"Лакомный кусочек" - читать интересную книгу автора (Этвуд Маргарет)ЧАСТЬ ПЕРВАЯВ пятницу утром я чувствовала себя вполне здоровой; настроение у меня было даже ровнее обычного. Выйдя завтракать, я увидела Эйнсли, сидевшую на кухне с самым мрачным видом: оказалось, что накануне она попала на вечеринку, где, по ее словам, все мужчины были студенты-дантисты. Это подействовало на нее так угнетающе, что ей пришлось напиться. — Ты не представляешь себе, какая это тоска, — сказала она. — Двадцать человек, один за другим, говорили со мной о болезнях полости рта! Меня они вовсе не слушали, но когда я им рассказала, как мне однажды раздуло щеку, у них прямо слюнки потекли. А смотрели они только на мои зубы. Похмелье Эйнсли меня развеселило; слушая ее жалобы, я чувствовала себя еще здоровее. Наливая Эйнсли томатный сок и приготовляя ей шипучку, я не переставала сочувственно поддакивать. — Мало мне этих разговоров на службе! — продолжала она, имея в виду фирму, изготовляющую зубные щетки; она работает там на. проверке качества готовой продукции, но считает эту работу временной — ждет, когда освободится место в какой-нибудь небольшой картинной галерее; в галереях платят меньше, но Эйнсли хочется завести знакомства среди художников. В прошлом году Эйнсли интересовали актеры — этот ее интерес пропал, когда ей наконец удалось познакомиться с ними. — Ни о чем, кроме зубов, дантисты и думать не могут. Они, наверное, повсюду носят с собой зеркальца на изогнутых ручках и каждый раз, когда идут в уборную, заглядывают себе в рот, проверяют, все ли в порядке. — Эйнсли задумчиво провела рукой по волосам; волосы у нее длинные, рыжие, вернее — рыжевато-каштановые. — Могла бы ты поцеловаться с таким типом? Он ведь, конечно, сперва скажет: «Откройте рот!» Ужас до чего ограниченные люди! — Воображаю, какой это был кошмар, — поддакнула я, подливая ей шипучки. — А ты пробовала поговорить с ними о чем-нибудь другом? Эйнсли подняла брови; бровей, собственно, у нее не было — в то утро она еще не успела их нарисовать. — Еще чего, — сказала она. — Я притворялась, что мне очень интересно слушать их. Разумеется, я не сказала, где я работаю. Эти специалисты выходят из себя, когда им даешь понять, что тоже кое-что понимаешь в их специальности. Да ты сама это знаешь — Питер точно такой же. Эйнсли любит бросать камешки в его огород, особенно когда она не в духе. Я проявила великодушие и промолчала. — Советую тебе чего-нибудь поесть перед уходом, — сказала я. — Легче станет. — О, господи! — простонала Эйнсли. — Как они мне осточертели, все эти щетинки и вибраторы. И неисправности пошли такие скучные! Месяц не было ничего интересного, с тех пор как одна дама пожаловалась нам, что у нее вся щетка облысела; а потом оказалось, что она чистила зубы стиральным порошком. Ухаживая за Эйнсли, я наслаждалась ощущением своего морального превосходства и так увлеклась, что позабыла о времени; Эйнсли мне напомнила о моей службе. В ее щеточную фирму можно являться когда угодно, но в моем институте пунктуальность возведена в принцип. Пришлось обойтись без яйца: я ограничилась стаканом молока и тарелкой холодной каши, хотя знала, что до обеденного перерыва мне на этом не продержаться. Напоследок я съела ломтик хлеба. Эйнсли молчала, с отвращением глядя, как я жую. Наконец я схватила сумку и выскочила на лестницу, надеясь, что Эйнсли закроет за мной дверь. Мы живем на верхнем этаже большого особняка в одном из старых, аристократических районов; подозреваю, что раньше в наших комнатах жили слуги. От входной двери нас отделяют два лестничных пролета: ступеньки верхнего пролета узкие и скользкие, а нижнего — широкие, покрытые ковром. Вот только штоки вечно выскальзывают из гнезд. У нас в конторе считается, что девушка должна ходить на службу на высоких каблуках; поэтому, спускаясь по лестнице, я иду боком и ни на секунду не отпускаю перил. В то утро я благополучно миновала коллекцию старинных медных грелок, развешанных на стене, умудрилась не напороться на зубья прялки, стоящей на лестничной площадке, проскользнула мимо обветшалого полкового флага в стеклянном футляре и шеренги овальных портретов предков, охраняющих нижний пролет, и испытала облегчение, увидев, что в холле никого нет. Достигнув наконец горизонтальной плоскости, я зашагала к двери, стараясь не врезаться в фикус, не перевернуть столик, накрытый вышитой салфеточкой, и не сбить на пол круглый медный поднос. Я услышала, как за бархатной портьерой хозяйская девочка отрабатывает ежеутренний урок на фортепиано, и решила, что отделалась благополучно. Но не успела я взяться за ручку двери, как она тихо отворилась, и я поняла, что попалась. Передо мной стояла хозяйка. Мы называем ее «нижняя дама». На ней были чистенькие садовые перчатки, и в руке она держала мотыгу. «Словно труп зарывала в саду», — подумала я. — Доброе утро, мисс Мак-Элпин, — сказала она. — Доброе утро, — я поклонилась и постаралась любезно улыбнуться. Я не в состоянии запомнить, как ее зовут, Эйнсли тоже не помнит. Видно, у нас память заблокирована против ее имени. Я отвела глаза и посмотрела на улицу, но хозяйка не двинулась с места. — Я вчера уходила, — сказала она, — на собрание. Эта дама никогда ничего не говорит прямо. Я переступила с ноги на ногу и снова улыбнулась, надеясь, что она поймет, что я тороплюсь. — Ребенок говорит, что вчера опять был пожар. — Ну, пожар — это преувеличение, — ответила я. Услышав, что о ней упомянули, ее дочка перестала играть. Она отвела бархатную портьеру и уставилась на меня. Эта раскормленная пятнадцатилетняя девочка ходит в привилегированную частную школу, где ее заставляют носить зеленое форменное платье и зеленые гольфы. Я уверена, что девочка вполне нормальна, но из-за банта на макушке, который никак не сочетается с ее внушительной комплекцией, она производит несколько кретиническое впечатление. Хозяйка сняла перчатку и поправила шиньон. — Да, да, — любезно сказала она. — Ребенок говорит, что было очень много дыма. — Ничего страшного не произошло, — сказала я и на этот раз не улыбнулась, — просто сгорели котлеты. — Понимаю, понимаю, — сказала хозяйка. — Но я вас попрошу все-таки передать мисс Тьюс, чтобы в будущем она старалась жарить котлеты без дыма. Потому что дым плохо действует на ребенка. Хозяйка уверена, что именно Эйнсли виновата в обилии дыма, иногда наполняющего нашу кухню; возможно, она думает, что Эйнсли выпускает дым из ноздрей, точно дракон. Но с Эйнсли она никогда об этом не заговаривает — вечно устраивает засады на меня. Кажется, она считает меня порядочной девушкой, а Эйнсли — непорядочной. Она судит по тому, как мы одеваемся: Эйнсли говорит, что я отношусь к одежде как к камуфляжу, маскировочной окраске. По-моему, в этом нет ничего плохого. Сама-то Эйнсли одевается исключительно в красное и розовое. На автобус я, конечно, опоздала — успела увидеть только, как он исчез за мостом, в облаке выхлопных газов. Скрывшись под деревом — на нашей улице много деревьев, и все они громадные, — я принялась ждать следующего автобуса, и тут Эйнсли вышла из дому и присоединилась ко мне. Она переодевается с молниеносной быстротой. Я бы никак не успела привести себя в порядок за эти несколько минут. Даже лицо у нее посвежело. Может быть, она накрасилась, а может быть, и нет: с Эйнсли никогда толком не поймешь. Свои рыжие волосы она зачесала наверх, — так она всегда ходит на работу. По вечерам она волосы распускает. На ней было оранжевое с розовым платье без рукавов, по-моему, слишком узкое в бедрах. День обещал быть знойным и влажным, и мне уже казалось, что воздух липнет к коже, точно пластиковый мешок. Наверное, и мне надо было надеть платье без рукавов. — Она меня поймала внизу и допрашивала, — сказала я, — насчет дыма. — Старая крыса, — отозвалась Эйнсли. — Вечно нос сует. В отличие от меня Эйнсли никогда не жила в провинции и не привыкла к любопытству соседей. Зато она и не остерегается любопытных соседей, как остерегаюсь их я. Она не знает, какие от них бывают неприятности. — Не такая уж она старая, между прочим, — сказала я и оглянулась на занавешенное окно хозяйки, хотя понимала, что она не может слышать наш разговор. — И это не она заметила дым, а ребенок. Ее даже не было дома — она ходила на собрание. — В Христианский союз трезвенниц, — предположила Эйнсли. — А скорее всего, никуда не ходила, просто пряталась за своей бархатной портьерой, надеясь, что, предоставленные самим себе, мы натворим каких-нибудь безобразий. Она мечтает, чтобы мы устроили оргию. — Перестань, — сказала я. — У тебя мания преследования. Эйнсли уверена, что «нижняя дама» поднимается наверх, когда нас нет дома, осматривает нашу квартиру и возмущается. Эйнсли даже подозревает, что она прочитывает обратные адреса на наших письмах, хотя вскрыть их, наверное, не решается. Бывает, что она отворяет нашим гостям входную дверь прежде, чем они успевают позвонить. Видимо, она считает, что это ее право — принимать некоторые меры предосторожности. Когда мы вели с ней переговоры насчет найма квартиры, она деликатно — прозрачно намекая на поведение предыдущих жильцов — дала нам понять, что больше всего на свете ее заботит невинность «ребенка», и потому она предпочитает сдавать квартиру девушкам, а не молодым людям. «Я делаю для нее все, что в моих силах, — сказала она со вздохом и дала нам понять, что покойный супруг, чей портрет висит над фортепиано, оставил ей меньше денег, чем следовало бы. — Вы, конечно, заметили, что ваша квартира не имеет отдельного входа». Она старалась подчеркнуть недостатки квартиры, а не ее достоинства, словно она вовсе не была заинтересована в том, чтобы ее сдать. «Конечно, заметили», — сказала я, а Эйнсли промолчала. Мы заранее договорились, что переговоры буду вести я; Эйнсли надлежало сидеть молча и изображать невинное дитя: она это умеет, когда захочет: у нее розовая детская мордочка, круглый носик и большие голубые глаза, которые она умеет делать круглыми, как шарики для пинг-понга. Я даже убедила ее надеть перчатки. «Нижняя дама» покачала головой и сказала: «Если бы не ребенок, я бы продала дом. Но я хочу, чтобы ребенок вырос в хорошем районе». Я ответила, что вполне понимаю ее, а она сказала, что район, конечно, сильно деградировал: некоторые особняки оказались слишком дорогими для их владельцев и были проданы иммигрантам (тут она поджала губы), а те превратили особняки в доходные дома. «На нашей улице до этого пока не дошло, — сказала она, — и я всегда говорю ребенку, по каким улицам надо ходить». Я сказала, что, по-моему, это очень разумно. Пока мы не подписали контракт, у меня было впечатление, что поладить с хозяйкой будет нетрудно. Плата была небольшая, автобусная остановка — совсем рядом; для нашего города эта квартира казалась просто находкой. — К тому же, — сказала я Эйнсли, — вполне естественно, что они беспокоятся, чувствуя запах дыма. Что если дом сгорит? А обо всем остальном она даже не упомянула. — О чем это «остальном»? — вскинулась Эйнсли. — Мы ничего такого не делаем. — Ну, положим, — сказала я. «Нижняя дама», конечно, поглядывает на то, что́ мы несем к себе наверх из магазина, и наверняка пересчитывает бутылки, хотя я всегда стараюсь засовывать их поглубже. В сущности, она нам ничего не запрещала — для такой благородной дамы это было бы слишком вульгарно, — но в результате у меня создалось ощущение, что нам запрещается решительно все. — Иногда ночью, — заметила Эйнсли, глядя на подходивший автобус, — я слышу, как эта крыса скребется под полом. В автобусе мы не разговаривали. Я не люблю разговаривать в автобусе, я люблю читать рекламы. К тому же у нас с Эйнсли нет общих тем — за исключением «нижней дамы». Мы живем вместе почти случайно; просто мы обе в одно и то же время начали искать квартиру, и одна подруга познакомила нас. Собственно говоря, в подобных случаях люди обычно снимают жилье на двоих; может быть, мне следовало обратиться в агентство, к услугам электронно-вычислительной машины, но, в общем-то, мы с Эйнсли ужились неплохо. По принципу симбиоза мы обе немного изменили свои привычки и свели к минимуму ядовитую враждебность, которая обычно окрашивает отношения между женщинами. В квартире у нас никогда не бывает особенно чисто, но по молчаливому соглашению мы стараемся не разводить слишком большой грязи. Если я мою посуду после завтрака, Эйнсли моет после ужина, и если я подметаю гостиную, Эйнсли вытирает кухонный стол. Мы постоянно поддерживаем равновесие, и обе знаем, что стоит одной чаше весов опуститься, как все рухнет. Конечно, у каждой из нас своя спальня, и как она выглядит, никого не касается. У Эйнсли, например, пол усеян кочками ношеной одежды, среди которых, точно камни для перехода через топь, расставлены пепельницы; я молчу, хотя и считаю, что это грозит пожаром. Такими взаимными уступками (я полагаю, что они взаимны, потому что сама, наверно, тоже чем-нибудь вызываю ее неодобрение) мы и сохраняем равновесие, причем почти без трений. Мы вошли в метро, и я купила пакетик арахиса. Мне уже хотелось есть. Я протянула пакетик Эйнсли, но она отказалась, и я одна съела все орехи. Из метро мы вышли на предпоследней станции и прошли вместе еще целый квартал: мы работаем в одном районе. — Кстати, — сказала Эйнсли, когда я уже сворачивала на свою улицу, — у тебя нет с собой трех долларов? У нас кончилось виски. Я порылась в сумочке и дала ей деньги, мысленно посетовав на несправедливость: складываемся мы поровну, а пьем совсем не наравне. Когда мне было десять лет, я написала сочинение о вреде алкоголя — на конкурс воскресных школ унитарной церкви — и иллюстрировала его изображениями автомобильных катастроф, увеличенной печени, сужающихся кровеносных сосудов. Наверное, поэтому я каждый раз, поднося ко рту рюмку, вспоминаю свои страшные картинки, нарисованные цветными карандашами, а вместе с ними непременно вспоминаю и вкус теплого виноградного сока, которым нас угощали в воскресной школе. Это мешает мне, когда я пью в обществе Питера: он не любит, чтобы я от него отставала. Торопливо подходя к своей конторе, я вдруг поймала себя на том, что завидую Эйнсли: мне нравится ее работа. Платят мне больше, и дело у меня интереснее, но зато у нее служба временная, и она знает, чего хочет от будущего. И потом, она работает в новом светлом здании с мощными кондиционерами, а у нас старый кирпичный дом, и окна в нем маленькие. К тому же у нее оригинальная должность. Когда она знакомится с новыми людьми и говорит, что испытывает неисправные электрические щетки, они всегда удивляются, А Эйнсли отвечает: «Чем же еще может в наши дни заниматься женщина с гуманитарным образованием?» Ну, а у меня работа самая заурядная. И еще я подумала, подходя к своей конторе, что сумела бы лучше Эйнсли справляться с ее обязанностями. Судя по тому, что можно наблюдать у нас в квартире, я больше понимаю в технике, чем она. Дойдя наконец до своей двери, я обнаружила, что опоздала на сорок пять минут. Никто ничего не сказал, но все обратили на это внимание. В конторе было еще хуже, чем на улице, — влажно и душно. Я пробралась между столами наших дам, добралась до своего угла, уселась за пишущей машинкой и сразу прилипла к черной клеенке стула. Я заметила, что наша установка для кондиционирования воздуха опять испортилась; правда, состоит она всего лишь из одного вентилятора, который вращается в воздухе, как ложка в супе, так что работает эта установка или нет — не очень существенно. Однако зрелище неподвижного пропеллера явно деморализовывало наших дам: глядя на его застывшие лопасти, они убеждались в том, что ничего в конторе не происходит, и их обычная ленивая инертность переходила в полную апатию. Точно сонные жабы, сидели мои сослуживицы за столами, моргая и то открывая, то закрывая рты. Пятница в нашей конторе — день всегда тяжелый. Я начала было лениво поклевывать вспотевшую пишущую машинку, когда миссис Визерс, диетичка, распахнула заднюю дверь, вошла в комнату и огляделась. Волосы у нее были, как всегда, уложены в прическу в стиле Бетти Грэйбл, на ногах красовались босоножки, а держалась она так, что казалось, будто под плечи ее платья без рукавов подложена вата. — Мэриан, — сказала она, — вы как раз вовремя, Мне нужен еще один дегустатор для предварительной апробации рисового пудинга, а у наших дам сегодня нет аппетита. Она повернулась и решительно направилась на кухню. Все диетисты — люди неукротимой энергии. Я отклеилась от стула, чувствуя себя рекрутом, которого выдернули из общей шеренги; впрочем, подумала я, лишний завтрак будет мне даже кстати. Мы вошли в крохотную, безупречно чистую кухоньку, и она объяснила мне, в чем заключается проблема. Говоря, она накладывала равные порции консервированного рисового пудинга в три стеклянные мисочки. — Поскольку вы составляете вопросники, Мэриан, вы, вероятно, сумеете помочь нам. Мы не можем решить, как лучше предлагать клиентам пудинги для дегустации: все три разновидности сразу или с большими интервалами: один на завтрак, один на обед, один на ужин? Или, может быть, предлагать пудинги парами — скажем, сначала ванильный и апельсиновый, а потом ванильный и карамельный? Понимаете, нам нужно получить как можно более объективную оценку. А тут столько привходящих обстоятельств: например, цвет овощей, стоящих на столе, или узор скатерти. Я попробовала ванильный. — Как бы вы оценили цвет этого пудинга? — обеспокоенно спросила она, подняв карандаш. — Естественный, несколько искусственный или явно неестественный? — А вы не хотите добавить в пудинг изюм? — спросила я, переходя к карамельному. Мне не хотелось обижать ее. — Слишком рискованно, — ответила она. — Многие не любят изюм. Я отодвинула карамельный пудинг и отведала апельсинового. — Как вы собираетесь подавать эти пудинги — в горячем виде? — спросила я. — Или, может быть, со сливками? — Видите ли, мы ориентируемся на клиентов, которые стараются экономить время, — ответила она. — Естественно, они предпочитают есть пудинг холодным. Конечно, каждый может добавить сливки, если захочет… Мы ничего не имеем против сливок, но, с точки зрения питательности, это не обязательно: пудинг достаточно витаминизирован. Сейчас нас интересует только дегустация вкуса. — По-моему, лучше подавать пудинги по одному, — сказала я. — Если бы можно было идти с опросом часа в три! — воскликнула миссис Визерс. — Но нам нужно получить мнение всей семьи… — она задумчиво постучала карандашом по краю стальной раковины. — Да, понимаю, — сказала я. — Что ж, я, пожалуй, пойду. Решать за них, какое именно мнение они хотят получить, не входит в мои служебные обязанности. Иногда я и сама не в состоянии определить, в чем заключаются мои обязанности. Особенно когда меня заставляют звонить в какой-нибудь гараж и спрашивать механиков, какого они мнения о новых поршнях и прокладках или останавливать на улице старушек, которые глядят на меня с подозрением, и предлагать им на пробу коржики. Я знаю, для чего Сеймурский институт меня нанял: чтобы редактировать вопросники и превращать замысловатые, чрезвычайно тонкие формулировки психологов, сочинявших их, в простые вопросы, понятные и агентам института, которые их задают, и потребителям, которым на них приходится отвечать. От вопросов вроде «в каком процентном отношении вы оценили бы визуальное воздействие данного продукта?» толку немного. Я получила это место в Сеймурском институте сразу после колледжа и считала, что мне повезло, — бывают места и похуже; но даже теперь, через три месяца, я не знаю, чем в точности я должна заниматься. Иногда мне начинает казаться, что меня готовят для какой-то более ответственной работы, но, поскольку мои представления об организационной структуре Сеймурского института весьма приблизительны, я плохо представляю себе, для какой именно. Фирма наша устроена, как вафельное мороженое, из трех слоев: вафля наверху, вафля внизу, а посредине — наш отдел, мягкая, сладкая прослойка. Этажом выше нас работают администраторы и психологи (их у нас называют «верхние джентльмены», так как они все мужчины), которые имеют дело с нашими клиентами. Я пару раз бывала наверху: в кабинетах там ковры, дорогая мебель, на стенах — шелкографические репродукции старинной живописи. На этаже под нами — всякая техника: копировальные машины, счетные машины, электронно-вычислительные машины для обработки информации. Я и там побывала; нижний этаж похож на фабрику: грохот, треск, у операторов усталый вид, руки у них в чернилах. Наш отдел — соединительное звено между этими этажами: мы управляем одушевленной техникой, агентами, которые проводят опросы потребителей. Такой агент работает на принципах надомника, вроде вязальщицы носков. Так что наш штат — это домашние хозяйки, которые работают на нас в свободное время и получают сдельно. Зарабатывают они немного, но им нравится время от времени покидать свои кухни. Ну, а те, кто отвечает на вопросы, вообще ничего не получают. Я часто спрашиваю себя — зачем они это делают? Возможно, они верят, что, принимая участие в опросе, они как бы консультируют специалистов и помогают им улучшить, качество товаров, которые в конечном счете производятся для них самих. А может быть, им просто хочется хоть с кем-нибудь поговорить. Но скорее всего, люди просто чувствуют себя польщенными тем, что кто-то интересуется их мнением. Из-за того, что наш отдел работает с домашними хозяйками, весь наш штат, кроме несчастного рассыльного, набран из слабого пола. Мы занимаем большую комнату, стены которой выкрашены в конторский зеленый цвет; в углу выгорожена кабинка из матового стекла для миссис Боуг— начальницы отдела, а в противоположном конце комнаты стоят деревянные столы, за которыми сидят добродушные на вид тетушки, разбирающие каракули в анкетах и расставляющие цветными карандашами кресты и галочки; на столах — бутылочки клея, ножницы и обрезки бумаги, как в детском саду, и сами тетушки похожи на перезрелых воспитанниц детского сада. Остальное пространство комнаты занято разными конторками, за которыми сидим мы. У нас есть также уютная буфетная с ситцевыми занавесками, где те, кто приносит с собой завтраки, могут поесть в обеденный перерыв; там стоит электрический кипятильник и кофеварка; впрочем, многие пользуются своими собственными чайниками. И еще у нас есть розовая туалетная комната, где над зеркалом висит табличка с просьбой не бросать в раковину волосы и чайную гущу. Ну, так какого же повышения мне ждать в Сеймурском институте? Стать одним из «верхних джентльменов» я не могу. Спуститься в машинное отделение или расставлять цветные галочки тоже не могу — это было бы понижением. Я могла бы, наверное, занять место миссис Боуг или ее заместительницы, но, во-первых, на это уйдут многие годы, а, во-вторых, я вовсе не уверена, что мне этого хочется. Я уже кончала вопросник для покупателей — срочное задание! — когда появилась бухгалтерша, миссис Грот. Дело у нее было к миссис Боуг, но по дороге она остановилась возле моего стола. Она маленькая, жилистая, волосы у нее такого цвета, как металлические подносы в холодильнике. — Мисс Мак-Элпин, — проскрипела она, — вы работаете с нами уже четыре месяца, и это означает, что вы можете вступить в наш пенсионный фонд. — В пенсионный фонд? Когда я поступала на работу, мне рассказывали о пенсионном фонде, но я совсем забыла о нем. — А не рано ли мне вступать в пенсионный фонд? Я хочу сказать — вам не кажется, что я для этого слишком молода? — По-моему, чем раньше, тем лучше, — сказала миссис Грот. Глаза ее сверкали за стеклами пенсне; она уже предвкушала, как станет делать новые вычеты из моего жалованья. — Пожалуй, я пока не стану вступать в пенсионный фонд, — сказала я. — Спасибо за предложение. — Но, видите ли, это обязательно, — заметила она бесстрастным тоном. — Обязательно? А если я не хочу? — Но вы поймите: если никто не будет вкладывать деньги в фонд, никто не сможет и получать из него деньги. Я принесла необходимые документы. Вам только нужно подписать их. Я подписала, но когда миссис Грот ушла, я вдруг расстроилась. Не знаю, почему меня так огорчила эта сцена. Дело было не только в том, что меня заставили подчиниться правилам, которые кто-то составил, не спросив моего мнения; к этому привыкаешь еще в школе. Нет, меня охватил какой-то суеверный страх оттого, что я своей подписью скрепила магический документ, который каким-то образом связывал мое будущее, притом такое далекое будущее, что я его даже и представить себе не могла. Мне вдруг показали другую мисс Мак-Элпин — старушку Мак-Элпин, которая бессчетные годы проработала в Сеймурском институте и теперь получает заслуженное вознаграждение. Пенсию. Я увидела ее унылую комнатку с электрическим камином; вероятно, у меня будет и слуховой аппарат — вроде того, которым пользовалась моя престарелая тетка, старая дева. Я буду разговаривать сама с собой, дети на улице будут бросать в меня снежками. Я сказала себе, что все это глупости, что мир взлетит на воздух, прежде чем я доживу до пенсии. Я напомнила себе, что могу хоть сегодня навсегда покинуть это здание и найти другую работу. Но ничего не помогало. Мысленно я следила за тем, как документ с моей подписью ложится в папку, папка встает на полку сейфа, сейф запирают на ключ. Я обрадовалась, когда наконец пробило половину одиннадцатого и можно было выпить чашку кофе. Конечно, после утреннего опоздания мне