"Под колесами" - читать интересную книгу автора (Гессе Герман)ГЛАВА СЕДЬМАЯИсполненный достоинства, шумно и не слишком ловко господин Гибенрат хлопотал у давилки. Ганс помогал ему. Двое ребятишек мастера Флайга, зажав в кулаке по огромному ломтю черного хлеба и захватив с собой маленький стаканчик на двоих, тоже прибежали помогать и сразу набросились на кучу яблок. Но Эммы с ними не было. Только когда отец, прихватив с собой чан, отлучился на полчаса, Ганс осмелился спросить о ней. — А где Эмма? Не захотела прийти? Ответа пришлось подождать, пока малыши не прикончили очередное яблоко. — А она уехала! — разом ответили оба и закивали головками. — Уехала? Куда уехала? — Домой. — Совсем уехала? Села на поезд и уехала? Ребята снова дружно закивали. — Когда? — Сегодня, утром. Малыши снова принялись за, яблоки. Ганс вращал рычаг давилки, бессмысленно глядя в чан с суслом, и лишь постепенно начинал понимать, в чем дело. Вернулся отец, работа снова закипела. Ребята; набаловавшись вволю, поблагодарили и убежали. Когда завечерело, отец, с сыном отправились домой. После ужина Ганс долго сиделку себя в каморке. Пробило десять, затем одиннадцать, а он все не зажигал лампы Потом он уснул и спал долго и крепко. Проснулся он позднее обычного с неясным чувством какого-то несчастья или утраты. Только открыв глаза, он вспомнил об Эмме. Уехала, не попрощавшись, даже не передала ему привет! Конечно, она и накануне, когда он был у нее, знала уже, что уедет. Ему вспомнился ее смех, ее поцелуи, ее щедрое тело, ее превосходство. Нет, она просто смеялась над ним. Гнев, обида и его не нашедшая утоления жажда любви слились в какую-то мрачную муку, которая гнала его из дому в сад, из сада на улицу, в лес и снова домой. Так Ганс познал, быть может чересчур рано, и свою долю в тайнах: любви, и как мало было в ней для него сладости, как много горечи! Потянулись дни, полные бесплодных жалоб, тоскливо-томительных воспоминаний, безутешных дум; и ночи, когда сердцебиение и невыносимая тяжесть в груди не давали ему сомкнуть глаз (или порождали кошмарные сны; сны, в которых неведомое ему дотоле кипение крови обращалось в чудовищные, пугающие его картины, в смертельные объятия чьих-то рук, в фантастических Зверей с горящими глазами, головокружительные пропасти, в чьи-то огромные, пламенеющие очи. А стоило ему проснуться, и чувство одиночества охватывало его, он лежал, объятый холодом осенней ночи, исходил тоской по своей милой и со стоном зарывался в мокрые от слез подушки. Приближалась пятница, день, когда он впервые должен был отправиться в мастерскую. Отец купил ему рабочий костюм из синего полотна и такую же синюю шапку. Ганс все это примерил и показался себе довольно жалким в облачении слесаря. Ему делалось тошно на душе, когда, проходя по городу, он видел здание прогимназии, дом директора или учителя арифметики, мастерскую сапожника Фланга или домик пастора Столько мук стараний, пота, отказ от маленьких радостей, столько честолюбия и гордых мечтаний — и все, все напрасно, все это только для того, чтобы теперь, далеко отстав от сверстников, всем на потеху сделаться последним из последних учеников у ремесленника! Что бы сказал Герман Гейльнер? И все же Ганс постепенно примирился с этой блузой слесаря и даже радовался приближению пятницы, когда он обновит ее. В мастерской ведь ему предстояло нечто новое, неизведанное. Но подобные мысли были лишь сполохом, на мгновение озарявшим мрачные тучи. Эмме он так и не мог простить: кровь его по-прежнему кипела, он уже не мог забыть сладостного томления пережитых дней. Все в нем кричало, требовало большего, требовало утоления. А время тянулось глухо, мучительно