав в кулаке, понюхал.

— Ух ты! Вот это штука! Пошли?

— Мне в школу надо вообще-то, — без всякого воодушевления произнес Закир.

— Да ну ее, твою школу! — махнул рукой Сеид. — Успеешь еще штаны просидеть. Может, к Ханум подадимся, в стекляшку, а? Там пошабим…

— Нет, — сказал Закир, немного подумав. — У Ханум могут быть посетители. Да она и не даст спокойно посидеть, вытурит…

— Недавно ведь сидели, — напомнил Сеид. — Никого не было.

— И все время она ворчала, — в свою очередь, напомнил ему Закир. — Что, приятно, когда зудят над ухом?..

— Да, верно… Ну, в садик пойдем, а?..

— Нет, — сказал Закир, — подожди…

Он пошел к ближайшему телефону-автомату и позвонил домой. Трубку никто не поднимал. Он даже был уверен, что матери сразу же после его ухода не окажется дома. Тем лучше, подумал он.

— Ко мне пошли, — сказал он, вернувшись к Сеиду.

— К тебе?! — удивился Сеид. — А что, никого дома нет?

— Пошли, пошли, — сказал Закир покровительственно. — Увидишь, как люди живут.

Вид квартиры Закира и в самом деле поразил Сеида. Он, оглядывая обстановку, даже засвистел от изумления.

— Вот уж на самом деле — живут же люди! — восхищенно сказал он.

— Это еще что! — чисто по-мальчишечьи похвалился Закир. — Видел бы ты нашу квартиру до конфискации имущества. Вот тогда говорили, что на музей смахивает.

— Да и сейчас не пусто, — оценивающе поглядывая по сторонам, произнес Сеид и, заметив внимательный взгляд Закира, поправился. — Я в том смысле, что есть на чем посидеть и на что облокотиться…

И, не тратя больше времени зря, он взял у Закира анашу, добытую у милиционера, и стал уверенными, отлаженными, сноровистыми движениями начинять папиросы. Наполнив четыре папиросы, оставшийся кусок он протянул Закиру и тут же попросил:

— Может, дашь от него кусочек, а?

— Бери, — великодушно разрешил Закир. Сеид, не мешкая, отщипнул себе кусок и спрятал его в носок на левой ноге. Остальное протянул Закиру.

— Молодец, Закир, — сказал он. — Ты настоящий друг. Когда-нибудь и я тебя выручу. А мой кусок — дрянь, хоть сейчас выбрасывай, поэтому и попросил у тебя…

— Ладно, давай, не тяни, — сказал Закир. — Закуривай. А то до прихода матери проветрить еще надо будет.

По мере того, как они курили, Сеида охватывал глупый, беспричинный смех, он то и дело говорил и повторял какие-то глупости и активно приглашал посмеяться Закира вместе с ним, потом, вдруг перестав смеяться, вспомнил и, серьезно глянув на Закира, спросил:

— Где ты достал такой товар?

— Отнял у мента, — стараясь как можно равнодушнее, ответил Закир и, заметив недоверчивый взгляд Сеида, решившего, видимо, что его разыгрывают, и уже собиравшегося по этому поводу залиться новым приступом идиотского смеха, рассказал ему, как все произошло.

Улыбка сползла с лица Сеида, и постепенно оно приняло свое обычное свирепо-дебильное выражение.

— Значит, говоришь, Чинар выплыл, — резюмировал он короткий рассказ Закира. — Ладно, взяли на заметку. По плыли дальше, — прибавил он, затягиваясь новой порцией дыма…

Теперь они курили молча, первоначальный источник непонятного смеха погас, видимо, в Сеиде, и он молчал; оба курили сосредоточенно, будто выполняли какую-то одним им понятную внутреннюю, невидимую глазом работу, и человеку, который вгляделся бы в них, картина эта показалась бы весьма удручающей, потому что оба вскоре мало чем отличались от дебилов, не ориентирующихся ни во времени, ни в пространстве…

…Он уселся в удобное (очень удобное, ох!..) кожаное кресло и захлопнул дверцу, красивым, сочным звуком "чрак" ответила дверца на его жест; он включил мотор, положил пятерню на руль, сжал, отнял руку — тепло ладони медленно на глазах улетучивалось с черного пластика руля; он выжал сцепление. Нежно-голубой "мустанг", элегантный как сама элегантность, плавно, словно текущий из чашки мед. двинулся и, быстро набирая скорость, помчался по длинной (конца не видно) пустой шоссейной дороге. Он положил большой палец на сигнал, "ля!" — сказал сигнал. Он прекрасно, до последнего винтика, чувствовал эту роскошную машину, будто она была неотъемлемым его органом, чувствовал упругость рессор, мягко утонув в сиденье.

В конце дороги ждал его замок (здание в готическом стиле, высокие двери, узкие, под купол, проемы окон, шпиль завершает стремящееся ввысь строение, будто корона; по краям от высоких, покрытых лаком дверей — столбы, венчающиеся коринфскими ордерами; дом темно-серого камня, витражи, витражи; замок легкий и воздушный, высокие ажурные башни, все пропорционально и гармонично, а потому спокойно и мудро; сад вокруг замка роскошный, огромный фруктовый сад, голый сейчас, пустой, необитаемый, как островок среди океана, но пустота и безлюдье его заманивали, притягивали и звали спокойствием душевным. Он один будет обитателем замка во веки веков, потому что после смерти дух его поселится в пустынном здании, где за окнами ветер воет, как свора молодых волков). Замок, замок, прибежище души моей…

И "мустанг" мчался к этому замку на почти предельной скорости. Но слишком уж длинна была дорога —, шел второй год дороги…

…Для тебя, только для тебя эти мысли, слова, Рена, любовь моя, маленькая, жизнь моя. Тебе посвящается каждый крик, выходящий с болью из темного, таинственного, неповторимого, что зовется душою моей. И все, что не могу выразить словами, — тебе, и все, что невыразимо прекрасно, и все, что невыразимо отвратительно, — тебе. Все это — жизнь, и я кладу у ног твоих высокие, ненужные слова моих бедных мыслей, жизнь моя…

…Нежно-голубой "мустанг" с сильным жужжанием несся вперед, вперед, как сорвавшаяся с тетивы стрела. Прямо. Поворот. Еще поворот. Теперь опять прямая дорога. Неровная дорога. Ровная дорога. Великолепная автострада. Изумительно ровное шоссе. Отвратительная дорога: рытвины, ямы, ухабы, грязь, огромные лужи, так что "мустанг" в считанные секунды, запачканный грязью, меняет свою окраску. И все время стремительно вперед, вперед.

Он чувствовал нерастраченную мощь этого послушного зверя — автомобиля, чувствовал его толстые шины — как они прикасаются каждым сантиметром своей поверхности к гладкой поверхности асфальта в какую-то трудно вообразимую долю секунды, и мягко и молниеносно уплывают наверх, другой, следующий упругий кусочек шин, четыре маленьких, живых кусочка заменяют ушедшие и так же сверхстремительно уплывают вверх; шины ласкают асфальт, асфальт, вобравший в себя дневную энергию солнца, отдает свое тепло, лаская их ответно.

Он чувствовал силу этой изумительной машины, чувствовал ее всю: от коробки скоростей до замков на дверцах, от податливого руля до задних фар. Он медленно выжал педаль скорости до предела, "мустанг" нежно, стеклянно взревел, нет, скорее запел, потому что что же, как не сама музыка, было заключено в его совершенных формах и звериной мощи? Временами на большой скорости, как теперь, "мустанг" на какие-то мгновения отрывался от поверхности земли, и тогда он чувствовал и создавшуюся воздушную подушку, жесткий слой воздуха, отделявший шины от асфальта. Машина вдруг неожиданно сильно вильнула в сторону, как бывает в гололед. Он вздрогнул…

Кто-то бесцеремонно, грубо тряс его за плечо.

— Закир! — теребил его Сеид. — Закир!.. Вот тебе на! В первый раз вижу, чтобы спали с открытыми глазами… Да очнись ты!.. Я ухожу, Закир, поднимайся, дверь закрой…

Закир нехотя, через силу выбирался из липкого и сладостного, как утренний сон, видения, мутным взглядом поглядел на Сеида.

— Что? — вяло спросил он, все еще не понимая, чего от него хочет этот небритый парень в огромной кепке, спешно обувавшийся в углу комнаты на коврике в свои разбитые ботинки.

— Ухожу, — повторил Сеид. — Дела еще у меня. Вставай, дверь закроешь за мной.

— Захлопни, — сказал Закир. — Неохота вставать…

— Знаешь, — как-то в пылу откровения признался он Рене, — однажды, когда я был еще совсем мальчишкой, хотя и было это всего года два назад, я как-то влюбился в одну женщину. Она была намного старше меня. А я совсем ее не знал. Даже имени ее не знал. Только смотрел, как она курила в своем окне и стряхивала пепел на улицу…

Подождав немного и видя, что он не собирается продолжать, она спросила:

— Ну и что? Что это ты вдруг вспомнил?

— Да так, — проговорил он неохотно и на самом деле не зная, что ответить на ее вопрос.

— Странно ты как рассказываешь, — помолчав, произнесла она. — Значит, два года назад ты был совсем мальчишкой, а сейчас ты не мальчишка, да?

— Сейчас нет, — сказал он.

— Почему?

— Потому, что сейчас я по-настоящему люблю, — сказал он серьезно, и она вдруг подумала, что любой другой парень на его месте эту фразу, наверно, сказал бы шутя или как-нибудь спаясничал бы, потому что вообразил бы, что подобные вещи нельзя говорить серьезным тоном, не превращаясь при этом в зануду; но у него вполне получилось. Так она подумала.

— А что ты вдруг вспомнил про ту женщину? — теперь уже более требовательно спросила она.

— Я подумал, раз уж между нами такие отношения, — сказал он задумчиво, нам, видимо, не следует ничего скрывать друг от друга. Даже какие-то мелочи. Ты про меня теперь знаешь абсолютно все…

— Даже такую мелочь, как твоя связь с домработницей, — сказала она.

Она поглядела на него чуть тревожным и в то же время вопрошающим взглядом.

Он заметил ее взгляд, но ничего не спросил. Просто не посчитал нужным спрашивать.

— Если ты говоришь это потому, что хочешь услышать что-то обо мне, — проговорила она, — то мне абсолютно нечего рассказывать о себе, решительно нечего, и ты знаешь это не хуже меня…

Она замолчала, и он ощутил почти физически присутствие ее слов в воздухе, повисших тут, возле его уха и долгое время не растворявшихся. Может, оттого, что немного обиженно прозвенел ее голос, когда она говорила? Все-таки ему стало немного неприятно, потому что сказана была фраза таким тоном, будто она хотела оправдаться перед ним.