следовало бы отказаться от перерыва, но я хотела как-нибудь отвлечься от своих мыслей. Кроме меня, в отделе есть еще три сотрудницы моего возраста; с ними я и хожу пить кофе. Когда Эйнсли надоедают ее коллеги — испытатели зубных щеток, она тоже присоединяется к нашей компании. Это вовсе не значит, что ей нравится троица из моего отдела, — она их называет конторскими девственницами. Внешнего сходства между ними не так уж много (вот только все три крашеные блондинки: Эми, машинистка, — блондинка лохматая, как старый веник; Люси, секретарша по внешним связям института, — блондинка элегантно завитая, а Милли, помощница миссис Боуг по австралийским делам, — коротко остриженная и красная от загара), но — по их собственным признаниям, сделанным в разное время над пустыми чашками кофе и недоеденными кусочками тоста, — все они девственницы: Милли — из практических соображений, вычитанных в руководстве для девушек («Я считаю, лучше подождать, пока не выйдешь замуж. Правда? Так спокойнее»); Люси — потому, что боится сплетен («Что обо мне будут говорить?») и убеждена, что в каждой спальне установлен микрофон, а на другом конце провода все местное общество сидит с наушниками, а Эми, ипохондричка, уверена, что ее просто стошнит, — и, может быть, так и случится. Все они любят путешествовать: Милли пожила в Англии, Люси дважды ездила в Нью-Йорк, а Эми хочет поехать во Флориду. Напутешествовавшись, все трое выйдут замуж и уж тогда устроятся по-настоящему. — Ты слышала, что отменили опрос в Квебеке насчет слабительных? — спросила Милли, когда мы все уселись за своим обычным столиком, в самом паршивом, но зато самом близком ресторане, через дорогу от нашей конторы. — А ведь собирались устроить нечто грандиозное, с раздачей образцов и последующими беседами в каждой семье. Вопросник был на тридцать две страницы. Милли всегда первая узнает новости. — Ну и прекрасно, что отменили, — фыркнула Эми. — Не представляю, как можно задавать людям столько вопросов на подобную тему. Она снова принялась соскабливать с ногтя лак. У Эми всегда такой вид, точно она разваливается на куски. С подола у нее вечно свисают нитки, помада сухими чешуйками сходит с губ, на плечах лежат выпавшие волосы и перхоть; за ней буквально тянется след миллионов отмирающих клеток. Я увидела, как в ресторан вошла Эйнсли, и помахала ей. Она села за наш стол, подобрала прядь волос, выбившихся из прически, поздоровалась. Конторские девственницы отозвались без особого энтузиазма. — Такие опросы уже проводились, — сказала Милли. Она работает в компании дольше всех нас. — И тема никого не отпугивала. Уж если потребитель отвечает на первую порцию вопросов — значит, он неравнодушен к слабительным и обязательно ответит на все остальные вопросы. — Какие опросы уже проводились? — спросила Эйнсли. — Поспорим, что она никогда не вытирает стол, — сказала громко Люси, стараясь, чтобы официантка услышала ее. Она вечно воюет с нашей официанткой; та носит дешевые серьги, угрюмо ухмыляется и явно не принадлежит к категории девственниц. — Опрос насчет слабительных в Квебеке, — ответила я Эйнсли. Официантка подошла, яростно вытерла стол и приняла заказы. Люси несколько раз повторила, что она не ест изюм. — Прошлый раз она принесла мне тост с изюмом, — сообщила она нам. — Хотя я ей сказала, что не выношу изюм. Просто не перевариваю. — Почему только в Квебеке? — спросила Эйнсли, выпуская дым из ноздрей. — Есть какая-нибудь психологическая причина? В колледже Эйнсли специализировалась по психологии. — Понятия не имею, — ответила Милли. — Наверное, в Квебеке люди больше страдают запорами. Там, кажется, едят очень много картошки. — Разве от картошки бывает запор? — спросила Эми, облокотясь на стол. Она отбросила волосы со лба, и при этом на стол медленно опустилось облачко перхоти. — Не может быть, что дело в одной картошке, — заявила Эйнсли. — Тут, наверное, коллективный комплекс вины. И, вероятно, языковые проблемы, потому что языковые проблемы вызывают общую депрессию. Девицы посмотрели на нее враждебно; я поняла — им кажется, что Эйнсли похваляется своими знаниями. — Ужасная жара сегодня, — сказала Милли. — В конторе прямо как в печи сидишь. — А у вас что интересного произошло? — спросила я у Эйнсли, чтобы нарушить напряженное молчание. Эйнсли потушила сигарету и сказала: — Повеселились мы сегодня! Какая-то дамочка пыталась избавиться от своего мужа, устроив ему короткое замыкание в электрической зубной щетке. Один из наших ребят вызван свидетелем на процесс: он должен показать, что при нормальной эксплуатации короткое замыкание в зубной щетке невозможно. Зовет меня с собой в качестве ассистента, но он такой зануда. Уверена, что в постели с ним помрешь от скуки. У меня мелькнуло подозрение, что Эйнсли выдумала эту историю, но ее ясные голубые глаза были еще круглее, чем обычно. Конторские девственницы потупились. Им всегда становится неловко, когда Эйнсли небрежно упоминает о своих любовных приключениях. К счастью, в этот момент принесли наш завтрак. — Опять тост с изюмом! — простонала Люси; своими длинными, идеально подстриженными и наманикюренными ногтями она принялась выковыривать изюминки и складывать их на край тарелки. Когда мы возвращались в контору, я пожаловалась Милли на пенсионный фонд. — Вот уж не знала, что это обязательно, — сказала я. — С какой стати я буду класть деньги в их копилку только для того, чтобы старые мымры вроде миссис Грот жили потом за мой счет? — Да, я сперва тоже была недовольна, — равнодушно отозвалась Милли. — Ничего, ты скоро об этом забудешь. Господи, только бы починили у нас кондиционер. Когда миссис Боуг вышла из-за своей загородки, я уже давно вернулась в контору и, сидя за своим столом, наклеивала марки на конверты — готовила общеканадское почтовое обследование спроса на растворимый соус для пудинга. Я опаздывала, потому что кто-то в отделе мимеографии неверно отпечатал список вопросов. — Мэриан, — сказала мне миссис Боуг, удрученно вздохнув. — Боюсь, что нам придется отказаться от услуг миссис Додж в Кэмлупсе. Она беременна. — Миссис Боуг слегка нахмурилась: беременность она рассматривает как предательство по отношению к фирме. — Плохо дело, — сказала я. Огромная карта страны, усеянная, точно сыпью, красными кнопками, висит прямо над моим столом, и из-за этого отметки о назначении и увольнении агентов тоже входят в мои служебные обязанности. Я забралась на стол, нашла и вытащила кнопку с бумажным флажком, на котором было написано «Додж». — Раз уж вы залезли, — сказала миссис Боуг, — вытащите также и миссис Элис из Блайнд Ривер. Надеюсь, что это только на время; она всегда работала неплохо, а сейчас написала, что какая-то женщина стала гнать ее из своего дома, угрожая тесаком, и она свалилась с лестницы и сломала ногу. Да, кстати, добавьте еще эту миссис Готье в Шарлоттауне, хочется думать, что она окажется лучше, чем наши прежние агенты в Шарлоттауне — что-то не везет нам с этим городком. Когда я слезла со стола, она любезно улыбнулась мне, и я насторожилась. У миссис Боуг приветливая, почти нежная манера обращения, и она отлично управляется с агентами. А самым ласковым тоном миссис Боуг говорит, когда ей что-нибудь нужно. — Вы знаете, Мэриан, — сказала она, — у нас вышла небольшая неувязка. На следующей неделе мы начинаем опрос относительно новой марки пива. Знаете, опрос с телефонным звонком? Наверху решили, что в эти выходные нужно провести предварительный обход. У них какие-то сомнения насчет вопросника. Конечно, можно было бы обратиться к миссис Пилчер, она человек надежный; но выходные дни на этот раз совпали с праздником, и нам очень не хочется затруднять ее. Вы ведь не уезжаете на эти дни? — Неужели обязательно именно в выходные? — задала я глупый вопрос. — Да, нам совершенно необходимо иметь результаты ко вторнику. Вам достаточно опросить семерых, ну, максимум — восьмерых мужчин. Мое утреннее опоздание было, конечно, козырем в ее руках. — Хорошо, — сказала я. — Я займусь этим завтра. — Вам, конечно, заплатят сверхурочные, — закончила миссис Боуг, отходя, и я подозреваю, что в этом ее последнем замечании была доля сарказма. У нее такой ровный голос, что никогда не знаешь наверное. Я заклеила последний конверт, взяла у Милли вопросник по пиву и прочитала вопросы, пытаясь предугадать возможные недоразумения. Начало интервью было вполне обычным. Потом шли вопросы, предназначенные для проверки реакции потребителя на рекламную песенку новой марки пива; одна из наших ведущих компаний должна была вот-вот пустить его в продажу. Во время интервью надо было попросить собеседника набрать некий телефонный номер и прослушать эту песенку. Следовал ряд вопросов насчет того, как ему понравилась песенка, думает ли он, что она действительно повлияет на его выбор при покупке, и так далее. Я набрала этот номер. Поскольку опрос должен был начаться только на следующей неделе, я подумала, что песенку, возможно, еще не подключили и я окажусь в дурацком положении. После обычных гудков, щелчков и гудения густой бас запел под аккомпанемент электрогитары: «Лоси бродят в стране сосен и берез, пиво бродит в наших чанах, крепкое до слез». Затем другой голос, почти такой же низкий, как голос певца, вкрадчиво и нараспев заговорил под музыку: «Когда настоящий мужчина отправляется на охоту, на рыбалку или просто, по-старинному, на отдых, ему нужно пиво, сваренное для настоящего мужчины, — пиво со здоровым спортивным запахом и густым, крепким вкусом. С первого глотка, который приятно освежит вам горло, вы поймете, что пиво «Лось» — это именно то, чего вам всегда недоставало. Отведайте стакан крепкого «Лося» — и в вашу жизнь войдет здоровый запах дремучего леса». Снова запел певец: «Пиво бродит в наших чанах, крепкое до слез — пиво «Лось», «Лось», «Лось»…» Последовали финальные аккорды, и пленка отключилась, доказав мне, что техническая часть опроса отлажена вполне прилично. Я вспомнила эскизы к рекламам этого пива, которые должны были появиться в журналах и на плакатах, и его этикетку: лосиные рога, а под ними — скрещенные ружье и удочка. В рекламной песенке тоже использовалась охотничья тема. Ничего особенно оригинального во всем этом не было, но мне понравились слова: «или просто на отдых»; они были тонко рассчитаны на среднего потребителя пива, — на этакого пузатого мужчину с покатыми плечами, который должен был, послушав песенку, почувствовать свое мистическое родство с изображенным на рекламной картинке охотником в клетчатой куртке, поставившим ногу на тушу убитого оленя, или рыболовом, вытаскивающим из ручья форель. Я добралась до последней страницы, когда зазвонил телефон. Это был Питер. Я по голосу поняла: что-то неладно. — Послушай, Мэриан. Наш обед в ресторане придется отложить. — Да? — отозвалась я, ожидая объяснений и чувствуя разочарование: я надеялась, что обед с Питером разгонит мою хандру. К тому же я снова проголодалась. Весь день я ела что попало и рассчитывала вечером поесть как следует. А теперь опять придется довольствоваться одним из замороженных обедов, которые у нас с Эйнсли припасены на крайний случай. — Что-нибудь случилось? — Я уверен, ты меня поймешь. Видишь ли, Тригер… — голос его задрожал. — Тригер женится. — Да что ты? — сказала я. Я хотела было сказать: «Плохо дело», но эта фраза не подходила к обстоятельствам. Когда у человека рушится жизнь, не отделаешься сочувственными замечаниями, которые годятся для мелких неприятностей. — Хочешь, я пойду с тобой? — спросила я, желая предложить свою поддержку. — Ни в коем случае, — сказал он. — Мне будет еще тяжелее. Увидимся завтра, ладно? Он повесил трубку, и я стала размышлять о возможных последствиях женитьбы Тригера. Самое очевидное из них заключалось в том, что завтра вечером мне придется быть очень осторожной с Питером. Тригер был одним из его старинных друзей; больше того, он был последним неженатым другом из старинной компании Питера. В последнее время эту компанию охватила эпидемия браков: двое стали ее жертвами незадолго до того, как мы познакомились, а за последующие четыре месяца свалились еще двое, почти без предупреждения. Питер и Тригер теперь сходились иногда летними вечерами и пили вдвоем, и даже если кто-нибудь из прежних друзей присоединялся к ним, отпросившись у своей молодой супруги, атмосфера вечера уже не походила на былое безудержное веселье, а отдавала — по унылым рассказам Питера — синтетическим привкусом занудного вечера в гостях. Питер и Тригер держались друг за друга, точно утопающие, и глядели друг на друга, как глядят в зеркало, когда ищут поддержки у собственного отражения. А теперь Тригер пошел ко дну, и зеркало опустело. Оставались, конечно, еще приятели по юридическому факультету, но почти все они тоже были женаты. К тому же в жизни Питера они были героями послеуниверситетского, серебряного века, а не более раннего, золотого. Мне было жаль его, но я знала, что мне придется быть начеку. Судя по тому, что я наблюдала после двух предыдущих свадеб, Питер теперь снова — особенно выпив стаканчик-другой, — станет видеть во мне еще одно воплощение сирены-интриганки, которая уволокла Тригера. Спросить Питера, как ей это удалось, я не смела: он может подумать, что я имею на него виды. Самое лучшее — это постараться отвлечь его. Пока я размышляла, к моему столу подошла Люси. — Ты не могла бы за меня написать письмо одной клиентке? — спросила она. — У меня кошмарная мигрень, и совершенно ничего не приходит в голову. Она прижала ко лбу свою изящную ручку и подала мне записку, написанную карандашом на куске картона. Я прочла: «Уважаемая фирма, каша была прекрасная, но в пакетике с изюмом мне попалось вот это. Уважающая Вас миссис Рамона Болдуин». Под текстом была приклеена раздавленная муха. — Помнишь опрос насчет каши с изюмом? — сказала Люси умирающим голосом. Она пыталась вызвать мое сочувствие. — Ладно, напишу, — сказала я. — У тебя есть ее адрес? Я набросала несколько вариантов: «Дорогая миссис Болдуин! Мы чрезвычайно сожалеем о том, что произошло с Вашей кашей. К несчастью, подобные мелкие ошибки неизбежны». «Дорогая миссис Болдуин! Нам очень жаль, что мы причинили Вам неприятность; уверяем Вас, что содержимое пакета было абсолютно стерильно». «Дорогая миссис Болдуин! Позвольте поблагодарить Вас за то, что Вы обратили наше внимание на этот факт: мы всегда стремимся знать об ошибках, которые совершаем». Я знала, что главное тут — не упомянуть в письме слово «муха». Снова зазвонил телефон. На этот раз раздался голос, которого я не ждала. — Клара! — воскликнула я, чувствуя себя виноватой оттого, что в последнее время уделяла ей мало внимания. — Ну, как ты? — Спасибо, паршиво, — ответила Клара. — Ты бы не могла сегодня прийти к нам пообедать? Ужасно хочется увидеть свежего человека. — С удовольствием, — сказала я почти искренне: все же лучше пойти к Кларе, чем есть дома обед из замороженных полуфабрикатов. — В котором часу? — Да брось ты, — сказала Клара. — Не все ли равно? Приходи когда захочешь. Ты же знаешь, что мы не придерживаемся постоянного распорядка дня. — Голос у нее был обиженный. Связав себя обещанием, я стала лихорадочно соображать, чем это мне угрожает: приглашали меня для развлечения хозяев и для облегчения Клариной души, перегруженной разными огорчениями, слушать о которых мне вовсе не хотелось. — А можно мне Эйнсли прихватить? — спросила я. — Если она не занята. Я сказала себе, что Эйнсли не повредит хороший обед — она ведь только чашку кофе проглотила в перерыв, — но на самом деле мне хотелось, чтобы она взяла на себя общение с Кларой; они могли бы поговорить о детской психологии, например. — Конечно, почему нет? — ответила Клара. — Чем больше народу, тем веселее — такой у нас девиз. Я позвонила Эйнсли и из осторожности сначала спросила, не собирается ли она куда-нибудь вечером; мне пришлось выслушать рассказ о двух приглашениях, которые она отвергла: одно — от свидетеля на процессе об убийстве с помощью зубной щетки, второе — от студента-дантиста со вчерашней вечеринки. Со студентом она обошлась прямо-таки грубо: сказала, что не собирается больше с ним встречаться. Он якобы обещал ей, что на вечеринке будут художники. — Значит, ты сегодня свободна, — сказала я, констатируя факт. — Свободна, — сказала Эйнсли, — если ничего не подвернется. — Тогда пойдем со мной обедать к Кларе. Я ожидала, что она откажется, но Эйнсли охотно согласилась. Мы договорились встретиться на станции метро. В пять часов я встала из-за стола и направилась в розовый и прохладный дамский туалет. Мне нужно было хотя бы несколько минут побыть одной, чтобы морально подготовиться к визиту. Но Эми, Люси и Милли были уже там, расчесывали свои пергидролевые волосы и подправляли грим. Зеркала отражали три пары сияющих глаз. — Идешь куда-нибудь сегодня вечером, Мэриан? — спросила Люси с нарочитой небрежностью. У нас параллельные телефоны, и она, естественно, знала о звонке Питера. — Да, — ответила я, не вдаваясь в подробности. Меня раздражает завистливое любопытство этих девиц. Шагая сквозь густое золотистое облако раскаленной пыли, я шла по вечернему тротуару к станции метро. Чувство было такое, будто идешь под водой. Я издали увидела, как платье Эйнсли мерцает возле уличного столба; как только я поравнялась с ней, она молча повернулась, и толпа служащих, возвращающихся с работы, увлекла нас в прохладные подземные коридоры. С помощью серии ловких маневров нам удалось захватить места — правда, не рядом, а на противоположных скамьях, и всю дорогу я сидела, читая рекламы над головами толпящихся в проходе пассажиров. Когда мы вышли из вагона и кремовым коридором поднялись наверх, на улице было уже не так душно. От метро до Клариного дома — несколько кварталов. Мы шли молча. Я хотела было заговорить с Эйнсли о пенсионном фонде, но передумала. Эйнсли не поняла бы, почему меня это беспокоит: она бы заявила, что мне надо бросить работу и найти другую, вот и все. Потом я подумала о Питере и о том, что с ним сегодня произошло. Эйнсли эта история могла только позабавить. В конце концов я спросила, как она себя чувствует. — Брось ты обо мне заботиться, Мэриан, — ответила она. — Что я, тяжело больная? Я обиделась и промолчала. Улица едва заметно шла вверх. Весь город широкой спиралью поднимается вверх по берегам озера, но, когда стоишь на тротуаре, кажется, что он совершенно горизонтален. Чем дальше от центра города, тем прохладнее, а здесь было к тому же и тихо, и я подумала: как хорошо, что Клара — особенно в ее теперешнем положении — живет вдали от центра с его жарой и шумом. Впрочем, сама она считала это чуть ли не изгнанием: свою первую квартиру они с мужем сняли недалеко от университета, но она очень скоро стала им тесна, и они переехали в северную часть города; впрочем, до настоящей окраины с современными коробками и припаркованными семейными «пикапами» они еще не добрались. Улица была старая, но не такая приятная, как наша: дома здесь были построены на две семьи — узкие, удлиненной формы, с деревянными верандами и крошечными садиками. — Боже, ну и жара, — сказала Эйнсли, когда мы свернули к Клариному дому. Миниатюрный газон перед домом давно не стригли. На крыльце лежала кукла с наполовину оторванной головой. Из детской коляски торчал большой игрушечный медведь, такой изодранный, что из него клочьями лезла набивка. Я постучала, и через несколько минут за стеклянной дверью появился Джо, взлохмаченный и усталый; он на ходу застегивал рубашку. — Привет, Джо, — сказала я. — Вот и мы. Как Клара? — Привет, заходите, — сказал он, пропуская нас. — Клара там, в саду. Мы прошли весь дом насквозь; он был спланирован, как и все прочие подобные дома, — сначала гостиная, потом столовая, отделенная от гостиной при помощи раздвижной стенки, потом кухня; путь нам то и дело преграждали разбросанные по полу предметы; одни мы обходили, через другие перешагивали. Затем мы осторожно спустились по ступенькам заднего крыльца, покрытого лесом пустых бутылок (бутылки были разные — из-под виски, пива, молока, вина, а также детские рожки), и наконец обнаружили в саду Клару, сидящую в круглом плетеном кресле с металлическими ножками. Ноги она задрала на другой стул, а на коленях у нее сидело младшее дитя. Клара такая худенькая, что ей никогда не удавалось скрыть беременность даже на более ранней стадии, а сейчас, на седьмом месяце, она выглядела как удав, проглотивший большой арбуз. Ее головка, окруженная венчиком светлых волос, казалась еще более нежной и хрупкой, чем обычно. — А, привет, — устало проговорила она, когда мы спустились с крыльца. — Привет, Эйнсли, молодец, что пришла. Боже, ну и жара. Согласившись с этим высказыванием, мы уселись на траву — поскольку стульев не было — и сняли туфли. Клара тоже сидела босиком. Никто не знал, как начать разговор, поэтому все стали смотреть на ребенка; он скулил, а все остальные молчали. Принимая Кларино приглашение, я решила, что она ждет от меня помощи, но теперь поняла, что помочь ей ничем не могу и что она, в сущности, не ожидала от меня ничего такого. Ей требовалось только мое присутствие. Я могла молчать как рыба: самый факт моего прихода уже немного рассеял скуку Клариной жизни. Ребенок перестал скулить и загукал. Эйнсли срывала травинки. — Мэриан, — сказала наконец Клара, — ты не возьмешь ненадолго Элен? Она все время просится на руки, а у меня уже руки отваливаются. — Я ее возьму, — неожиданно сказала Эйнсли. Клара отодрала ребенка от себя и передала его Эйнсли, приговаривая: — Иди, иди, пиявочка. Мне иногда кажется, что у нее присоски на руках и ногах, как у осьминога. Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза; теперь она напоминала мне какое-то странное растение, этакий клубень с четырьмя вялыми корешками и крошечным бледно-желтым цветком. Где-то на дереве верещала цикада, и ее монотонное стрекотание вызывало у меня неприятное ощущение в затылке — так иногда буравит затылок горячее солнце. Эйнсли неуклюже держала ребенка и с любопытством заглядывала ему в лицо. Я подумала, что они очень похожи друг на друга. Ребенок глядел на Эйнсли такими же, как у нее, круглыми голубыми глазами. Из розового ротика текли слюнки. Клара подняла голову, открыла глаза. — Принести вам чего-нибудь? — спросила она, вспомнив, что мы у нее в гостях. — Нет-нет, ничего не надо, — поспешно сказала я, с испугом представив себе, как она станет выбираться из плетеного кресла. — Может, тебе чего-нибудь принести? — Я чувствовала бы себя гораздо лучше, если бы мне поручили хоть что-то сделать. — Джо скоро придет, — сказала она, словно объясняя свою бездеятельность. — Ну поговорите со мной. Что нового? — Да ничего особенного, — сказала я. Мои попытки придумать, чем ее развлечь, ни к чему не приводили: разговоры о работе, о визитах, о нашей квартире только напомнили бы Кларе о ее собственной инертности, о том, что ей не хватает места и времени, о том, что день ее катастрофически перегружен пустячными заботами. — Ты все еще встречаешься с этим милым молодым человеком? С этим красавцем? Не помню, как его зовут. Он однажды приходил сюда за тобой. — Ты имеешь в виду Питера? — Встречается, встречается, — сказала Эйнсли неодобрительно. — Он ее монополизировал. Эйнсли сидела скрестив ноги, а ребенка посадила себе на колени, чтобы он не мешал ей зажечь сигарету. — Значит, есть надежда, — мрачно сказала Клара. — Кстати, угадай, кто приехал? Лен Слэнк. Он мне звонил на днях. — В самом деле? Когда он вернулся? — Меня задело, что он не позвонил мне. — Говорит, что неделю назад. Пытался тебя разыскать, но не мог узнать твой новый номер. — Мог бы позвонить в справочное, — недовольно сказала я. — Интересно было бы на него посмотреть. Как он? Надолго приехал? — Кто это? — спросила Эйнсли. — Он не твой тип, — быстро сказала я. Действительно, они с Эйнсли никак не подошли бы друг другу. — Это наш старый приятель по колледжу. — Он уехал в Англию и работал на телевидении, — сказала Клара. — Не знаю, что именно он там делал. Симпатичный парень, но ужасный бабник. Обожает соблазнять молоденьких девочек. Говорит, что когда девушке больше семнадцати, она для него уже слишком стара. — Знаю я таких, — сказала Эйнсли. — Ужасные зануды. Она потушила сигарету — вдавила ее в землю. — По-моему, он потому и вернулся, — сказала Клара, слегка оживившись, — что запутался там с очередной девчонкой. Он и уехал-то в Англию из-за одной пикантной истории. — Вот как? — сказала я без малейшего удивления. Эйнсли вскрикнула и пересадила ребенка на траву. — Намочила на платье! — сказала она недовольно. — Да это, знаешь ли, с ними бывает, — сказала Клара. Ребенок начал вопить, и я осторожно подняла его с травы и передала Кларе. Я была готова оказывать ей помощь и поддержку — но лишь до определенных пределов. Клара принялась тормошить девочку, приговаривая: — Ах ты кишка пожарная! Намочила на платье маминой подруге, а? Эйнсли, это отстирывается, мы просто не хотели в такую жару надевать резиновые штанишки, правда, мой маленький гейзер? Не верьте рассказам о материнских инстинктах, — угрюмо добавила она, обращаясь к нам. — Может быть, и можно научиться любить своих детей, но не раньше, чем они станут похожи на людей. На крыльце появился Джо с кухонным полотенцем, заткнутым за пояс наподобие передника. — Кто-нибудь хочет пива перед обедом? — предложил он. Мы с Эйнсли обрадованно кивнули, а Клара сказала: — А мне немного вермута, милый. Ничего не могу пить, кроме вермута, желудок к черту расстраивается. Джо, возьми Элен в дом и переодень, ладно? Джо спустился с крыльца и взял ребенка. — Кстати, — сказал он, — вы тут не видели где-нибудь Артура? — О, господи, куда опять девался этот негодяй? — сказала Клара, когда Джо исчез в доме. Вопрос был, кажется, задан чисто риторически. — Не иначе как он научился открывать калитку. Вот чертенок! Артур! Иди сюда, мой миленький, — позвала она без особого воодушевления. В конце узкого, как коридор, сада висело белье, почти достававшее до земли; оно закачалось, раздвинулось, и мы увидели грязные кулачки Клариного первенца Артура. На нем, как и на Элен, не было ничего, кроме коротких штанишек. Он замер и с сомнением поглядел на нас. — Иди сюда, миленький, мама посмотрит, в каком ты виде, — сказала Клара. — И не трогай чистые простыни, — неуверенно добавила она. Артур побрел к нам по траве, высоко поднимая босые ножки. Трава, наверное, щекотала ему ноги. Слишком широкие штанишки каким-то чудом держались под его толстым животиком с торчащим пупком, сморщенное личико выражало сосредоточенность. Вернулся Джо с подносом. — Я ее посадил в корзину для белья, — сказал он. — Пусть поиграет с защипками. Артур добрел до нас и, по-прежнему хмурясь, стал возле Клариного стула. — Что это ты такой сердитый, мой дьяволенок? — спросила Клара. Она протянула руку и потрогала его штанишки. — Так я и знала, — вздохнула она. — То-то он притих. Отец, твой сын опять наделал в штаны. То есть не в штаны, а даже не знаю куда. В штанах ничего нет. Джо раздал нам стаканы, потом опустился на колени и твердо, но ласково сказал Артуру: — Покажи папе, куда ты наделал. Артур поглядел на него, явно не зная, улыбнуться ему или заплакать. Наконец, важно ступая, он подошел к запыленным красным хризантемам, присел на корточки и уставился на землю. — Вот молодец, — сказал Джо и ушел в дом. — Артур — настоящее дитя природы, обожает удобрять землю, — сказала Клара. — Воображает, что он бог плодородия. Если бы мы каждый раз не убирали за ним, двор давно превратился бы в навозную кучу. Не знаю, что он будет делать, когда снег выпадет. — Она закрыла глаза. — Мы пытались приучить его пользоваться горшком. Некоторые авторы считают, что это надо делать позже, но мы уже купили ему пластмассовый горшок, только никак не можем объяснить, для чего он предназначен. Артур все время надевает его на голову. Наверное, считает, что это мотоциклетный шлем. Мы пили пиво и наблюдали, как Джо идет по саду со свернутой газетой. — Теперь уж я обязательно начну принимать таблетки, — сказала Клара. Когда Джо наконец кончил готовить, мы пошли в дом и сели в столовой вокруг массивного обеденного стола. Младшего ребенка уже накормили и положили в коляску, стоящую на крыльце, но Артур сидел с нами на высоком стуле и, извиваясь всем телом, старался увернуться от ложки, которую Клара пыталась засунуть ему в рот. На обед были подсохшие фрикадельки с вермишелью, приготовленные из концентрата и украшенные салатом. На десерт подали нечто знакомое. — Это новый консервированный рисовый пудинг, — сказала Клара с вызовом. — Экономит массу времени, и со сливками совсем неплохо. Артур его очень любит. — Да, — подтвердила я, — скоро будет продаваться такой же апельсиновый и карамельный. — Вот как? — Клара ловко поймала на лету кусок пудинга и вернула его Артуру в рот. Эйнсли достала сигарету и стала ждать, чтобы Джо поднес ей спичку. — Послушай, — сказала она ему. — Ты знаешь этого Леонарда Слэнка, их приятеля? Мне тут рассказывали про него какие-то загадочные истории. За весь обед Джо и минуты не посидел спокойно: приносил и уносил тарелки, занимался чем-то в кухне. Вид у него был немного ошалелый. — Да-да, я его помню, — сказал он. — Это не их приятель, а скорее Кларин. — Он быстро доел пудинг и спросил Клару, не нужно ли ей помочь, но она не расслышала, потому что Артур как раз сбросил на пол свою миску. — Меня интересует, что ты о нем думаешь, — сказала Эйнсли, словно ей требовалось мнение знатока. Джо задумчиво уставился в стену. Я знаю, что он не любит дурно отзываться о людях. Но я знаю также, что он не одобряет Лена. — Он человек без всякой этики, — сказал Джо наконец. Джо преподает философию. — Ну, это уж слишком, — вмешалась я. — Лен никогда не поступал неэтично по отношению ко мне. Джо нахмурился. Он не очень хорошо знает Эйнсли и к тому же считает, что незамужние девицы легко становятся жертвами мужчин и поэтому их надо защищать. В прошлом он не раз порывался отечески поучать меня и теперь тоже продолжал настаивать: — От таких, как Лен, лучше держаться подальше, — строго сказал он. Эйнсли рассмеялась, потом невозмутимо затянулась сигаретой и выпустила дым. — Кстати, — сказала я, — пока я не забыла: дай мне номер его телефона. После обеда мы все перешли в захламленную гостиную. Джо остался в столовой, и я предложила помочь ему убрать посуду, но он сказал, что будет лучше, если я поразвлекаю Клару. Клара уселась на диван среди груды мятых газет и закрыла глаза. Я так и не нашла, о чем с ней говорить, и сидела, уставившись на потолок, украшенный в центре гипсовой розеткой; когда-то под ней, наверное, висела люстра. Я вспоминала Клару, какой она была в школе: высокая, хрупкая девочка, которую всегда освобождали от занятий спортом, и когда мы, напялив синие тренировочные костюмы, бегали по залу, она устраивалась на скамейке у стены и смотрела на нас с таким видом, будто ее забавляет зрелище неуклюжих, потных девиц. В классе у нас почти все были толстушки, объедающиеся картофельными чипсами, и Клару считали образцом той прозрачной женской красоты, которую изображают на рекламах духов. В университете Клара казалась уже не такой болезненной, но к тому времени она отрастила свои светлые волосы, придававшие ей еще более несовременный, даже средневековый вид: она напоминала мне дам, сидящих среди роз, на старинных гобеленах. Характер у нее был, конечно, совсем не средневековый, но на меня всегда очень влияло внешнее впечатление. В конце второго курса, в мае, Клара вышла за Джо Бейтса, и сначала я считала, что они — идеальная пара. Джо был высокий, лохматый и немного сутулившийся парень, старавшийся оберегать Клару; он был почти на семь лет старше ее и уже кончал университет. До свадьбы они так обожали друг друга, что это даже отдавало каким-то нелепым романтизмом. Так и казалось, что Джо вот-вот бросится расстилать в грязи свое пальто, чтобы Клара не замочила ноги, или упадет на колени и станет целовать ее резиновые сапоги. Дети у них рождались случайно; первая беременность удивила Клару: она никак не ожидала, что с ней может приключиться такое; а вторая — повергла в уныние; теперь, во время третьей беременности, она впала в мрачный фатализм. Детей она сравнивала с ракушками, облепившими корабль, и с улитками, присосавшимися к скале. Глядя на нее, я чувствовала, как меня охватывают жалость и смущение: ну что я могу для нее сделать? Может, предложить, что я как-нибудь приду прибрать в доме? Клара настолько непрактична, что не в состоянии справиться даже с простейшими бытовыми проблемами; она никогда не умела следить за своими расходами или вовремя приходить на лекции. Заходя во время перерыва к себе в комнату в общежитии, она вечно застревала там, оттого что не могла найти вторую туфлю или кофточку, и мне приходилось извлекать свою приятельницу из груды барахла, в котором она погрязала. Ее неаккуратность не отличается творческим накалом, свойственным Эйнсли, которая — в соответствующем настроении — может за пять минут перевернуть все вверх дном; в отличие от Эйнсли, Клара просто пассивна. Она будет беспомощно стоять посреди комнаты, глядя, как волна грязи поднимается и поглощает все кругом, но не сделает даже попытки остановить ее или хотя бы отойти в сторону. Так у них получилось и с детьми: за своим собственным организмом Клара пассивно наблюдала как бы со стороны и не пыталась им управлять. Я стала разглядывать цветы на ее платье для беременных; стилизованные пестики и лепестки двигались словно живые при каждом Кларином выдохе. Мы ушли рано, как только унесли в постель вопящего Артура; выйдя из гостиной, Джо обнаружил, что Артур совершил за дверью, как выразился Джо, «оплошность». — Оплошность, как же, — заметила Клара, открывая глаза. — Он просто обожает пи́сать за дверью. Не понимаю, откуда это. Видно, будет тайным агентом, или дипломатом, или еще чем-нибудь в этом роде. Скрытный, как чертенок. Джо проводил нас до двери, неся охапку грязного белья. — Обязательно приходите опять, — сказал он. — А то Кларе совсем не с кем по-настоящему поговорить. Когда мы шли к станции метро, было уже почти темно, трещали цикады, бубнили телевизоры в домах (иногда в открытом окне мелькал голубой экран), пахло теплым асфальтом. Я чувствовала, что кожа у меня задыхается, словно мое тело облепили мокрым тестом. Я подозревала, что Эйнсли недовольна проведенным вечером: она как-то неодобрительно молчала. — Обед был не так уж плох, — сказала я, пытаясь проявить лояльность по отношению к Кларе; в конце концов, по сравнению; с Эйнсли Клара была моим старым другом, — Джо наконец научился прилично готовить. — Как она это терпит?! — сказала Эйнсли с бо́льшим раздражением, чем обычно. — Муж делает за нее всю домашнюю работу, а она целыми днями лежит в кресле. Он обращается с ней, как с неодушевленным, предметом! — Послушай, Клара все-таки на седьмом месяце, — сказала я, — и вообще она болезненная женщина. — Болезненная женщина! — возмутилась Эйнсли, — Она в расцвете сил. Уж если там кто болен, так это он. Я его знаю всего четыре месяца, но даже за это время он ужасно постарел. Она паразитирует на нем. — Что же ты предлагаешь? — спросила я, рассердившись; Эйнсли не понимала Клариного положения. — Она должна что-нибудь делать, хотя бы для виду. Ведь она так и не кончила университет. Вот и занималась бы. Многие пишут дипломы во время беременности. Я вспомнила, что, когда бедняжка Клара забеременела в первый раз, она считала, что лишь на время бросает занятия. Забеременев во второй раз, она начала жаловаться: «Не понимаю, как это получается! Я так стараюсь быть осторожной». Она всегда была против таблеток — считала, что они могут повлиять на ее личность, но постепенно начала сдавать свои позиции. Во время второй беременности она прочла французский роман (в переводе на английский) и какую-то книгу об археологической экспедиции в Перу и стала поговаривать о вечернем факультете. Теперь она иногда с горечью отмечает, что превратилась в домашнюю хозяйку. — Но ты сама всегда говорила, — сказала я Эйнсли, — что диплом еще ничего не значит. — Конечно, диплом сам по себе ничего не значит, — подтвердила она. — Диплом важен как символ. Клара должна взять себя в руки. Когда мы пришли домой, я вспомнила о Лене и решила, что еще не поздно ему позвонить. Он был дома, и, обменявшись с ним обычными приветствиями, я сказала, что хотела бы повидать его. — Прекрасно, — сказал он. — Когда и где? Придумай место попрохладнее. Я совсем забыл, что у нас тут летом такая жарища. — Ну, так нечего было возвращаться, — сказала я, намекая, что знаю, почему он вернулся, и давая ему повод для объяснений. — Спокойнее было уехать, — сказал он чуть самодовольно. — Им дай только палец, и они откусят тебе руку. — У него появился британский акцент. — Кстати, Клара мне сказала, что у тебя новая соседка. — Она не в твоем вкусе, — сказала я. Эйнсли была в гостинной и сидела на диване спиной ко мне. — Ты хочешь сказать, слишком стара, старше тебя? — с усмешкой спросил Лен. Мой преклонный возраст всегда служил пищей для его острот. Я засмеялась. — Ну, скажем, завтра вечером, — предложила я. Мне вдруг пришло в голову, что Лен сумеет отвлечь Питера от мрачных мыслей. — Около половины девятого у входа в Парк-Плаза. Я тебя познакомлю с моим другом. — А, — сказал Лен, — мне про него Клара говорила. Надеюсь, это не всерьез? — Нет, нет, вовсе нет, — сказала я, чтобы его успокоить. Когда я повесила трубку, Эйнсли спросила: — Это тот самый Лен Слэнк? Я кивнула. — Каков он из себя? — спросила она небрежно. Не ответить было невозможно. — Да так, вполне обыкновенный, — сказала я. — Не думаю, чтобы он тебе понравился. Блондин, кудрявый, в очках. А что? — Просто так, — она встала с дивана, пошла на кухню и крикнула оттуда: — Хочешь выпить? — Нет, спасибо, — сказала я. — Принеси мне лучше стакан воды. Я перешла в гостиную и села у окна на сквозняке. Эйнсли принесла для себя виски со льдом, а для меня стакан воды. Подав мне воду, она села на пол. — Мэриан, — сказала она, — я хочу тебе что-то сказать. Голос у нее был такой серьезный, что я забеспокоилась. — Что случилось? — Я завожу ребенка, — тихо сказала она. Я хлебнула воды. Трудно было поверить, чтобы Эйнсли могла так просчитаться. — Не верю, — сказала я, — на тебя это не похоже. — Уж не думаешь ли ты, что я просчиталась? — засмеялась Эйнсли. — Нет, я еще только собираюсь забеременеть. Мне стало легче, но я плохо понимала, о чем она говорит. — Ты выходишь замуж? — сказала я, вспомнив о бедняге Тригере и безуспешно пытаясь прикинуть, кого из холостых мужчин Эйнсли имеет в виду. Сколько я ее знала, она всегда была принципиально против брака. — Я так и думала, что ты сразу заговоришь о муже, — сказала она с насмешкой и не без презрения. — Нет, замуж я не собираюсь. Большинство детей только страдает от избытка родителей. Или ты считаешь, что обстановка такого дома, как у Клары и Джо, благоприятна для ребенка? Попытайся представить, какое у них должно сложиться представление об отце и матери. Кларины детки уже сейчас закомплексованы свыше головы, и виноват больше всего отец. — Джо — замечательный отец! — воскликнула я. — Он все для нее делает. Да как бы Клара справилась без него? — В том-то и дело, — сказала Эйнсли. — Она прекрасно справилась бы без него. И дети получили бы более здоровое воспитание. Современные мужья только губят свои семьи. Ты заметила, что она даже не кормит ребенка грудью? — Но у Элен зубы, — возразила я. — Большинство матерей перестают кормить, когда у ребенка появляются зубы. — Вздор! — мрачно отрезала Эйнсли. — Я уверена, что Джо ее заставил. В Южной Америке кормят грудью гораздо дольше. А мужчины Северной Америки терпеть не могут, когда у матери и ребенка складываются естественные отношения. Мужчинам кажется, что они не нужны. Рожок — совсем другое дело. Джо может не хуже матери кормить ребенка из рожка. Если предоставить матери возможность руководствоваться природными инстинктами, она всегда будет стараться как можно дольше кормить грудью. Я, во всяком случае, постараюсь. Чувствуя, что наш разговор уходит в сторону — мы начали с чисто практического плана, а теперь обсуждали теорию — я попыталась вернуться к личным вопросам. — Ведь ты же ничего не знаешь о детях, Эйнсли! Ты их даже не любишь. Я сама слышала, как ты говорила, что от детей только грязь и шум. — Мне не нравятся чужие дети, — сказала Эйнсли. — Свои — совсем другое дело. Я не нашла, что возразить, и растерялась: я, собственно, даже не понимала, почему мне так не нравится ее идея. Самое неприятное заключалось в том, что Эйнсли была способна действительно осуществить свою затею. Уж если ей чего-нибудь захочется, она приложит массу усилий и своего добьется. Хотя цели, которые она перед собой ставит, на мой взгляд, часто бывают совершенно бессмысленны, как, например, сейчас. Я решила обсудить этот вопрос с чисто практической стороны. — Ну ладно, — сказала я. — Допустим. Но для чего тебе ребенок? Что ты будешь с ним делать? Она посмотрела на меня с отвращением. — У каждой женщины должен быть хотя бы один ребенок, — сказала она тоном диктора радиорекламы, утверждающего, что каждая женщина должна иметь хотя бы один электрический фен. — Это еще важнее, чем секс. Это реализация женского начала. Эйнсли любит популярные антропологические труды о первобытных цивилизациях: среди ношеной одежды, затопившей ее комнату, утонула не одна такая книжка. В ее колледже читали обязательные лекции на подобные темы. — Но почему именно сейчас? — сказала я, пытаясь найти хоть какие-нибудь аргументы против ее затеи. — А как же твоя работа в картинной галерее? Ты же хотела познакомиться с художниками? — Я словно протягивала ослу морковку. Эйнсли сверкнула глазами. — Почему ребенок должен помешать работе в картинной галерее? Ты всегда рассуждаешь так, словно надо на каждом шагу делать выбор — или одно, или другое! В жизни надо стремиться к полноте. А что касается того, почему именно сейчас… Видишь ли, я давно уже об этом думаю. Тебе разве не хочется иметь цель в жизни? И разве не лучше рожать детей, пока мы молодые? Пока мы еще способны получать от них удовольствие? Кроме того, доказано, что дети растут более здоровыми, если матери рожают их в возрасте от двадцати до тридцати лет. — Ты, значит, родишь ребенка и будешь его растить, — сказала я, оглядывая гостиную и соображая, сколько времени, энергии и денег потребуется мне на то, чтобы собрать вещи и снова переехать. Большинство вещей в квартире принадлежит мне: массивный круглый кофейный столик, который я откапала на чердаке у своих родственников; ореховый раскладной стол, который мы накрываем, когда приходят гости, — тоже от родственников; мягкое кресло и диван куплены в лавке Армии спасения и заново обиты. Огромный плакат Тэда Бара и разноцветные бумажные букеты — собственность Эйнсли, как и надувные пластмассовые подушки с геометрическими узорами. Питер сказал, что нашей гостиной не хватает цельности. Я никогда не считала, что поселилась в этой квартире на длительный срок, но теперь, когда возникла угроза ее потерять, она показалась мне родным и надежным убежищем. Столы твердо уперлись ножками в пол; неужели этот круглый кофейный столик можно снести вниз по узкой лестнице? Неужели плакат Тэда Бара можно свернуть и выставить напоказ трещины в штукатурке? Неужели надувные подушки попросту лягут в чемодан? Я подумала о том, как отнесется «нижняя дама» к беременности Эйнсли: подаст ли она на нас в суд за нарушение контракта? Эйнсли надулась. — Конечно, я буду его растить, чего ради пускаться во все тяжкие, если не собираешься воспитывать своего ребенка? — Короче говоря, — сказала я, допивая воду, — ты решила родить незаконного ребенка и вырастить его без отца. — Господи, ну почему я должна все объяснять?! И неужели нельзя обойтись без этих пошлых формулировок? Рожать детей — вполне законно! А ты, Мэриан, ханжа и все наше общество — ханжеское! — Ну, ладно, я ханжа, — сказала я, в душе обидевшись на Эйнсли. Мне казалось, что я проявила некоторую широту взглядов. — И, допустим, нам приходится жить в ханжеском обществе. Но ведь в таком случае твое намерение эгоистично. Ты думаешь только о себе — а ребенок будет страдать! И недостаток материальных средств, и предрассудки общества будут постоянно сказываться на нем. — Для того чтобы общество переменилось, — сказала Эйнсли с запалом убежденного революционера, — наиболее передовые его члены должны указывать дорогу остальным. А ребенку своему я буду говорить только правду. Конечно, не обойдется без неприятностей, но даже в нашем обществе есть люди широких взглядов. К тому же это будет особый случай — я же не случайно забеременею! Несколько минут мы молчали. Суть дела вполне прояснилась. — Ну ладно, — сказала я наконец, — как видно, все это у тебя продумано. Кроме отца. Я понимаю — это незначительная техническая подробность, но тебе потребуется мужчина, хотя бы на некоторое время. Люди, знаешь ли, не размножаются почкованием. — Верно, — сказала она серьезно. — Я об этом думала. Тут нужен мужчина с хорошей наследственностью и привлекательной внешностью. И лучше бы такой, кто согласится мне помочь и не станет разводить фигли-мигли насчет брака. Мне не нравилось, что она рассуждает об этом, как фермер о разведении скота. — У тебя есть кто-нибудь на примете? Может быть, этот студент, будущий дантист? — Ну нет, только не дантист, — сказала она. — У него подбородок питекантропа. — Может, тогда тот парень из вашей фирмы, который едет свидетелем на процесс об убийстве? Эйнсли нахмурилась. — По-моему, он глуповат. Я бы, конечно, предпочла художника, но генетически это слишком рискованно. У всех художников теперь от ЛСД разрушаются хромосомы. Можно, конечно, откопать прошлогоднего Фрэди, он был бы не против, но он слишком толстый и у него ужасно колючая щетина. Я бы не хотела иметь толстого ребенка. — Да еще с колючей щетиной, — поддакнула я. Эйнсли посмотрела на меня с неудовольствием. — Издеваешься, — сказала она. — Если бы люди больше думали о том, какие наследственные черты они передают потомству, дети рождались бы по плану, а не от слепых страстей. Известно, что человеческая раса вырождается — а все потому, что мы беспечно передаем детям свои слабые гены, а с развитием медицины они еще больше закрепляются — ведь естественного отбора теперь не существует. У меня голова шла кругом. Я знала, что Эйнсли ошибается, но не могла найти изъяна в ее рассуждениях и решила лечь спать, пока она меня не переубедила. Войдя к себе, я села на кровать, прислонилась спиной к стене и задумалась. Сначала я пыталась придумать, как отговорить Эйнсли, но потом махнула рукой. Раз она настроена так решительно, я могу только питать надежду, что ее причуда скоро пройдет, но не мое, в сущности, дело ее разубеждать. Просто придется мне самой как-то перестроить свои планы. Если надо будет сменить квартиру, я могу, наверное, найти себе другую соседку; но имею ли я право бросить Эйнсли на произвол судьбы? Поступать безответственно мне не хотелось. Я легла, чувствуя, что мое душевное равновесие нарушено. Когда зазвонил будильник, мне снилось, что я гляжу на свои ноги и вижу, что они начинают таять и растекаться, точно желе; я успеваю надеть на них резиновые сапоги и обнаруживаю, что кончики пальцев у меня на руках стали прозрачными; я иду к зеркалу, чтобы посмотреть, не происходит ли чего-нибудь с моим лицом, и просыпаюсь. Обычно я не помню свои сны. Эйнсли еще спала, и я сварила себе яйцо и в одиночестве съела его, запив томатным соком и чашкой кофе. Затем я выбрала одежду, подобающую сотруднику Сеймурского института, проводящему опрос потребителей, — строгую юбку, блузку с длинными рукавами и уличные туфли на низких каблуках. Мне хотелось выйти пораньше, но если начать опрос слишком рано, то мужчины, которые любят поспать в выходной, будут еще в постелях. Достав карту города, я принялась изучать ее, мысленно вычеркивая районы, где был запланирован основной опрос. Выпив еще одну чашку кофе с тостом, я наметила по карте несколько возможных маршрутов. Надо было найти семь или восемь мужчин, которые еженедельно употребляют определенное количество пива и согласятся ответить на мои вопросы. Поиски сегодня, вероятно, затянутся — из-за предстоящего праздника. Я по опыту знала, что мужчины, в отличие от женщин, не очень склонны отвечать на наши вопросы. Улицы нашего района исключались: хозяйка могла прослышать, что я расспрашиваю соседей о том, сколько они пьют. К тому же жители нашего района, по-моему, пьют виски, а не пиво; имеется здесь и прослойка вдов-трезвенниц. Соседний с нашим район частных пансионов тоже исключался: однажды я пыталась его обследовать, когда мы проводили опрос потребителей картофельных чипсов, и обнаружила, что тамошние домовладельцы весьма враждебно относятся к подобным мероприятиям. Меня, наверное, принимали за тайного финансового инспектора и думали, что я вынюхиваю незарегистрированных жильцов. Студенческий район возле университета тоже не годился — я вспомнила, что на этот раз полагается опрашивать потребителей старше определенного возраста. Я доехала на автобусе до станции метро, отметила плату за проезд в списке своих служебных расходов, перешла через улицу и спустилась в парк напротив станции метро; этот парк разбит на ровном поле; в нем нет ни одного дерева. Я прошла мимо бейсбольной площадки, на которой никто не играл. Вся остальная часть парка представляет собой сплошной травянистый газон, уже пожелтевший; сухая трава трещала у меня под ногами. Погода была такая же, как вчера, — душно и безветренно. Небо было затянуто дымкой; воздух тяжело обволакивал, точно пар, и удаленные предметы словно немного расплывались и обесцвечивались. В противоположном конце парка начинался асфальтовый тротуар, поднимавшийся к жилому кварталу, застроенному небольшими, обшарпанными стандартными двухэтажными домиками, стоявшими тесно друг к другу и похожими на коробки; они были украшены лишь деревянными наличниками и карнизами. На некоторых из домов наличники были недавно покрашены, но от этого обшитые шифером стены казались еще более серыми и потертыми. Это был один из тех районов, которые несколько десятилетий приходили в упадок, а в последние годы понемногу стали снова оживать. Некоторые дома здесь были куплены переселенцами с городских окраин и значительно усовершенствованы: выкрашены в благородный белый цвет, окружены рядами вечнозеленых растений и увешаны стилизованными под старину фонарями, а дорожки выложены каменными плитами. Рядом со старыми домами эти разодетые франты выглядели прямо-таки легкомысленно, словно они прониклись духом веселой безответственности и решили позабыть свой возраст, свои болезни и суровый климат. Я