медленно. Осень выдалась прекрасней, чем когда-либо, вся залитая ласковым солнцем, с серебристыми утренними зорями, ослепительно смеющимися днями и ясными вечерами. Далекие горы приняли темно-синюю бархатистую окраску, каштаны отливали золотом, а с оград и штакетников свешивались пурпурные листья дикого винограда. Ганс нигде не находил покоя, хотя непрестанно пытался уйти от себя самого. Целыми днями, он бродил по глухим уголкам и полям, сторонясь людей, думая, что все замечают его любовные муки. Но в сумерки он всходил на главную улицу, впивался глазами в каждую проходящую служанку, с нечистой совестью шел по пятам какой-нибудь парочки. Ему казалось, что вместе с Эммой к нему подступило так близко все самое желанное, само волшебство жизни, и с нею же так коварно ускользнуло от него. О муках и страданиях, пережитых в те дни, он уже не помнил. Будь Эмма сейчас снова рядом, он бы не сробел, а вырвал бы все тайны, проник бы в самую глубину волшебного сада любви, врата которого захлопнулись перед самым его носом. Воображение его запуталось в этих душных и опасных дебрях, блуждало в них, мучительно истязая себя, и знать не хотело, что за пределами этого заколдованного круга раскинулись такие приветливые, светлые и радостные просторы. В конце концов он даже обрадовался, когда настала пятница, которую он с таким страхом ожидал. Рано утром он нарядился в свой новенький синий костюм, надел шапку и, немного робея, зашагал вниз ПО улице Дубильщиков к дому Шулера. Знакомые удивленно оборачивались, а один даже спросил: «Никак ты в слесари записался?» В мастерской уже кипела работа. Сам хозяин держал на наковальне кусок раскаленного докрасна железа, подмастерье ударял по нему тяжелым молотом, а мастер более точными и ловкими ударами придавал болванке нужную форму, время от времени поворачивая ее, и отбивал такт легким молоточком. Звонкие удары далеко разносились через открытые двери по утренней улице. Около длинного, почерневшего от масла и опилок верстака стоял старший подмастерье, а рядом с ним Август. Оба были заняты работой у тисков. Под потолком шуршали быстро бегущие ремни, приводя в движение токарные и сверлильные станки, точило, горн, — здесь работали на воде. Август кивнул своему другу и знаком приказал подождать у дверей, пока мастер не освободится. Ганс пугливо посматривал на огонь в горниле, на пустующие токарные станки, шлепающие приводные ремни, шкивы. Закончив ковку, мастер подошел и протянул Гансу свою огромную, крепкую и теплую руку. — Шапчонку вот тут повесь, — указал он на свободный гвоздь в стене. — Поди сюда! Вот, стало быть, твои тиски, твое, значит, рабочее место. С этими словами он подвел его к последним в ряду тискам и стал показывать, как(обращаться с ними, за метив прежде всего, что верстак и инструмент надо держать в чистоте и порядке. — Твой батюшка мне уже говорил, что ты не из силачей, да и по тебе это видать. К наковальне мы тебя сразу не поставим, подрасти еще малость! — Достав из-под верстака чугунную деталь, он добавил: — С этой зубчатки и начинай. Она только что из литейной, на ней всякие там бугорки, заусенцы — их надобно содрать, а то они потом тонкий инструмент могут испортить. Он зажал зубчатку в тиски, взял старый напильник и показал, как ее опиливать. — Ну, а теперь валяй! Но чтоб другой пилы не брать, понял? До обеда тебе работенки хватит, вот тогда и покажешь мне. За верстаком ни о чем, помимо работы, не думать! Ученику это не положено. Ганс принялся за работу. — Эээ! Постой-ка! — вдруг крикнул мастер. — Левую вот как на пилу клади! Иль ты левша? — Нет. — Ну ладно! Понемногу наловчишься, — и мастер отошел к своим тискам — первым от дверей, а