"Похитители красоты" - читать интересную книгу автора (Брюкнер Паскаль)Совращение пигмеяЭто дико, но я пришел в ужас. Улизнув от Стейнеров, Элен лишила меня долгожданной победы, она все испортила. Это ведь я, я должен был, выполнив условия, освободить ее, по какому праву она со мной не считается? Я был почти зол на нее за то, что она перехватила у меня инициативу. Всю ночь я не сомкнул глаз, вздрагивал от малейшего шороха, ждал: вот сейчас грозный хозяин постучит в дверь. Я не строил иллюзий насчет доброго папочки: ясно, кому придется отдуваться за беглянку, всыплет он мне по первое число, а то и похлеще что-нибудь учинит. Я чуть не плакал, перебирая в уме самые мрачные перспективы. Рано утром, в полвосьмого, зазвонил телефон: Элен нашли, догнали в лесу в пяти километрах от «Сухоцвета». До моего приезда ее посадят в подземелье. Кассеты с посланиями отменяются. Я, наконец, заснул, моля Бога, чтобы ее хоть не избили. И еще один сбой дал наш отлаженный механизм, из-за чего отъезд пришлось отсрочить на несколько недель. Дело в том, что Раймон впервые оказался в Париже один, без надзора хозяина или Франчески. Гномик исправно присматривал за мной, но за гномиком-то некому было присматривать. Он почуял свободу, и кровь взыграла в нем, как в былые времена. Стояла весна, время, когда женщины словно выходят из чистилища, открывая взорам роскошества, которые были спрятаны всю долгую зиму. Возобновлялся хоровод любви, разгул изобильной и доступной плоти. Но не для Раймона. Длинноногие щеголихи, пышногрудые кокетки дефилировали мимо него, будто говоря: тебе не обломится. На людях просто жаль его становилось, так он всем своим видом молил хотя бы взгляда. Да, слабоват был карлик по женской части, тут Стейнер оплошал: не следовало посылать его одного в самый цветник. Это мне воздержание давалось легко, а в нем бродили желания, и ему трудно было совладать с нерастраченной мощью своего тела. Я убеждался в этом каждое утро: завтрак он подавал мне в пижаме, выставляя на обозрение внушительных размеров бугор. Сколько раз я просил его надеть хотя бы брюки. А однажды ночью случайно обнаружил кое-что почище: меня замучила бессонница, и, встав, чтобы попить молока — Раймон говорил, что оно действует лучше всякого снотворного, — я увидел, что в кухне почему-то горит свет и дверь приоткрыта. Оттуда доносились странные звуки, какое-то урчание; я подкрался на цыпочках и заглянул. Раймон, в спущенных до щиколоток штанах, в белых перчатках, копошился, разложив перед собой на полу с десяток порнографических журналов. Всклокоченный, с налитыми кровью глазами, он выплевывал ругательства, брызгая слюной на страницы, с которых непотребные девки показывали ему все свои прелести спереди и сзади. При виде меня он охнул, залился краской и торопливо подтянул штаны. Я убежал к себе — меня чуть не стошнило. Наутро он явился ко мне с покаянным видом, извинялся и просил ничего не говорить хозяевам. У него, мол, бывают «рецидивы», честное слово, больше никогда. Мне бы тогда сыграть на этом, распалить в нем похоть, настроить его против Стейнера и Франчески, глядишь, и удалось бы вырваться на свободу. Случай был — лучше не придумаешь. Но я им не воспользовался. За молчание потребовал от моего гнома только одного: пусть принесет мне все журналы с клубничкой, которые прячет в шкафах. Я разжег огонь в камине и заставил его собственноручно сжечь всю эту кипу мерзостей до последней титьки и задницы. Для Раймона это был нож острый. Но я остался непреклонен: не хватало еще устраивать в этом доме Онаново блудилище! Думаете, мой страж образумился? Отнюдь; так бешеным кобелем и остался, только дежурный звонок Жерома каждый день ненадолго приводил его в чувство. Просто невозможно стало на улицу выйти с этим миниатюрным гигантом. От первых же стройных ножек, от любых блеснувших глазок он съезжал с катушек. Хмель ударял ему в голову от такого изобилия девушек, стайками порхавших вокруг, и всего того, что нетрудно было угадать под