подумала, что, когда начну опрос, не стану заходить в отремонтированные дома. Там живут не те люди, которые мне нужны, — там пьют мартини. Страшновато смотреть на закрытые двери, когда знаешь, что должен к ним подойти, постучать и попросить хозяев об услуге. Я одернула юбку, расправила плечи и приняла выражение, которое, как я надеялась, было одновременно и официальным, и дружеским. Мне пришлось пройти целый квартал, настраиваясь, прежде чем я решилась начать. В конце квартала я увидела многоквартирный дом, довольно новый. Я решила оставить его под конец: там будет прохладно и хватит людей на все опросные листы, которые у меня к тому времени останутся незаполненными. Я нажала первую кнопку. Кто-то бегло осмотрел меня сквозь полупрозрачную белую занавеску в окне, потом дверь открылась; на пороге стояла востроносая женщина в клеенчатом фартуке. На лице женщины не было ни следа косметики, даже губной помады, а на ногах черные туфли со шнурками и толстыми каблуками, которые мне всегда хочется назвать ортопедическими, хотя они попросту продаются в отделах уцененной обуви в больших универмагах. — Доброе утро, я из Сеймурского института общественного мнения, — сказала я, фальшиво улыбаясь. — Мы проводим небольшой опрос потребителей, и я подумала: может быть, ваш муж любезно согласится ответить на несколько вопросов? — Вы что-нибудь продаете? — спросила она, поглядев на мои бумаги и карандаш. — Нет-нет, мы ничего не продаем. Мы изучаем спрос на товары потребления — мы только задаем вопросы. Это помогает улучшить качество товаров, — добавила я неуверенно. У меня было впечатление, что здесь я не найду того, чего ищу. — А о чем вопросы? — спросила она, подозрительно поджав губы. — Всего лишь о пиве, — сказала я наигранно-легко, пытаясь при помощи интонации создать впечатление, что разговор идет о чем-то вполне невинном. Выражение ее лица переменилось. Я испугалась, что меня сейчас выставят. Но она немного подумала, отступила, пропуская меня, и сказала голосом, неприятным, как холодная овсянка: — Заходите. Я оказалась в безупречно вымытой прихожей, где стены были выложены кафелем, а в воздухе пахло отбеливателем и мебельной политурой. Хозяйка удалилась, плотно затворив за собой дверь. Послышался приглушенный разговор, затем дверь снова открылась, и я увидела высокого седого мужчину с суровым лицом. Женщина стояла за его спиной. На мужчине был черный пиджак, хотя день был очень теплый. — Вас, девушка, — сказал он мне, — я не осуждаю: я вижу, вы славная и милая и лишь служите, сами не ведая того, орудием в чужих руках — орудием для достижения отвратительной цели. Но не откажитесь передать эти брошюры тем, кто послал вас; может быть, их сердца еще можно обратить к истине. Распространение спиртных напитков и поощрение пьянства — это преступление, грех против господа нашего. Я взяла брошюры, но, чувствуя себя ответственной за репутацию Сеймурского института, сочла нужным заметить: — Наша фирма не занимается продажей пива. — Не вижу разницы, — строго сказал он. — Не вижу тут никакой разницы. «Те, кто не со мной, — против меня», — говорит господь. Не пытайтесь обелить торговцев несчастьем и пороком. — Он было уже отвернулся от меня, но передумал и добавил напоследок: — Вы, девушка, и сами можете прочитать, что здесь написано. Уверен, что вы не оскверняете свои уста прикосновением к алкоголю, но нет души, которая была бы вполне чиста и не подвержена соблазну. Пусть семя упадет не в придорожную канаву и не в бесплодную почву. — Спасибо, — робко проговорила я, и губы хозяина чуть шевельнулись в улыбке. Жена его, со скорбным удовлетворением наблюдавшая эту краткую проповедь, шагнула вперед и открыла мне дверь. Я вышла, подавив рефлекторное желание пожать им руки. Да, начало было малообещающим. Шагая к следующему дому, я осмотрела обложки брошюр. «Воздерживайтесь!» — приказывала первая. Вторая называлась более романтично: «Пьянство и дьявол». Видно, священник, подумала я; но уж, конечно, не англиканской церкви. И, может быть, даже не унитарной. Наверное сектант. В соседнем доме никто не отозвался на звонок, а следующую дверь открыла девчонка, вымазанная шоколадом; она сообщила мне, что папа еще спит. Ну, а дальше я попала как раз туда, куда нужно, — я почувствовала это, едва войдя. Входная дверь была открыта настежь, и, позвонив в звонок, я увидела, как через прихожую ко мне идет мужчина среднего роста, но очень плотного сложения, пожалуй, даже грузный; он был в нижней рубашке и шортах. Нас разделяла стеклянная дверь, и, когда хозяин отворил ее, я заметила, что он без туфель — в одних носках. Лицо у него было красное, как кирпич. Я объяснила, зачем пришла, и показала карточку со шкалой еженедельного потребления пива. На шкале десять делений, причем каждое имеет номер, потому что некоторым мужчинам неловко произнести вслух, сколько пинт пива они выпивают в неделю. Он указал на номер девять, второй сверху. Очень редко кто-нибудь указывает на номер десять: каждому хочется думать, что другие пьют еще больше, чем он. Ответив таким образом на мой первый вопрос, он сказал: — Пойдемте в гостиную, присядем. Вы, наверное, устали ходить по такой жаре. Жена только что ушла в магазин, — добавил он, неизвестно для чего. Я опустилась в кресло, а он убавил звук телевизора. Я увидела бутылку пива, производимого фирмой, которая конкурирует с «Лосем». Бутылка была наполовину пуста. Хозяин уселся против меня, улыбаясь и вытирая лоб платком, и на предварительные вопросы отвечал с видом эксперта, выносящего неоспоримые суждения. Прослушав по телефону песенку, он задумчиво поскреб волосы на груди и отозвался о ней с тем самым восторгом, о котором мечтают армии рекламных агентов. Когда мы кончили, я записала его имя и адрес (это делается для того, чтобы не дублировать интервью), встала и начала благодарить его. Тут он с пьяной ухмылкой вскочил с кресла и направился ко мне. — Разве это дело, чтобы такая хорошенькая девушка расхаживала по домам и спрашивала мужчин, что они пьют! — хрипло сказал он. — Мужа надо завести — или вам дома не сидится? Я сунула в его потную руку брошюру о воздержании и убежала. Опрос еще четырех мужчин обошелся без приключений; я выяснила, что к анкете надо добавить пункт: «Не имеет телефона — конец опроса» и еще пункт: «Не слушает радио», и что мужчины, которым нравится фамильярный тон песенки, не одобряют выражение «крепкое до слез»; они считают его «слишком легкомысленным», или, как сказал один из них, «слишком жидким». Пятое интервью я провела с лысым дылдой, который так боялся высказать какое-нибудь мнение, что добиваться от него ответов было все равно что рвать зубы разводным ключом. Каждый раз, когда я задавала ему вопрос, он краснел, судорожно сглатывал воздух и делал мучительные гримасы. Прослушав рекламную песенку, он на несколько минут лишился дара речи. «Вам понравилась реклама? — спрашивала я. — Очень понравилась, средне или не очень?» Он долго молчал и наконец чуть слышно прошептал: «Да». Осталось взять всего два интервью. Я решила пропустить следующие дома и перейти сразу к квадратному многоквартирному дому. Чтобы попасть в вестибюль, я, как обычно, нажала сразу кнопки всех квартир, и какая-то наивная душа в ответ открыла мне электрический замок. В вестибюле было прохладно и хорошо. Я поднялась по ступенькам, покрытым слегка изношенным ковром, и постучала в первую дверь, на которой стоял номер шесть. Номер меня удивил, потому что более логично было бы на первой двери повесить табличку с номером один. Никто не вышел на мой стук, и я постучала снова, погромче, подождала и уже собиралась перейти к следующей квартире, как вдруг дверь бесшумно отворилась и на меня уставился мальчик, которому на вид было лет пятнадцать. Костяшкой пальца он протирал глаз, как будто только что встал с постели. Он был без рубашки, и я увидела, что он чудовищно худ; ребра у него торчали, как у изможденных святых на средневековой гравюре, и были обтянуты бледной, даже желтоватой, точно застиранная простыня, кожей. Он вышел босиком, без рубашки, в шортах защитного цвета. В глазах, полузакрытых спутанной массой прямых черных волос, свалившихся на лоб, застыло грустное и в то же время упрямое выражение, как будто он нарочно сделал такую мину. Мы стояли, уставившись друг на друга. Он явно не собирался заговорить со мной, и я тоже не знала, как начать. Анкеты у меня в руке вдруг показались мне неуместными и даже как будто агрессивными, точно оружие. Наконец я проговорила — каким-то неестественным, пластмассовым голосом: — Здравствуй! Отец дома? Он даже бровью не повел и продолжал смотреть на меня все с тем же выражением. — Нет. Отец умер, — сказал он. Я охнула и на секунду потеряла равновесие: от резкой перемены температуры у меня немного кружилась голова. Время как будто замедлилось; мне было нечего сказать, но уйти или хотя бы отвернуться я не могла. Он по-прежнему стоял в дверях. Простояв так несколько секунд, которые показались мне часами, я решила, что он, может быть, старше, чем я подумала. У него были темные круги под глазами и едва заметная сеточка морщин. — Тебе действительно всего пятнадцать лет? — спросила я, как будто он мне сообщил свой возраст. — Мне двадцать шесть, — мрачно сказал он. Я вздрогнула и, словно его ответ внезапно ускорил течение времени, в одно мгновение выпалила, что я из Сеймурского института, ничего не продаю, стараюсь улучшать товары, хочу задать всего лишь несколько простых вопросов, а именно: сколько он выпивает пива за неделю; тараторя все это, я думала про себя, что, судя по его виду, он пьет одну только воду и ест только черствый хлеб, который ему иногда бросают в его темницу. Он все же проявлял ко мне мрачный интерес (такой интерес может проявить прохожий к мертвой собаке), поэтому я протянула ему карточку со шкалой потребления пива и попросила указать свой номер. С минуту он глядел на карточку, перевернул ее, посмотрел оборотную сторону, на которой ничего не было написано, закрыл глаза и сказал: «Номер шесть». То есть от семи до десяти бутылок в неделю, — достаточно для того, чтобы продолжать интервью. Я сообщила ему об этом. — Тогда заходите, — сказал он. Переступив порог и услышав, как дверь с деревянным стуком закрылась за мной, я почувствовала легкую тревогу. Мы оказались в небольшой квадратной гостиной, из которой одна дверь вела в крошечную кухню, а вторая в коридор, куда выходили спальни. Небольшое окно гостиной закрывали жалюзи, создававшие в комнате полутьму. Насколько можно было судить при таком освещении, стены гостиной были выкрашены в белый цвет, на них не висело ни одной картины. Пол устилал очень хороший персидский ковер с замысловатым узором бордовых, зеленых и фиолетовых завитушек и соцветий — лучшего качества, пожалуй, чем ковер нашей хозяйки, который достался ей от дедушки с отцовской стороны. Одну стену сплошь закрывали книги, стоящие на полках, которые были сделаны из простых досок, положенных на кирпичи. И еще в комнате стояли три старинных кресла, огромных и мягких. Одно было обито красным плюшем, другое — вытертой зеленоватой парчой и третье — чем-то линяло-лиловым; возле каждого кресла стоял торшер. Повсюду валялись бумаги, тетрадки, книги, открытые и перевернутые обложкой вверх, и книги с торчащими из них карандашами и закладками. — Вы здесь один живете? — спросила я. Он уставился на меня своими скорбными глазами. — Смотря что вы под этим подразумеваете, — отозвался он. — Да, конечно, — вежливо сказала я. Я пошла через комнату, пытаясь сохранить свою профессиональную доброжелательную манеру, но не слишком ловко пробираясь между предметами, разбросанными по полу; я направлялась к лиловому креслу — единственному, в котором не лежала куча бумаг. — Туда не садитесь, — предостерег хозяин, стоя у меня за спиной. — Это кресло Тревора. Он был бы недоволен, если б вы сели в его кресло. — А можно мне сесть в красное? — В красное? — повторил он. — Это кресло Фиша. Он был бы не против. Во всяком случае, я думаю, что он был бы не против. Но там полно его бумаг, и вы можете их перепутать. Сев на эти бумаги, я никак не привела бы их в больший беспорядок, чем тот, в котором они уже находились; однако я промолчала: меня занимала мысль, что Тревор и Фиш — возможно, два воображаемых партнера по играм, придуманных этим мальчиком. И еще я подумала, что он, наверное, соврал про свой возраст. В полумраке гостиной ему можно было дать не больше десяти лет. Он торжественно смотрел на меня, немного сутулясь, держа руки сложенными на груди. — Значит, ваше зеленое. — Да, — сказал он, — но я сам не сижу в нем уже недели две. У меня там все разложено по порядку. Мне хотелось подойти и посмотреть, что у него там разложено, но я напомнила себе, зачем пришла сюда. — Где же мы сядем? — На полу, — сказал он. — Или в кухне, или у меня в спальне. — Ну нет, только не в спальне, — поспешно сказала я. Я снова пересекла усыпанную бумагами гостиную и заглянула в кухню. Меня приветствовал резкий запах; в каждом углу, как видно, стояли пакеты с мусором, поражало также обилие больших кастрюль и чайников, причем не все они были чистые. — По-моему, в кухне негде, — сказала я. Я нагнулась и начала сдвигать бумаги с ковра — словно ряску на пруду. — Зря вы это делаете, — сказал он. — Тут есть и не мои бумаги, и вы все перепутаете. Пойдемте лучше в спальню. Он вышел в коридор и исчез в дальней двери. Мне пришлось последовать за ним. Спальня представляла собой вытянутую коробку с белыми стенами, такую же темную, как и гостиная: здесь тоже были опущены жалюзи. Кроме узкой кровати, тут стояла только гладильная доска с утюгом, шахматная доска с несколькими фигурами, пишущая машинка на полу и картонная коробка — очевидно, с грязным бельем, — которую он сразу сунул в шкаф. Он набросил на мятую постель серое армейское одеяло, залез на кровать и уселся в углу, скрестив ноги. Включив лампу над кроватью, он достал сигарету из пачки, положил пачку в задний карман штанов, закурил, спрятал сигарету в сложенных вместе ладонях и неподвижно застыл, точно тощий божок, курящий фимиам самому себе. — Поехали, — сказал он. Я села на край кровати (стульев в комнате не было) и начала задавать ему вопросы. Выслушав вопрос, он откидывал голову к стене, закрывал глаза и лишь после этого отвечал. Затем открывал глаза и смотрел на меня с некоторой сосредоточенностью, ожидая следующего вопроса. Наконец мы добрались до песенки, и он ушел к телефону, стоящему в кухне. Он так долго не возвращался, что я не выдержала и последовала за ним; в кухне я обнаружила, что он все еще прижимает к уху телефонную трубку и лицо его искажает гримаса, отдаленно напоминающая улыбку. — Я вас просила послушать только один раз, — укоризненно сказала я. Он неохотно положил трубку. — Можно, когда вы уйдете, я снова послушаю? — спросил он заискивающим тоном ребенка, выпрашивающего еще одну конфету. — Можно, — сказала я. — Но только на будущей неделе этого не делайте, ладно? Я не хотела, чтобы он занимал номер, когда песенка понадобится нашим агентам. Мы вернулись в спальню и приняли прежние позы. — Теперь я повторю некоторые фразы из песенки и из текста радиорекламы, и вы должны сказать, что они вам напоминают. В анкете были вопросы на свободные ассоциации слушателя — для выяснения реакции потребителей на некоторые ключевые фразы радиорекламы. — Во-первых, что вам напоминают слова «здоровый спортивный запах»? Он откинул голову и закрыл глаза. — Пот, — сказал он. — Теннисные туфли, раздевалку в подвале и тренировочный костюм. Агент, проводящий опрос, должен записывать ответ слово в слово. Я так и сделала, подумав, что будет забавно подсунуть его ответы в стопку прочих анкет. Это внесет разнообразие в скучную работу какой-нибудь из наших сотрудниц, ставящих галочки цветными карандашами, — миссис Визерс или, может быть, миссис Гандридж. Они прочтут его ответы вслух своим соседкам, добавив: «Каких только людей на свете не бывает!», и разговоров на эту тему хватит по крайней мере на три обеденных перерыва. — Ну, а как насчет «с первого глотка, который приятно освежит вам горло»? — Ничего особенного не напоминает. Нет, подождите. Это птица, белая, падает с огромной высоты. Ей прострелили сердце, зимой; перья выпадают из нее на лету и медленно летят вниз… Ваши вопросы похожи на словесные тесты психоаналитика, — сказал он, открыв глаза, — мне они всегда нравились больше, чем тесты с картинками. — Я думаю, психиатры используют те же принципы, — сказала я, — что и мы. А что вы скажете об этом: «Густой, крепкий вкус»? Несколько минут он размышлял. — Икота, — сказал он. — Нет, нет, не может быть. — Он наморщил лоб. — Ага, понятно. Это одна из тех каннибальских историй, — мне показалось, что он немного растерялся или расстроился, — я знаю сюжет. Одна такая история есть в «Декамероне» и парочка — у братьев Гримм: муж убивает любовника жены или жена убивает любовницу мужа; затем из теплого трупа извлекается сердце и из него готовится похлебка или пирог, которые и подаются на серебряном подносе соответствующему персонажу. Впрочем, «здоровый запах» в предыдущей фразе как-то не вяжется со всем этим, правда? Шекспир, — добавил он спокойнее, — Шекспир тоже писал что-то такое. В «Тите» есть подобная сцена, хотя, конечно, можно поспорить о том, кому в действительности принадлежит авторство… — Спасибо, — сказала я, торопливо водя карандашом по бумаге. Я уже не сомневалась, что он психопат и что мне следует держаться хладнокровно и не выказывать страха. В сущности, мне было не страшно — я не верила, что он может вдруг начать буйствовать. Но от моих вопросов он явно начал нервничать, и, если его эмоциональное равновесие неустойчиво, какая-нибудь случайная фраза может оказаться роковой. С такими людьми это бывает; я вспомнила истории, которые мне рассказала Эйнсли; такие мелочи, как отдельные слова и фразы, очень тревожат некоторых больных. — Ну, а теперь «крепкое до слез»? Он размышлял довольно долго и наконец сказал: — Нет, это мне ничего не говорит. Какой-то распадающийся образ. Первое слово создает образ человека, которого ударили палкой по его стеклянной голове: знаете, как бьет музыкант, играющий на бутылках. А вот все остальное не производит вообще никакого впечатления. От такого ответа, — добавил он печально, — вам, наверное, мало толку. — Нет-нет, вы превосходно отвечаете, — сказала я, подумав о том, что произойдет с электронной машиной, если запустить в нее всю эту белиберду. — Теперь последняя фраза: «Запах дремучего леса». — Ну, — сказал он, воодушевляясь, — это легко. Это я сразу почувствовал, с первого прослушивания. Знаете цветные фильмы про собак или про лошадей? «Дремучий лес» — это, конечно, кличка собаки, она наполовину волк, наполовину лайка, и обязательно спасает своего хозяина трижды: первый раз от огня, второй — от наводнения и третий — от плохих людей; скорее всего, не от индейцев, а от белых охотников; по современной моде, в конце фильма собаку убивает жестокий охотник, и ее оплакивают, потом хоронят, возможно — в снегу. Панорамные съемки деревьев и озера. Закат. Экран постепенно гаснет. — Прекрасно, — сказала я, бешено водя карандашом по бумаге. Некоторое время мы оба молчали — только скрипел карандаш. — А теперь вы меня простите, но я должна спросить, насколько, по вашему мнению, эти пять фраз подходят к пиву? Отвечайте: «очень подходит», «средне», «не очень подходит». — Понятия не имею, — сказал он совершенно равнодушно. — Я не пью пива. Только виски. А для виски вся эта реклама не годится. — Но как же так? — удивилась я. — Ведь вы указали на цифру шесть. Это значит, что вы пьете от семи до девяти бутылок в неделю. — Вы хотели, чтобы я указал на какую-нибудь цифру, — объяснил он, — а шесть — мое любимое число. Я даже заставил хозяина изменить номер нашей квартиры. Она раньше была номер один. Кроме того, мне было скучно, хотелось с кем-нибудь поговорить. — Значит, я не смогу использовать ваши ответы, — рассердилась я, на мгновение забыв, что с самого начала не относилась серьезно к этому интервью. — Но они вам понравились, — сказал он с едва заметной улыбкой. — Признайтесь, все остальные интервью были безумно скучными. Я по крайней мере внес разнообразие в вашу работу. Я почувствовала раздражение. Я его жалела, считала, что он на грани душевного расстройства, а он, оказывается, с самого начала разыгрывал спектакль. Мне оставалось либо встать и уйти, тем самым выразив свое неудовольствие, либо признать, что он прав. Я нахмурилась, не зная, что делать. Но в этот момент отворилась входная дверь и раздались голоса. Он выпрямился, напряженно вслушиваясь, потом снова прислонился к стене. — Это Фиш и Тревор, мои соседи, — сказал он. — Тоже порядочные зануды. Тревор зануден, как все матери: он ужаснется, когда увидит, что я сижу без рубашки в комнате с такой классной девицей. Я услышала, как в кухне ставят на стол бумажные пакеты, потом кто-то басом сказал: «Господи, ну и жара на улице». — Ну, я, пожалуй, пойду, — сказала я, понимая, что, если соседи у него такие же, как он сам, мне придется нелегко. Собрав свои бумаги, я встала, но тут снова раздался прежний бас: «Эй, Дункан, хочешь пива?» — и в дверях появился бородатый молодой человек. — Значит, вы все-таки пьете пиво? — воскликнула я. — Значит, пью. Простите. Мне просто не хотелось отвечать на остальные вопросы. Надоело. К тому же я уже сказал все, что хотел. Знакомься, Фиш, — обратился он к бородатому, — это девочка из сказки про трех медведей. Я натянуто улыбнулась. На девочку из сказки «Три медведя» я вовсе не похожа. Над первой головой в дверях появилась вторая. Второй сосед Дункана был бледен, светловолос и лысоват, голубоглаз и имел греческий нос. Увидев меня, он раскрыл рот. Пора было уходить. — Спасибо, — сказала я любезно, но холодно, обращаясь к сидевшему на кровати Дункану. — Вы мне очень помогли. Он ответил мне самой настоящей улыбкой, и я пошла к двери. Молодые люди в тревоге попятились. Дункан закричал мне вслед: — А чего ради вы занимаетесь подобной чепухой? Я думал, на такую работу идут только домашние хозяйки, толстые и немытые! — Ну… — начала я, стараясь принять достойный вид и совсем не собираясь объяснять, что на самом деле мои обязанности… хм, интереснее. — Надо же как-то зарабатывать на хлеб. Чем еще может заниматься в наше время женщина с гуманитарным образованием? Выйдя на улицу, я посмотрела на свои бумаги. При солнечном свете стало видно, что мои записи в анкете невозможно прочесть: страница была покрыта неразборчивыми каракулями. Строго говоря, мне не хватало еще полутора интервью, но для того, чтобы написать отчет и внести в анкеты необходимые изменения, материала было уже достаточно. Кроме того, мне хотелось принять ванну и переодеться, прежде чем идти к Питеру, а опрос занял больше времени, чем я ожидала. Я вернулась домой и бросила анкеты на кровать; поискала Эйнсли, но ее не было дома. Взяла полотенце, мыло, зубную пасту, щетку, надела халат и пошла вниз. В нашей квартире нет ванной, чем и объясняется низкая квартплата. Возможно, дом был построен еще до того, как начали устанавливать ванны в каждой квартире, а тогда, должно быть, считали, что слугам ванная комната не нужна. Так или иначе, мы вынуждены пользоваться ванной этажом ниже, и иногда это заметно осложняет нашу жизнь. Эйнсли всегда оставляет ванну невымытой, и наша хозяйка считает это личным оскорблением. Она раскладывает на видных местах всякие деодоранты, средства для мытья ванн, щетки и губки; но Эйнсли не понимает этих намеков — зато я чувствую себя неловко. Иногда я специально спускаюсь вниз, чтобы вымыть ванну за Эйнсли. Я хотела полежать в теплой воде, но едва успела смыть с себя дневной налет пыли и копоти, как хозяйка, принялась кашлять и шелестеть платьем за дверью ванной. Это у нее такой способ меня поторопить: она никогда не стучит и не просит. Я вернулась наверх, оделась, выпила чаю и отправилась к Питеру. Дагерротипы провожали меня своими блеклыми глазами, поджав губы и уткнувшись подбородками в стоячие воротники. Обычно мы шли в какой-нибудь ресторан, а если нет, то мне полагалось по дороге к Питеру купить что-нибудь на обед в одной из тех маленьких грязноватых лавок, которые еще встречаются в старых жилых кварталах. Он, конечно, мог бы заехать за мной в своем фольксвагене, но подобные мелкие просьбы раздражают его, а кроме того, мне не хочется давать хозяйке слишком много пищи для размышлений. На этот раз я не знала, пойдем ли мы куда-нибудь обедать — Питер ничего не сказал по телефону, — и на всякий случай заглянула по дороге в лавку. С похмелья после вчерашнего празднования у него, наверное, будет болеть голова, и едва ли ему захочется по-настоящему обедать. Питер живет не настолько далеко от нас, чтобы стоило ехать туда городским транспортом: это на юг от нашего квартала и на восток от университета, в убогом, запущенном районе, который в ближайшие несколько лет должен преобразиться, украсившись высотными зданиями. Несколько таких зданий уже построено, а то, в котором живет Питер, все еще строится. Питер — единственный, кто уже вселился в него; он платит сейчас только треть будущей квартирной платы. Ему удалось снять квартиру на таких условиях, потому что он занимался оформлением договоров и познакомился с человеком, связанным со строительной фирмой. Питер только начинает свою адвокатскую карьеру: сейчас он стажируется и еще не получает баснословных гонораров (на полную плату за такую квартиру у него не хватило бы денег), но фирма, в которой он работает, небольшая, и он быстро идет в гору. Все лето, приходя к Питеру, я пробиралась между рядами бетонных плит, стоящих перед входом, обходила разные предметы, затянутые пыльным брезентом, перелезала через кадки с раствором, приставные лестницы, штабеля водопроводных труб, сложенных на лестничных площадках. Лифты и сейчас еще не работают. Иногда строители останавливали меня — не зная про Питера и его квартиру, они настаивали, что здесь никто еще не живет, и принимались спорить о том, существует ли мистер Уолендер или он мне приснился; однажды мне пришлось вести рабочих на седьмой этаж, чтобы показать им Питера, так сказать, во плоти. Я знала, что сегодня, в субботу, да еще в пять часов вечера, никто меня не остановит. Скорей всего — по случаю праздника — строители вообще сегодня не работают. Да и в будни на этой стройке, по-моему, не особенно торопятся. Питера это вполне устраивает. Не так давно началась какая-то забастовка по случаю увольнения части рабочих, и это приостановило строительство. Питер надеется, что забастовка затянется: чем дольше будут строить здание, тем дольше он сможет жить в нем за треть квартплаты. В основном здание закончено, недоделаны только всякие мелочи. Стекла уже вставлены, и на них намалеваны мелом какие-то знаки, чтобы во время работы никто не принимал окна за пустые ниши. Несколько недель назад поставили стеклянные двери, и Питер заказал для меня комплект ключей — не для моего удобства, а по необходимости, потому что система звонков и электрических замков еще не работает. Внутри здания пока не наведена косметика, которая придаст ему роскошный вид: бетонные полы еще не прикрыты плиткой, стены не оделись краской, не обросли зеркалами и абажурами. Повсюду видна простая и грубая плоть здания — Цемент, штукатурка, картон, — из которой торчат, словно оборванные нервы, концы проводов. Я осторожно поднялась по лестнице, стараясь не касаться грязных перил; в моей памяти выходные дни теперь постоянно связываются с запахом свеженапиленных досок и сухого цемента. На лестничных площадках я проходила мимо зияющих дверных проемов будущих квартир: двери еще не навесили. Подниматься было высоко; дойдя наконец до седьмого этажа, я запыхалась. Скорей бы начали работать лифты! Квартира Питера, конечно, уже отделана: он даже бесплатно не стал бы жить без настоящих полов и электричества. Знакомый Питера использует его квартиру в качестве рекламного образца, то есть время от времени показывает ее будущим съемщикам, всегда предварительно предупреждая Питера по телефону. Питера это ничуть не смущает: он редко бывает дома и ничего не имеет против того, чтобы чужие люди осматривали его жилище. Я открыла дверь, вошла и положила покупки в холодильник. В ванной текла вода, и я поняла, что Питер принимает душ; он это делает довольно часто. Я зашла в гостиную и выглянула в окно. Квартира расположена недостаточно высоко, чтобы из окон открывался хороший вид на озеро или на город — виден лишь лабиринт грязных улочек и вытянутых двориков, — и в то же время не так низко, чтобы видеть, чем занимаются люди на этих улочках и во дворах. В гостиную Питер пока еще мало что купил: комплект — диван и кресло в стиле «датский модерн» — и стереопроигрыватель, — вот, собственно, и все. Он говорит, что лучше подождать, и со временем купить хорошие вещи, чем обставлять сейчас квартиру дешевыми вещами, которые ему не нравятся. Я думаю, он прав; однако сразу видно, что мебели не хватает: диван и кресло выглядят затерявшимися и одинокими в большой пустой комнате. Когда надо ждать, я всегда нервничаю и расхаживаю взад и вперед. Зайдя в спальню, я и там тоже выглянула из окна, хотя вид оттуда точно такой же. Питер считает, что спальня у него обставлена почти полностью; на мой вкус она все же пустовата. На полу здесь лежит огромная баранья шкура; кровать простая, массивная и тоже большая; никак не скажешь, что кровать куплена в комиссионном магазине, — она в превосходном состоянии; постель всегда аккуратно прибрана. Еще в спальне стоит строгий квадратный письменный стол из темного дерева и обитое кожей вращающееся кресло — конторское на вид, но, по словам Питера, очень удобное для работы; это кресло он тоже купил в комиссионном магазине. На столе лампа, комплект чистой бумаги разного формата, набор карандашей и ручек, и стоящий в рамке портрет Питера, сделанный на церемонии вручения диплома. На стене над столом висит небольшой стеллаж: на нижней полке — юридические справочники, на верхней — детективные романы в мягкой обложке, а посредине — разные книги и журналы. Сбоку от стеллажа прибита доска с крючками, на которых размещена его коллекция оружия: две винтовки, пистолет и несколько ужасного вида ножей. Он не раз говорил мне, как все это в точности называется, но я никак не могу запомнить. Не видела, чтобы Питер пользовался своим оружием; впрочем, в городе, конечно, оно ему ни к чему. Кажется, он часто ходил на охоту со своими старыми друзьями. Там же висят фотоаппараты Питера; их стеклянные глазища закрыты кожаными футлярами. На двери шкафа — большое зеркало; в шкафу — вся одежда Питера. Он, должно быть, услышал, что я хожу по квартире, и крикнул из ванной: — Мэриан? Это ты? — Я! — отозвалась я. — Привет. — Привет! Найди себе чего-нибудь выпить. И мне тоже — джин с тоником, ладно? Я сейчас выйду. Я знала, что где лежит. В буфете у Питера целая полка уставлена напитками. А в холодильнике всегда есть лед. Я пошла на кухню и тщательно приготовила напитки, не забыв положить лимон, который Питер очень любит. Приготовление напитков занимает у меня ужасно много времени: я не умею отмерять на глаз. Я слышала, как замолчал душ; потом раздались шаги, и, обернувшись, я увидела Питера, стоящего в дверях, — он завернулся в красивое синее полотенце, волосы у него были мокрые. — Привет! — сказала я. — Твой джин на столе. Не отвечая, он шагнул ко мне, забрал мой стакан, выпил треть моего коктейля и поставил стакан на стол у меня за спиной. Потом обнял меня. — Ты мне все платье намочишь, — тихо сказала я. Я погладила его по спине. Рука у меня была холодная от ледяных стаканов, но он не вздрогнул. После душа его кожа казалась упругой и теплой. Он поцеловал меня в ухо и сказал: — Пойдем в ванную. Я смотрела на пластиковую занавеску, висящую вокруг ванны; по ней, на серебряном фоне, плавали розовые лебеди — парочками, между белыми листьями водяных лилий. Занавеска была совсем не во вкусе Питера, он купил ее второпях, потому что каждый раз, когда он принимал душ, вода заливала пол, а поискать хорошую занавеску было некогда; эта оказалась наименее броской. Я размышляла о том, что заставило его тащить меня в ванную. Мне сразу не понравилась эта идея — я предпочитаю кровать; но, даже зная, что в ванне будет тесно, неудобно и жестко, я не стала возражать: мне казалось, что после женитьбы Тригера я должна проявить к Питеру особое сочувствие. Впрочем, я положила в ванну поролоновый коврик, чтобы было не так жестко. Я ожидала, что Питер будет сегодня расстроен, но, хотя он казался немного не в себе, я бы не сказала, что он расстроен. Зачем же ему понадобилось лезть со мной в ванну? Я стала припоминать два предыдущих несчастья, две предыдущих женитьбы. После первой была баранья шкура на полу в спальне, а после второй — колючее одеяло на лужайке за городом, куда мы ехали на машине четыре часа; я чувствовала себя очень неловко, потому что боялась фермеров и коров. Теперь — ванна; наверное, тут есть какая-то закономерность. Может быть, это попытка сохранить юношескую непосредственность, своего рода мятеж против унылой перспективы находить по утрам в раковине мокнущие чулки, а на сковородке — застывший жир? Некоторая отчужденность Питера во время этих выходок наводила меня на мысль, что он повторяет поступки какого-то понравившегося ему литературного героя, но какого — я так и не выяснила. Лужайку он мог вычитать в охотничьем рассказе, в каком-нибудь журнале для мужчин; я помню, что он тогда надел клетчатую куртку. Баранья шкура — это, вероятно, из журнала подороже, что-нибудь о страстных свиданиях в фешенебельной мансарде. Но ванна? Может, это из детективов, которые он читает для того, чтобы, как он говорит, «уйти от мира»? Но тогда в ванне нужно было кого-то утопить. Какую-то женщину. Получилась бы замечательная картинка для обложки: совершенно голая женщина под тонким слоем воды, а на поверхности воды (в нужном месте, чтобы пропустила цензура) — резиновый утенок, или кусок мыла, или пятно крови и распущенные волосы; круглится холодный край ванны, и тело женщины кажется целомудренным, как лед (только потому, что оно мертво), а ее открытые глаза глядят прямо на читателя. Ванна вместо гроба. Мне вдруг представилось, что мы заснули и случайно включилась теплая вода, а мы этого не заметили и захлебнулись. Вот будет сюрприз для знакомого Питера, когда он явится сюда с очередным клиентом! Вода по всей квартире, а в ванной — пара обнаженных трупов, застывших в последнем объятии. «Самоубийство, — скажут клиенты. — Несчастная любовь». И летними ночами наши призраки будут скользить по коридорам квартир фирмы «Брэнтвью апартментс» — по холостяцким квартирам, по двухкомнатным, по квартирам класса люкс, — два призрака, завернувшиеся в большие полотенца… Мне надоело смотреть на лебедей, и я повернула голову и взглянула на изогнутый серебряный носик душа. Я чувствовала запах волос Питера, чистый мыльный запах. Он всегда пахнет мылом, не только сразу после душа. Вообще-то этот запах напоминает мне о врачах и дантистах, но, когда от Питера так пахнет, мне нравится. Лосьоны и одеколоны, которыми некоторые мужчины пользуются как духами, он не признает. Его рука, расчерченная рядами волосков, лежала у меня на плече. Рука чем-то напоминала все остальное в этой ванной комнате: это была чистая, белая, новая рука с необычайно гладкой для мужчины кожей. Лица Питера я не видела, потому что он уткнулся носом мне в плечо, но я попыталась его вообразить. Клара назвала Питера красавцем; красота, наверное, и привлекла меня к Питеру. На Питера обращают внимание не потому, что у него особенно энергичные или оригинальные черты лица, а потому, что он — заурядность, доведенная до совершенства: у него моложавое ухоженное лицо с рекламы сигарет. Иногда, скользя взглядом по лицу Питера, я ищу на нем какую-нибудь родинку, или бородавку, или обветренность — что-нибудь, на чем взгляд мог бы остановиться, — но тщетно. Мы познакомились с ним на пикнике, которым я отметила окончание университета: его привел какой-то мой приятель, и мы сидели вдвоем под деревом и ели мороженое. Держался он довольно чопорно, расспрашивал меня о моих планах. Я рассуждала о своей будущей карьере, причем делала вид, что будущее видится мне вполне определившимся; позже он мне признался, что ему понравились моя независимость и мой здравый смысл: он увидел во мне девушку, которая не станет посягать на его свободу. Он сказал, что недавно рассорился с девицей «противоположного типа». На этой основе начали строиться наши отношения; меня они устраивали. Мы верили в искренность друг друга и, следовательно, прекрасно ладили. Конечно, мне приходилось приспосабливаться к его настроениям, но с мужчинами иначе невозможно; отгадать же его настроение было совсем не трудно. Наши летние встречи были приятны и скоро вошли в привычку, а поскольку виделись мы только по выходным, на гладкой поверхности наших отношений не успело появиться ни одной царапины. Однако мое первое посещение его квартиры чуть не оказалось последним. Он обрабатывал меня при помощи проигрывателя и брэнди, считая, что делает это искусно и учтиво, и я позволила ему заманить меня в спальню. Мы поставили бокалы на стол, но чуть позже Питер, пытаясь продемонстрировать свою ловкость, принял чересчур замысловатую позу, сбросил один из бокалов на пол и разбил его. — Черт с ним, — сказала я и, наверное, совершила дипломатическую ошибку; Питер включил свет, принес веник и совок и смел все осколки, аккуратно подбирая куски стекла, — точно голубь, собирающий крошки. Атмосфера вечера погибла безвозвратно. Мы вскоре попрощались, несколько раздраженно, и он не звонил мне больше недели. Сейчас, конечно, все обстоит гораздо лучше. Питер потянулся и зевнул, больно прижав меня к ванне. Я поморщилась и осторожно высвободила руку. — Ну как? — небрежно спросил он, коснувшись губами моего плеча. Он всегда меня спрашивает. — Чудесно, — пробормотала я. Неужели он сам не чувствует? Когда-нибудь я скажу: «Ужасно». Хотя бы для того, чтобы посмотреть, какую он скорчит мину. Но я заранее знала, что он мне просто не поверит. Я погладила его по мокрым волосам, почесала ему шею; он это любит, в умеренных дозах. Может быть, объятия в ванне должны были служить выражением какого-то аспекта его личности? Я стала размышлять, пытаясь подобрать аспект. Аскетизм? Современный вариант власяницы и ложа с гвоздями? Умерщвление плоти? Но все это не свойственно Питеру; он любит удобства, а кроме того, в ванне умерщвлялась не его плоть, а моя. Или, может быть, это проявление бесшабашного юношеского задора, как некоторые любят прыгнуть вдруг в бассейн в полном облачении или на вечеринке надеть что-нибудь нелепое на голову? Но и это к Питеру совсем не подходило. Хорошо, что теперь уже все его старые друзья женаты: а то в следующий раз мне, возможно, пришлось бы лезть в стенной шкаф или устраиваться в кухонной раковине. А может быть — и от этой мысли я похолодела — он таким образом выражает свое представление о моей личности? Передо мной открылась череда новых гипотез: может, на самом деле он относится ко мне, как к туалетному приспособлению? Что он вообще обо мне думает? Он накручивал на пальцы мои волосы. — Представляю, как роскошно ты выглядела бы в кимоно, — прошептал он. Он укусил меня в плечо, и я поняла, что мне предлагается предаться легкомысленному веселью: обычно Питер не кусается. Я ответила тем же — укусила его в плечо, а потом, убедившись, что рычаг по-прежнему находится в положении «душ», коснулась крана пальцами правой ноги (они у меня очень подвижные) и включила холодную воду. В половине девятого мы поехали на свидание с Леном. Настроение у Питера переменилось, но я еще не определила, в каком направлении, и потому в машине не пыталась разговаривать. Питер не отрывал глаз от дороги, но повороты делал слишком резко и то и дело бормотал проклятия в адрес других водителей. Он не пристегнул ремень, Хотя я заверила Питера, что Лен должен ему понравиться, он был сначала недоволен, что я устроила эту встречу. — Откуда он взялся? — настороженно спросил он. Любого другого на его месте я заподозрила бы в ревности. Но Питер не из ревнивых. — Он мой старый приятель, по колледжу, — сказала я, — только что вернулся из Англии. По-моему, он там работал режиссером на телевидении. Я знала, что до режиссера Лен не поднялся, но должности и титулы производят на Питера впечатление. По моему плану, Лен должен был отвлечь Питера от мрачных размышлений, и я хотела, чтобы вечер прошел приятно. — А, — сказал Питер, — представитель мира искусства. Наверное, гомосексуалист. Мы сидели на кухне и ели горошек с копченым мясом — одно из тех блюд, которые продаются в замороженном виде и приготовляются в течение трех минут. Питер решил, что идти обедать в ресторан бессмысленно. — Вовсе нет, — сказала я, вступаясь за Лена. — Совсем наоборот. Питер отодвинул тарелку. — Неужели ты не можешь хоть раз приготовить что-нибудь из настоящих продуктов? — сказал он с раздражением. Я обиделась; обвинение было необоснованным. Я люблю готовить, но специально стараюсь пореже готовить у Питера, чтобы он не воспринял это как угрозу его холостяцкой жизни. И раньше ему всегда нравилось копченое мясо. А питательных веществ в нем вполне достаточно. Я чуть не ответила резкостью, но сдержалась. Все ж таки Питера вчера постиг удар; и я спросила: — Как прошла свадьба? Он простонал, откинулся на спинку стула, закурил сигарету и уставился на стену с непроницаемым выражением лица. Потом встал и налил себе еще джина с тоником. Он попытался было пройтись взад и вперед по кухне, но места было маловато, и он снова уселся. — Боже, — сказал он, — бедный Тригер. У него был такой несчастный вид. И как его угораздило влипнуть? Питер произнес бессвязный монолог, в котором Тригер сравнивался то с последним из могикан (благородным и свободным), то с последним из динозавров (погубленных судьбой и мелкими конкурентами), то с последним из дронтов (не сообразившим вовремя удрать). Потом он накинулся на невесту, обвиняя ее в хищнических инстинктах и в том, что из-за нее беднягу Тригера теперь засосет быт (я представила себе невесту в виде пылесоса); наконец Питер закончил свою речь несколькими мрачными предсказаниями относительно своего будущего одиночества. Под одиночеством он понимал отсутствие друзей-холостяков. Я доела горошек. Я уже дважды слышала эту речь и знала, что отвечать на нее не следует. Если я соглашусь, он еще больше расстроится; а если не соглашусь, заподозрит, что я на стороне невесты. В первый раз я пыталась его развеселить и ободрить при помощи афоризмов. «Что сделано, то сделано, — сказала я тогда. — И может быть, все обернется к лучшему. В конце концов, невеста не из колыбели его выкрала. Ему ведь, кажется, двадцать шесть?» — «Это Так что на этот раз я промолчала, порадовавшись про себя, что Питеру удалось произнести свою речь в самом начале вечера. Я встала и подала ему мороженое; Питер воспринял это как знак сочувствия и, обняв меня за талию, грустно прижался ко мне. — Господи, Мэриан, — сказал он, — не знаю, что я стал бы делать, если бы ты не поняла меня. Редкая женщина способна такое понять, но ты все понимаешь. Пока он ел мороженое, я стояла рядом и гладила его по голове. Мы, как обычно, оставили машину на боковой улочке позади «Парк-Плаза». Ступив на тротуар, я взяла Питера под руку, и он посмотрел на меня сверху вниз и рассеянно улыбнулся. Я тоже улыбнулась ему (я была рада, что он уже не такой бешеный, каким был в машине), и тогда другой рукой он погладил мои пальцы, лежавшие у него на локте. Я подумала, может, мне теперь тоже погладить его по руке, но поняла, что тогда он захочет опять погладить мои пальцы, и для этого ему придется выдернуть свою руку из-под моей — так школьники играют на переменке. Я просто нежно сжала его локоть. Мы дошли до подъезда, и Питер, как всегда, распахнул передо мной стеклянную дверь. Питер очень тщательно соблюдает правила этикета; он и дверцы машины для меня открывает — иногда мне кажется, что он вот-вот щелкнет каблуками. Пока мы ждали лифт, я смотрела на наше отражение в огромном зеркале. Питер надел костюм спокойных тонов — летние зеленовато-коричневые брюки и пиджак, покрой которого подчеркивал его подтянутую, спортивную фигуру. Носки и прочие детали туалета были тщательно подобраны по цвету. — Наверное, Лен уже пришел, — сказала я, поглядывая на свое отражение и обращаясь к отражению Питера в зеркале. Я подумала, что по росту мы как раз прекрасно подходим друг другу. Спустился лифт, и Питер велел лифтеру — девушке в белых перчатках — отвезти нас на крышу; мы плавно взлетели. «Парк-Плаза» — гостиница, на крыше которой устроен бар, одно из любимых мест Питера, когда ему хочется спокойно посидеть и выпить; потому-то я и предложила Лену прийти сюда. Здесь поневоле вспоминаешь, что в мире существуют и вертикали, — живя в городе, о них по большей части забываешь. В отличие от многих других баров, темных, как канализационный люк, в «Парк-Плаза» светло и чисто. Тут никто особенно не напивается, и, когда хочешь поговорить, не приходится орать: в этом баре нет ни оркестра, ни певца. Кресла удобные, интерьер стилизован под восемнадцатый век, все бармены знают Питера. Эйнсли рассказывала мне, что однажды там при ней кто-то заявил, что сейчас покончит с собой — спрыгнет с крыши и разобьется; но вполне возможно, она это выдумала. Мы вошли; народу было немного, и я сразу заметила Лена, сидящего за одним из черных столов. Я представила его Питеру; они пожали друг другу руки, Питер — резко, Лен — дружелюбно. Тотчас появился официант, и Питер заказал еще два джина с тоником. — Рад видеть тебя, Мэриан, — сказал Лен, наклоняясь через стол и целуя меня в щеку; эту манеру Лен, должно быть, завел в Англии, потому что прежде он такого не делал. Он немного растолстел. — Ну, как Англия? — спросила я. Мне хотелось, чтобы он что-нибудь рассказал и развлек Питера, у которого был очень необщительный вид. — Нормально. Народу только много. Шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на кого-нибудь из наших. В конце концов начинаешь сомневаться — стоило ли ехать в Англию, чтобы толкаться там среди всяких туристов. Под конец, впрочем, мне не хотелось уезжать оттуда, — сказал он, оборачиваясь к Питеру. — Как раз наклевывалась хорошая работа и вообще дела пошли в гору. Но когда женщины начинают слишком интересоваться тобой, приходится глядеть в оба. Им бы только замуж выйти. Тут правило такое: выстрелил — и беги. Хватай с налету и спасайся, пока тебя не сцапали, — он улыбнулся, сверкнув превосходно вычищенными зубами. Питер заметно повеселел. — Мэриан говорит, вы работаете на телевидении, — сказал он. — Верно, — сказал Лен, рассматривая квадратные ногти на своих непропорционально больших руках. — В данный момент я не при деле, но наверняка что-нибудь найду. Здесь нужны люди моей квалификации — для программы новостей. Нашему телевидению давно не хватает хорошего комментатора новостей, по-настоящему хорошего. К сожалению, когда хочешь делать что-нибудь действительно стоящее, приходится без конца сражаться с бюрократами. Питер явно повеселел; наверное, он решил, что человек, интересующийся проблемой комментирования новостей, не может быть гомосексуалистом. Я почувствовала, как кто-то коснулся моего плеча, и обернулась. За мной стояла девушка, которую я никогда прежде не видела. Я открыла было рот, чтобы спросить, что ей нужно, но тут Питер сказал: — Да это Эйнсли! Ты мне не говорила, что она тоже придет. Я снова поглядела; это действительно была Эйнсли. — Ничего себе, Мэриан, — сказала она шепотом, словно ее потрясла обстановка, — тут, оказывается, настоящий бар! Что, если у меня спросят свидетельство о рождении? Лен и Питер встали. Скрепя сердце я представила ей Лена. Эйнсли села в четвертое, свободное кресло за нашим столом. С лица Питера не сходило изумленное выражение. Он уже встречался с Эйнсли, и она ему не понравилась: считал, что голова ее полна, как он выразился, «всякой радикальной белиберды»; это потому, что она прочла ему лекцию об «освобождении либидо». Питер придерживается консервативных взглядов. Эйнсли обидела его, назвав какое-то из его убеждений «общим местом», а он отомстил ей, назвав какой-то из ее тезисов «дикарским». Увидев Эйнсли в баре, Питер, по-моему, догадался, что она что-то затевает, но не хотел переходить в наступление, не выяснив, что именно. Ему нужны были улики. Появился официант, и Лен спросил у Эйнсли, что она будет пить. Она поколебалась, потом нерешительно сказала: — А нельзя ли мне… просто стакан лимонада? Лен наградил ее ослепительной улыбкой. — Я знал, что у тебя новая соседка, Мэриан, — сказал он, — но ты мне не говорила, что она такая молоденькая! — Я за ней присматриваю, — сказала я хмуро, — меня просили ее родственники. Я ужасно разозлилась на Эйнсли; она поставила меня перед очень неприятным выбором: выдать ее, объяснив Лену, что она на несколько месяцев старше меня и уже кончила колледж, или промолчать и таким образом принять участие в этом надувательстве. Я прекрасно знала, почему Эйнсли пришла в бар: она надеялась использовать Лена для своей затеи и — чувствуя, что ей нелегко будет заставить меня познакомить их, — решила осмотреть его, явившись без приглашения. Официант принес Эйнсли лимонад. Я удивилась, как это он не спросил, сколько ей лет, но, очевидно, опыт подсказал ему, что несовершеннолетняя девица не решится войти в бар в подобном наряде и заказать лимонад, — и, значит, на самом деле Эйнсли вправе сидеть за нашим столом. Скорее уж подозрение у официантов вызывают подростки, одетые по-взрослому, а Эйнсли трудно было в этом обвинить: она откопала где-то и напялила на себя ситцевое летнее платьице, которого я никогда не видала, — беленькое, с розовыми и голубыми квадратиками и с гофрированным воротником. Волосы она убрала назад и завязала розовым бантом, а на руку надела позванивающий серебряный браслет. Грим на ней был почти незаметен, глаза подведены чуть-чуть, так что они казались еще круглее, синее и больше, чем обычно, а свои длинные овальные ногти она принесла в жертву — обкусала до мякоти, как это делают школьницы. Ясно было, что Эйнсли пустилась во все тяжкие. Лен разговаривал с ней, задавал вопросы, пытаясь расшевелить ее. Она пила лимонад маленькими глотками, отвечала кратко и нерешительно. Она явно боялась завраться и опасалась Питера. Однако, когда Лен спросил, чем она занимается, она ответила правду. — Я работаю в фирме электрических зубных щеток, — сказала она и трогательно, очень правдоподобно покраснела. Я поперхнулась. — Прошу прощения, — сказала я. — Мне надо выйти на террасу подышать. На