Ганс подумал, как, бы это ему поскорей наловчиться. Проведя два раза напильником, он удивился, что чугун такой мягкий и наросты на нем так легко спиливаются. Но вскоре заметил, что это только пористая корка, оставшаяся после отливки, легко отслаивается, а под ней «проступает уже твердый чугун, который ему и надо было обдирать. Собравшись с духом, Ганс продолжал старательно трудиться. Давно уже, со времени своих ребяческих поделок, он не испытывал этого удовольствия, когда из-под твоих рук выходит что-то, зримое и нужное. — Легче, легче! — крикнул ему мастер со своего места. — Когда пилишь, надобно такт держать — раз-два, раз-два. И нажимай как следует, а то пилу попортишь. Но тут старший подмастерье подошел к своему токарному станку; Ганс не выдержал и покосился в его сторону. Подмастерье закрепил стальную отливку, перевел ремни, и вот уже, сверкая, завертелась заготовка, а подмастерье стал снимать с нее тонкую, как волосом, блестящую стружку. Повсюду лежали инструменты, обрезки железа, ста ли, меди, необработанные детали, блестящие, колесики, зубила и сверла, резцы самых разнообразных форм, рядом с горном висели молоты, осадные молотки, посадки наковален, щипцы и паяльники, а вдоль стены целые серии напильников и фрез. На полках лежала пропитавшаяся маслом ветошь, веники, бархатные напильники, ножовки; стояли масленки, бутыли с кислотой, ящички с гвоздями и шурупами. То и дело кто-нибудь, подходил к точилу, чтобы заточить свой, инструмент. Не без гордости Ганс заметил, что руки его стали совсем верные. Хорошо бы, подумал он, чтобы и костюм поскорей приобрел несколько поношенный вид, а то слишком он новый и синий, очень уж выделяется среди почерневших и заплатанных спецовок остальных: подмастерьев. Неловко как-то! Ближе к полудню, в мастерскую стал захаживать на род. Рабочие из соседней трикотажной фабрики опросили обточить какую-нибудь деталь или отремонтировать ее. Какой-то крестьянин спросил, не готов л и его гладильный барабан, и тут же стал ругаться на част свет стоит, узнав, что его еще не починили. Потом явился важный хозяин фабрики, с которым мастер удалялся для переговоров в соседнюю комнату.( И здесь же рядом продолжали трудиться подмастерья, ученики, равномерно гудели шкивы, и Ганс впервые в своей жизни понял, что такое ритм труда, который, по крайней мере для новичков, имеет в себе нечто захватывающее, приятно волнующее, он почувствовал, как и его маленькая личность и его маленькая жизнь включилась в этот великий ритм. В девять часов был перерыв на четверть часа, и всем выдали по куску хлеба и стакану сидра. Только теперь Август подошел к новичку и поздоровался. Он ободрил его и снова завел разговор о предстоящем воскресенье, ведь он вместе с товарищами собирался прокутить свой первый недельный заработок. Ганс спросил о назначении колесика, которое ему велели опиливать, и узнал, что это часть механизма башенных часов. Август уже собирался показать ему, как оно должно потом вертеться и работать, но тут старший подмастерье снова взялся за пилу, и все быстро разошлись по своим местам. Между десятью й одиннадцатью Ганс начал уставать. Ныли коленки и правая рука. Он переступал е ноги на ногу, потихоньку вытягивал то одну, то другую руку, но это мало помогало. Тогда он на минуту отложил напильник и оперся на тиски. Никто не обращал на него внимания, и; покуда он, слушая шуршание ремней, отдыхал, на него нашло нечто вроде легкого обморока, на минутку он даже прикрыл глаза. — Ты что это? Никак устал? — вдруг раздался позади голос мастера. — Да, немного, — признался Ганс. В ответ раздался дружный хохот подмастерьев. — Это пройдет, — спокойно сказал