одежками. Мне приходилось быть бдительнее любой дуэньи, чтобы держать его в рамках. Он говорил: есть женщины такой дивной красоты, что я на них и смотреть не решаюсь, боюсь рухнуть замертво. Да и вообще, при виде каждой понимаю, что мне не место в этом мире. Они — совершенные творения, а я — ошибка природы. Беда, как водится, подкралась незаметно. Однажды вечером — день был будний — Раймон попросил меня куда-нибудь с ним сходить: ему было одиноко. Я согласился. Мы сперва пошли в кино, около полуночи поужинали, а затем отправились по клубам. На ночную жизнь я теперь смотрел как будто издалека, уверенный, что мне это больше не грозит. Заведения были все на одно лицо, везде одна и та же публика, юные идиоты с пустыми глазами корчились среди адского грохота, старательно изображая из себя буйно-помешанных. Я-то считал, что это мне в таких местах тяжко, но только теперь понял, насколько круче приходилось Раймону. С его росточком он едва доставал девицам до груди, а иным и вовсе до пупка, в котором обычно красовалось колечко или серьга. Бедный гном терял голову от такой близости к тайнам наготы. Заплутав в чаще бесконечно длинных ног и агрессивно торчащих бюстов, он звал на помощь. Тот, кто не пользуется успехом у женщин, видит их лучше и познает глубже, чем неотразимый соблазнитель. Раймону все было как нож в сердце — пахнуло ли изо рта или из-под мышки, резанул ли слух язвительный смешок, задело ли его покатое плечико или круглый животик. Когда он устремлялся в эту варварскую толпу, лавируя среди полуголых тел — видна была только его высоко поднятая рука, точно перископ подводной лодки, — у меня щемило сердце. В ту ночь, часов около четырех, когда я уже с ног валился и намекал, что пора домой, он упросил меня зайти еще на одну танцульку возле площади Пигаль: мол, выпьем по последней. На улице Бланш какой-то громила с финкой, вынырнув из темноты, хотел было заставить нас расстаться с деньгами. Раймон свалил его, боднув головой в живот, и после этого раунда немного приободрился. Дискотека на втором этаже мигала, как огромный глаз циклопа на темной глыбе здания; женщины, одетые только в узенькие трусики, приплясывали в свисавших с потолка корзинах, несколько амбалов плавно покачивались, точно канатоходцы на проволоке, перезрелые матроны дрыгали ногами. Был предутренний час, когда в ночных вертепах идет в ход залежалый товар и оказавшиеся без пары мужчины и женщины довольствуются тем, что осталось. Скучал там какой-то скелетоподобный ходячий манекен с прозрачной кожей и неестественно расширенными зрачками; чересчур пухлые губы выглядели странно, будто их на живую нитку пришили к лицу трупа. Разбитные малолетки с откляченными задницами, толстушки в лохмотьях ценою в целое состояние собирались уже отчалить несолоно хлебавши, во всеуслышание объявляя, что местечко, мол, дрянь. Раймон устало присел на продавленный диванчик, из которого отовсюду лез волос; рядом с ним целовались взасос два атлета в кожаных жилетках. Мой слуга совсем потерялся на фоне высоких фигур и вид имел еще более бледный, чем обычно. Но сработал непреложный закон: кто выделяется, тот рано или поздно привлекает внимание, — и на Раймона, которого обычно никто в упор не видел, по крайней мере одна пара глаз в ту ночь посмотрела с интересом. Я еще раньше заметил эту шалаву — спутника у нее не было, зато самоуверенности хватало, чтобы не топтаться в одиночестве, и вокруг нее прямо-таки хоровод вился. Она с потрясающей непринужденностью висла то на одном, то на другом, прижималась всем телом, и ее руки змеями ползали по спине партнера. Разноцветные полосы света скользили по ее лицу; она притягивала к себе все взгляды своими умопомрачительными округлостями, широкими плечами, вызывающе малым количеством одежды. И вот, виляя бедрами под дуэт трубы и саксофона, она вдруг — кто бы мог подумать! — направилась прямо к Раймону и пригласила его на танец. Он сперва подскочил, как будто его током ударило, и чуть было не обратился в