самом деле мне надо было решить, что делать. Я не могла позволить ей окрутить Лена — это было бы нечестно по отношению к нему. Эйнсли, должно быть, почувствовала мои сомнения и наградила меня предостерегающим взглядом. Выйдя на террасу перед баром, я положила локти на парапет, достававший мне почти до ключиц, и поглядела на город. Внизу бежал поток огней; достигнув черной кляксы — то есть парка, — поток раздваивался и огибал кляксу справа и слева; другой поток огней пересекал его и уходил в темноту. Что мне делать? Да и мое ли это дело? Вмешавшись, я нарушу неписаный кодекс, и Эйнсли как-нибудь мне отомстит, как-нибудь доберется до Питера. В таких делах она мастерица. Далеко на горизонте, на востоке, вспыхнула зарница. Приближалась гроза. — Прекрасно, — сказала я вслух. — Гроза очистит воздух. Если я не собираюсь предпринять решительных действий, надо взять себя в руки, чтобы случайно не ляпнуть чего-нибудь. Я прошлась взад и вперед по террасе, готовясь к возвращению в бар и с некоторым удивлением обнаружив, что слегка пошатываюсь. Подойдя к столу, я увидела против моего стула полный бокал: официант принес новый заказ. Питер был занят разговором с Леном и едва заметил мое возвращение. Эйнсли молчала, потупясь и играя с кубиком льда в стакане лимонада. Я оглядела ее и решила, что это последнее достижение Эйнсли по части метаморфоз напоминает большую витринную рождественскую куклу с гладкой, как резина, моющейся кожей, со стеклянными глазами и блестящими волосами. В бело-розовом платье. Я настроилась послушать Питера; голос его шел словно издалека и рассказывал какую-то историю — кажется, про охоту. Я знала, что Питер раньше любил охотиться, особенно со своими старыми друзьями, но он почти ничего не рассказывал мне об этом, лишь сказал однажды, что они убивали только ворон, сурков и других мелких вредителей. — Я выстрелил в ближайшего — бах! Попал с первого раза, прямо в сердце. Остальные разбежались. Я его подобрал, и Тригер говорит: «Знаешь, как их разделывают? Разрезают брюхо, встряхивают как следует, и все кишки сами вываливаются». Я выхватил нож, хороший нож, немецкой стали, и рассек ей брюхо — это была самка — потом взял ее за ноги и тряхнул хорошенько, вроде как хлыст, а из нее как полетит вся эта гадость! Кишки, кровь — черт знает что, во все стороны! Меня с головы до ног обрызгало, на каждом дереве кроличьи кишки висят, ветки политы кровью сверху донизу… Он засмеялся. Лен осклабился. У Питера был совсем чужой голос — голос, которого я не узнавала. «Воздерживайтесь!» — мелькнуло у меня: это память предупреждала, что алкоголь может помешать мне правильно относиться к Питеру. — Ну и смеху было! К счастью, у нас с Тригером были с собой фотоаппараты, и мы сделали пару неплохих снимков всего этого кошмара. Кстати, я хотел тебя спросить, ты, наверное, сталкивался по работе с фотокамерами разных марок… — и они принялись обсуждать японские объективы. Мне казалось, что Питер говорит все громче и быстрее; за его речью невозможно было уследить, и я перестала слушать и мысленно представила себе эту сцену в лесу. Я видела ее, как слайд на экране: краски светились необычайно ярко — голубое небо, коричневая земля, красное на зеленом. Питер в клетчатой рубашке и с ружьем на плече стоял спиной ко мне. Вокруг него толпились друзья — друзья, которых я никогда не видела; забрызганные кровью, смеющиеся лица были ярко освещены лучами солнца, падавшими сквозь листву неизвестных мне деревьев, залитых кровью. Крольчиху я не видела. Я склонилась над черным столом, опершись о него локтями. Мне хотелось, чтобы Питер обернулся ко мне, хотелось услышать его обычный голос; но Питер на меня не глядел. Я стала рассматривать отражения Питера, Лена и Эйнсли на полированной поверхности стола; они скользили по черному лаку, словно плавали в воде. Подбородки подавляли все прочие черты лица; глаз Питера и Лена вообще не было видно, отражались только глаза Эйнсли, смотревшей в свой лимонад. Через некоторое время я с удивлением заметила, что на столе возле моей руки появилась небольшая лужица. Я потрогала ее пальцем и немного размазала по столу и только после этого с ужасом поняла, что это слеза. Я плакала! Что-то во мне закружилось, панически заметалось — словно проглоченный случайно головастик. Я была на грани скандала и истерики, но никак не могла себе это позволить. Я поднялась, прошла через бар, осторожно обходя, другие столы, и, стараясь не привлекать к себе внимания, вошла в дамскую уборную. Убедившись, что, кроме меня, там никого нет (я не могла плакать при свидетелях), я заперлась в розовой кабинке и несколько минут рыдала. Я не понимала, почему плачу и что со мной происходит; прежде ничего такого со мной не случалось, и мне казалось, что все это просто нелепо. «Возьми себя в руки, — шептала я. — Не дури». В кабинке висел ролик туалетной бумаги; беспомощный, беленький, мохнатый, он смотрел на меня и молча ждал, чтобы я перестала плакать. Я оторвала клочок бумаги и высморкалась. Появились чьи-то туфли. Я внимательно осмотрела их через щель под дверью моей кельи и решила, что это туфли Эйнсли. — Мэриан, — позвала она. — Что с тобой? — Ничего. — Я вытерла глаза и вышла. — Ну как? — спросила я как можно спокойнее. — Прицелилась? — Пока нет, — бесстрастно ответила она. — Мне еще надо присмотреться к нему. Ты, конечно, ему ничего не скажешь? — Вероятно, не скажу, — призналась я. — Хотя это, по-моему, нечестно. Все равно что ловить птиц на клей или приманивать рыбу светом и бить ее острогой. — Я не собираюсь его бить! — возразила Эйнсли. — Ему совсем не будет больно. — Она сняла свой розовый бант и причесалась. — А что с тобой случилось? Я видела, как ты расплакалась. — Ничего, — сказала я. — Ты знаешь, что я плохо переношу спиртное. И потом, сегодня слишком влажно для меня. Теперь я уже вполне владела собой. Мы вернулись за стол. Питер не умолкая рассуждал о разных методах автопортретирования: при помощи зеркала, при помощи автоспуска, который позволяет нажать затвор, а потом отбежать и принять нужную позу, и при помощи дистанционного управления — электрического или светового. Лен изредка прерывал его, сообщая разные сведения о способах фокусировки; через несколько минут после моего возвращения он на секунду замолчал и посмотрел на меня как-то странно — как будто с разочарованием; потом снова заговорил о том же. Что он хотел этим взглядом сказать? Я посмотрела сначала на Лена, потом на Питера, и он улыбнулся мне, не прерывая фразы, — ласково, но как-то отчужденно; тогда я, кажется, поняла. Питер использовал меня в качестве декорации, безмолвной, но добротной декорации, этакого картонного силуэта. Он не забыл обо мне, как мне, вероятно, показалось (может быть, из-за этого я и сбежала в туалет?); нет, он искал во мне поддержку! А Лен решил, что я нарочно держусь в тени, и, значит, у меня серьезные намерения. Потому Лен и посмотрел на меня с разочарованием: он не одобрял браки, особенно если женщина нравилась ему. Но он не понял моего состояния и сделал неправильные выводы. И вдруг мною снова овладел страх, я ухватилась за край стола. Мне почудилось, что в этом красивом квадратном баре, за этими элегантными драпировками, под темными коврами, над хрустальными люстрами что-то скрывается: полный шорохов воздух таил угрозу. «Подожди, — сказала я себе. — Не двигайся». Я посмотрела на дверь, на окна, прикинула расстояние; надо было срочно выбираться отсюда. Мигнул свет, и один из официантов объявил: «Закрываемся, господа». Раздался шум отодвигаемых стульев. Мы спустились в лифте. Выходя из лифта, Лен сказал: — Еще не поздно — может, пойдем ко мне, выпьем? Поглядишь на мой телеконвертор. — Отлично, — сказал Питер. — С удовольствием. Мы миновали стеклянные двери; я взяла Питера под руку, и мы пошли вперед. Эйнсли отстала, вынудив Лена тоже задержаться и потом повести ее по тротуару отдельно от нас. На улице было прохладнее; дул ветерок. Я отпустила локоть Питера и побежала. Побежала я по тротуару и минуту спустя сама начала удивляться — почему это мои ноги бегут? Что с ними стало? Но я не остановилась. Мои спутники были так удивлены, что вначале они попросту растерялись. Потом Питер закричал: — Мэриан! Куда, черт побери, ты бежишь? По голосу я поняла, что он в ярости: мой странный поступок был непростителен, потому что я совершила его на людях. Я не ответила, но оглянулась через плечо. Питер и Лен пустились за мной. Потом они оба остановились, и я услышала, как Питер крикнул: «Я возьму машину и обгоню ее, а ты смотри, чтобы она не выскочила на дорогу». Питер развернулся и побежал в противоположном направлении. Мне это не понравилось — должно быть, я ожидала, что погонится за мной Питер, а уж никак не Лен. Я устремилась дальше, едва не столкнувшись с каким-то стариком, выходившим из ресторана; потом я снова обернулась. Эйнсли застыла в нерешительности, не зная, кого ей догонять, но наконец тоже пустилась — за Питером. Я видела, как ее бело-розовое платье запрыгало и исчезло за углом. Я запыхалась, но перевес был все еще на моей стороне, потому что в самом начале я успела отбежать от них довольно далеко. Можно было замедлить бег. Я мысленно измеряла расстояние фонарями, мимо которых пробегала; один за другим они оставались позади, и я каждый раз чувствовала удовлетворение, пробегая мимо фонаря. Только что закрылись бары, и на улице было полно людей. Я улыбалась и махала им рукой, пробегая мимо; я готова была расхохотаться при виде удивленного выражения на лицах прохожих. Ощущение скорости было чрезвычайно волнующим — будто играешь в пятнашки. — Эй, Мэриан! Остановись! — время от времени кричал мне Лен. Потом на улицу впереди меня вывернула из-за угла машина Питера. Должно быть, он объехал квартал. «Ничего, — подумала я, — ему ведь еще надо переехать на мою сторону улицы, так что он меня не поймает». Машина Питера поравнялась со мной; она была на противоположной стороне улицы, но как раз в эту минуту в потоке машин образовался разрыв, и Питер сделал отчаянный разворот. Теперь он ехал впереди меня и сбавлял скорость. В заднем стекле машины я видела круглое лицо Эйнсли, похожее на луну и лишенное всякого выражения. Я вдруг поняла, что все это уже не игра. Тупорылая, похожая на танк машина выглядела зловеще. Зловеще было то, что Питер не стал догонять меня пешком, а предпочел укрыться за броней машины; впрочем, это было вполне разумно. Через минуту машина остановится, дверь распахнется… Куда же мне деваться? К этому времени я уже миновала магазины и рестораны и добежала до старых домов, отступивших от тротуаров в глубь квартала. Я знала, что в них никто не живет, — тут размещались кабинеты дантистов и портновские ателье. Я увидела открытые чугунные ворота, вбежала в них и понеслась по гравийной дорожке. Наверное, это был какой-то частный клуб. Над парадной дверью чернел навес, как над крылечком, в окнах горел свет. Пока я соображала, что делать, прислушивалась к топоту Лена на тротуаре, дверь начала открываться. Нельзя было, чтобы меня здесь застали; я знала, что это частное владение. Я перепрыгнула живую изгородь возле дорожки и пустилась через газон, в тень. Я представила себе, как Лен бросится по дорожке к двери и столкнется с взбешенными представителями респектабельного общества — например, с группой пожилых дам в вечерних туалетах; это видение вызвало у меня легкий укол совести. Лен был моим другом. Но он принял сторону моих противников — пусть теперь расплачивается. Я остановилась в темноте и задумалась. Позади меня был Лен, справа — дом, а впереди и слева — глухая тьма. Там что-то преграждало мне путь. Оказалось, что это кирпичная ограда, начинавшаяся возле чугунных ворот; ограда, очевидно, обходила кругом дома. Мне придется через нее перелезать. Я пробралась сквозь колючие кусты. Ограда доставала мне только до плеча. Я сняла туфли и перекинула их через ограду, а потом полезла, хватаясь за ветки и выступы кирпичей. Послышался звук рвущейся ткани. Кровь стучала у меня в ушах. Закрыв глаза и покачиваясь от головокружения, я немного постояла на коленях на горизонтальной поверхности ограды; потом свалилась на другую сторону. Кто-то схватил меня, поставил на землю и встряхнул. Это был Питер; должно быть, он следил за мной и дожидался в боковой улице, зная, что я попытаюсь перелезть через ограду. — Что с тобой такое, черт возьми? — сурово спросил он. При свете уличного фонаря я видела, что он одновременно и сердит, и озабочен. — Ты что, больна? Я прижалась к нему и погладила его по затылку. Оттого, что меня наконец остановили и обняли, оттого, что я наконец снова услышала обычный, знакомый голос Питера и вновь ощутила его реальность, я почувствовала такое облегчение, что принялась беспомощно смеяться. — Вовсе нет, — сказала я. — Я совершенно здорова. Сама не понимаю, что на меня нашло. — Ну тогда обувайся, — сказал Питер, протягивая мне туфли. Он был зол, но не собирался устраивать сцену. Лен перелез через ограду и глухо шлепнулся на землю. Он тяжело дышал. — Поймал? Молодец. Давай-ка убираться отсюда, пока не вызвали полицию. Машина была совсем рядом. Питер открыл для меня переднюю дверь, и я села; Лен сел сзади, рядом с Эйнсли. Мне он сказал только: «Вот не знал, что ты истеричка». А Эйнсли ничего не сказала. Мы отъехали от тротуара, завернули за угол. Лен говорил Питеру, где сворачивать. Я предпочла бы поехать домой, но не хотела причинять Питеру новые огорчения. Я сидела выпрямившись и положив руки на колени. Мы оставили машину возле дома, где жил Лен; дом, насколько можно было судить в темноте, представлял собой допотопную кирпичную постройку с пожарными лестницами на наружных стенах. Лифта не было; наверх вела скрипучая лестница с деревянными перилами. Мы чинно поднимались парами. Квартира была крошечная — всего одна комната, с двумя дверьми — в ванную и в кухню. В комнате был некоторый беспорядок: на полу стояли чемоданы, повсюду были разбросаны книги и одежда — Лен явно еще не успел устроиться. Кровать стояла слева от двери и днем преобразовывалась в кушетку; я скинула туфли и свалилась на нее. Тело мое наконец ощутило усталость, мышцы заныли. Лен налил нам троим щедрые порции коньяка, поискал в кухне и нашел кока-колу для Эйнсли, а потом включил проигрыватель. Они с Питером стали возиться с фотоаппаратами — ввинчивали в них разные объективы, заглядывали в видоискатели и обменивались мнениями относительно выдержек и диафрагм. Я чувствовала себя опустошенной. Вернее — во мне не осталось никаких чувств, кроме раскаяния, которое не находило выхода. Если бы я могла остаться с Питером наедине, все было бы иначе, — подумала я; он бы меня простил. От Эйнсли толку было немного. Я видела, что она продолжает разыгрывать девочку-паиньку, считая, что это самый безопасный курс действий. Она сидела в круглом плетеном кресле, похожем на то, что стоит у Клары в саду, но со стегаными вельветовыми подушками ярко-желтого цвета. С этими подушками я знакома. Они держатся на кресле при помощи резинок, которые имеют привычку соскальзывать; стоит человеку немного поерзать в таком кресле, и подушки сползают и заворачиваются вокруг его бедер. Впрочем, Эйнсли вовсе не ерзала, она держала на коленях стакан кока-колы и серьезно рассматривала свое отражение в коричневой жидкости. Лицо ее не выражало ни удовольствия, ни скуки; она спокойно и терпеливо ждала, как ждет хищное болотное растение, — распустит по воде зеленые чашечки-ловушки и ждет, чтобы насекомые, которыми оно питается, явились на смерть. Я сидела прислонясь к стене, потихоньку пила коньяк, и звуки голосов и музыки плескались вокруг меня, как волны. Наверное, я надавила на кровать, и она немного отъехала от стены; образовалась щель, и я перестала смотреть по сторонам и рассеянно, без особого интереса, заглянула в нее. Прохладная темная впадина между кроватью и стеной показалась мне очень привлекательной. Я подумала, что там будет очень тихо и не так сыро. Поставив рюмку на телефонный столик возле кровати, я быстро огляделась. Все были заняты. Никто не заметит. Минуту спустя я уже втиснулась в щель между кроватью и стеной. Никто не видел меня, но держаться так было трудно. «Нет, это не годится, — подумала я. — Надо лечь на пол. Там будет как в палатке». Вылезти обратно наверх мне не пришло в голову. Всем телом упираясь в край кровати, я тихонько отодвинула ее еще дальше от стены; приподняла кисти покрывала и скользнула в щель, точно письмо, падающее в ящик. Я едва втиснулась туда: матрац висел низко, и мне пришлось лежать пластом. Я потихоньку придвинула кровать обратно к стене. Было очень тесно. К тому же пол покрывали большие хлопья пыли, всякий мусор, какие-то твердые куски, вроде черствых хлебных корок. Я мысленно осудила Лена за то, что он, свинья, не подметает под кроватью, но потом вспомнила, что он живет здесь совсем недавно и, наверное, большая часть грязи осталась от прежних жильцов. Все же мне было приятно лежать одной в этой прохладной полутьме, подкрашенной оранжевым из-за свисавших кругом кистей оранжевого покрывала. Матрац приглушал все звуки — пронзительную музыку, резкий смех, занудный разговор. Здесь было тесно и пыльно, но все-таки гораздо лучше, чем наверху, в жаркой, слепящей, гудящей комнате. Я считала, что она «наверху», хотя находилась всего на пару футов ниже других. Я как бы ушла в подполье, зарылась в нору. Мне было уютно. Кто-то — по-моему, Питер — громко сказал: «Эй, а где же Мэриан?», и другой мужской голос ответил: «Наверное, в уборную пошла». Я улыбнулась. Приятно было, что никто, кроме меня, не знает, где я. Лежать, однако, становилось все более и более неудобно. Заныла шея. Хотелось потянуться. И чихнуть. Теперь мне уже не терпелось, чтобы они наконец заметили, что я исчезла, и начали меня искать. Я уже не помнила, какие соображения заставили меня залезть под кровать. Все это нелепо: я буду вся в пыли, когда отсюда выберусь. Но, сделав первый шаг, я уже не желала отступать. Было бы унизительно выползать теперь из-под кровати, отряхивать пыль; ведь я не какой-нибудь жук, выползающий из мешка с мукой! Вылезти сейчас по своей воле — значило бы признать, что я сделала что-то не так. Нет уж, я сюда залезла, и я здесь останусь, пока меня не вытащат силой. Я была зла на Питера за то, что он свободно расхаживает по комнате, дышит чистым воздухом, болтает о выдержках и диафрагмах, в то время как я лежу, придавленная кроватью; со злости я начала размышлять о наших отношениях. Все лето мы с ним двигались в определенном направлении, хотя, пожалуй, и не чувствовали этого, — мы обманывали себя, думая, что с нами ничего не происходит. Эйнсли с осуждением говорила, что Питер монополизировал меня, советовала мне, как она выражается, «ответвиться». Для нее это, может быть, вполне естественно, но мне такое ответвление кажется нечестным. Однако в результате я очутилась как бы в пустоте. До сих пор мы с Питером избегали разговоров о будущем, понимая, что мы не настолько увлечены друг другом. Но сегодня что-то во мне переменилось; что-то во мне решило: нет! мы увлечены друг другом. Только так можно было объяснить мою истерику в уборной и желание сбежать. Я пыталась бежать от реальности. А теперь, сейчас, сию минуту, мне придется посмотреть правде в глаза. Придется решить, чего же я хочу. Кто-то тяжело плюхнулся на кровать, придавив меня к полу. Я глухо квакнула. — Черт побери! — вскричал он, вскакивая. — Тут кто-то под кроватью! Я слышала, как они вполголоса совещаются, а потом Питер позвал, гораздо громче, чем требовалось: — Мэриан, ты под кроватью? — Да, — ответила я спокойно. Я решила держаться независимо и ничего не объяснять. — Ты бы вышла, — осторожно сказал он. — Нам, пожалуй, пора домой. Они обращались со мной как с капризным ребенком, который заперся в шкафу и не хочет выходить. Мне было смешно и обидно. Я подумала было сказать «не выйду», но решила, что Питер может и взбеситься от такого, а Лен вполне способен заявить: «Да пусть лежит там всю ночь, я вовсе не против. Когда женщине шлея под хвост попала, с ней только так и надо обращаться. Проведет ночь под кроватью — как миленькая очухается». Поэтому я сказала: — Не могу, я застряла! Я попыталась шевельнуться и убедилась, что действительно застряла. Наверху снова начали совещаться. — Мы приподнимем кровать, — крикнул Питер, — и тогда ты вылезай, поняла? Я услышала, как они отдают друг другу необходимые распоряжения. Мне предстояло стать объектом особого достижения инженерно-технической мысли. Зашаркали туфли — это они заняли позиции и ухватились. Потом Питер сказал: «Вира!», кровать поднялась в воздух, и я вылезла из-под нее, пятясь, — точно рак, которого выгнали из-под речного камня. Питер помог мне встать. Платье было сплошь покрыто пылью. Питер и Лен принялись весело отряхивать меня. — Что ты там делала? — спросил Питер. По тому, с какой мучительной сосредоточенностью они снимали с моего платья крупные хлопья пыли, я поняла, что, пока я была в подполье, они успели прилично нализаться. — Там было тише, — уныло ответила я. — Призналась бы сразу, что застряла! — сказал Питер с рыцарским великодушием. — Я бы тебя спас давным-давно. Ну, и вид у тебя! — Ему было весело, и он держался покровительственно. — Мне не хотелось прерывать вашу беседу, — сказала я. К этому времени я уже поняла, какое чувство мной владеет: ярость. В моем голосе, должно быть, прозвучала такая злоба, что с Питера разом слетел весь его веселый хмель. Он отступил на шаг и смерил меня ледяным взглядом, а потом взял за локоть, словно задерживал за неправильный переход улицы, и, обернувшись к Лену, сказал: — Пожалуй, нам действительно пора. Было очень славно. Надеюсь, мы скоро опять увидимся. Я обязательно должен показать тебе мой треножник — интересно, что ты о нем скажешь. На другом конце комнаты Эйнсли освободилась от опутавших ее бархатных подушек и встала. Я выдернула руку и холодно заявила: — Никуда я с тобой не поеду. Я пойду домой пешком, — и выскочила за дверь. — Да делай что хочешь! — сказал Питер, однако тотчас пошел за мной, бросив Эйнсли на произвол судьбы. Сбегая вниз по узкой лестнице, я слышала, как Лен сказал: «Может, останешься, Эйнсли, выпьешь еще кока-колы? Я тебя потом доставлю домой. Пусть эти влюбленные сами улаживают свои дела», а Эйнсли ответила ему с тревогой в голосе: «Нет, нет, лучше не надо… На улице мне стало гораздо легче; я чувствовала, что преодолела преграду и вырвалась — только не знала, откуда и куда. Не знала даже, что побудило меня к этим странным поступкам; но по крайней мере я начала совершать поступки. Какое-то решение созрело, что-то свершилось. После этих сцен, после этой явной демонстрации, которая вдруг показалась мне постыдной, примирения быть не может; впрочем, теперь, отрекшись от Питера, я уже не питала к нему злобы. Я поняла одну нелепую вещь: ведь между мной и Питером все было так мило! Мы никогда прежде не ссорились. Для ссор у нас просто не было причин. Я оглянулась; Питера не было видно. Я шла по пустынным кварталам, мимо старых домов, в сторону ближайшей большой улицы, где можно было сесть в автобус. В такое время (а который сейчас, собственно, час?) автобуса, конечно, придется долго ждать. Мне стало не по себе: ветер дул сильнее, стало холодно, молнии, казалось, сверкали все ближе и ближе. Уже слышались раскаты грома. На мне было только легкое летнее платье, я даже не знала, достаточно ли у меня денег, чтобы взять такси; остановившись и пересчитав деньги, я поняла, что на такси не хватит. Уже минут десять я шла к северу мимо запертых, освещенных ледяным светом магазинов, когда метрах в ста передо мной к тротуару подъехала машина Питера. Питер вышел на пустую улицу и встал, поджидая меня. Я продолжала идти, не замедляя шага и не сворачивая. Бежать ведь теперь не было причины. Нас больше ничто не связывало. Я поравнялась с Питером, и он шагнул ко мне. — Надеюсь, ты разрешишь мне отвезти тебя домой? — сказал он с непроницаемой учтивостью. — Я бы не хотел, чтобы ты промокла под дождем. Не успел он договорить, как первые тяжелые капли дождя упали на тротуар. Я колебалась, не зная, как отнестись к словам Питера. Какие у него мотивы? Может, им движет сейчас тот автоматический рефлекс, который заставляет его открывать передо мной двери? Что-то почти инстинктивное? В таком случае я могу себе позволить принять от него эту услугу. А может быть, если я сяду к нему в машину, это что-то изменит? Я внимательно посмотрела на Питера; было видно, что он сильно выпил, но было также видно, что он вполне владеет собой. Глаза у него неестественно блестели, но стоял он прямо и не шатался. — Вообще-то, — сказала я с сомнением, — я бы охотнее пошла пешком. Но все равно спасибо. — Брось, Мэриан, не будь ребенком, — сказал он резким тоном и взял меня под руку. Я не сопротивлялась, и он подвел меня к машине и усадил на переднее сиденье. По-моему, я сделала это достаточно неохотно; на самом-то деле мне не хотелось мокнуть под дождем. Он сел в машину, захлопнул дверь и завел мотор. — Может быть, теперь ты объяснишь мне, для чего ты вытворяла все эти глупости? — сказал он сердито. Мы завернули за угол, и порыв ветра швырнул дождь на ветровое стекло. Как говорила одна из моих двоюродных бабушек, погода рассердилась не на шутку. — Я могла и пешком дойти, — сказала я, не отвечая на его вопрос. Зная, что мои поступки