мастер. — Пойдем-ка! со мной, Доглядишь, как паять надо. Ганс с любопытством смотрел. Сперва нагрели паяльник, потом смочили место пайки кислотой, и с накаленного паяльника, тихо шипя, закапал белый металл. — Возьми тряпку и оботри вещицу как следует. Кислота — она разъедает, ни капли нельзя оставлять на металле. Затем Ганс снова встал к тискам и долго скреб напильником, зубчатку. Ломило плечо, а рука, которой он прижимал м напильник, побагровела. В обед, когда старший подмастерье, отложив напильник, пошел мыть руки, Ганс отнес свою работу мастеру. Тот, мельком взглянув на колесико, сказал: — Ладно, так и оставь. Возле твоего места под верстаком лежит еще одно такое же, вот после обеда и принимайся за него. Ганс тоже помыл руки и отправился домой. За час ему надо было успеть пообедать и вернуться. На улице за ним увязались два прежних его одноклассника, теперь они были на побегушках у купца, — мальчишки долго потешались над ним. — Слесарь-семинарист! — крикнул один ему вдогонку. Ганс ускорил шаги. Он так и не мог решить, доволен ли он своим новым положением. В мастерской ему понравилось, вот только устал он очень, безбожно устал! Уже в сенях, радуясь предстоящему обеду и возможности посидеть, он вдруг вспомнил Эмму. За все время до полудня он ни разу не подумал о ней. Поднявшись на цыпочках к себе в каморку, он бросился на кровать и мучительно застонал. Ему так хотелось выплакаться, однако глаза оставались сухи, и он понял, что его снова захватила, эта испепеляющая тоска. В голове шумело, она точно раскалывалась, от сдавленных рыданий болело горло. Обед превратился в сплошное мученье. Ганс через силу отвечал на вопросы отца, терпеливо выслушивал его шуточки — папаша Гибенрат был в превосходном расположении духа». Едва дождавшись конца обеда, Ганс бросился в сад. Здесь он, греясь на солнышке, даже задремал на четверть часа, а там снова надо было бежать в мастерскую. Еще до полудня у него на ладонях образовались красные бугорки, теперь они разболелись и к вечеру так набухли, что любое прикосновение вызывало нестерпимую боль. А ведь ему еще предстояла уборка мастерской. В субботу дела обернулись совсем плохо. Руки у Ганса прямо-таки горели, мозоли превратились в большие пузыри. К тому же у мастера было дурное настроение, и он ругался по малейшему поводу. Август, как умел, утешал товарища: пузыри — они, мол, через два-три дня пройдут, мозоли затвердеют, и все пойдет как по маслу. Однако Ганс совсем поник и с чувством полной безнадежности царапал свое колесико. Вечером за уборкой Август шепотом сообщил Гансу, что завтра он с несколькими приятелями отправляется в Билах, там, дескать, дым пойдет коромыслом, и без Ганса им никак не обойтись. Пусть он в два часа зайдет к нему. Ганс принял приглашение, хотя с большим удовольствием провалялся бы все воскресенье дома: он так устал, чувствовал себя таким несчастным! Старая Анна дала ему мазь для израненных рук, р восемь он уже лег спать и проспал чуть не до полудня. Пришлось спешно приводить себя в порядок, чтобы вместе с отцом поспеть в церковь. За обеденным столом Ганс завел речь об Августе и спросил, нельзя ли ему сегодня погулять вместе с ним за городом. Отец не возражал и даже выдал ему пятьдесят пфеннигов, но потребовал, чтобы Ганс вернулся к ужину. Выйдя на залитую солнцем улицу, Ганс впервые за многие месяцы обрадовался воскресному празднику. После дней, полных труда, когда у тебя черные руки и ты еле держишься на ногах от усталости, улица кажется особенно праздничной, солнце ласковей и все кругом — веселей и прекрасней. Теперь-то он понимал мясников и дубильщиков, пекарей и кузнецов, которые по воскресеньям сидели перед своими