— Ну что ты надулся? — спросила она через некоторое время.

— Вовсе нет, — сказал он. — С чего ты взяла?

* * *

К деду он шел против своей воли, мать настояла, да и сам он, человек уже достаточно взрослый, чувствовал, что дед всерьез начинает обижаться на него за долгие отсутствия; шел же неохотно, потому что предчувствовал — да какие там предчувствия! — знал точно, что дед теперь возьмет на себя роль родителей, запустивших его воспитание, и постарается заполнить пробелы, оставленные с детства, начнет читать лекции по разным поводам, делиться своим богатым жизненным опытом, сводящимся преимущественно к тому, как бы пристроиться, подладиться и выжить, а не к тому, как бы остаться честным, с незапятнанной совестью, что было гораздо менее важным для деда, а в паузах между подобными поучениями, "диктующимися временем", дед будет поругивать родителей Закира, давно махнувших на него рукой, всю жизнь только и думавших о себе и в итоге вырастивших из мальчика тоже эгоиста — еще бы не эгоиста, деда старого раз в полгода вспоминает! — и теперь, ему, Закиру, придется довольно трудно в жизни, так как эгоизм, чтобы жить хорошо, не должен быть прямолинейной, откровенной чертой характера, а должен сочетаться с другими чертами, такими, как хитрость и осторожность, умение отнять у другого, не обижая, и прочая, прочая. Так думал Закир, шагая по улице к дому деда, который находился в одном из самых центральных и удобных районов города.

Но все оказалось иначе, чем представлялось по дороге Закиру. Прежде всего, зайдя в квартиру, он обнаружил, что открыла ему дверь не домработница, как обычно бывало, и даже не сам дед, как бывало, хотя и реже, а открыла дверь женщина в белом халате и белом чепчике, судя по всему — медсестра. У Закира екнуло сердце, он заторопился в комнату и застал деда лежащим в постели, но улыбающимся, а рядом в кресле — врача, тоже улыбающегося радостно, видно, только что сострившего и удостоившегося похвалы знаменитого писателя.

— А-а, Закир! Привет, мой милый! — сказал дед. — Проходи, садись.

— Что с тобой? — спросил Закир с тревогой в голосе.

— Ничего страшного, как утверждает наш уважаемый доктор, — ответил дед. — Немного переутомился. Наверно, от работы…

— И что? — озабоченно, все еще не в силах изменить тревожного выражения на лице, спросил Закир.

— Ничего страшного, — на этот раз ответил врач. — Легкое недомогание, головокружение, незначительное покалывание в области сердца. — Он говорил, будто отчитывался перед Закиром, и тут же обратился к деду: — Но вы очень правильно поступили, что тотчас же нас вызвали, даже если пустяк, как в данном случае, в вашем возрасте надо незамедлительно принимать меры — то есть вызывать врача. Это ваш родственник?

— Да. Внук, — сказал дед, улыбнувшись Закиру.

— Очень хорошо! — почему-то ответил врач удовлетворенно. Наверно, ему было не совсем удобно оставлять больного после своего визита в одиночестве.

Послышались мягкие шаги по ковру. Закир обернулся. Это вошла медсестра, открывшая ему дверь. Она, держа на отлете, внесла в руке шприц.

Дед закряхтел в постели, оголяя ягодицу.

— СПИД от вашего шприца я не подхвачу? — сострил он напоследок перед уколом.

— Ну что вы?! — обиделся врач, видимо, не воспринимавший шуток, когда они касались его профессии.

— Ничего, — сказал Закир, теперь уже успокоившись насчет состояния деда, — лет через сто наша медицинская промышленность тоже перейдет на разовые шприцы, тогда подобные вопросы утратят свою актуальность.

— Гораздо раньше, молодой человек, гораздо раньше, — обиженно засопел врач, поглядывая, как медсестра делает укол.

Когда они ушли, Закир уселся рядом с кроватью деда, на место, где до него сидел врач. Они посмотрели в лицо друг другу. У Закира вдруг сжалось сердце.

— Кто же за тобой присматривать будет, дед? — спросил он.

— Э, — пренебрежительным тоном отозвался старик, — желающих много. Ну, рассказывай, с чем пришел.

— С миром, — сострил Закир.

— Это уже неплохо, — сказал дед. — А если серьезно?

— А разве надо обязательно с чем-то приходить? — спросил Закир. — И что вообще ты имеешь в виду?

— Имею в виду, что у тебя нового? — сказал дед. — Как отец?

— Нормально, — ответил Закир. — Мама его часто навещает… Говорит, что неплохо. Привыкает потихоньку.

— Привыкает, — повторил дед. — Гаденыш! Не пришлось бы привыкать, если б меня слушал, следовал бы моим советам.

— Тебе сейчас вредно волноваться, дед, — напомнил Закир.

— Да. Теперь уже волнуйся, не волнуйся — ничего не поправишь, оставил вас, подлец, сиротами, без пригляда…

— Да какие же мы сироты? — удивился Закир. — Чего нам не хватает?

— Твой пример показывает, что плохо не только когда не хватает, но и когда чрезмерно много всего, — недовольным тоном проворчал дед. — Он тебя и испортил. Не занимался твоим воспитанием, только деньгами и подарками швырялся, как будто таким образом можно сделать из ребенка достойного человека, сумеющего стать на ноги в наш подлый век…

— Почему же он подлый, дед? Век как век… Много хорошего как раз сейчас начинается…

— Каждый норовит обмануть ближнего, хапнуть чужой кусок, — проговорил дед. — Потому и подлый.

— Что-то не часто встречаются мне такие люди.

— Потому что ты еще ребенок, — сказал дед. — И тебе нужен родительский глаз. Вот и злюсь я на твоего отца, что он в такое время оставил вас, по собственной глупости попался…

Старик вдруг схватился за сердце, стал растирать.

— Что?! — встревожился Закир, вскочил с кресла. — Тебе нехорошо? Что дать?

— Ничего, не пугайся, — чуть севшим голосом произнес дед. — Вон на столике валокардин, накапай капель тридцать в воду…

Закир подскочил к столику, торопливо подал деду стакан с каплями валокардина, подождал, пока тот выпьет, взял у него стакан, поправил ему подушку, присел опять рядом и, подождав, через некоторое время спросил:

— Ну как, дед, отпустило?

— Да, теперь получше, — сказал дед. — Ты иди, Закир. Я, пожалуй, посплю… Устал. Не получился у нас сегодня разговор. Ну, ничего. Дай бог, в следующий раз… Иди, Закир. Маму пришли. Пусть ключ не забудет, я не буду вставать к двери.

— Ничего, дед, я побуду с тобой, — сказал Закир. Давешнее жалостливое чувство к деду снова взяло его за сердце. — Ты спи. Я побуду.

— Ты устанешь, Закир, — сказал дед. — Завтра тебе в школу, надо выспаться.

— Завтра воскресенье, дед, так что еще высплюсь. Ты спи, ни о чем не тревожься. Если что — зови, я тут буду, в кресле, ладно?

* * *

В последнее время Закир часто пропускал уроки в школе, и когда приходил на занятия, то старался поменьше бывать в коридорах, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из учителей; особенно неприятной была бы встреча с директором или завучем, которые после ареста отца резко изменили отношение к Закиру; он старался побыстрее и как можно незаметнее прошмыгнуть в свой класс и если раньше был изгоем привилегированным, то теперь становился уже изгоем в полном смысле этого слова: родители учеников, зная про геройства Закира, строго-настрого запретили своим детям общаться с ним, но это среди многих школьников еще больше подливало масла в огонь, и, сами стараясь быть отверженными, видя в этом определенное геройство, они вовсю стремились сблизиться с Закиром, которого взрослые объявили персоной нон грата; но сам Закир понимал, из каких побуждений стремятся с ним сблизиться многие из школьных товарищей, и никоим образом не давал повода к теплым и близким отношениям, зная, что в итоге обязательно обвинять будут его, и только его, в том, что он сбивает примерных мальчиков на кривую дорожку.

Сегодня ему не повезло. Как только он вошел в школу и торопливо направился в сторону своего класса, как тут же нос к носу столкнулся с завучем школы, который окинул его недоброжелательным взглядом.,

— А-а!.. Рады вас видеть, — язвительно произнес завуч. — Нечасто вы нас балуете своим посещением… Ну, как делишки?

Закира передернуло от его тона.

— А почему вы говорите — делишки? — с ненавистью глядя в упитанное лицо завуча, спросил Закир.

— Потому что так оно и есть! — отрезал завуч, вдруг разом посерьезнев. — И если ты будешь продолжать посещать школу подобным образом, то скоро вылетишь отсюда! И тогда всю твою жизнь у тебя будут только делишки, и станешь никчемным человечишкой… Понял? Будешь пропускать уроки — вылетишь к чертям собачьим!

— Очень изысканно выражаетесь, — произнес Закир, еле сдерживаясь, чтобы не нагрубить, и, не сказав больше ни слова, оставив опешившего от такой наглости завуча и последнее слово за собой, пошел по коридору к своему классу.

В классе Закир с некоторых пор ощущал себя неловко, чувствовал себя чуть ли не переростком; может, оттого, что к проблемам и интересам своих одноклассников он относился свысока, хотя порой сознавал, что эти проблемы ему близки, и только из одной мальчишечьей бравады, только из соображений, что теперь он крепко-накрепко связан с другим миром, с другим, бесконечно далеким от этих желторотых птенцов, кругом бесстрашных и рискованных парней, только из этих соображений он держался в классе холодно-надменно. Да и частые теперь пропуски уроков не давали Закиру возможности сблизиться со школьными товарищами, даже если бы он этого захотел, зажить их жизнью. Закир уселся на свое место, за последнюю парту, рядом со своим соседом, мальчишкой-тихоней, типичным маменькиным сынком. Звали мальчика Кареном.

— Привет, Закир, — почему-то тихо сказал Карен, хотя в классе за несколько минут до урока стоял гул голосов.

— Привет, — отозвался Закир, несколько удивленно глянув на своего соседа по парте.

— Вот ты все не хотел меня брать с собой, хотя я тебя очень просил, — сказал Карен так же тихо. — А посмотри, что у меня есть.

Некоторое время он с таинственным видом оглядывался, не замечая на себе усмешки Закира, наконец полез в карман и достал узлом повязанный платок, торопливо развязал узел и показал Закиру большой кусок анаши.