вовсе не так глупы, я прекрасно понимала также, что посторонний наблюдатель счел бы их довольно глупыми. Мне не хотелось обсуждать их, такое обсуждение лишь завело бы нас в тупик. Я сидела выпрямившись и уставившись в окно, за которым почти ничего не было видно. — Не понимаю, зачем тебе понадобилось портить такой прекрасный вечер, — сказал он, игнорируя мои слова. Ударил гром. — По-моему, я тебе ничего не испортила, — ответила я. — Ты прекрасно провел время. — Ах, вот в чем дело! Мы, значит, плохо тебя развлекали. Наш разговор тебе наскучил, мы уделяли тебе недостаточно внимания. Что ж, в следующий раз мы позаботимся о том, чтобы тебе не приходилось страдать в нашем обществе. Это было несправедливо. В конце концов, Лен — мой друг. — Между прочим, Лен не твой друг, а мой, — сказала я. Голос у меня начинал дрожать. — Мне, может быть, тоже хотелось с ним поговорить. Тем более что он только что вернулся из Англии. — Говоря все это, я прекрасно понимала, что Лен тут совершенно ни при чем. — Эйнсли вела себя прилично, и ты могла бы взять с нее пример. Но нет! — сказал он яростно. — Тебя не устраивает роль женщины. Комплимент Эйнсли я восприняла как злобный выпад — и взорвалась. — Чушь собачья! — крикнула я. — При чем тут роль женщины? Ты вел себя попросту грубо! Я знала, что, обвиняя Питера в нарушении правил хорошего тона, я наношу ему удар под ложечку. Для него это все равно что увидеть свое лицо на рекламе средства от пота. Он быстро посмотрел на меня, и глаза его сузились, словно он целился; потом он скрипнул зубами и яростно прибавил газ. Дождь к этому времени лил уже сплошной стеной, а мостовая перед нами, когда нам удавалось ее увидеть, походила на поверхность быстрой реки. В момент моего выпада мы как раз спускались с холма, и, когда Питер резко нажал на педаль газа, машину занесло, она дважды развернулась, потом заскользила боком, влетела на чей-то газон, страшно ударилась и остановилась. Раздался громкий треск. — Сумасшедший! — завопила я, отталкиваясь от передней панели, к которой прижал меня удар, и соображая, что я все еще жива. — Ты нас всех убьешь! Я, видимо, считала себя за двоих. Питер опустил стекло и высунулся наружу. Потом принялся смеяться. — Я им немного постриг кусты, — сказал он. Он нажал на газ. Сначала колеса вращались без всякого толку, разбрасывая землю и образуя на газоне (как я увидела позже) глубокие рытвины; затем мы с воем перевалили через поребрик и вернулись на дорогу. Я дрожала от страха, холода и злости. — Сперва ты меня затащил в машину, — сказала я, стуча зубами, — и наорал на меня, потому что чувствовал себя виноватым, а теперь пытаешься меня убить! Питер все еще смеялся. Волосы у него прилипли ко лбу — намокли от дождя, хотя он высунулся в окно всего на несколько секунд, — а по щекам текла вода. — Проснувшись утром, они увидят, что их садик несколько преобразился, — хихикал он. Порча чужой собственности сегодня казалась ему чрезвычайно веселым занятием. — До чего же весело портить чужую собственность! — заметила я саркастически. — Да не будь ты такой занудой, — ухмыльнулся он. Было очевидно, что проявление грубой физической силы доставило ему удовольствие. При этом подвиг, совершенный задними колесами его машины, он полностью приписывал себе, считал своей заслугой. У меня это вызывало лишь раздражение. — Питер, как ты можешь быть таким легкомысленным? Да ты просто перезрелый подросток. Этот выпад он попросту игнорировал. — Приехали, — сказал он, и машина резко остановилась. Я взялась за ручку, намереваясь, кажется, сказать последнее решающее слово и броситься в дом, но он придержал меня за локоть: — Подожди, пока лить перестанет. Он повернул ключ зажигания; дворники перестали биться по стеклу. Мы молча сидели в машине и слушали, как гремит гром. Гроза была, наверное, прямо над нами; молнии сверкали почти непрерывно, и тотчас следовал удар грома; вокруг нас будто с треском валился лес. Когда на секунду воцарялась тишина, мы слышали, как по крыше машины бьет дождь. В щели над дверцами летела тонкая дождевая пыль. — Хорошо, что я не позволил тебе идти домой пешком, — сказал Питер тоном человека, который принял правильное решение и сумел настоять на своем. Я не могла не согласиться с ним. Стало светло на несколько секунд подряд, и я заметила, что Питер как-то странно смотрит на меня: лицо его было необычно испещрено тенями, а глаза мерцали, как глаза кошки, в свете фар. В его напряженном взгляде было что-то зловещее. Потом он склонился ко мне и сказал: — У тебя тут грязь застряла. Не шевелись. — Пальцы его неуверенно коснулись моего виска: он неловко, но осторожно извлекал клок пыли, запутавшийся у меня в волосах. Я вдруг почувствовала, что слабею и никну, как намокшая бумажная салфетка. Я прижалась лбом к голове Питера и закрыла глаза. Кожа у него была холодная и мокрая, и от него пахло коньяком. — Открой глаза, — сказал он. Я послушалась. Мы сидели, прижавшись друг к другу головами, и при вспышке молнии я на секунду увидела, что глаза Питера двоятся и четверятся. — У тебя восемь глаз, — сказала я тихонько. Мы оба рассмеялись, он притянул меня к себе и поцеловал. Я обняла его. Так мы провели несколько минут — обнявшись и слушая грозу. Я не могла унять дрожь и чувствовала только сильнейшую усталость. — Сама не знаю, что это я сегодня вытворяла, — прошептала я. Он погладил меня по голове — понимающим, прощающим, немного покровительственным жестом. — Мэриан, — услышала я и почувствовала, как он сглотнул. Я уже не знала, кто из нас дрожит — он или я, потому что он обнял меня еще крепче. — Как по-твоему, могли бы мы… Как по-твоему, что, если бы мы поженились? Я отпрянула. Гигантская голубая вспышка молнии, очень близкой, осветила машину. При свете этой вспышки я увидела в глазах Питера свое крошечное овальное отражение. Проснувшись в воскресенье утром — точнее, в воскресенье днем, — я почувствовала, что голова моя пуста, словно кто-то выскреб из нее все содержимое, как мякоть из дыни, и оставил мне только корку — как прикажете думать коркой? Я оглядела комнату, с трудом узнавая ее. Повсюду были разбросаны детали моего вчерашнего туалета — на полу, на стульях, на спинках стульев, будто здесь взорвалось крупное чучело в женском наряде. Рот у меня был точно ватой набит. Я встала и поплелась на кухню. Через открытое окно в кухню стремился ясный солнечный свет и свежий воздух. Эйнсли встала раньше меня. Она сидела с распущенными волосами, поджав под себя ноги и внимательно изучая что-то, лежащее на столе. Со спины она была похожа на сидящую на скале русалку — русалку, одетую в давно не стиранный зеленый махровый халат. Стол перед ней был усеян, точно галькой, крошками хлеба, среди которых валялись и другие остатки завтрака — банановая кожура, похожая на спящую морскую звезду, осколки скорлупы и разбросанные прибоем подгорелые корки тоста. Я подошла к холодильнику и достала томатный сок. — Привет, — сказала я в спину Эйнсли, мысленно прикидывая, в состоянии ли я съесть яйцо. Она обернулась и хмыкнула в ответ. — Как ты добралась до дому? — спросила я. — Гроза была просто кошмар. Я налила себе большой стакан томатного сока и выпила его с жадностью вампира. — Прекрасно, — ответила она. — Я заставила его вызвать такси. Приехала перед самым началом грозы, выкурила сигарету, выпила виски и легла спать; устала как собака. Ты не представляешь себе, до чего это тяжело — я же просидела неподвижно целый вечер, а когда вы уехали, просто не знала, как вырваться, — отбиться от осьминога и то было бы легче. Пришлось притворяться испуганной дурочкой. На данном этапе это необходимо. Я заглянула в стоявшую на плите кастрюлю, полную еще горячей воды. — Тебе больше не нужна эта вода? — спросила я, включая плиту. — А ты как доехала? Я очень волновалась — ты была то ли пьяная, то ли не в себе. Не обижайся, но, по-моему, ты вела себя как последняя дура. — Мы помолвлены, — несколько неохотно сказала я, зная, что Эйнсли не одобрит эту новость. Я опустила яйцо в кастрюльку, и оно тут же треснуло — наверно, было слишком холодным, ведь я только что достала его из холодильника. Эйнсли подняла свои зачаточные брови. По-моему, она вовсе не удивилась. — На твоем месте я бы оформила брак в Штатах; тогда будет гораздо легче получить развод. Ведь ты, собственно, совсем не знаешь его, правда? Но по крайней мере, — продолжала она уже веселее, — он скоро будет хорошо зарабатывать, и, когда у тебя появится ребенок, вы сможете жить отдельно, даже если Питер не даст тебе развода. Все же не торопись оформлять брак. По-моему, ты сама не понимаешь, что делаешь. — Подсознательно я, наверное, с самого начала хотела выйти замуж за Питера. Эйнсли не нашла что ответить. Упоминание о подсознательном равносильно для нее магическому заклинанию. Я смотрела на яйцо, плававшее в кипящей воде; из него выползали белые нити, похожие на щупальца. «Наверное, готово», — подумала я и выловила яйцо из воды. Я поставила на плиту кофе и очистила себе угол клеенки. Теперь я увидела, чем Эйнсли занимается: она сняла со стены календарь (это один из тех календарей, которые мне каждый год дарит кузен, владелец станции обслуживания автомобилей в моем родном городе; на календаре нарисована маленькая девочка в старомодном платье, сидящая на качелях с корзинкой черешен и белым щенком) и делала в нем какие-то таинственные пометки карандашом. — Что это ты делаешь? — спросила я, Я разбила скорлупу о край блюдца и вскрыла яйцо, оно оказалось недоваренным. Я вылила его в блюдце и разболтала. — План разрабатываю, — ответила Эйнсли деловым тоном. — Не понимаю, как ты можешь хладнокровно заниматься разрабатыванием подобных планов, — сказала я, глядя на аккуратные ряды черных цифр в календаре. — Но мне нужен отец для ребенка! — возмутилась она. Можно было бы подумать, что я лишаю куска хлеба миллионы вдов и сирот, которых она в данный момент представляла. — Конечно, тебе нужен отец — но почему именно Лен? С Леном все может оказаться очень сложно. В конце концов, он мой друг, и в последнее время ему и так досталось; я вовсе не хочу, чтобы он снова впал в уныние. Мало других, что ли? — Никого другого сейчас нет под рукой — во всяком случае, с такими же хорошими данными, — резонно возразила она. — А мне хотелось бы родить весной. Да, мне хочется иметь ребенка, который родился бы весной или в начале лета. Тогда в день рождения можно будет устраивать ему вместо вечеринок пикники или чай в саду, это не так шумно… — А про предков ты все выяснила? — ехидно спросила я, поддевая ложкой остатки яйца. — О да! — сказала Эйнсли с воодушевлением. — Мы успели немного поговорить, перед тем как он начал делать пассы. Я узнала, что его отец окончил колледж. Значит, умственно отсталых со стороны отца не было, и аллергии у него тоже ни на что нет. Я хотела спросить, какой у него резус, но побоялась, что такой вопрос может прозвучать немного странно. Он действительно работает на телевидении, и, следовательно, в нем есть что-то артистическое. Про дедушек и бабушек я почти ничего не узнала, но, если вдаваться в такие подробности, будешь искать всю жизнь. Вообще генетика — вещь обманчивая, — продолжала она. — У самых настоящих гениев бывают вовсе неодаренные дети. Она обвела дату в календаре жирным кружком и, глядя на нее, нахмурилась. Меня передернуло — до того она была похожа на генерала, планирующего крупную операцию. — Знаешь, чего тебе не хватает, Эйнсли? Плана твоей спальни, — сказала я. — Или нет, не плана, а топографической карты или аэрофотоснимка. Ты могла бы чертить на нем стрелки и пунктирные линии и поставить крест в точке соединения сил. — Прошу без сальностей, — сказала Эйнсли. Теперь она что-то вполголоса вычисляла. — Ну, когда же? Завтра? — Погоди-ка, — сказала она, продолжая вычисления. — Нет, придется подождать. Самое раннее — через месяц. Понимаешь, надо, чтобы получилось с первого раза, в крайнем случае — со второго. — С первого раза? — Да, — подтвердила она. — Я все продумала, но без сложностей не обойдется. Тут все дело в его психологии. Я чувствую, что он из тех, кого уступчивые девицы отпугивают. Его надо держать на расстоянии. Потому что, добившись своего, он наверняка сразу начнет ныть, что нам, мол, лучше расстаться, пока дело не зашло слишком далеко, мы не должны друг друга связывать и т. д. и т. п. И вдруг возьмет да исчезнет, и в тот день, когда он мне действительно понадобится, я не смогу даже позвонить ему, потому что он станет обвинять меня, будто я посягаю на его свободу и на его время — и еще на что-нибудь в этом духе. Значит, его можно допустить до себя только в самый последний момент. Некоторое время мы молча размышляли. — Проблема места тоже не из легких, — сказала Эйнсли. — Надо, чтобы это вышло как бы случайно. В минуту страсти. Чтобы я как бы потеряла контроль над собой и не устояла перед его натиском. — Она бегло улыбнулась. — Тут не годится заранее назначенное свидание в мотеле. Придется или у него, или здесь. — Здесь? — Да, если понадобится, — твердо сказала она, слезая со стула. Я замолчала. Мне не понравилось, что Леонарда Слэнка принесут в жертву в доме, где по стенам развешаны портреты предков нашей хозяйки; в этом было что-то кощунственное. Эйнсли, деловито напевая, удалилась к себе в спальню, забрав с собой календарь; я сидела и думала о Лене. Меня снова начала мучить совесть; ведь я его даже не предупредила об опасности и спокойно глядела, как его, в венке и праздничных одеждах, ведут навстречу гибели. Конечно, он сам в каком-то смысле на это напросился, а Эйнсли твердо решила не предъявлять никаких претензий тому, кого она изберет для почетной, хотя и несколько сомнительной, роли отца — сомнительной, потому что его имя останется неизвестным его потомку. Если бы Леонард был обыкновенным бабником, я бы не тревожилась. Но я прихлебывала кофе и говорила себе, что он сложная и тонкая натура. Допустим, он тихий развратник и сам это признает; и все же Джо был не прав, сказав, что Лен — человек без всякой этики. На свой извращенный манер он моралист наоборот. Он любит говорить, что люди охотятся только за сексом и деньгами, но когда кто-нибудь доказывал эту теорию на практике, он обрушивал на такого человека самую беспощадную критику. Сочетание цинизма и идеализма и заставляло его «портить», как он выражался, молоденьких девиц, вместо того чтобы соблазнять более зрелых представительниц слабого пола. То, что казалось чистым, недоступным, привлекало Лена-идеалиста; как только оно становилось доступным, циник в нем с презрением отвергал достигнутое. «Она оказалась в точности такой же, как все остальные», — недовольно говорил он. Женщины, которых он считал действительно недоступными, например, жены его друзей, вызывали у него истинное поклонение. Он бесконечно доверял им, просто потому, что при всем своем цинизме не стал бы их испытывать; они были недоступны уже потому, что перезрели для него. Клару, например, он боготворил. К тем немногим, кого Лен любил, он порой проявлял нежность, граничащую с сентиментальностью; несмотря на это, женщины постоянно обвиняли его в женоненавистничестве, а мужчины — в мизантропии; вероятно, ему было свойственно и то, и другое. Однако я пришла к выводу, что затея Эйнсли не может нанести Лену непоправимого урона, и решила предоставить его заботам его ангелов-хранителей — вероятно, суровых созданий в роговых очках; допив кофе и выплевывая кусочки кофейных зерен, я пошла одеваться. Одевшись, я позвонила Кларе, чтобы сообщить ей свою новость; реакция Эйнсли не доставила мне особого удовольствия. Клара была довольна, но сказала немного странную фразу: — Прекрасно: Джо будет в восторге. Он уже говорил, что тебе пора заводить семью. Я почувствовала легкое раздражение: можно подумать, что мне тридцать пять лет и я боюсь остаться старой девой. Она восприняла мою помолвку как разумный шаг. Впрочем, я подумала, что, наблюдая отношения со стороны, люди не могут их понять. Вторая часть нашего разговора была посвящена проблемам Клариного пищеварения. Мо́я посуду после завтрака, я услышала, как кто-то поднимается по лестнице. В арсенале «нижней дамы» был и такой тактический прием: она потихоньку впускала к нам гостей, не предупреждая нас об этом, и обычно в самое неподходящее время, например, в воскресенье днем; она надеялась, конечно, что гость застанет нас в каком-нибудь постыдном виде: с волосами, накрученными на бигуди или вовсе не расчесанными; или, скажем, в купальных халатах. — Привет! — послышалось с лестницы. Это был голос Питера. Он уже решил, что в его новые привилегии входит право наносить мне неожиданные визиты. — А, привет, — отозвалась я небрежно, но дружелюбно. — Я как раз мыла посуду, — бессмысленно добавила я, когда голова Питера показалась над перилами лестницы. Я оставила в раковине недомытую посуду и вытерла руки передником. Он вошел в кухню. — Господи, — сказал он, — судя по сегодняшнему похмелью, я вчера напился, как последний сапожник. Проснулся — прямо помойка во рту. Тон у него был одновременно и гордый, и извиняющийся. Мы настороженно оглядели друг друга. Если кто-то из нас собирался пойти на попятный, это следовало сделать сейчас: можно было свалить все на алкогольное отравление. Но ни один из нас не отступил. Наконец Питер улыбнулся, нервно, но весело. — Бедняга, — сказала я сочувственно. — Ты действительно много пил вчера. Хочешь кофе? — Очень хочу, — сказал он и, подойдя, поцеловал меня в щеку, а потом свалился на один из двух стульев, стоящих у нас в кухне. — Кстати, прости, что я пришел, не позвонив. Мне вдруг захотелось тебя увидеть. — Ничего, — сказала я. Вид у него действительно был неважный. Казалось, что он и одет небрежно, но Питер неспособен одеться по-настоящему небрежно; он был оформлен с продуманной небрежностью: нарочно не побрился, надел спортивную рубашку, забрызганную краской, и носки подобрал под цвет этой краски. Я поставила кофе. Он хмыкнул — как Эйнсли, но совсем с другой интонацией. Он хмыкнул так, словно только что приобрел красивую новую машину. Я нежно улыбнулась ему хромированной улыбкой; то есть хотела-то я улыбнуться нежно, но мне показалось, что улыбка моя блеснула этаким дорогим украшением. Я налила две чашки кофе, достала молоко и села на второй стул. Он накрыл ладонью мою руку. — Ты знаешь, — сказал он, — я ведь не собирался… сказать то… что сказал вчера. Совершено не собирался. Я кивнула. То же самое я могла сказать о себе. — Наверно, я сам себе не хотел признаваться. Я тоже не хотела. — А насчет Тригера ты, пожалуй, права. И, может быть, я и собирался, но просто сам этого не знал. Когда-то надо заводить семью, а мне уже двадцать шесть лет. Я видела его в новом свете: он менялся у меня на глазах, превращался из бесшабашного холостяка в блюстителя порядка и устойчивости. Где-то в сейфах Сеймурского института невидимая рука стирала с бумаги мою подпись. — Теперь, когда все решено, я чувствую, что буду счастлив. Нельзя же без конца болтаться одному. В конечном счете это будет полезно и для моей работы: клиенты предпочитают женатых адвокатов; когда человеку под тридцать и он все еще не женат, люди начинают подозревать, что он гомосексуалист. — Немного помолчав, он продолжал: — А в тебе, Мэриан, есть одно важное качество: на тебя можно положиться. У большинства женщин мозги набекрень, но ты — человек здравый. Не знаю, как ты, а я всегда считал это качество главным критерием, когда выбираешь себе жену. Сама я в этот момент не казалась себе слишком здравым человеком. Я скромно опустила глаза и уставилась на сухую хлебную корочку, которую прозевала, когда вытирала стол. Я не знала, что сказать. Я могла бы сказать: «Ты тоже человек здравый», но это как будто не очень подходило к случаю. — Я тоже очень счастлива. Давай пойдем пить кофе в гостиную. Он пошел- за мной. Мы поставили чашки на круглый кофейный столик и сели на диван. — Мне нравится эта комната, — сказал он, оглядываясь. — Здесь очень уютно. Он обнял меня за плечи, и тут наступило, я полагаю, блаженное молчание. Мы оба чувствовали себя неловко — оба лишились привычных ролей, проторенных тропинок и дорожек наших прежних отношений. Предстояло протаптывать новые — а пока мы попросту не знали, как себя вести. Питер издал довольный смешок. — Над чем ты смеешься? — спросила я. — Так, ерунда. Когда я вышел сегодня к машине, под бампером висели три выдранных куста, и я решил проехать мимо того газона. Мы вырезали им симпатичную калитку в живой изгороди. — Он все еще гордился этим поступком. — Дурачок ты мой, — сказала я с нежностью. Я почувствовала, как во мне просыпаются инстинкты собственника. Сей субъект, стало быть, принадлежит мне. Я положила голову ему на плечо. — Когда же состоится наша свадьба? — спросил он немного ворчливо. Прежде, когда Питер задавал мне серьезные вопросы, я отвечала уклончиво и легкомысленно, и теперь мне захотелось ответить так же, например: «Давай поженимся в День сурка»; но вышло иначе: я услышала мягкий бархатный голос, едва знакомый: — Я хочу, чтобы ты сам это решил. Я хочу, чтобы все важные решения принимал ты. Я была поражена своим ответом. Никогда прежде я не говорила ему ничего подобного. И самое смешное, что я сказала это вполне искренне. Питер скоро ушел. Он сказал, что ему нужно поспать, и посоветовал мне заняться тем же. Однако я вовсе не чувствовала себя усталой. Меня переполняла энергия, которую я безуспешно пыталась израсходовать на бесцельное хождение взад и вперед по квартире. День отличался той особой мрачной пустотой, которая мне знакома с детства: в воскресенье после пяти совершенно нечего делать. Я домыла посуду, разложила ножи, вилки и ложки по соответствующим отделениям ящика в кухонном столе, хотя и знала, что долго они там не пролежат; в седьмой раз перелистала журналы в гостиной; ненадолго, но с новым интересом, я останавливалась на таких заголовках, как «Приемный ребенок — хорошо это или плохо?», «Вы влюбились — а если это не любовь? Проверьте себя, ответив на двадцать один вопрос» и «Тернии медового месяца»; потом покрутила ручки тостера, в котором недавно начал подгорать хлеб. Когда зазвонил телефон, я опрометью бросилась отвечать — но позвонили по ошибке. Можно было, конечно, поболтать с Эйнсли, которая все еще сидела у себя, но мне не это было нужно. Мне хотелось что-нибудь сделать, что-нибудь совершить, но я не знала что. Наконец я решила провести вечер в прачечной. Мы, разумеется, не пользуемся хозяйской стиральной машиной. Может быть, у нее и нет машины. Ее ухоженный задний двор не оскверняет мокрое белье. Может быть, ее белье попросту не пачкается. Вероятно, их тела защищены от грязи невидимой пластмассовой пленкой. Ни я, ни Эйнсли никогда не спускались в подвал дома и даже не слышали, чтобы она упоминала о существовании такового. Не исключено, что, по ее правилам приличия, стирка относится к тем занятиям, о которых порядочные люди не упоминают. Поэтому, когда в квартире накапливаются горы грязного белья, а шкафы и ящики с чистым совершенно пустеют, мы ходим в прачечную самообслуживания. Чаще, впрочем, хожу туда я: Эйнсли в этом смысле более вынослива. Если идешь в прачечную в выходные, то лучшее время — это воскресный вечер, потому что к вечеру пожилые джентльмены перевязывают и опрыскивают свои розовые кусты, а пожилые дамы в цветастых шляпках и белых перчатках уже разъезжаются в своих машинах по гостям — сидят у других таких же пожилых дам и пьют чай. В прачечную от нас надо ехать на метро или на автобусе, и в субботу днем ездить плохо, потому что транспорт набит все теми же пожилыми дамами в шляпках и перчатках (но не белых), путешествующими по магазинам. А в субботу вечером мешают молодые парочки, направляющиеся в кино. Я предпочитаю воскресные вечера: народу на улицах гораздо меньше. Не люблю, когда на меня глазеют, тем более что сумка, в которой я вожу грязное белье, сразу выдает цель моей экспедиции. В тот вечер я собиралась в прачечную с удовольствием. Мне не хотелось оставаться дома. Я съела обед, приготовленный из замороженного пакета, оделась, как я обычно одеваюсь в таких случаях, — джинсы, футболка и клетчатые спортивные туфли, которые я как-то купила сама не знаю для чего и надеваю только в прачечную, — и проверила, достаточно ли у меня в сумочке мелочи. Когда Эйнсли появилась на пороге, я уже утрамбовывала белье в сумке. Бо́льшую часть дня Эйнсли провела у себя в спальне, проделывая, наверное, какие-нибудь магические обряды, — скажем, приготовляла любовные напитки или лепила из воска маленьких Леонардов и протыкала их булавкой в нужных местах. Теперь интуитивная догадка побудила ее прервать это занятие. — Привет, ты что — в прачечную? — спросила она с наигранной небрежностью. — Нет, — сказала я, — я разрубила Питера на мелкие кусочки и под видом грязного белья несу его в овраг закапывать. Моя шутка не показалась ей остроумной — она не улыбнулась. — Слушай, ты бы не могла простирнуть там пару моих вещичек, ведь ты все равно едешь? Только самое необходимое. — Ладно, — покорно сказала я, — тащи. Так у нас всегда. Потому Эйнсли и не приходится самой ездить в прачечную. Она исчезла и через несколько минут появилась с огромной охапкой разноцветных тряпок. — Эйнсли! Только самое необходимое. — Так ведь все самое необходимое, — уныло сказала она. Но когда я убедила ее, что все это просто не влезет в сумку, она унесла