домиками, грелись на солнышке и так горделиво, прямо-таки по-царски, поглядывали вокруг, — и уже не считал их жалкими невеждами. Совсем иными глазами он смотрел и на рабочих, подмастерьев «учеников-ремесленников, прогуливавшихся рядами по мостовой или направлявшихся в трактир: все в белых воротничках, в вычищенных и выглаженных воскресных костюмах, шапки немного набекрень. Чаще всего, хоть и не всегда, ремесленники держались группами: столяры со столярами, каменщики с каменщиками. Вместе легче было блюсти честь цеха, и самыми уважаемыми считались, слесари, а еще выше их стояли механики. И хоть многое в повадках мастеровых казалось Гансу наивным, а порой и смешным, во всем этом чувствовалось что-то располагающее, — то была красота и гордость ремесла, на которой издревле зиждется радость труда, накладывающая и на последнего ученика портного свою печать. Вот они стоят перед мастерской Шулера — молодые механики — спокойные, гордые, порой кивают прохожим, переговариваются, и сразу видно, что это надежное и прочное сообщество, не нуждающееся в чужаках, даже на своих воскресных пирушках. Ганс тоже это почувствовал и радовался, что он теперь свой среди своих. И все же он немного побаивался предстоящего увеселения, ибо знал, что механики привыкли веселиться вволю, не отказывая себе ни в чем. Быть может, дело дойдет даже до ганцев А танцевать Ганс не умел. Впрочем, во всем остальном он надеялся не ударить лицом В грязь, да и на худой конец легкое похмелье на следующий день тоже не велика беда! Много пива он не привык пить, а что касается курения, то с грехом пополам он уж выкурит одну сигару — не опозорится! Август явно был рад приходу Ганса и встретил его даже несколько торжественно. Он тут же сообщил, что старший подмастерье отказался пойти с ними, но вместо lt; него придет товарищ из другой мастерской и их все же будет четверо, а этого достаточно, чтобы перевернуть целую деревню вверх дном. Пиво каждый может пить сколько влезет — он платит за всех. Август угостил Ганса сигарой, и вскоре все четверо отправились в путь По городку они шли медленно, гордо поглядывая по сторонам, и лишь пройдя площадь, где росло много Лип, прибавили шагу, чтобы не опоздать в Билах. Через оголенные ветви кленов и акаций грело Ласковое октябрьское солнце; на светло-голубом небе не было ни облачка, и серебристая река отливала то синевой, то золотом. Это был один из тех тихих, ясных и приветливых осенних дней, когда отрадные, улыбчатые воспоминания о красоте минувшего лета как бы наполняют собой воздух, дети забывают, какое теперь время года, и просят разрешения пойти за цветами, а старики и старушки, что сидят у окна или на скамеечке перед домом, чувствуют, что не только ласковые воспоминания уходящего года, но й всей уходящей жизни точно оживают перед их затуманенным взором и плывут в прозрачной синеве. Ну, а молодежь радуется жизни и отмечает славный денек, смотря по способностям и душевным качествам, — кто — воздавая должное вину, кто пением и пляской, а кто и сражениями на кулачках. В каждом доме испечен сладкий пирог, в подвале бродит молодое вино или сидр, а перед трактирами и на площадях под старыми липами скрипка или гармошка славит последние теплые дни, призывая к танцам, песням и любовным играм Юные друзья приятели быстро продвигались вперед С беззаботным видом Ганс попыхивал сигарой и сам дивился, что она доставляет ему даже некоторое удовольствие. Подмастерье рассказывал о своих странствованиях, и никто не ставил ему в укор, что он безбожно расхвастался, ибо и эта было в порядке вещей. Ведь даже самый скромный подмастерье, уверившись, что его никто не поймает на слове, пускается в бесшабашные