бегство. Она удержала его за руку, да так властно. Он еще поупирался, потом скрепя сердце подчинился. Это надо было видеть: мой недомерок выкатывается на площадку и выделывает кренделя вокруг красавицы — ну прямо как планета вокруг Солнца. Надо думать, ночная публика всякого насмотрелась, раз не выпала в осадок при виде этой невероятной парочки! Тянулись минуты, Раймон корчился, как припадочный, а партнерша бросала на него недвусмысленные взгляды. У него глаза на лоб лезли, он не понимал, что происходит. Около шести, перед закрытием, диск-жокей выдал подряд несколько слоуфоксов, и, когда простуженный голос Барри Уайта захрипел Идиллия продлилась неделю; о своих обязанностях мой слуга начисто забыл. Его пассию звали Мариной; он был ее капризом: ей взбрела фантазия попробовать карлика, переспать с человеком-фаллосом. Захотела игрушку и получила. Она клялась ему, что у нее никогда не было такого любовника, — тут она не врала. Раймон же из этого заключил, что нравится ей, — но он ошибался. Девица им просто попользовалась, а он, простак, раскатал губы. Как те бедняки, что, сорвав куш в лотерею, теряют рассудок, мой приапчик совсем разума лишился от Марины. И неудивительно: женщина давным-давно была для него чем-то вроде далекого Китая, о котором он мог только мечтать. Оттого что одна из них, да еще какая, положила на него глаз, он весь завибрировал, а оттого что она сама выбрала его в дансинге и чуть ли не силком утащила, просто спятил. Раймон кинулся очертя голову в пламя, имя которому — женщина, и разговенье после долгого поста ударило ему в голову. Наконец-то он сравнялся со своим хозяином в том, в чем тот всегда мог дать ему сто очков вперед. Буйство плоти подействовало на него, как солнечный свет на долго пробывшего в шахте человека. Он ослеп, ошалел и совсем потерял волю. Дома появлялся ненадолго, только переодеться и помыться, успевал купить кое-что, состряпать на скорую руку, позвонить Стейнеру и наврать ему с три короба. Меня он умолял помочь выбрать костюм, причесаться, пригладить жесткий, как щетка трубочиста, ежик волос. Уходя, спрашивал, не пахнет ли у него изо рта, задаривал меня подарками. Изредка откровенничал со мной, живописал, облизываясь, как не пробовавший женщины мальчишка, прелести своей любовницы, рассказывал, что она выделывает в постели. В такие минуты лицо его расплывалось от похоти, и мне приходили на ум жабы, которые раздуваются вдвое, когда поют брачную песню. Марина быстро смекнула, что Раймон рожден прислуживать; она заставляла его делать все по дому, готовить и только после этого допускала к телу. Воображаю, как карлик-субретка в одних кальсонах и носках, повязав передник, шуровал пылесосом, драил ванну, усердствовал в предвкушении награды. Но на седьмой день к вечеру красавица дала ему отставку. Наигралась и бросила, просто сказала, чтобы он больше не приходил. Жизнь для него утратила смысл, как будто Бог сперва осенил его своей благодатью, а потом оставил. Отвергнутый гном стал еще безобразнее, просто смотреть было страшно. Он никак не мог поверить в случившееся. Удар был особенно жесток от того, что все произошло слишком быстро — еще вчера он был на коне, а сегодня потерял все; Раймона это сломило. Как он ни пытался вернуть благосклонность любовницы, та и знать его не желала. Он был раздавлен, не ел, не спал, бродил, как тень, стал заговариваться. Целыми днями кружил вокруг телефона, все ждал, что она позвонит, попросит прощения, вновь призовет в свои объятия. Ходил он нечесаный, небритый, то и дело прикладывался к бутылке, от него попахивало перегаром — в общем, совсем потерял человеческий облик. Пуще всего он теперь боялся хозяйского гнева, все канючил, мол, поклянитесь, что ничего не скажете. Он был у меня в руках, я мог бы запросто выторговать свободу, но и на этот раз проморгал свой шанс. Его нытье мне осточертело, работу он совсем забросил, дом запустил, кормил меня недожаренной или пересоленной дрянью, когда вообще находил в себе силы