половину своего белья обратно. — Огромное спасибо, ты меня просто спасла, — сказала она. — До вечера. На лестнице я волокла сумку по ступенькам, но внизу подобрала ее, повесила через плечо и шатаясь вышла на улицу, успев заметить ледяной взгляд хозяйки, выскользнувшей из-за бархатной портьеры, которая заслоняла дверь в гостиную. Я уверена, что ей хотелось выразить свое возмущение этой откровенной демонстрацией грязного белья. «Все мы нечисты», — мысленно возразила я хозяйке. Забравшись в автобус, я пристроила сумку рядом с собой на сиденье, надеясь, что издали она может сойти за ребенка и я буду избавлена от праведного гнева тех, кто не одобряет работающих в день господень. Не могу забыть, как одна пожилая дама в черном шелковом платье и лиловой шляпке вцепилась в меня однажды в воскресенье, когда я выходила из автобуса. Ее оскорбило не только то, что я нарушаю четвертую заповедь, но также и моя нечестивая одежда: по ее словам, Иисус не простил бы мне этих клетчатых спортивных туфель. Я принялась читать яркий плакат, висевший над окном; на плакате была изображена молодая женщина с тремя парами ног, которая приплясывала, выставляя напоказ свой пояс. Вынуждена признаться, что меня немного шокируют рекламы нижнего белья. Уж больно откровенно все выставляется напоказ. Проезжая мимо первых кварталов, я пыталась вообразить себе женщину, у которой подобный плакат действительно вызвал бы желание немедленно купить рекламируемый товар; не знаю, проводился ли когда-нибудь опрос потребителей касательно таких реклам. Изображение женской фигуры должно привлекать внимание не женщин, а мужчин; но мужчины обычно не покупают дамские пояса. Впрочем, возможно, эта стройная девица предназначалась для глаз покупательниц, которые отождествляют себя с героиней рекламы и думают, что, приобретая пояс, они возвращают себе юность и стройность. Проезжая следующие несколько кварталов, я размышляла о прочитанном где-то наставлении женщинам: если хочешь хорошо одеваться, никогда не забывай о поясе! Меня поразило это «никогда». Остаток пути я думала о том, что всё женщины с возрастом полнеют и что когда-то это произойдет и со мной. Когда? Может быть, я уже начала полнеть? Я подумала, что за такими вещами надо следить очень внимательно: оглянуться не успеешь, как будет поздно. Прачечная совсем рядом с входом в метро. Лишь очутившись внутри и стоя перед одной из больших стиральных машин, я обнаружила, что забыла дома порошок. — О, черт! — сказала я вслух. Человек, закладывавший белье в соседнюю машину, обернулся и посмотрел на меня. Лицо его ничего не выражало. — Можете взять у меня, — сказал он, подавая мне коробку. — Спасибо. Не понимаю, как у них не хватило ума поставить здесь автомат для продажи стирального порошка. Теперь я узнала его: это был тот молодой человек, к которому я заходила во время опроса по пиву. Я застыла с коробкой в руке. Как он узнал, что я забыла порошок? Ведь я не сказала этого вслух. Он внимательно разглядывал меня. — А! — сказал он. — Вспомнил. Не сразу сообразил, где я вас видел. Без скорлупы служебного наряда у вас какой-то… голый вид. — Он снова склонился над стиральной машиной. Голый. Это хорошо или плохо? Я быстро оглядела себя, проверяя, не разошлись ли у меня где-нибудь швы или молнии; потом стала торопливо засовывать белье в машины, темное — в одну, светлое — в другую. Мне не хотелось, чтобы он управился раньше меня и потом глазел на мое белье, но он кончил раньше и успел оглядеть несколько пар Эйнслиных кружевных трусиков, пока я засовывала их в машину. — Это ваши? — заинтересованно спросил он. — Нет, — сказала я, покраснев. — Я так и думал. Они на вас не похожи. Не знаю, как это следовало понимать — как комплимент или как оскорбление? Судя по его равнодушному тону, это было бесстрастное наблюдение. Бесстрастное и верное, — усмехнулась я про себя. Я закрыла двойные стеклянные двери, опустила в щель монеты, дождалась знакомого плеска, означавшего, что машина в порядке, и села на один из стульев, поставленных здесь для удобства посетителей. Я поняла, что мне придется ждать: в воскресенье вечером в этом районе больше заняться нечем. Можно было бы посидеть в кино, но я не взяла с собой лишних денег. Я даже забыла книжку взять. О чем я думала, когда уходила из дому? Обычно я ничего не забываю. Он сел рядом. — Одно только плохо в этих прачечных, — сказал он, — в машинах всегда находишь чужие паховые волосы. Мне-то все равно. Я не брезгливый и микробов не боюсь. Просто неприятно. Хотите шоколада? Я оглянулась, проверяя, не слышал ли кто-нибудь его реплику, но мы были одни. — Нет, спасибо, — сказала я. — Я тоже его не люблю, но я пытаюсь бросить курить. Он развернул шоколадку и медленно съел ее. Мы оба смотрели на длинную шеренгу сверкающих белых машин, чаще всего поглядывая на три стеклянных дверцы — круглые, похожие на иллюминаторы или аквариумы, — за которыми вращались и кружились наши вещи; цвета и формы ежесекундно изменялись, перемешивались, появлялись и исчезали в тумане мыльной пены. Он доел шоколадку, облизал пальцы, разгладил и сложил серебряную обертку и положил ее в карман, потом достал сигарету. — Люблю смотреть на стиральные машины, — сказал он. — Как другие люди любят смотреть телевизор; машины успокаивают, потому что всегда знаешь, чего ожидать, и не приходится думать о том, что видишь. И можно по своей воле изменять программу; надоест смотреть одни и те же вещи — подбросишь пару зеленых носков или еще что-нибудь яркое. Он говорил монотонно, сидел сгорбившись, поставив локти на колени, втянув голову в широкое горло темного свитера, точно черепаха, прячущая голову под панцирь. — Я сюда часто прихожу. Иногда просто потому, что не могу больше сидеть в нашей квартире. Когда есть что погладить, я еще держусь: люблю разглаживать вещи, убирать морщинки и складки — это дает рукам работу; но, как все выглажу, приходится идти сюда. Чтобы опять было что гладить. Он даже не смотрел на меня. Можно было подумать, что он говорит сам с собой. Я тоже склонилась вперед, чтобы видеть его лицо. В голубоватом свете флюоресцентных ламп, которые уничтожают полутона и полутени, лицо его казалось мертвенно-бледным. — Иногда совершенно не могу находиться дома. Летом там точно в темной горячей духовке, а когда такая жара, даже утюг не хочется включать. Квартира вообще тесновата, но от жары кажется еще меньше, пространство между тобой и соседями совсем сжимается. Даже когда я один у себя в комнате, и дверь закрыта, я все равно чувствую их присутствие и знаю, чем они занимаются. Фиш устраивается в своем кресле и почти не шевелится, даже когда пишет, а потом рвет написанное, говорит, что это никуда не годится, и целыми днями сидит, уставившись на клочки бумаги на полу; однажды он стал ползать на четвереньках, собирать обрывки и склеивать их клейкой лентой. Конечно, у него ничего не получилось, и он устроил нам ужасную сцену, обвинил нас в том, что мы воруем у него идеи, украли часть его записей, чтобы опубликовать под своим именем. А Тревор — если только он не в летней школе и не на кухне, — он любит раскалить квартиру, приготовляя обеды из двенадцати блюд, хотя я лично предпочитаю есть консервы, — тренируется в каллиграфии, пишет итальянским стилем пятнадцатого века, кругом завитушки и вензеля, и все разглагольствует насчет кватроченте. У него потрясающая память на всякие детали. Наверное, это интересно, но ведь это ничего не решает, по крайней мере для меня, и думаю, что для него тоже. Беда в том, что они оба без конца повторяются, делают одно и то же и топчутся на месте. Конечно, я ничем не лучше их, я точно такой же, застрял на своем проклятом реферате. Я как-то был в зоопарке и видел там сумасшедшего броненосца, который без конца ходил по своей клетке, описывая восьмерки, снова и снова, каждый раз тем же самым путем. Я еще помню странный металлический звук его когтей, царапающих пол. Говорят, со всеми животными это случается в неволе, это такой психоз, и даже если животное выпустить потом на свободу, оно все равно будет бегать кругами или восьмерками, как в клетке. Читаешь, читаешь материалы по своей теме, прочтешь статей двадцать — и перестаешь вообще что-нибудь понимать, и начинаешь думать, сколько каждый год, каждый месяц, каждую неделю издается книг, и за голову хватаешься — господи, какая прорва! Слова, — он наконец обернулся и посмотрел мне в лицо, но взгляд его был словно нацелен в какую-то точку в глубине моего черепа, — слова начинают терять свое значение. Стиральные машины переключились на полоскание, белье завертелось быстрее; снова послышался плеск воды, наполняющей барабаны, и снова все завертелось и загудело. Он закурил еще одну сигарету. — Значит, вы все студенты? — сказала я. — Конечно, — сказал он удрученно. — Вы что, сразу не поняли? Точнее, мы аспиранты. Занимаемся английской литературой. Все трое. Мне кажется, у нас в городе все или студенты, или аспиранты: мы так замкнуты в своей среде, что никого другого не видим. Было так странно, когда вы вошли и оказалось, что вы не студентка. — Я всегда думала, что пойти в аспирантуру было бы очень интересно. На самом деле я этого не думала и сказала так просто, для поддержания разговора, но, закрыв рот, тотчас почувствовала, что реплика моя прозвучала по-детски. — Интересно! — Он усмехнулся. — Я тоже так думал. Конечно, когда ты на третьем курсе, да еще отличник, аспирантура кажется чем-то очень заманчивым. Потом тебе самому предлагают стать аспирантом, дают тебе стипендию, ну ты и идешь в аспирантуру и думаешь: «Теперь я наконец познаю истину в последней инстанции». Но только ничего ты не познаешь, ровным счетом ничего, и начинаешь тонуть во всяких мелочах и подробностях, и становится все скучнее и скучнее, и наконец ты погрязаешь в кавычках и перекрестных ссылках и начинаешь понимать, что аспирантура — то же болото, засосало и уже не выбраться, и только спрашиваешь себя: зачем я вообще сюда полез? Если бы мы жили в Штатах, я мог бы сказать, что таким образом уклоняюсь от призыва; а здесь, в Канаде, нет я такого оправдания. Тем более что по нашим темам работает масса исследователей, и все уже давным-давно выловлено и исследовано. Плещешься на дне пустой бочки, как все аспиранты; по девять лет люди сидят в университетах, пережевывают чужие рукописи, пытаясь найти что-нибудь новенькое, или корпят над академическим изданием приглашений к обеду и театральных билетов, сохранившихся в архиве Рескина, или пытаются выдавить последний прыщик смысла из какого-нибудь литературного ничтожества и шарлатана. Несчастный Фиш пишет сейчас диссертацию. Он хотел писать о символике детородных органов у Д. Г. Лоуренса, но ему сказали, что этим кто-то уже занимался. Теперь он разрабатывает какую-то невероятную теорию — чем дальше, тем невероятнее. — Он замолчал. — Что же это за теория? — спросила я, надеясь заставить его продолжать. — Сам не знаю. Когда он трезвый, из него слова не вытянешь, а когда напьется, его не остановишь, да только ничего нельзя понять. Потому он и рвет все время свои записи: перечитает и сам ничего понять не может. — А ваша диссертация о чем? — спросила я, не в состоянии вообразить подходящую для него тему. — Я еще не дошел до диссертации. И, может, никогда не дойду. Я стараюсь об этом не думать. Сейчас я должен написать реферат, который задолжал еще с позапрошлого года. Обычно я пишу по одному предложению в день. А в неудачные дни — меньше. Машины переключились на сушильный цикл. Он угрюмо уставился на них. — О чем же будет ваш реферат? — спросила я заинтригованно; интриговала меня, как я поняла, не его речь, а его богатая мимика. Но мне все же хотелось, чтобы он продолжал говорить. — Да вам это неинтересно, — сказал он. — Порнография в эпоху прерафаэлитов. И еще я немного занимаюсь Бердсли. — А! — сказала я, и некоторое время мы оба молча размышляли о возможной бесплодности таких занятий. — Наверное, — предположила я, — вам нужно было выбрать другую профессию. Может быть, вы с бо́льшим удовольствием занимались бы чем-нибудь другим. Он снова усмехнулся, потом закашлялся. — Надо бросать курить, — сказал он. — Чем-нибудь другим? Да чем же еще мне заниматься? Когда зайдешь так далеко, ни на что другое ты уже не способен. Мозги уже невозможно перестроить. Приобретаешь высокую квалификацию по узкой специальности — и куда идти с этой квалификацией? Только сумасшедший возьмет меня сейчас на какую-то другую работу. А я готов рыть канавы; но ведь если мне поручат рыть канавы, я стану разбирать на части канализационную систему, пытаясь выявить и расчленить хтонические символы — трубы, клапаны, клоачные акведуки… Нет, нет, придется мне всю жизнь надрываться в бумажных шахтах. Мне нечего было ему посоветовать. Глядя на него, я попыталась представить его работающим в фирме вроде Сеймурского института — хотя бы наверху, в мозговом центре; но нет: он и туда не вписывался. — Вы ведь не здешний? — спросила я наконец. Об аспирантуре, кажется, уже все было сказано. — Ну, конечно, мы все не здешние. Видели вы хоть кого-нибудь, кто вырос в этом городе? Потому нам и пришлось снять эту квартиру; разумеется, она для нас слишком дорогая, но общежития для аспирантов нет. Если не считать этого нового заведения в британском стиле, с гербом и монастырской стеной. Но туда меня бы просто не пустили. Да и жить там не веселее, чем с Тревором. Тревор — из Монреаля, семья богатая, но после войны им пришлось пуститься в коммерцию. У них теперь фабрика кокосового печенья, но об этом не принято упоминать. Довольно глупо получается — вся квартира завалена кокосовым печеньем, и мы его едим, притворяясь, будто не знаем, откуда оно появляется. Я его не люблю. А Фиш — из Ванкувера и скучает по морю. Ходит тут на озеро и барахтается в грязной воде, среди плавающих корок от грейпфрутов: думает, крики чаек его утешат, но ничего не получается. И Фиш, и Тревор раньше говорили с акцентом, но сейчас по их речи не догадаешься, что они приезжие; когда повертишься в этой мозгорубке, по твоей речи уже ничего не определишь. — А откуда вы приехали? — Вы и названия такого не знаете, — ответил он. Машины остановились. Мы взяли тележки и перевезли белье в сушилки. Потом снова сели. Смотреть теперь было не на что; мы слушали, как гудят и похлопывают сушилки. Он снова закурил сигарету. Какой-то старик в потрепанной одежде зашел в прачечную, увидел нас и вышел. Наверное, искал, где поспать. — Пассивность, — сказал он наконец, — вот что нас губит. Чувствуешь, что тяжелеешь, тонешь в болоте; но так и стоишь на месте. На прошлой неделе я устроил пожар в квартире, отчасти намеренно, — захотелось посмотреть, что они станут делать. А может, мне захотелось посмотреть, что я стану делать. Интересно было хоть посмотреть на огонь и дым, — все-таки какая-то перемена. Но они просто погасили огонь, а потом стали бегать восьмерками по квартире, точно армадиллы, и говорить, что я болен, и зачем я это сделал, и, может быть, у меня перегружена психика и надо сходить к психотерапевту. Толку от этого не будет никакого. Я уже выучил все их приемы, и они на меня не действуют. Психотерапевт теперь ни в чем меня не убедит, я слишком много знаю, у меня иммунитет. Даже пожар ничего не изменил, только теперь каждый раз, как я поведу носом, Тревор визжит и подскакивает к потолку, а Фиш начинает листать свой старый учебник по психоанализу. Они думают, я сошел с ума. — Он бросил на пол окурок сигареты и раздавил его ногой. — А по-моему, это они сошли с ума, — добавил он. — Может быть, — осторожно сказала я, — вам надо жить отдельно. Он улыбнулся своей кривой улыбкой. — Где? У меня и денег нет. Нет, я застрял. И потом, они обо мне заботятся. — Он склонился еще ниже и втянул голову в плечи. Я смотрела на его профиль, на его худое лицо — выпирающая скула, запавший глаз — и удивлялась ему: вся эта болтовня о себе, все эти сомнительные признания… Я бы, наверное, так и не могла. Я бы просто не рискнула: сырое яйцо не должно покидать свою скорлупу. Не то оно растечется, превратится в бесформенную лужу. Но молодой человек, сидящий рядом со мной с новой сигаретой во рту, кажется, ничего подобного не опасался. Меня теперь поражает странная отрешенность моего тогдашнего состояния. Нервное напряжение, которое владело мною днем, исчезло; я была спокойна, равнодушна, точно каменная луна, я чувствовала себя самоуверенной хозяйкой всей этой белой прачечной. Я могла бы без всяких колебаний обнять этого неловкого, скорчившегося мальчишку, утешить его, убаюкать. В нем было и что-то совсем не детское, что-то от преждевременно состарившегося человека, утешить которого уже невозможно. Я не забыла также о том, как он разыграл меня тогда с пивом, и понимала, что он мог выдумать все это от начала до конца. Возможно, он говорил искренне, но при этом сознательно стремился вызвать у меня материнскую реакцию, чтобы потом хитро усмехнуться в ответ на мой ласковый жест и еще глубже спрятаться в широкое горло свитера, словно в убежище, где его никто не найдет, никто не тронет. Должно быть, природа наделила его фантастическим чутьем или каким-то дополнительным органом чувств вроде всевидящего глаза: он не оборачивался ко мне и не мог заметить выражение моего лица, но вдруг тихо и сухо проговорил: — Вам, кажется, нравится моя болезненность. Я знаю, что она привлекательна. Я ее тщательно оттачиваю: все женщины любят слабых, это комплекс сестры милосердия. Однако умерьте свой аппетит, — добавил он, искоса и не без лукавства посмотрев на меня, — а то вы уже готовы меня съесть; я понимаю, голод — более глубокая эмоция, чем любовь, а первая сестра милосердия, Флоренс Найтингейл, была, между прочим, людоедкой. Отрешенности моей как не бывало. У меня даже мурашки пошли по коже. Что я такого сделала? В чем меня обвиняли? Опять я «голая»? Я не нашла, что ему ответить. Сушилки остановились. Я встала. — Спасибо за порошок, — сказала я со сдержанной вежливостью. Он тоже поднялся. Снова мне показалось, что мое присутствие ему совершенно безразлично. — Не за что, — сказал он. Мы молча стояли рядом, вытаскивая белье из сушилок и засовывая его в сумки. Подняли сумки на плечо и одновременно пошли к выходу, — я на шаг впереди него. Я на секунду остановилась, но он не сделал попытки открыть дверь, и я сама ее открыла. Выйдя на улицу, мы одновременно повернулись и чуть не столкнулись. С минуту мы нерешительно стояли, глядя друг на друга; начали что-то говорить, но ничего не сказали. Потом как будто кто-то потянул за веревочку: мы опустили сумки, одновременно шагнули друг к другу, и я вдруг обнаружила, что мы целуемся. До сих лор не знаю, кто из нас был инициатором этого поцелуя. Я чувствовала вкус сигареты на его губах, чувствовала его худобу и сухость его кожи, словно лицо, которого я касалась щекой, и тело, которое я обнимала, были сделаны из бумаги или пергамента, натянутого на проволочный каркас; но, кроме этих ощущений, я ничего не испытывала. Внезапно мы оба опустили руки и каждый сделал шаг назад. Еще с минуту мы глядели друг на друга. Потом подхватили свои сумки, повернулись и разошлись в разные стороны. Все наши жесты были до нелепости похожи на резкие движения пластмассовых собачек с вклеенными в них магнитами, которые я когда-то выигрывала на вечеринках. Совершенно не помню, как я ехала домой; помню только, что в автобусе я долго смотрела на плакат, изображавший медсестру в белом колпаке и белом платье. У нее был здоровый, самоуверенный вид, она держала в руке детский рожок и улыбалась. Надпись на плакате гласила: «Помоги жить еще одному человечку». Ну вот, я дома. Я сижу на кровати у себя в комнате, дверь закрыта, окно открыто. Сегодня День труда, выходной. Погода ясная, прохладная и солнечная, как вчера. Странно было утром вспомнить, что сегодня не надо идти на службу. Дороги на подъездах к городу, наверное, уже запружены машинами: люди спешат вернуться из-за города пораньше, пока еще нет пробок на каждой улице. К пяти часам движение замедлится, воздух будет дрожать над раскаленными крышами автомобилей, двигатели будут работать вхолостую, дети — ныть от скуки. Но на нашей улице все тихо, как обычно. Эйнсли на кухне, я ее почти не видела сегодня. Слышу, как она ходит за дверью, беспрестанно напевая. Мне не хочется открывать дверь. Наши отношения изменились, и я еще не знаю, как именно, поэтому говорить с ней мне будет трудно. Столько событий произошло за последние два дня, что пятница кажется уже далеким прошлым, и я перебираю все в памяти и вижу, что поступки мои на самом деле были более разумными, чем подсознательные мотивы, а у подсознания есть своя логика. Мои поступки сами по себе, может быть, и не очень соответствовали моему характеру, но результаты их как будто вполне соответствуют ему. Решение было несколько внезапным, но теперь, обдумав его, я понимаю, что сделала очень правильный шаг. Конечно, я со школьных лет знала, что рано или поздно выйду замуж и заведу детей, как все женщины. Или двоих, или четверых, потому что три — несчастливое число, а семьи, где только один ребенок, я не одобряю: такой ребенок всегда ужасно избалован. У меня никогда не было дурацких предубеждений против брака, как, например, у Эйнсли, которая в принципе против замужества. В реальной жизни никто не действует по принципам, все постепенно приспосабливаются. Как говорит Питер, нельзя же без конца болтаться одному. Одинокие люди с годами приобретают причуды, озлобляются или глупеют. Уж я-то навидалась таких у себя в конторе. И все же, хотя мысль о браке всегда присутствовала в глубине моего сознания, я никак не ожидала, что приду к нему так скоро и именно таким образом. Я, конечно, просто не хотела себе признаться, что очень привязалась к Питеру. Нет никаких причин опасаться, что мой брак окажется похож на Кларин. Они с Джо слишком непрактичны, у них нет даже представления о том, что жизнь надо организовывать, семью надо сознательно строить. Тут многое зависит от элементарной привычки к порядку, от таких мелочей, как мебель, режим дня, поддержание чистоты в доме. Мы с Питером сумеем разумно построить свою жизнь. Хотя, конечно, нам еще многое предстоит обсудить. В сущности, Питер — отличный кандидат в мужья. Он красив, в делах его ждет успех, и притом Питер аккуратный, а это очень важно, когда собираешься жить с человеком всю жизнь. Представляю себе, какие мины скорчат наши сотрудницы, когда узнают. Но пока еще нельзя им говорить; мне придется еще некоторое время поработать в Сеймурском институте. Пока Питер не кончит стажировку, нам не обойтись без моей зарплаты. Сначала, наверное, придется снимать квартиру, но потом мы купим дом и устроимся постоянно. Поддерживать чистоту в целом доме стоит немалого труда, но это труд, не потраченный впустую. Хватит бездельничать и рассуждать — надо заняться чем-нибудь. Сначала надо переделать вопросник по пиву и написать отчет о пробных интервью, чтобы утром перепечатать все набело и сдать. Потом, пожалуй, вымою голову. И устрою генеральную уборку. Надо разобрать ящики в комоде и выбросить всю дрянь, которая там накопилась, и вытащить из шкафа платья, которые я давным-давно не ношу; отдам их Армии спасения вместе со всеми скопившимися у меня брошками, из тех, что родственники дарят на рождество: собачки из поддельного золота, со стекляшками на месте глаз, золоченые цветочки со стеклянными пестиками. Надо еще заглянуть в ящик с книгами — там в основном учебники и письма из дому, которые прекрасно можно выбросить, и еще пара старых кукол, которые я храню из сентиментальности. Та кукла, которая постарше, — матерчатая и набита опилками (я знаю, потому что однажды делала ей операцию при помощи маникюрных ножниц), а руки, ноги и голова у нее из твердого дерева. Пальцы на руках и ногах сжеваны; волосы у нее черные, короткие, наклеены на кусок канвы, которая уже отстает от черепа, лицо почти стерлось, но красный войлочный язычок и два фарфоровых зуба еще целы; они и составляли, насколько я помню, основную прелесть этой куклы. Одета она в кусок старой простыни. Я, бывало, оставляла ей поесть на ночь и всегда испытывала разочарование, когда утром еда оказывалась на прежнем месте. Вторая кукла поновее, у нее длинные моющиеся волосы и гладкая резиновая кожа. Я попросила кого-то подарить мне эту куклу, потому что ее можно купать. Куклы эти мне уже не нравятся. Вполне можно выбросить их вместе со всем остальным барахлом. Я все еще не понимаю, какую роль сыграл во всем этом парень из прачечной, и не могу объяснить своего поведения с ним. Возможно, это было какое-то отклонение, пробел в ткани моей личности, частичная потеря контроля над собой. Едва ли мы с ним опять встретимся — я даже не знаю, как его зовут, — и в любом случае он не имеет никакого отношения к Питеру. Когда кончу уборку, напишу письмо домой. Родные будут рады, они наверняка давно этого ждут. Захотят, чтобы я поскорее показала им Питера. Да и мне еще надо познакомиться с родителями Питера. Вот сейчас встану с кровати, ступлю на пятно солнечного света на полу. Нельзя же, действительно, бездельничать весь день; а все-таки приятно сидеть в тихой комнате и глядеть на пустой потолок, прижавшись спиной к прохладной стене и вытянув ноги поперек кровати. Как будто лежишь на надувном плоту, медленно плывущем по морю, и глядишь в чистое небо. Надо взять себя в руки. У меня много дел. |
||
|