россказни о своих «странствиях, словно он и впрямь какой-то легендарный герой. Ибо изумительная поэзия жизни странствующего подмастерья — достояние всего народа, и в устах, любого из них все вновь и вновь рождаются разукрашенные свежими арабесками традиционные приключения, а в каждом таком молодце-удальце, стоит ему приняться за [10]. — Во Франкфурте, стало быть, куда я забрел, вот, дьявол ее возьми, где жизнь-то была! Не рассказывал я вам «разве, как богатый купец — старая плешивая обезьяна — хотел Жениться на дочери моего мастера? Но куда там! Я ей милее был, а его она с носом оставила. Четыре месяца мы с ней гуляли, и, не повздорь я со стариком, я бы сейчас у них в зятьях ходил! И далее следовал рассказ о том, как мастер — сволочь этакая! — хотел его обделить и однажды рукам было волю дал, а он, подмастерье, слова не говоря, только кузнечный молот поднял и так поглядел на живодера старого, что тот, поджавши хвост, убрался восвояси — жизнь ему, стало быть, дорога была. Трус оказался — потом еще бумажку ему прислал, что, мол, уволен он. Затем речь пошла о великом сражении в Оффенбурге, где трое слесарей, и он в их числе, семерых фабричных чуть до смерти не убили. Вот если кто попадет в Оффенбург пусть спросит длинного Порша — он по сей день там, а тогда ох и здорова бился! Все это преподносилось в грубовато спокойных тонах, но с большим внутренним жаром и явным удовольствием. Слушали его с радостью, и каждый про себя решал рассказать эту же историю, но, разумеется, уже в другом месте и другим приятелям. Ведь каждый слесарь когда-нибудь да называл дочку мастера своей милой, непременно бросался на изверга-хозяина с молотом и до полусмерти избивал семерых фабричных. То это происходило в Баденском крае, то в Гессене или Швейцарии, иногда вместо молота фигурировал напильник или раскаленная докрасна штанга, а вместо фабричных в оборот брались пекари или портные, однако сами истории, хоть и стары как мир, слушателям всегда по душе, ибо они хороши и славят цех. Этим я отнюдь не хочу сказать, что ныне-де, перевелись странствующие подмастерья, гораздые на гениальные приключения или на гениальные выдумки, а это по сути дела ведь одно и то же. Самым страстным слушателем оказался Август — вот уж кому было весело! Непрестанно смеясь и поддакивая, он уже и сам чувствовал себя этаким лихим подмастерьем и с полупрезрительным выражением истинного сибарита на лице выпускал струйки табачного дыма в золотистый воздух Рассказчик же продолжал разыгрывать свою роль — ему важно было выставить свое участие в этой компании как некую добродушную снисходительность — ведь вообще-то подмастерью не к лицу в воскресенье болтаться с учениками и, по правде говоря, следовало бы постыдиться пропивать с ними первую получку мальчишки.{ Тем временем приятели прошли уже порядочное рас стояние по большой дороге, петляющей вдоль реки, и им теперь надо было выбирать между поднимающимся в гору трактом, что означало бы немалый крюк, и крутой тропинкой по меньшей мере в два раза укорачивающей путь. Решили идти по дороге, хоть и была она более длинной и к тому же пыльной. Тропинка — она ведь для будней или для прогуливающихся господ, народ же, особенно по воскресеньям, любит пройтись по большой дороге, ибо поэзия ее им еще не утрачена. Взбираться по крутым тропинкам — дело земледельца, спешащего в поле, или горожанина — любителя природы, это уже или труд, или спорт, но никак не удовольствие для народа. То ли дело широкий тракт — тут шагаешь не спеша, переговариваешься, тут и обувь не собьешь, и костюм воскресный сбережешь, поглядишь на проезжающую телегу, лошадь оценишь, других гуляк встретишь иль обгонишь, а