Закир с подчеркнуто равнодушным видом, чтобы раньше времени не отпугивать Карена, протянул руку, взял анашу, помял в пальцах, будто пробуя качество наркотика, и вдруг неожиданно для Карена положил к себе в карман.

— Что ты?! Что ты делаешь?! — возмутился Карен, но продолжал говорить шепотом: — Это же мой кусок.

— Зачем он тебе?

— Хотел попробовать… Вот с тобой и хотел попробовать. Ты же мне не достал, вот я сам…

— Где взял?

— Один парень дал. Знакомый.

— Просто так взял и дал? За красивые глаза?

— Нет, — помявшись, признался Карен, — на зажигалку обменял.

Тут в класс вошла учительница, и все встали со своих мест.

— Поcле уроков поговорим, — пообещал Закир.

— Ага, — почему-то обрадовался Карен.

После уроков Закир вывел Карена на школьный двор, отвел в укромный уголок и неожиданно взял его за грудки и сильно тряхнул.

— Ты что?! — испугался Карен. — Что с тобой?!

— Со мной ничего, а вот ты запомни на всю жизнь, — проговорил Закир. Заруби себе на носу — еще раз увижу у тебя это, изобью как собаку! Так тебя еще твой папа не бил, как я изобью. Усек? Так тебе накостыляю, что костей не соберешь, сопляк… Иди давай, пока я добрый… Он попробовать хочет, засранец…

— А что, тебе можно, да, тебе можно, а мне нельзя? — зашмыгал носом Карен.

— А это не твое дело, понял? — негромко, но внушительно произнес Закир. — Иди, сопли утри… Попробовать он хочет… А ты, гаденыш, подумал, что, когда расхочешь, это уже будет не в твоих силах, подумал ты?! — Он вдруг вскипел, кулаки сжались сами собой. — Ты еще не знаешь, что это такое, а туда же… Попробовать он хочет… Короче, еще раз увижу тебя с этим… Пошел!

* * *

А кто мог подумать тогда, что все это окажется так серьезно?.. Она сидела за журнальным столиком с подругой и пила пепси-колу из большого светло-зеленого бокала. И бокал и пепси-кола в нем показались ему верхом безвкусицы, сочетание двух цветов: светло-зеленого и коричневого резануло глаз, и он моментально почувствовал какой-то необъяснимый дискомфорт (тогда он уже начал курить эту дрянь, и перепады в настроении стали привычным явлением). Может, именно потому, что он хотел объяснить причину ухудшившегося настроения, он еще раз посмотрел в ту сторону, где эта девушка со своей подругой, как показалось, чуть напряженно беседовали, будто с той минуты, как он вошел в комнату, ждали, что он подойдет и пригласит кого-нибудь из них потанцевать. Когда он вошел, Сайда — девочка-именинница, его; одноклассница (тогда его еще приглашали на подобные семейные торжества, это уже позже его объявили персоной нон грата), очень мило и непринужденно представила его всем присутствующим. Но он опоздал, и многие к его приходу нашли уже себе занятие — одни танцевали, на диване мальчики, тыча пальцами в какой-то журнал, негромко, вполне пристойно спорили, ни на минуту не забывая, что они находятся на именинах, где разговоры должны в основном вестись вокруг именинницы, несколько человек за накрытым столом пробовали курицу, набитую изюмом, и вот она… Он в третий раз поглядел в ее сторону. Бокал был пуст, и теперь сочетание двух цветов не резало глаз, хотя сам по себе бокал тоже ему не нравился. Э, сказал он сам себе, остановись, у тебя плохое настроение, так не порти его другим. Она с подругой по-прежнему сидела за столиком, и теперь подруга ей что-то рассказывала, а она тихо, чуть рассеянно улыбалась… И так как в эту минуту, как любой юноша его лет, явившийся с опозданием в компанию, он думал только о себе, он с огорчением должен был признать, что эффекта своим появлением он не произвел никакого. Да что там эффект! На него, можно сказать, не обратили внимания. Только девочки, танцевавшие в углу возле допотопного магнитофона, задергались сильнее и в такт увеличивающемуся темпу музыки закачали головами, когда Сайда, вводя его в комнату, представила присутствующим. Впрочем, он готов был принять это за приветствие. Кстати, он с удивлением обнаружил вокруг одни только незнакомые лица — так сказать, внешкольных друзей и подруг Сайды, из их же класса, кроме него, Закира, Сайда пригласила еще одну девочку, но у той в последнюю минуту вдруг появилось неотложное дело на сегодняшний вечер. Впрочем, компания оказалась вовсе неплохой, и вскоре Закир повеселел и уже готов был благосклонно простить всем страшное невнимание, которым был встречен и которое по молодости лет воспринималось им поначалу не иначе, как весьма болезненный удар по самолюбию. Но все-таки он до конца не успокоился, нужно было им доказать, что он не то, что они думают, не мелкая сошка, и главное он не как все, а что-то выдающееся из общей серой массы.

Да! Еще мать Сайды. Она в тот вечер порхала по комнате, где сидели они, молодежь, предлагая всем отведать пирог Саидиного изготовления, и почему-то никто не хотел взять себе кусочек. Может, оттого, что пирог на вид был слишком роскошным, и нельзя было его есть, не рискуя измазаться в креме по уши. Ведь именно в ту минуту, когда он собирался уже подойти к девочкам за журнальным столиком, мама Сайды, проходя мимо него, чуть не выронила этот злополучный пирог на большом блюде, с которым она неслась, как официант с подносом, держа блюдо на согнутой руке. Он непроизвольно сделал — неловкое движение; и девочки, конечно же, заметили это, потому что обе так и ахнули, когда мама Сайды чуть не выронила пирог. Это неуклюжее движение было, конечно, мелочью, но мелочью, показавшей его в невыгодном свете, неловким и неуклюжим, и потому чуть охладившей его пыл, когда он решился подойти к ней; но все-таки он подошел к столику, за которым сидела Репа с подругой. На ней было коротенькое черное платье, делавшее ее совсем девчонкой, но в то же время придававшее ее бледному лицу с тонкими и несколько мелкими чертами лица некоторую строгость. Он уселся рядом с ней на свободное кресло, чуть более развязно, чем ему хотелось бы. Она глянула на него.

— Я не помешаю вам? — спросил он с улыбкой.

Он считал, что это была обаятельная улыбка, перед которой трудно устоять. Это было почти справедливо, потому что улыбка его и в самом деле была искренняя и заразительная. Как все очень молодые люди привлекательной внешности, которые на многое претендуют, многого хотят, и хотят сразу, он был уверен, что все, что он делает, получается неотразимо и производит впечатление. У него уже была женщина, и потому в его душе зародилась уверенность, что ему никогда не придется долго возиться, чтобы найти себе девчонку по вкусу. А сознание впечатляющей неотразимости своих поступков, жестов, слов сидело глубоко в нем, впиталось в кровь, и поэтому многое из того, что он делал и говорил, на самом деле производило впечатление своей постоянной артистичной естественностью. Но на этот раз что-то сломалось в хорошо настроенном инструменте, первый же аккорд вышел фальшивым. Он сразу же почувствовал робость перед этой девчонкой в черном платьице и, почувствовав, испугался. Может, все это ее взгляд сделал?

Она смотрела на него просто, не улыбаясь, не хмурясь, не кокетничала взглядом и даже не отвернулась, чтобы похихикать с подружкой, которая, по всему было видно, с удовольствием поддержала бы ее хихиканье. Смотрела она серьезно и немного задумчиво, чуть дольше, чем было необходимо. Он вдруг засмущался. Кажется, даже побледнел немного, а то и вовсе струсил. И странное дело — она будто мысли его читала. Время от времени он ловил себя на том, что смотрит на нее глупым, почти влюбленным взглядом. Она давно уже говорила с подружкой, отвернувшись от него, однако позиций он своих сдавать не хотел — он все еще старался быть чуточку нахальным, вставлял смешные словечки, лез в разговор и вообще вел себя, как вел бы в действительности отвергнутый мальчишка.

Позднее, когда они ближе узнали друг друга и вся она предстала перед ним смелая в своей беззащитности, хрупкая, тонко чувствующая, как цветок, раскрытый его дыханием, предстала перед ним со своей сумасшедшей любовью, безграничной и возрождающей, тогда он понял, как это было много — сидеть с ней рядом в тот далекий и такой, казалось бы, недавний вечер и ловить ее взгляд, и робеть под ее взглядом…