что-нибудь приготовить. Я не выдержал, тайком позвонил Жерому и выложил все про его слугу. Хозяин ничего не подозревал; новость его огорошила. Я удостоился слов благодарности: он знал, что на меня можно положиться. Долго ждать не пришлось. В ту же ночь, около часу, в Париж прикатила Франческа — всю дорогу от Безансона мчалась на предельной скорости. Она застала Раймона в гостиной — в одних трусах, пьяный, он тупо таращился в телевизор. При виде ее он затрясся: то был Командор, явившийся покарать преступившего закон. Хозяйка с ослушником не церемонилась, с размаху влепила ему пощечину, схватив за волосы, уволокла в другую комнату и заперлась с ним там. Всю ночь до меня доносились приглушенные отзвуки рыданий и криков. Я почти не спал, а ранним утром обнаружил Стейнершу в кресле в гостиной перед полной окурков пепельницей и наполовину опустошенной бутылкой джина. Она пожелтела, лицо стало как слоновая кость; сидела, съежившись в старенькой парке, и ее бил озноб — должно быть, переусердствовала в мордобое и воплях. Провинившегося слугу она заперла в спальне. Франческа обернула ко мне осунувшееся лицо и знаком пригласила сесть рядом с ней. — Бенжамен, я ценю вашу лояльность в истории с Раймоном. Вы молодец, что предупредили нас. Похоже, ее здорово выбило из колеи, если она заговорила со мной по-человечески, будто забыв, как глубоко меня всегда презирала. Я вдруг увидел то, что скрывалось за ее неизменно суровой миной: перепуганное существо, которое барахталось в волнах накатывающих лет и взывало о помощи. Она то и дело доставала из кармана пудреницу, быстро обмахивала пуховкой лицо и заплывшую жиром шею, точно хотела окутаться мучным облаком. Пудра, не удержавшись на коже, градом сыпалась на грудь. — Он непростительно забылся. Но одну вещь вам следует знать. Франческа закрыла глаза, тяжелые веки упали, как спущенные паруса. Губы у нее подрагивали, и казалось, будто большой приоткрытый рот постоянно бормочет, но не молитву, а брань в адрес всего света. — Не он один дал слабину. Жером, может быть, рассказывал вам: у меня была бурная молодость, которую определяли две страсти — любовь и философская мысль. Когда я не тешилась в объятиях юношей — или девушек, это мне было все равно, — то читала труды философов. Я люблю их за то, что они сложны, я сказала бы даже, темны, за то, что приходится попотеть, чтобы постичь их: для меня это как сухой фитиль или бомбы замедленного действия. Тома мирно спят на пыльных полках библиотек, а мысль бродит в умах людей и рано или поздно подобно взрыву потрясает мир. Я прерывала любовные игры лишь затем, чтобы вернуться к чтению, и откладывала книгу только для того, чтобы продолжить сладострастные забавы. В девятнадцать лет у меня была мечта: стать ангелом любви. Я хотела, чтобы тело мое принадлежало каждому, кто его захочет: это было что-то вроде долга, моего обязательства перед ними всеми. Меня коробила избирательность желания: почему одним все, а другим ничего? Нет уж, на пир Эроса пусть и изгои будут званы. В то время мне хотелось, чтобы вихрь удовольствий поглотил меня. Однако очень скоро старый, как мир, любовный акт наскучил мне своей простотой, а самые разнузданные сексуальные фантазии на поверку оказались однообразными, да и надуманными. Каким бы сильным ни было наслаждение, мне этого было мало, мало. И тогда я поняла, что для плоти есть границы — а для мысли нет. Жить плотью — значит смириться с рутиной, развивать мысль — преодолеть обыденность, подняться над жалким существованием. Только по привычке я продолжала вести прежнюю разгульную жизнь; тело мое возбуждалось все так же легко, но душа к этому больше не лежала. Чтобы сохранить свободу, я уже отвергла два предназначения женщины: брак и потомство. Оставалось отринуть третье — собственно секс. Мало-помалу я отдалялась от того мира, которым правит любовь, я повернулась к нему спиной, прежде чем он сам отторг меня. Я уходила со сцены, пусть без меня обольщают и обольщаются, этой горячки, этого