* * *

Туман стлался над пропастью молочно-белый, густой, до того густой, что казалось, его можно было резать ножом или комкать, как снег. Туман скрывал под собой пропасть и шаткий мостик над ней, которого только начало — узкая дощечка и кусок веревочных перил с одной стороны — и было видно. Надо было пройти по мостику, это было необходимо, потому что это был единственный путь здесь; и зависело от того, сумеет ли он пройти по мостику над пропастью, очень многое, может, вся его оставшаяся жизнь, но и оступиться было очень страшно и жутко тогда вся его оставшаяся жизнь исчислялась бы в минутах. Однако думать было некогда: он стоял над обрывом, над самым краешком пропасти, следующий шаг вынес бы его на шаткие доски мостика над бездной. Он сделал этот шаг, случайно задев камень ногой и уронив его в пропасть. Долго, застыв, прислушивался он к удаляющимся редким стукам о выступы горы упавшего в пропасть камня, и, по мере того, как летел камень все дальше вниз, звуки ударов делались все глуше, но все же слышались вполне отчетливо из-за тишины, царившей здесь, какой-то неестественной тишины, нарушаемой лишь робким похрустыванием камней у него под ногами, когда он в страхе переминался с ноги на ногу, и вот этими редкими стуками летящего в бездну камня. Он так и не услышал, как долетел камень до дна пропасти, хотя и напрягал слух изо всех сил. И тогда ему стало жутко, страх обступил его со всех сторон. Обливаясь холодным потом, стоял он на краю пропасти, возле какого-то несерьезного, игрушечного по сравнению с умопомрачительной бездной под ним мостика и старался успокоиться, взять себя в руки, потому что все равно предстояло ступить на мостик и пройти по нему до конца, и от этого некуда было деваться. Сердце бешено стучало где-то в горле, в ушах, в животе, стучало, ломая и поглощая неестественную тишину, и чудилось ему — стук этот, стук его собственного сердца отдавался пугающим небесным эхом здесь, будто эхо это, подхватив стук его сердца, возникало из бездонной пропасти. Ему казалось, прошла вечность, прежде чем он сумел побороть в себе робость, переходящую уже в какой-то тошнотворный, суеверный ужас, леденящий внутренности, прошла вечность, прежде чем он смог ступить на мостик. Уже через три шага мостик предательски затанцевал у него под ногами, он крепко ухватился за ненадежные с виду веревочные перила и с большой осторожностью переставлял ноги, ставшие будто ватными. Больше всего его угнетало то, что конец мостика был скрыт в тумане — да какой там конец! — из-за тумана дальше чем за пять шагов ничего нельзя было разглядеть, и неизвестно, где мостик кончался, сколько еще шагов оставалось до противоположного края обрыва: десять, пятьдесят, сто?.. На другом конце обрыва, на другой стороне его ожидала другая жизнь, к которой он стремился таким образом: скованными от страха ногами, еле передвигаясь по плящущему, ненадежному мостику, ничего не видя теперь ни впереди себя, ни позади, ощущая только ужасающую бездну под ногами и готовое выскочить из груди сердце. По усилившемуся раскачиванию мостика он понял, что находится где-то близко к середине этой дороги над пропастью. Значит, оставалась почти половина пути. Он не знал, сколько потратил времени на преодоление первой половины, казалось — очень много, может, час, или полдня, или половину жизни; но определив, что находится примерно на середине мостика, воспрянул духом и совершенно неожиданно для себя понял вдруг, что сейчас он пойдет гораздо свободнее и раскованнее, ноги его налились силой, страх ушел из сердца, шаги сделались легкими, будто он ступал, по привычным тротуарам своего города, а не по узенькому мостику над покрытой туманом бездной. Он воспрянул духом и торопливо пошел по мостику. И тут из молочно-белого, густого тумана возникли такие же белые, неживые руки, костлявые, будто гипсовые, сотни рук, разом взметнувшиеся из пропасти, стали хватать его; мешая друг другу, отталкивая друг друга, улыбающиеся мертвыми улыбками, призраки выскочили, воздушные, из бездны, из тумана, скрывавшего их до поры, появились и стали стаскивать его с мостика, стремясь утащить с собой вниз, в пропасть. Он отчаянно сопротивлялся, чувствуя мерзкое прикосновение ледяных, мертвых рук к своему телу, умирая от страха, тем не менее отчаянно сопротивлялся, потому что рассудок твердил ему, что если он даст стащить себя с этого мостика, с этой узенькой, жалкой, ненадежной тропинки в другую жизнь, даст им стащить себя и увлечь в бездну, никто и ничто ему больше не поможет, и недолгой жизни его наступит конец. И потому он отчаянно сопротивлялся, почти теряя сознание от омерзения, усталости, страха, все же сопротивлялся, чтобы не смогли они, эти призраки, взять его с собой на дно ущелья, чтобы не стал он одним из них, таким же, как сами они. Он жестоко сопротивлялся, а ледяные, белые руки жутко улыбавшихся призраков цепко держали его, тянули вниз, старались стащить с мостика, и сотни других мертвых рук тянулись к нему, к его лицу, к горлу, к ногам…

Закир проснулся среди ночи весь в поту, сердце колотилось в груди, он включил ночник над изголовьем кровати, взгляд его случайно упал на зеркало он вздрогнул от страха: он сейчас был так же бледен, как призраки, что снились ему всю ночь…

* * *

И снова вдруг все исчезло. Ой вернулся к прежнему состоянию, жизнь казалась пресной без наркотиков, но время от времени, когда накатывали неуютные мысли о будущем, он на короткий миг приходил в ужас, думая, что с ним будет дальше и чем все это кончится; он чувствовал, как все глубже увязает в этом проклятом болоте, среди своих подозрительных товарищей, воров и наркоманов, отторгнутых обществом, изгоев, среди товарищей-призраков, чьи холодные прикосновения он все чаще, со все возрастающим чувством омерзения испытывал на себе, чьи мертвые улыбки и неестественный смех он видел и слышал; к ним его тянуло, он сам сделал себя пленником этих призраков, но в то же время холодный, трезвый рассудок, еще не до конца погибший в нем, твердил ему: уйди, брось, погибнешь, полетишь в пропасть, остановись! И он на некоторое время подчинялся голосу разума, но вновь тянуло испытать то блаженное состояние, вновь он оказывался среди призраков, неестественно улыбающихся мертвыми улыбками, непонятно чему смеющихся, и вновь летел головой в пропасть, стянутый с шаткого мостика ледяными руками и успокоенный улыбками монстров. Ничего теперь не оставалось, шептал он себе, ничего, кроме…

Оставалась дорога. Широкая бетонированная солнечная автострада, ведущая в замок.

Он плавно отпустил педаль, сбавляя скорость. Впереди виднелся поворот, еще дальше, впереди — темно-серый замок. Величественный, спокойный с виду, напоминающий рассудительного старика — добрый, мудрый, всемогущий старик… Вдруг накатило неожиданное желание ударить этим прекрасным "мустангом" обо что-нибудь, измять стремительную машину в лепешку, прекратить этот бешеный бег, почувствовать силу удара, увидеть пламя взрыва и самому сгореть в нем, в этом пламени. Такое желание уже не раз возникало в нем, оно появлялось неожиданно, внезапно, неизвестно откуда и на чем основанное, но являлось всегда, необузданное, сильное, неумолимое, и ему стоило немалых усилий задушить в себе это чувство, подавить его другим — чувством самосохранения.

Серый, взметнувшийся ввысь замок, странной, неоднородной архитектуры, с прекрасным садом…

Вот последний поворот, который "мустанг" взял, почти не сбавляя скорости, поворот по загибающемуся с востока на север шоссе… он вздохнул всей грудью… крикнул от радости… теперь ровная дорога до самого замка… всегда ровная… и — вперед!

И снова "мустанг" тонко запел, набирая предельную скорость…

* * *

Однажды Закир, в очередной раз поругавшись с матерью (такие стычки между ними теперь случались довольно часто), ушел ночью из дома. Он слонялся по пустынным холодным улицам, когда вдруг ему пришла мысль пойти в кочегарку, где работал ночами Сеид. В кочегарке большого пятиэтажного дома Сеид сидел на табурете, тупо уставившись перед собой, и, по всей видимости, отчаянно скучал. Он обрадовался Закиру и предложил сыграть в нарды, чтобы скоротать ночь. Закир отказался, сославшись на усталость, и лег спать на провисшую чуть ли не до пола раскладушку Сеида. Но спать ему почти не пришлось. Всего через каких-нибудь полчаса в кочегарку Сеида набилось уже человек десять. Закира разбудил гул их голосов. Он поднялся, сел на раскладушке, поздоровался. Многих из собравшихся здесь Закир знал как отъявленных наркоманов, были здесь и два-три мелких вора. Только Хромого — запевалы в подобных сборищах — не было, так как после того дела с Чинаром Хромой надолго пропал неизвестно куда. К тому времени, как Закира разбудил шум в кочегарке, многие из ребят уже закурили, и в воздухе поплыл знакомый, дурманящий запах анаши; другие сидели рядом с курящими, но им было вполне достаточно, чтобы опьянеть. Скоро всё опьянели. В кочегарке было жарко, как в бане, и дым анаши густым слоем, как туман, висел под потолком, это тоже способствовало опьянению. Предложили папиросу и Закиру. Он отказался, сославшись на то, что здесь вовсе необязательно курить самому, и так закейфуешь. Первая мысль, мелькнувшая в голове, как только он обнаружил вокруг себя столь веселую компанию, была уйти отсюда, но, подумав, он остался: идти было некуда — домой не хотелось, спать на вокзале — холодно, да и сиденья, которые никак иначе не назовешь, ни креслами, ни стульями, были неудобными, жесткими, слоняться же всю ночь по улицам — тоже не дело… А здесь так тепло… Беспричинный, глупый смех царил в кочегарке, перемешиваясь с таким же беспричинным громким матом. И только Сеид, который каким-то образом оказался трезвее остальных (наверно, потому, что находился, так сказать, при исполнении…), ходил по кочегарке и урезонивал особо шумных, грозясь, что если не перестанут шуметь, компанию могут застукать. Двое парней, один — Гасанбала, по кличке Черный Гасан, и другой, худой и длинный, с руками, покрытыми наколками, Чингиз, уселись играть в нарды. Играли, конечно, на деньги. Их окружили остальные, время от времени комментируя игру преимущественно грязными ругательствами и заливаясь идиотским смехом.

И вот, когда Черный Гасан сделал необдуманный ход и пожелал переиграть, а Чингиз, ссылаясь на правила игры, не разрешил, брат Черного Гасана Гусейн, завзятый игрок, ударил ногой по нардам, смешав игру. И так как выигрывал Чингиз, он вскочил и влепил Гусейну затрещину, от которой Гусейн отлетел в угол кочегарки, хоть и был намного здоровее Чингиза. Ну и тут, как водится, пошла потеха. Черный ударил Чингиза, Чингиз не удержался на ногах, Гусейн, поднявшись, схватил табуретку и швырнул ее в голову Чингиза, но тот вовремя увернулся и почему-то сгоряча, видимо, не разобрав, двинул изо всех сил Закира по скуле, Закир, в свою очередь, не пожелав оставаться в долгу, ударил Чингиза, целясь кулаком ему в зубы, но попал в подбородок. Чингиз опрокинулся на асфальтовый пол и крепко ударился затылком.

— Болван, — прохрипел он, — у меня же сотрясение мозга могло быть!

— А зачем тебе мозг? — спросил Закир, готовясь отразить новое нападение, если оно последует.

Нападение последовало, но на этот раз Закира оставили в покое. Кто-то из ребят вступился за Чингиза, и братья, Чингиз и его защитник после короткой драки вдруг вытащили ножи. Остальные тут же навалились на них, разнимая, ножи отняли. Сеид бегал по кочегарке, как встревоженная курица в курятнике, и старался всех успокоить, подсел к Закиру на раскладушку, зло поглядывая на постепенно утихомиривающихся драчунов. Кто-то, размахивая руками, случайно разбил единственную лампочку в кочегарке, в кромешной тьме стоял стон голосов. Все кричали, ругались разом, никто никого не хотел слушать. "Накроют, всех накроют сейчас…" — хныкал Сеид. Наконец Сеиду с Закиром удалось вытолкать парней на улицу, но еще долго на улице возле дверей котельной слышалась перебранка между подравшимися и голоса ребят, миривших их.

— Вот всегда так, — жаловался Сеид Закиру. — Придут, накурятся, напьются, насвинячат, а потом еще разнимай их… А я ведь на работе, не как эти бездельники… С меня потом ведь спросят за все… А когда выгоняю обижаются, говорят, ты, Сеид, друзей не помнишь, падло ты… А чего мне помнить таких друзей? Напачкают, а мне убирать, да? Суки…

Сеид, по всему было видно, завелся надолго, и Закир, прилегший вновь на раскладушку, понял, что здесь ему в эту ночь спать не придется. Он надел пальто, вышел на улицу и остаток ночи пробродил по городу.

* * *

После уроков в школе Закир медленно брел по направлению к дому. Очень не хотелось возвращаться домой, но деваться было некуда — к деду не пойдешь, он был болен, лежал после инфаркта в кардиологическом центре, и в его квартире временно хозяйничали ближайшие родственники, которых, Закиру видеть не хотелось (обязательно начались бы нудные и оскорбительные для самолюбия расспросы; все родственники были твердо уверены, что Закир сбился с пути и стал настоящим хулиганом, и не очень любили, когда их дети, сверстники Закира, общались с ним); можно было бы позвонить и вытащить из дома Рену, но она болела — уже третий день у нее была сильнейшая ангина. Кстати, подумал Закир, почему бы просто не позвонить и не справиться о ее здоровье? На улице Низами одной из центральных улиц города, по которой он в этот послеобеденный час бесцельно слонялся, не зная куда себя девать, — он подошел к таксофону и набрал номер Рены.

Трубку подняла ее мама.

— Рену, пожалуйста, — подчеркнуто вежливым голосом, поздоровавшись, попросил Закир.

— А кто ее спрашивает? — настороженно спросила она. В это время в трубке что-то завозилось, зашипело, и вдруг отчетливо послышалось:

— Ну дай, мам… Подожди. — И Ренин голос, запыхавшись, сказал в трубку: — Это ты?

— Кто именно? — спросил он.

— Не дурачься… Как дела?

— Отвоевала трубку?

— Да… Вот так и живем…

— А теперь говорить не можешь?

— Нет, почему же… Мама ушла на кухню… О чем ты хотел поговорить?

— Так… Ни о чем… Позвонил спросить, как ты себя чувствуешь…

— Чувствую, но не очень…

— Остришь?..

— Пытаюсь, — сказала она, подождала немного и спросила: — Ну, что ты молчишь? Что-нибудь случилось?

— Нет, нет… Просто я думал, что… — Он не договорил, вдруг почувствовав, что не хочется разговаривать, у него резко изменилось настроение, и очень хотелось скомкать разговор, закруглиться поспешно, распрощаться и повесить трубку.

— Думал что? — спросила она. — Ну, говори, Закир, не томи, я чувствую, что-то случилось…

— Да говорю же тебе — нет.

— Тогда почему ты так разговариваешь?

— Как?

— Как будто из тебя жилы тянут.

— Не хочется разговаривать, — сказал он. — Что-то пакостно мне на душе…

— Я тебя умоляю, Закир, что случилось? — встревоженно спросила она.

— Ну, ты пристанешь, как клещ. Успокойся — абсолютно ничего. Просто настроение плохое.

— Отчего же у тебя плохое настроение? Ты чем-то недоволен в наших отношениях? — второй вопрос она задала очень осторожно, словно боясь говорить об этом.

— Да нет, все нормально в наших отношениях, — сказал он.

Разговор, начавшись неплохо, внезапно перестал ладиться, говорили они с большими паузами, напряженно.

— Знаешь, — сказала она, — позавчера ночью у меня была высокая температура…

— Да, ты говорила, — сказал он.

— Может, от этого, не знаю… Мне приснился дурной сон… Про тебя… Я боюсь за тебя, Закир.

— Чепуха, — сказал он не очень уверенно. — Кстати, мне тоже снился сон, будто я над пропастью среди призраков иду по мостику, ну и что такого?.. Не обращай внимания. Ладно, давай закругляться, я тут из автомата звоню, ждут телефон, — соврал он, подставляя микрофон под шум улицы.

— Скажи мне, Закир, у тебя на самом деле все в порядке? — спросила она, понимая, что становится назойливой, но не умея остановиться, для собственного самоуспокоения ей надо было знать, точно ли ничего не случилось и он звонил просто поболтать.

Несколько крупных капель бакинского зимнего дождя упало ему на лицо. Закир рассеянно посмотрел на улицу, а в трубке послышался ее голос:

— Почему ты молчишь, Закир?

Он не отвечал и все смотрел на улицу, на дождь, смотрел, как неожиданно стемнело, стало пасмурно, очертания вокруг сделались размытыми, нечеткими. (Как в тумане, подумал он, вспомнив свой сон.)

— Что там случилось, Закир? — раздался в трубке встревоженный голос Рены.

— Дождь пошел, Рена… — сказал он и повесил трубку.

* * *

Проходили мы как-то мимо этого задрипанного клуба, который, кстати, сейчас уже не такой уж и задрипанный, а что-то вроде кинотеатра повторного фильма у Никитских ворот в Москве, куда я любил в детстве заходить с отцом, когда мы ездили с ним в Москву, потому что однажды я увидел там старый фильм Куросавы о самураях, и так мне этот фильм понравился, что потом каждый раз, когда мы бывали в Москве, я просил отца повезти меня на фильм в этот кинотеатр. Так вот, проходили мы с ней мимо этого клуба-кинотеатра, называется он "Знание", потому что раньше крутили тут много познавательных документальных фильмов, а может, и по какой другой причине такое название, не это важно. А важно то, что в клубе как раз, когда мы проходили мимо него, начинался сеанс итальянского фильма "Хлеб и шоколад" с Нино Манфреди в главной роли. Этот фильм я не видел, и говорю ей, наверно, говорю, хороший фильм, это проверено, говорю, если итальянский — бери билет, не ошибешься. А она знает: я люблю хорошие фильмы, и Маифреди — первоклассный актер. Билеты в кассе оставались, я взял два билета, и мы вошли в зал. Фильм был насыщен комедийными моментами, и Манфреди играл потрясающе талантливо, но, в сущности, картина была очень, очень грустной, с пронзительной безысходностью. Есть там такой момент: герой Манфреди, которому страшно не везет, смотрит из-за металлической сетки курятника вместе со своими земляками-неудачниками, потерявшими человеческий облик, на то, как сыновья их хозяина в Швейцарии приходят заниматься любовью со своими ослепительными девушками. Молодые, безупречные тела на фоне буйной зелени. Они, взращенные среди роскоши и довольства, любят друг друга, а убогие итальянцы из своего курятника следят за ними с пересохшим горлом. И вот крупно показывают лицо Манфреди — это неописуемо, это подавляет, этому не верится: как может человек сыграть, изобразить на своем лице такую сложную гамму чувств! Все-таки есть вещи, которые может только кино, где даже литература не столь сильна. Вещи, которые надо видеть. Его лицо, например. Сложное выражение, сквозь которое проступало сознание собственного ничтожества, сознание того, что ему придется всю жизнь есть хлеб, а не шоколад, но в то же время было стремление вести борьбу, не сдаваться, выйти на поверхность жизни из этого курятника. И я буквально проникся выражением его лица и вдруг почувствовал, что в глазах у меня стоят слезы, тяжелые, горячие, откровенные слезы. А она, Рена, рядом со мной смеялась, как почти все в зале, уже машинально ищущие в любом новом эпизоде одно только смешное, подготовленные и настроенные на смех предыдущими смешными моментами. Мне стало неприятно, что она смеется, это к тому же постоянно отвлекало меня от экрана, не давало полностью проникнуться фильмом. И тут я, кажется, убрал свою руку, которую она до того держала в своей. Не следовало этого делать. Она удивленно обернулась и старалась разглядеть выражение моего лица, а я не успел закрыть глаза, и, как назло, пошел очень светлый кадр на экране, осветив меня, и настоящая слеза, очень заметная, упала, блеснув в свете, отраженном экраном. Она непонимающе притихла…

* * *

Возвращаясь из кино домой, Закир, уставший за день, решив сократить себе путь, пошел по темному переулку и здесь нос к носу столкнулся с Чинаром. Хотя Чинар был не один, с приятелем, все же, как показалось Закиру, он заметно струсил, отпрянул вдруг и предупредил:

— Не дури, Закир, стой! — и тут же и он, и приятель его полезли в карманы.

— Тише, Чинар, не шуми, — сказал Закир, тоже немного растерявшись, — я и не думал вынюхивать тебя. — Закир ухмыльнулся. — Что это ты такой нервный стал?

— Нечего скалиться, — огрызнулся Чинар, но видно было — успокоился. — Ладно, — сказал он. — У меня с тобой счетов нет, можешь идти.

— У меня с тобой тоже счетов нет, — стараясь говорить как можно спокойнее, ответил Закир. — Ты тоже можешь идти.

— Ишь ты, храбрый какой, — сказал Чинар, кивая на него своему приятелю. — Но запомни — твоего Хромого я обязательно прищучу где-нибудь. От меня не уйдет…

— Поэтому и ходишь повсюду не один? — спросил Закир.

— Не твое дело, — сказал Чинар. — А твоему Хромому кранты будут.

— Никакой он не мой, заруби это на носу! — вдруг вспылил Закир.

— А вы что, полаялись, что ли, с ним?

— Нет. Просто я плевать хотел и на него, и на тебя!

— Придержи язык! Расплевался тут, храбрец… Иди-ка давай, тебя дома дожидаются, пописай и спать ложись.

— Ты тоже иди давай, — не остался в долгу Закир. — Тебя под забором дожидаются, шпана, подзаборник…

— Ну ты, босяк! — угрожающе надвинулся на него Чинар.

Приятель его осторожно стал заходить за спину Закиру, но Чинар вовремя остановил его.

— Не надо, — сказал Чинар. — Что с ним, фрайером, связываться? Потом вонять будет… Пошли отсюда.

И оба, не сразу повернувшись спиной к Закиру, пошли по темному переулку и свернули за угол.

Закир, в сердцах чертыхнувшись, зашагал к дому.