безумия с меня довольно. Ведь когда я была хороша собой, я сама этого не знала, а когда поняла, от былой красоты осталось лишь воспоминание. Я еще держала себя в форме, но время брало свое. Молоденькие девчонки, чья единственная заслуга состояла в том, что они родились двадцатью годами позже, чем я, уводили мужчин у меня из-под носа, затмевали меня. Недолго мне оставалось покорять: хорошенького понемножку, побыла в сонме избранных, а теперь твое место в толпе обычных лиц. Молодость — привилегия преходящая, а платишь за нее всю оставшуюся жизнь. В ту пору я и встретила Стейнера; он думал, что я порочна, тогда как я была всего лишь безучастной. Он имел зуб на женщин — за то, что слишком нравился им. Он их будто всех наказывал, любовь отождествлялась для него с местью, унижение входило в программу, — на мой взгляд, это было мелочно. Однако я сыграла на его обиде, чтобы привлечь на свою сторону; так мы создали нашу коалицию, принесли обет целомудрия и поклялись отказаться от плотских и чувственных радостей. Я в то время преподавала философию в выпускном классе лицея. Ну так вот, я взяла отпуск без сохранения жалованья, и мы переехали в «Сухоцвет», веря, что нашли средство, способное помочь бедам человечества. Пусть никому больше не мозолит глаза вездесущий мираж красоты — вот чего мы хотели. Не прошло и полугода, как желания, которые, мне казалось, я обуздала, снова стали донимать меня. Глупо, но что есть, то есть, никуда не денешься. Сдаваться я не собиралась. Видела, как стойко держатся мои союзники, и благодаря им держалась сама, а они в свою очередь черпали мужество в моей самоотверженности. Когда тело властно требовало своего, я прибегала к спиртному и сигаретам — они помогали там, где разум помочь уже бессилен. Я стала много есть, растолстела, не следила за собой. Для кого мне было поддерживать форму? Для Стейнера и этого его придурка Раймона? Только во сне я утоляла вожделение, которое подавляла в себе наяву. Я сильный человек, и я не нарушила клятвы. А потом появилась Элен. Когда вы уехали в Париж, моей заботой номер один было держать Стейнера от нее подальше. Уж я-то его знаю, многого он так и не смог в себе изжить и к девушкам по-прежнему питает преступную слабость. Признаюсь вам, на Элен, бледную, исхудавшую, больно было смотреть. Она объявила голодовку и собственную жизнь превратила в орудие шантажа. Еще она царапала себе лицо, клочьями выдирала волосы, нарочно вызывала у себя этот жуткий тик, который ее перекашивает. Словом, уродовала себя, как могла, лишь бы доказать нам, что зря мы ее не отпускаем. Но меня такими штучками не проймешь: я не забыла, как она чуть не выбила мне глаз. Элен бранилась, поливала нас грязью, да так изощренно, что я только диву давалась. Но со временем она присмирела и снова стала есть. Кассеты с вашим голосом каждую неделю слушала по десять-двадцать раз подряд и в конце концов убедилась, что вы ее не бросили. Тогда она заявила, что ей скучно, потребовала книг, журналов, телевизор, радио. Я дала ей кое-какие тома из своей библиотеки — «Пир» Платона, «Разум в истории» Гегеля, «Трактат» Витгенштейна. Мы с нею обсуждали эти книги, я дивилась ее начитанности, развитому уму. Она запоем читала романы, особенно обожала детективы, за которыми я специально ездила в Доль. Наши отношения вступили в новую фазу под знаком мирного сосуществования и даже заигрывания. Элен была разной со мной и с Жеромом: его она принимала полуодетая, приглашала присесть на постель, делала комплименты; мол, как он хорошо сохранился, — вызывала на откровенность. Со мной затевала ученые споры, да как умно! Она красилась, переодевалась по нескольку раз на дню, полировала свои розовые ноготки, покрывала их перламутровым лаком. И кокетничала, актерствовала вовсю. Ваша подружка, Бенжамен, вся такая хрупкая, изящная, как статуэтка, но это только видимость. Бывало, она с утра — сущий ангел, а к обеду — мегера. Меня эти скачки ее настроения просто с ума сводили. Она на меня