* * *

Страшно становилось Закиру, когда он начинал думать о своем будущем, что в последнее время участилось, часто даже наяву ему мерещилось ущелье, над которым рассеивается туман, и он видит, что оно полно призраков, которые зовут его снизу, манят к себе, соблазняя своими жуткими мертвыми улыбками, он стоит на краю пропасти и смотрит, смотрит на них, не в силах отвести взгляда. При здравом размышлении, он теперь изо всех сил старался изменить свою жизнь, бросить, разорвать связь с наркоманами и хулиганами, стать нормальным человеком, к чему десятки и сотни раз призывала его Рена, которая, кстати, сыграла не последнюю роль в том, что подобные мысли у Закира вообще появлялись — она рисовала ему страшные перспективы, причем, что интересно, в любом из этих ужасных будущих она была всегда рядом с ним, что, однако, не умаляло всей той жути, которая ожидала Закира, если он не вернется к нормальной жизни. Иногда эти разговоры у нее получались слишком прямолинейными, лобовыми, назидательными, чувствуя это, она сама первая прекращала разговор, что стоило ей больших усилий, потому что теперь эта цель: вернуть Закира к жизни из того противоестественного существования, в котором он оказался в силу собственной слабохарактерности и мальчишечьей неосмотрительности, эта цель была главной в ее жизни на данный ее отрезок, и она изо всех сил, со всей целеустремленностью, которой ей было не занимать, и главное, конечно, в силу своей любви к нему, старалась этой цели достичь, и по возможности побыстрее, потому что каждый уходящий день сейчас, пока продолжается его странная жизнь, был не в пользу Закира, время работало против него. Она это прекрасно понимала.

С тех пор, как он стал крепко задумываться о своем будущем, его начали посещать странные, тревожные сны, наподобие того сна с мостиком над ущельем призраков; он часто кричал во сне, потом и вовсе появилась бессонница, переходящая днем в глубокую депрессию, когда ему абсолютно ничего не хотелось. Тут мать переполошилась, были подняты на ноги имевшиеся родственники со связями, которым в свое время Тогрул оказывал кое-какие услуги, и Закира начали посещать известные в городе невропатологи и психиатры, требующие, чтобы ради скорейшего излечения и в интересах самого Закира от них ничего, абсолютно ничего, настаивали они, не утаивали. Что и приходилось волей-неволей делать Соне. В результате Закир попал в руки врачей наркологов, тоже знакомых непосредственно, или знакомых их родственников, которые так же приходили к Закиру домой, чтобы это нежелательное дело не предавалось большой огласке. Все же мало-помалу лечение делало свое благотворное дело (к тому же, надо сказать, что за все время лечения, а это длилось несколько месяцев, Закир ни разу не закурил, хотя временами очень тянуло, и мелькала мысль — хорошо бы сейчас достать хотя бы на одну мастырку товара и закурить, ну, в самый, самый последний раз, но однажды этому помешал новый приступ депрессии, когда даже сигареты курить не хотелось, не то что наркотик, в другой раз его в отсутствие мамы навестила Рена, и ему постепенно расхотелось курить, в третий раз он сам взял себя в руки; и таким образом, за эти месяцы не было сделано ни одной затяжки из начиненной анашой папиросы). Все же появившаяся в самом начале болезни бессонница держала его крепко, временами появлялась и по несколько суток терзала Закира, трепала нервы, он ночами боялся лечь в постель, не мог без отвращения смотреть на свою подушку, и, не зная, чем заняться — нет все же худа без добра, — за эти бессонные ночи стал наверстывать упущенное в школе, а попутно еще проглотил кучу книг из их декоративной библиотеки. Но спать, однако, надо было. И тогда вдруг пришла на помощь простая, до глупости простая игра. Он представил себе, что он один из партизанского отряда, его отряд напал на концлагерь, охраняемый фашистами, и освободил всех детей (в концлагере находились дети); он продумывал план освобождения детей и видел осуществление этого плана в действительности до мельчайших подробностей, так что ночью в какой-то миг^ как это ни покажется невероятным, в самом деле верил, что все это было и он с отрядом освободил несколько тысяч изможденных маленьких заключенных, перебив лагерную охрану. И когда наступал этот миг, пережив его и страшно устав, он засыпал мертвым сном. Однажды, случайно придя к этой игре, он убедился, что она ему помогла, с тех пор она довольно часто помогала ему засыпать, и он прибегал к ней как к испытанному средству, хотя и слишком невещественная и странная это была игра, чтобы можно было противопоставить ее могуществу медицины, которую в данном случае представляли снотворные.

* * *

Изредка Закир присоединялся к матери, когда она ездила в тюрьму навещать отца, и то лишь поддавшись на уговоры Соны. Закир в такие дни был особенно хмур, мрачен, настроение долгое время после свидания с отцом оставалось подавленным. Он рассеянно слушал наставления отца, отличавшиеся голой декларативностью, но уже не по той причине, что прежде, не потому, что отцу некогда было всерьез заняться воспитанием и проблемами Закира, а потому, что, никогда не вникая глубоко в дело воспитания и образования сына, Тогрул теперь был просто не в состоянии что-то порекомендовать всерьез, чтобы вернуть сына в среду нормальных людей; то же, что сын стал настоящим наркоманом и лечится от этой страшной болезни, в которой погряз по глупости, Тогрул знал уже давно благодаря Соне и теперь относился к этому обстоятельству как к делу привычному, и это глубоко оскорбляло Закира, заставляя его чувствовать себя не вполне полноценным. Это была одна из главных причин, почему он не хотел навещать отца. Кроме того, Закир каждый раз при виде отца убеждался, что тот нимало не изменился, жил он в заключении, почти ни в чем не зная отказа, ладил с начальством, задаривал персонал, и те отвечали ему взаимностью, стараясь не обидеть Тогрула отказом в его небольших просьбах, которые хотя и несколько выходили за пределы внутреннего распорядка, но были бы вполне допустимы между людьми, симпатизировавшими друг другу, которым не хотелось бы показаться в глазах посторонних сухарями-службистами. И Закир видел, что срок заключения отец отсидит точно таким же, каким он был на воле, дома, не привыкший отказывать себе в чем бы то ни было. И потому странными были разговоры отца о чести и порядочности, не производившие на Закира никакого впечатления. Правда, и разговоров на эту тему было не так уж много, скорее это были разговоры косвенно, отраженно о порядочности, постольку поскольку человек, считающий себя порядочным, не мог быть наркоманом, и, помимо всего, надо быть нормальным членом общества, это надо как минимум для того, чтобы в дальнейшем добиться в жизни чего-то стоящего, какого-то положения, уважения, признания, ведь все это составные благополучия человека среди людей. Вот такие морали читались Закиру отцом, когда он навещал того, морали, в итоге сводящиеся к одному: следует быть приспособленным, изворотливым, осторожным и хитрым в жизни, а все это невозможно, если человек — наркоман, если он не нормальный, как все, член общества, и в конце концов, понятие чести и порядочности так выворачивалось отцом наизнанку, что Закиру тошно становилось слушать, и о" с ужасом убеждался, что никакое тюремное заключение, никакое наказание не могут переделать таких людей, как его отец. Мать жаловалась на Закира отцу, отец читал ему длинные нотации, сводящиеся в конечном счете только к одному — к приспособленчеству, Закир все аккуратно пропускал мимо ушей. Дежурный в комнате свиданий, куда Тогрула обычно вызывали одного, чтобы он мог вволю наговориться с родными, приносил чай с твердым, мелко наколотым сахаром, три маленьких, прекрасно заваренных стаканчика чая на маленьком подносе и, поставив поднос на столик, бесшумно уходил, чтобы не мешать, за окнами вовсю светило солнце, так что даже зарешеченность их толстыми прутьями решеток не производила удручающего впечатления, и все шло своим чередом. Потом Закир с Соной прощались с Тогрулом и уходили, и Тогрул, уже привыкший к своему заключению и умевший, как человек до мозга костей деловой и очень приспособленный, извлекать из любого своего положения что-то приятное и выпячивать это приятное на первый план, забывая или не замечая остального, провожал их до дверей комнаты свидания, как если б он был дома и провожал до дверей Закира в школу. Закир чувствовал, как все больше отдаляется он от отца, как все более чужим становится ему этот человек, как он перестает уважать отца, и слабые ростки уважения, зароненные в душу его еще в детстве, и то благодаря только тому, что вообще все маленькие обязаны уважать всех взрослых, не войдя в силу, увядают. Заключение ничему не научило, отца, думал Закир, но это было не совсем так — спеси у Тогрула за время заключения поубавилось, зато он научился ладить со всеми людьми абсолютно — от тюремной охраны до. подонков, сидевших тут, отбывавших сроки по самым различным статьям, из-за самых грязных преступлений.

* * *

В один из самых жарких дней, хотя стояла всего лишь вторая половина мая, Рена объявила ему, что беременна. Это он, испугавшись поначалу, воспринял сгоряча то, что она ему сообщила именно так — объявила. Я уже месяц собиралась тебе сказать, произнесла она, будто оправдываясь. Почему же не сказала? — спросил он. Тебе было не до меня, сказала она; и это была правда, потому что порой, и очень часто, он ничего вокруг себя не замечал, не исключая и ее, Рену; да к тому же эта его болезнь, которую он лечил в последнее время. Он все прекрасно понимал и все-таки спросил:

— Тебе кажется, что теперь мне до тебя?

— Я не выдержала, — сказала она тогда, произнесла это очень просто, как констатируют факты.

— Я понимаю, — сказал он, помолчал немного и даже для себя неожиданно выпалил: — Давай поженимся, Рена.

Она отнеслась к его предложению спокойно, даже без всякого почти воодушевления или радости, словно давно привыкла к мысли, что когда-нибудь он скажет это. А он в эту минуту подумал, что действительно странно, ведь они никогда не говорили о женитьбе.

Но спокойствие, с которым она восприняла его предложение, слегка задело его, и он спросил:

— А что бы ты делала, если б я не предложил пожениться?

Она неопределенно пожала плечами.

— Ничего, — сказала она. — Жила бы дальше…

— Нет, я спрашиваю о твоем состоянии… О ребенке…

— Я давно уже решила, — сказала она и замолчала вдруг.

— Что именно? — спросил он.

— Решила оставить ребенка, — сказала Рена. — И можешь не тратить понапрасну сил, ты меня не отговоришь.

— Я и не собирался, — сказал он как-то слишком уж вяло.

Рена поговорила с родителями. Отец ее категорически от казал, лишь только увидел Закира, сославшись в кругу семьи, когда ушел Закир, на то, что не раз встречал этого парня в кругу сомнительных типов, бандитского вида ребят, когда после работы своим обычным маршрутом возвращался домой… Да и отец его, как сам он сообщил, в тюрьме сидит, так что… Напрасно Рена уговаривала его, напрасно убеждала, что Закир с отцом — это совершенно разные люди и что хулиганское прошлое не помешает ему теперь, когда он решил для себя твердо вернуться на правильный путь, — отец Рены оставался непреклонным.

Мать металась между ними, не зная, к кому примкнуть окончательно, поддерживая попеременно то дочь, то мужа. Разразился скандал.

Однако Рена не хотела отступаться от своего. Выждав время, как ей казалось, вполне достаточное для того, чтобы родители, особенно не очень отходчивый отец, успокоился, Рена решилась, и, так как отец с матерью не могли заметить внешних признаков, она объявила им, что беременна и выйдет замуж.

Разразился еще один и еще более ужасный скандал с материнскими проклятиями и побоями взбешенного отца, в результате чего у Рены случился выкидыш, и она потеряла много крови.

Ее положили в больницу. Закир приходил навещать ее каждый день, но его поначалу не пускали к ней, так как она была очень слаба. В первый раз войдя в ее палату, он увидел большие, запавшие, потемневшие глаза, устремленные на дверь, которую он открыл, на него, вошедшего, будто она, не переставая, ждала его, увидел покрупневшие, печальные глаза, страшно исхудавшее лицо, и что-то больно крикнуло в нем, сдавило горло.

Ее пока нельзя было особенно тревожить, и Закир сидел рядом, улыбаясь во все время своего визита какой-то приклеенной, искусственной улыбкой, чтобы она поняла, что у него все обстоит превосходно, и не беспокоилась, сидел с букетом хризантем на коленях, пока дежурная медсестра не пришла за ним и не увела его. Он так и ушел с цветами.

Когда она выписывалась из больницы, Закир заехал за ней и повез к ней домой. Временно, сказал он ей твердо, скоро я заберу тебя. Мать ее была дома одна, отец запретил ей ездить в больницу за дочерью, и она сидела дома, на стуле, прямо за входной дверью, вздрагивая от любого шума на площадке, принимая любой шорох за ее шаги. Впрочем, запреты запретами, а увидев дочь, она расплакалась, так что и Закиру, и Рене стоило больших трудов успокоить ее. Наконец истерика у матери Рены прошла. И, дождавшись этой минуты, Закир, обращаясь исключительно к Рене, еще раз повторил то, что говорил ей в такси. Временно будешь здесь, сказал Закир и еще раз, подчеркивая, повторил, временно, потом я тебя заберу… Сам еще не зная, как это произойдет, но твердо уверенный — произойдет обязательно.

* * *

Лечение страшной болезни — наркомании при всей успешности этого лечения проходило очень тяжело; временами врачам казалось, что больной вот-вот сорвется, что еще немного — и он не выдержит и вернется на прежний путь. Закиру приходилось напрягать всю свою волю, о существовании которой в себе в столь мощных концентрациях он раньше и не подозревал; хоть его временами и выворачивало наизнанку от лечения — и в прямом и в переносном смысле, — он крепился изо всех сил, держался, чего бы это ему ни стоило. Врачам это обстоятельство весьма помогало: ведь, пожалуй, самым главным в лечении наркомании и алкоголизма было то, чтобы пациент сам хотел бы излечиться, чтобы он был убежден, что лечение необходимо, и страстно желал бы избавиться от своей жестокой болезни, заставляющей людей терять человеческий облик. А тут как раз это обстоятельство было налицо — Закир сам стремился вылечиться и всячески помогал врачам и протекающему лечению. Кроме того, было еще одно немаловажное обстоятельство, а именно: болезнь, при всей ее запущенности, при всем том, что Закир уже по-настоящему привык к анаше и вроде бы, как ему казалось до лечения, не мог обходиться без наркотика, срок потребления Закиром анаши все же был относительно небольшим, и такой пациент-наркоман вполне мог быть излечен, что придавало врачам еще большую уверенность, что труд они тратят не понапрасну. А труд, надо сказать, был большой — нужно было видеть, как обливался потом психотерапевт, проводя с Закиром сеансы внушения и перейдя от них к сеансам гипноза, как к более радикальным. Наутро после таких сеансов Закир приходил в школу почти в изнеможении, спал на уроках, положив голову на руки, и сквозь полубессознательное состояние, сквозь дрему слышал приглушенные звуки голосов в классе.

Параллельно с психотерапией, сеансами гипноза проводилось, конечно, и лечение различными сильнодействующими лекарствами, и все это лечение, помноженное на стремление самого Закира, на его страстное желание стать полноценным человеком, вернуться к нормальной жизни — давало положительные результаты, и лечение продвигалось успешно и быстро.

Но опять же все это ни к чему бы хорошему и результативному не привело — и Закир прекрасно чувствовал это, — если бы не одно и самое главное обстоятельство: чувство Закира к Рене, его любовь, которая и явилась стимулом, всесокрушающим стимулом в деле лечения наркомании.

Как бы тяжело ни было лечение, Закир выполнял все предписанное, лишь бы излечиться для того, чтобы быть рядом с ней; и вызванная из неведомых доселе недр души сила воли была причиной одного лишь — необъятных залежей любви, тоже до сих пор почти неизвестных, хранящихся до поры в сердце его. Он уповал на свою любовь, она помогала ему собраться с силами в самые трудные минуты, помогала преодолевать все препятствия, и он был благодарен своей любви за это, и он был благодарен за это Рене, Рене, принимавшей его болезнь не иначе, как большую беду, ничего не приукрашивающей и называвшей вещи своими именами, и изо всех сил стремившейся помочь ему от этой беды избавиться. Она проявляла истинную мудрость: с почти материнской чуткостью, которой не могла бы похвастать мать Закира, Рена неустанно старалась внушить ему, что следует как можно скорее избавиться от этой болезни, и в мудрости ее и в чуткости не было ничего наживного, когда человек с годами становится мудрым и терпимым, нет, ей было столько же лет, сколько и Закиру, и говорить о жизненном опыте не приходилось, просто она почувствовала, что сейчас именно тот случай, когда она может положиться на свое чутье любящего человека, и это чутье ни разу ее не подвело — диктовало верные шаги в различных ситуациях, правильно выбранный тон в разговорах с ним, безграничное терпение, умение избегать ненужных эксцессов. Она была чутка и обходительна с ним, оставаясь при этом совершенно ненавязчивой, за что он был благодарен ей, благодарен своей любви, понимая, что в том, что лечение проходит успешно и близится к своему завершению, пожалуй, главную роль сыграла именно эта любовь.

* * *

Наступило время выпускных экзаменов, и Закир сдавал их более или менее успешно. Сейчас главным для него было — развязаться со школой, и он зубрил ночами экзаменационные вопросы, чтобы поскорее окончить школу и стать самостоятельным человеком. В остальном же, считал он, он уже вполне самостоятельный и нормальный член общества. Пойдет работать куда-нибудь на завод или на стройку, чем плохо? Лишь бы аттестат об окончании школы получить, станет зарабатывать, семью содержать, ну, может, поначалу им с Ре-ной трудновато придется, ну и что, надо потерпеть, и так у него слишком уж много было легких, беззаботных дней, пора подумать о настоящей жизни, и пусть всерьез наступит жизнь… С дружками, как он считал, он уже развязался, его и раньше, кроме общей страсти к анаше, мало что с ними связывало… Будет работать, приносить деньги домой, руки его огрубеют, станут руками рабочего человека, в полном смысле слова зарабатывающего хлеб своей семье собственными руками, и не беда, что он будет ездить в метро в час "пик", и в толкучке его будут пихать в спину грязными руками, потому что грязные руки — это еще не самое страшное в жизни, гораздо страшнее — грязные души… Он будет работать, они с Реной снимут маленькую квартирку и будут жить, ни в ком и ни в чем не нуждаясь, потому что в конечном счете им нужно совсем немного, ему — чтобы она была рядом, а ей — чтобы рядом был он… Вот так он думал, сидя ночами над учебниками, готовясь к экзаменам.

Сдав последний экзамен, Закир позвонил Рене и обрадовал ее, а потом, поддавшись^ на уговоры одноклассников, собиравшихся слегка отметить это событие, пошел с ними в компанию на квартире одного из учеников, родители которого находились в это время на даче. Он не очень охотно шел в компанию ребят, только что ставших выпускниками, потому что в подобных собирушках чувствовал себя немного белой вороной в силу своего совсем недавнего, начиненного многочисленными "подвигами" прошлого. Тем не менее его уговорили, и вечер прошел совсем неплохо. Закир подошел к Карену, после того случая в школьном дворе избегавшему встреч с ним.

— Ты меня прости, Карен, — сказал Закир. — Я тогда не хотел тебя обидеть. Но ты не представляешь, как незаметно начинается это страшное дело. Я тебе советую по-дружески, будь подальше от таких глупостей… Чтобы не жалеть потом… Ладно? Ну, мир?

— Мир, — улыбнулся Карен, и они обнялись… Поздно вечером Закир возвращался домой, когда его на безлюдной улице кто-то неожиданно нагнал, и чья-то рука легла ему на плечо. Он обернулся и даже вскрикнул от неожиданности — это был Хромой.

— Слава аллаху, вот и ты… Я его на небе ищу, а он вот где — на земле. Совсем в подполье ушел, не найти, — заговорил знакомый низкий голос.

Закир молчал, разглядывая Хромого.

— Что смотришь, не узнал? — усмехнулся Хромой.

Закир продолжал молчать. Будто кто-то соскреб с него, как соскребают снег с тротуара, хорошее настроение, нечасто теперь посещавшее его, и которое царило в его душе сегодня весь вечер. Злость захлестывала его тугой и жгучей петлей.

— Отвечай, когда спрашивают, сукин сын! — истолковав молчание Закира как знак пренебрежения к нему, грозно прорычал Хромой.

— Сам ты сукин!.. — начал Закир срывающимся от злости, громким голосом, но Хромой не дал ему договорить.

Своей большой, костистой лапой он сильно сжал Закиру рот.

— Не кричи, щенок, — пыхтел он. — Шелковым будешь, паскуда. Думаешь, не знаю? Пока меня не было, ты тут с Чинаром снюхался, против меня попер?! Ух, фрайера, шлюхины дети!.. Все мне Сеид просучил про тебя…

Хромой не договорил, Закир неожиданным рывком вырвался из его цепких рук и изо всех сил ударил его кулаком в лицо. Удар пришелся в глаз.

— Получай шлюхиных детей!

Хромой, захрипев, схватился за глаз. Тут же Закир ударил его ногой в живот. Хромой изогнулся, хватая ртом воздух, и Закир увидел, как какая-то женщина, идущая по тротуару в их сторону, вдруг повернулась и торопливо пошла, почти побежала обратно по безлюдной улице. Хромой, все еще не в силах разогнуться, стоял на коленях возле Закира, держась за живот.