фыркала: «Да приведите же себя в порядок, ну хоть на диету сядьте, посмотрите, на кого вы похожи — раскормленная гусыня, да и только». Я сама себе удивлялась, но почему-то слушалась ее: ограничила себя в еде, сделала прическу, целыми днями бегала в городе по магазинам, выбирая новые платья. Показывалась ей в них, и она решала, идет мне или не идет. Когда она была в духе, то позволяла мне ее причесать, и я могла перебирать пряди ее волос. Меня тянуло к ней, день ото дня все сильнее, и я ничего не могла с этим поделать. Однажды ночью она приснилась мне, сон был такой… в общем, я проснулась потрясенная. Хотела оградить от нее мужа — а позиции-то сдавала я. Она, мерзавка, почуяла это и понемногу начала свою подрывную деятельность. То ластилась, то язвила и час за часом сеяла во мне сомнение: а есть ли вообще смысл в нашей акции? Она говорила, что мы сами себе не нравимся, вот и прикрылись идеей; что мы вообще ничего не понимаем: существует ведь обаяние, притягательность, сексапильность, в конце концов, — все, что привлекает в человеке куда сильнее, чем просто приятная наружность. Смеялась над нами: мы-де воюем с ветряными мельницами, красота, твердила, понятие относительное, критерии меняются, на смену устраненным красавицам придут другие, те, что сегодня не блещут, но в свою очередь станут неотразимыми, создав новые исключения из нормы. «Франческа, — повторяла она мне, — ну что такое красота? Просто определенный тип лица, который по случайному совпадению нравится большинству, вот и все. Куда как интереснее искать красоту там, где ее никто не видит, — в необычном, непохожем, даже неприглядном. Насколько привлекательнее может быть несовершенство, чем скучная правильность черт! Лицо, от которого трудно оторвать глаз, — это же гармоничное сочетание недостатков!» Эта очаровательная негодяйка сводила на нет значение внешности, а сама при этом была так хороша, попробуй тут не признать правоту ее доводов! Как она умела с улыбкой ужалить: «Ваше время ушло, смиритесь, дайте дорогу молодым. Доживайте ваш век в ладу с собой, это лучше, чем лелеять свою обиду и упиваться ею». С языка у нее не сходило ваше имя, она рассказывала, как вам хорошо вдвоем, как вы дивно подходите друг другу в постели, — у меня в голове мутилось от ревности. Меня она подкалывала по любому поводу, чего я только от нее не натерпелась: я-де старая развалина, и одышка у меня, и из-под мышек пахнет, и одета я чучело чучелом. Она называла меня «мой шарпей» — за мои веки, а еще — «мясная туша», из-за лишнего веса и красного лица. В сердцах переходила со мной на «ты», кричала: «От тебя воняет, как от телячьей печенки, фу, гадость какая!» Боже мой! Я вам, Бенжамен, от души желаю никогда не стать ее врагом. До чего же острый у нее язычок, мне бы с самого начала ей рот кляпом заткнуть, на цепь ее посадить, как злую собаку. Что бы я ни делала, все было не по ней. Я выходила из себя, хлопала дверью, тогда она принималась плакать, а я возвращалась и просила прощения. «Вы ведь знаете, Франческа, я где-то даже люблю вас», — отвечала она. И я пропускала мимо ушей «где-то даже», забывала все оскорбления, слышала только слово «люблю». Она вертела мной как хотела. С Жеромом мы отчаянно ссорились — кому сегодня отнести ей поднос, кому посидеть с ней после обеда. Она говорила моему мужу гадости обо мне, а при мне смешивала его с грязью. Я ослабила бдительность, у меня рука не поднималась рыться в ее вещах. Я едва сдерживалась, чтобы не схватить ее в объятия, не осыпать поцелуями. Захоти она только, и я бы тотчас же все бросила и начала новую жизнь с ней — где угодно. Потом мы приехали в Париж, чтобы отобрать кандидаток. Мы скрывали от вас наше смятение, делали вид, что все в порядке. Нам на смену заступил Раймон. А Элен тем временем припрятала кое-какие инструменты, готовясь к побегу. Когда мы вернулись, она была очень мила, и мы с ней много выпили в тот вечер. Знала ли я, что делаю, или это была оплошность? Понятия не имею. Уходя от нее около полуночи, я плохо заперла дверь, задвинула засов только наполовину. Открыть его изнутри было проще простого. В три часа я почему-то испугалась — поздновато, конечно, — и поднялась к ней. Захожу, смотрю — лежит на кровати под одеялом. И так меня друг разобрало, была не была, думаю, Стейнер спит без задних ног — я скинула с себя все и нырнула в постель. Но вместо теплого, нежного тела Элен я обняла диванный валик! Птичка упорхнула! Я убить была готова — и ее за бегство, и себя за слабость. Просто невероятно, что мы нашли ее раньше, чем кто-либо другой. В ту ночь шел проливной дождь, наша беглянка поскользнулась на мокрой земле и вывихнула ногу. Она долго проплутала, вся окоченевшая, по нашим лесам, ориентируясь не лучше, чем вы тогда в феврале. Ну уж я отвела душу, такую задала ей трепку, которую она надолго запомнит. Ее предательство было для нас ударом, особенно ощутимым оттого, что маску кроткой голубки она после этого сбросила и снова стала поносить нас на чем свет стоит. Мы заперли ее в камере в подвале и привязали к кровати. Теперь она целыми днями надрывается в крике — зовет вас. Мы будем держать ее там, пока вы не вернетесь. Надеюсь, вы на нас не в обиде, Бенжамен, — она это заслужила. Не стоит и пробовать тягаться с красотой — ее надо изничтожать, иначе тебе крышка. Франческа Стейнер сидела неподвижно, как мертвая. Вроде даже задремала — грузная, отяжелевшая не то от жира, не то от копившейся годами злобы. Она признала свое поражение. Подбородок ее отвис, будто державшая его сетка — сетка морщинок, оплетавших шею и сходившихся под челюстью, вдруг порвалась. Здорово все-таки, что Элен сумела обернуть ситуацию в свою пользу, заставила этих психов ползать перед нею на брюхе. Стейнерша подняла голову, ее большие красные руки пошарили в карманах, и она протянула мне пачку фотографий. На снимках, отпечатанных на хорошей бумаге, была она, Франческа, только гораздо моложе. Я едва узнал ее. Она уставилась на меня как-то испуганно, часто заморгала; белки глаз напомнили мне грязноватый запекшийся желатин. Ну ясно, от меня ждали хоть словечка утешения. — Недурна я была, правда? Этот вопрос меня доконал: выходит, только один человек из всей компании давно и бесповоротно поставил крест на своей внешности, и этот человек — я. Ведь я, уныло невзрачный, и в детстве был таким. А Франческа Стейнер не забыла, что была когда-то желанной, теперь она каждого готова умолять ей об этом напомнить. И эта мумия тасовала в своей постели мужчин и женщин несчитано, унижала их, обманывала, высмеивала… Кто она теперь — развенчанная королева, обезвреженная бомба. Сила, властная над всеми и вся, и ее не пощадила, превратив взбалмошную любовницу в ядоточивую мегеру. Она выстояла, но какой ценой — объявив войну всему свету, возненавидев его. Франческа забрала у меня фотографии, поднялась и пошла к дверям, тяжело волоча ноги. Напоследок она оглянулась: — Знаете, Бенжамен, у нас возникли проблемы. Одно из похищений прошло не совсем гладко. Иногда мне даже хочется, чтобы до нас добралась полиция. Судебный процесс меня не страшит. Мне бы представился случай публично выступить и привлечь тысячи сторонников к нашему делу. В тот же день она уехала, а на смену ей явился муж. Поначалу хозяин обошелся со слугой не слишком круто, он вел себя как папаша с напроказившим сынком. Называл его сатиром, Казановой, драл за уши, выпытывал подробности, да такие, что меня с души воротило. Ясно, чего Стейнер не мог простить Раймону: тот отведал удовольствий, которых сам он себя лишил. На гномика жалко было смотреть: уши его не просто пылали, а раскалились аж добела. После ужина — мы втроем поели на кухне — атмосфера наэлектризовалась до предела. Стейнер резко сменил тон, дежурная улыбка, которую он нацепил на лицо, исчезла. Щеки его пошли красными пятнами — я уже знал, это предвещало неминуемый взрыв. Ни с того ни с сего он вдруг грохнул ладонью по столу, схватил Раймона за шиворот и с размаху влепил ему две оплеухи. Тот