— Ну, вот что, Хромой, — заикаясь от волнения, заговорил Закир. — Оставь меня в покое! Я и Чинару говорил… Пусть оставит… Все оставьте! Мне от вас ничего не нужно, и вы меня тоже не трогайте… Слышишь? И тебе говорю оставь! Я тебе не товарищ больше… Все! И ни с кем я не сговаривался против тебя… Сеид тебя обманул.

Хромой продолжал стоять на коленях, корчась от боли, будто в животе у него засела пуля, но теперь уже дышал заметно свободнее.

Сказав все, что хотел, Закир решил уйти, и уже отошел на несколько шагов, но что-то словно остановило его. Он обернулся и поймал жалобный взгляд Хромого вслед себе. Закир вернулся и стал рядом с Хромым.

— Больно? — участливо спросил он. — Давай помогу. Вставай… Вставай… Вот так… Ну, вставай же, Хромой…

В это время чья-то тень выскользнула из-за угла и, увидев их, шарахнулась в сторону и побежала.

— Эй! — крикнул Закир вдогонку тени, думая, что прохожий поможет ему поднять Хромого, но прохожего и след простыл.

И тогда вдруг как-то слишком легко разогнулся и вскочил на ноги Хромой, и в руке у него холодно блеснуло лезвие ножа.

— Кого бил, падло? — захрипел он, и Закир увидел перед собой его обжигающе-холодные, налитые кровью глаза. Левый глаз Хромого распух и покраснел. Глаза его похожи на глаза призраков, успел подумать Закир.

Припадая на одну ногу, Хромой медленно, держа руку с ножом на отлете, приближался к Закиру.

— Брось, Хромой… Ведь сядешь опять. — Голос Закира задрожал, и он пожалел о том, что вообще заговорил. Ему вдруг стало тоскливо и тревожно на душе, ледяная сосущая пустота ощущалась в животе, но руки Хромого с ножом на отлете он не боялся, во всяком случае, страха он не испытывал.

Хромой что-то зло пробурчал в ответ на его слова и внезапно и стремительно выбросил руку вперед. Закир уклонился от острия ножа, которое, казалось, сверкнуло совсем рядом с его глазами. Хромой продолжал надвигаться, словно медленно подкрадывался к Закиру. Закир отступал вдоль стены. Под ногами у себя он заметил обломок кирпича, почти с полкирпича, но не мог нагнуться, чтобы взять его. Хромой снова полоснул воздух ножом, Закир отпрянул, и нож рассек воздух в каком-нибудь сантиметре от его бедра, и на секунду лицо Хромого, которое он машинально прикрывал свободной рукой, приоткрылось, и Закир, изловчившись, с размаху ударил по нему кулаком, целясь в подбородок, заросший давней щетиной; кулак соскользнул, и удар пришелся в ключицу. Хромого качнуло, но он сумел удержаться на ногах. Закир благодаря замешательству Хромого живо нагнулся и поднял с тротуара обломок кирпича. Тяжело и шумно дыша, они стояли друг против друга, один с ножом, другой с камнем в руке. Закир мельком окинул улицу взглядом — никого. Из носа Хромого обильно текла кровь. Когда же я угодил ему по носу, подумал Закир, вот что значит волноваться, даже не помню, куда бил, надо сосредоточиться, возьми себя в руки, возьми себя в руки, стал отдавать он себе приказы, но они мало чем помогали, потому что он чувствовал, что волнуется с каждой минутой все больше. И снова Хромой сделал выпад, заслонив голову другой рукой, по локтю которой как раз и пришелся удар кирпичом, не задев головы Хромого и не причинив ему ни малейших серьезных повреждений, зато большой нож-финка Хромого со второго удара по рукоятку вошел в живот Закиру.

Закир охнул.

"Да, да… Именно так… Ведь это снилось… Нет… Рена! Нет!"

Стремительный нежно-голубой "мустанг" на всей скорости врезался в стену замка. Старинного, величественного замка, залитого солнцем, с огромными окнами, с тонкими кружевами вознесшихся к небу куполов, замка, полного солнца, печального, пустого замка, ждущего, чтобы в нем поселились. Солнечные дорожки пыли висят в огромных комнатах и залах, пересекаясь, встречаясь, убегая друг от друга… Солнце, везде солнце, внутри и снаружи солнце, много-много солнца!

В тени этого солнечного замка и разбился хрупкий "мустанг".

Грохот, металлический скрежет, звон стекла, вспышка, взрыв, тишина.

Ох, Рена!..

Хромой ударил его еще раз в спину, когда Закир согнулся, и собирался ударить еще раз, когда из-за поворота выскочила машина, ярко осветив его фарами. Он тут же бесшумно убежал, будто провалился в ночной переулок.

Выпускной вечер, естественно, безалкогольный, проходил довольно вяло и скучновато, во-первых потому, что решили его провести в самом помещении школы, в актовом зале, а не в кафе, как раньше было обговорено, во-вторых, еще потому, что вся окрестная шпана, конечно же, явилась, чтобы поглядеть на разодевшихся по случаю девушек-выпускниц, и оттого и девушки, и выпускники-мальчики чувствовали себя не очень уютно в собственной школе. Однако прошло без нежелательных эксцессов, танцевали, мальчики, стоя в сторонке и уже не очень таясь от учителей, потягивали дорогие импортные сигареты, припасенные именно на этот случай, чтобы покрасоваться перед девушками, девушки собирались маленькими стайками и похихикивали, оглядывая подтянутых, изменившихся мальчиков своего класса; учителей, по всей видимости, больше всего волновало только одно — чтобы вечер прошел тихо-мирно. Что почти и удалось.

Если б опять не Закир.

Подумать только, что учудил!

Когда тихий и мирный вечер был в самом разгаре — если только у тихого вечера может быть какой-то разгар, — он вдруг, Закир, конечно, кто же еще, он вдруг взлетел с разбега на сцену в актовом зале, где проходил вечер, и, изо всех сил оттолкнувшись ногами, неожиданно полетел над танцующими парами. А выпускники и учителя, и шпана, наконец-то оживившаяся по этому неожиданному поводу, задрав головы, смотрели, как он летает под потолком. Закир парил под самым потолком, в теплом воздухе, лениво и размеренно двигая руками, а снизу кричали:

— Смотрите, смотрите, Закир летает!

— Закир, слезай сейчас же!

— Обязательно он должен испортить все, такой хороший и спокойный был выпускной вечер!

— Лети, Закир, лети!..

И он, улыбаясь и блаженствуя, продолжал летать под потолком до тех пор, пока не почувствовал, что ему не хватает воздуха и он начинает задыхаться. Он побледнел. Снизу закричали:

— Выломай окно!

И тогда он ударил по одному из окон ногой, выломал большое стекло под стоны и ругательства завуча и директора и вылетел из окна во двор школы. Здесь можно было подняться гораздо выше, что он и сделал. Со двора он полетел по улице, вернее, полетел над улицей, забирая все выше и выше, и скоро весь город был под ним, весь город в вечерних огнях, с тихим ветром, гуляющим здесь, наверху. Дышать стало гораздо легче. Но тут, не успел он обрадоваться этому обстоятельству, как город под ним исчез и появился какой-то непонятный, странный пейзаж — ночные горы в тумане. Он летал над горами, в тревоге оглядываясь, будто что-то искал, когда знакомый, до боли знакомый, родной голос окликнул его с земли:

— Не летай туда, милый!

Он оглянулся, но ничего внизу в тумане нельзя было различить.

Однако голос звучал очень явственно, будто под ухом, и этот родной голос еще раз повторил:

— Не летай туда, милый!

Куда это — туда, подумал он и внимательно посмотрел под собой. Приглядевшись, он увидел далеко внизу ущелье и мостик над ущельем, шаткий, узенький мостик, а из ущелья по отвесным гладким стенам горы… Он пригляделся внимательно и вздрогнул от ужаса и омерзения… По отвесной горе из ущелья, из зеленой долины, карабкалась наверх цепочка призраков. Карабкались они друг за другом так легко, будто не стена была скальная отвесная, а удобная лестница под ними… И тут же он почувствовал, что какая-то огромная, неведомая сила стала тянуть его, пригибать к земле, вернее, к краю пропасти, к обрыву над, ущельем, к переброшенному через пропасть шаткому мостику. Он лихорадочно размахивал руками, беспорядочно двигал ногами, но ничего не получалось, прежней легкости, когда он вдруг почувствовал прилив сил и знал, что если захочет, то легко может взлететь под потолок, уже не было, а все неодолимее, все упрямее и стремительнее тянуло его вниз, к пропасти, к мостику, к которому снизу из бездонной пропасти карабкались призраки. И когда он, начисто утратив способность летать, очутился у края пропасти, в тот же миг мертвая рука первого призрака, достигшего края пропасти, коснулась его ноги, ухватилась за ногу, цепко и сильно схватила за щиколотку, стараясь изо всех сил стянуть его с обрыва в пропасть, где с ликующими мертвыми лицами, задранными кверху, ждали его падения страшные призраки.

Закир закричал, и сознание в эту минуту вернулось к нему. Сквозь пелену (туман, подумал он) он увидел призрачные лица, склонившиеся к нему, но успел разглядеть, что лица улыбаются, что одеты они во все белое, и яркое солнце светит над их головами.

— Все в порядке, — удовлетворенно произнес врач, снимая с лица маску. — Уберите кислород, он больше ему не понадобится. Организм сильный, молодой, потеря крови небольшая… Так что все в порядке. В палату его…

* * *

Яркие летние дни ползли один за другим, и на ветку пыльной ели за окном больничной палаты прилетала и садилась по утрам маленькая голосистая пичужка, оглашая все вокруг незатейливыми трелями.

Он уже привыкал к ее ежедневным прилетам, к ее незамысловатой песне, когда, однажды прилетев, она очень даже замысловато пропела ему о том, что вся большая солнечная жизнь у него еще впереди и множество таких вот прекрасных земных дней предстоит провести ему в любви и радости, прежде чем он постареет, и много настоящих друзей предстоит обрести, заново родившись на земле этой, и еще много-много всего, счастливого и грустного, веселого и печального произойдет в его жизни, потому что на то она и жизнь, чтобы в ней происходило много всего, на то она и жизнь, чтобы бороться в ней и побеждать, на то она и жизнь, чтобы продолжаться до старости, на то она и жизнь, чтобы в ней любовь, настоящая, большая любовь возрождала тебя, на то она и жизнь, чтобы время проходило сквозь твое сердце, — пела ему птица, и он смотрел на нее, голосившую на пыльной елочной ветке за распахнутым окном палаты.