даже не попытался уклониться. Из носа у него хлынула кровь. Безропотность слуги привела Стейнера в бешенство. Он рванул его со стула, схватил за гениталии и, оторвав от пола, несколько раз боднул в живот с такой силой, что я с одного раза загнулся бы. — И тебе не стыдно, дерьмо, засранец? Да как ты посмел? Ты соображаешь, каково было хозяйке это узнать? Стейнер швырнул беднягу на пол, плюнул ему в лицо и принялся пинать тяжелыми ботинками под ребра. Орал он, как оглашенный. Карлик выблевал на кафельный пол часть съеденного ужина, от чего хозяин взбесился еще пуще. Расстегнув пряжку, он сорвал с себя ремень и занес его над своим поверженным приспешником. Смотреть на это было невыносимо. Я не выдержал: — Прекратите, Жером, вы же убьете его! «Сам» так и застыл с поднятой рукой. Ему, видно, и в голову не приходило, что я способен вмешаться. Я для него был все равно что стол или стул. Он обернулся и схватил меня за шиворот. — Ты еще тут, тля, скопец несчастный! Тоже захотел? И кто тебе разрешил называть меня по имени? — Прошу вас, хватит! Он едва сдержался, чтобы не разразиться потоком непристойной брани, но занесенную руку все-таки опустил. Покачнулся, как насмерть пораженный гигант, выронил свой кожаный ремень и ушел в комнату, громко хлопнув дверью. Я помог Раймону подняться, хотел обтереть ему лицо влажным полотенцем. Он оттолкнул меня: — Идите вы, знаете куда! Хозяину видней, что делать. Наутро, когда я встал, господин и слуга были в гостиной, оба мрачнее тучи. Стейнер сидел в кресле, глядя в открытое окно на улицу и поглаживая по голове примостившегося у его ног Раймона; тот был в кальсонах и белой майке, под левым глазом у него чернел синяк, ноздри были заткнуты ватой. У Жерома на губе красовалась лихорадка, морщины блестели от пота, лицо было такое же помятое, как наброшенный на плечи льняной пиджак. Готов поклясться, что он плакал. Я почувствовал душок, витавший над этой парочкой, — пахло крахом. Стейнер поднял руку, простер ее над городом — рука была усеяна старческой гречкой, такие пятна еще зовут «кладбищенскими». Он указывал на толпу внизу: люди гуляли, переговаривались, смеялись, радовались солнышку. Из соседнего дома доносилась старая джазовая мелодия вперемешку с криками торговцев, автомобильными гудками, и вся эта какофония рассыпалась вихрем веселых нот. — Смотрите, Бенжамен, они повсюду, они вылезают изо всех щелей, словно крысы. Потоп, потоп, вот что это такое! Я хотел стереть юность с лица земли, как стирают помарку с листа. Но она накрыла меня с головой, я тону. В уличном гомоне отчетливо прозвенел на высокой ноте девичий смех, эхом отразился от оконных стекол, и невыносимой свежестью повеяло в этой похожей на мертвецкую комнате. И слуга, и господин втянули головы в плечи, будто по ним дали автоматной очередью. На улице, как на сцене, они воочию узрели свое поражение. Куда девалась вся их заносчивость, теперь им было все равно, пусть их увидят такими, какие они есть: ископаемые бунтари, ни на что уже не способные, коалиция, тоже мне — перекисший, как уксус, донжуан, кумир недоумка и подкаблучник престарелой кокетки, захлебывающейся собственным ядом. Великий мистификатор получил нокаут. У меня было тяжело на душе. Немного погодя я вышел купить кое-что в аптеку. Они отпустили меня одного, слова не сказали — еще неделю назад такого и представить было невозможно. На улице гремела музыка в киосках звукозаписи; я миновал мясную лавку, газетный ларек. Стоило мне только зайти в телефонную будку, набрать 17 — номер полиции — и все было бы кончено. Я побродил немного, прохожие толкали меня. Выпил в баре минеральной воды, потом, почувствовав, что на свободе мне непривычно и неуютно, вернулся домой. Раймон и Стейнер так и сидели живой картиной в раме окна, даже с места не сдвинулись. Их ноги стояли в солнечной лужице. Лицо хозяина подергивал тик — в точности как, бывало, лицо Элен. Десять дней спустя мы с Раймоном отбыли из Парижа в Юра. Стейнер уехал раньше. |
||
|