то и разряженных девчат в сопровождении горланящих песни парней, а бросят тебе вслед шутку — не зевай, за словом в карман некогда лазить! Здесь недурно и остановиться поболтать, а то и погоняться за визжащими девчатами, посмеяться над ними. Или вечерком всей ватагой словом и делом свести счеты с давнишним недругом. И точно так же как не найти средь подмастерьев, такого дурака, который променял бы веселый, удобный и столь богатый впечатлениями тракт на тропинку, так не найти и обывателя-горожанина, который бы отдал ей предпочтение. Итак, решили идти по тракту, который! спокойно, как бы приглашая ступить на него, поднимался большим изгибом в гору, точно человек, имеющий вдоволь досуга и не любящий напрасно потеть. Подмастерье снял куртку и, повесив ее на палку, перекинул через плечо. Рассказ свой он уже окончил и теперь насвистывал, да так весело и задорно, что никто и не заметил, как пролетел час и показался Билах. Дорогой над Гансом не раз принимались подтрунивать, что, однако, мало задевало его. Зато Август парировал наскоки на своего товарища куда горячей, нежели он сам. Село Билах лежало перед ними — его красные черепичные и, серебристо-серые соломенные крыши утопали в уже по-осеннему окрашенных садах. Позади поднимался черный лес. В какой именно трактир им зайти — приятели никак не могли решить. «Якорь, славился пивом, зато «Лебедь» — пирогами, а «Не проходи мимо» — хорошенькой дочкой хозяина. В конце концов восторжествовало мнение Августа, тот заявил, подмигивая, что дочка трактирщика никуда от них не убежит июни спокойно могут сперва выпить кружку-другую в «Якоре». На том и порешили и двинулись дальше мимо скотных дворов, мимо крошечных домишек с геранью на низких подоконниках, держа путь прямо на «Якорь, позолоченная вывеска которого, сверкая на солнце поверх двух круглых молодых каштанов, так и манила посетителей». К досаде подмастерья, желавшего непременно расположиться в самом трактире, там было уже переполнено, и пришлось удовольствоваться столиком в саду. Среди посетителей «Якорь, слыл шикарным трактиром, не в пример старым деревенским заезжим дворам. Это был кирпичный куб с чересчур большим количеством окон и невероятным числом ярких реклам. В зале вместо скамеек стояли стулья, кельнерша была одета по-городскому, и хозяин никогда не выходил к гостям в одной жилетке, а непременно в коричневой паре, скроенной по последней моде. На самом-то деле он давно уже обанкротился и теперь арендовал собственное заведение у главного своего кредитора — крупного пивовара, но с тех пор еще больше заважничал. Весь сад состоял из чахлой акации да высокой проволочной ограды, лишь наполовину заросшей диким виноградом. — Будем здоровы! — провозгласил подмастерье, чокаясь одновременна со всеми, и, чтобы доказать свою лихость, вылил кружку залпом. — Эй, красавица, что это вы мне пустую поднесли? А ну-ка, живей еще одну — крикнул он кельнерше, протянув ей через стол свою пустую кружку. Пиво оказалось отличное — прохладное и не слишком горькое, и Ганс с удовольствием его потягивал. Август цедил пиво с видом знатока, причмокивал языком и од, повременно дымил сигарой, словно испорченная печь, чему Ганс не переставал удивляться, А ведь совсем недурно провести веселое воскресеньице за столиком в трактире, к тому же вполне заслуженно. Посидишь с приятелями, знающими толк в жизни и умеющими повеселиться, от души посмеешься, иногда и сам отважишься на шутку и, хлопнув пустой кружкой об стол, беззаботно крикнешь: «Эй, барышня, налейте-ка еще!» При этом чувствуешь себя, настоящим мужчиной. Сдвинув шляпу на затылок, небрежно свесив руку с недокуренной, сигарой, так приятно увидеть за соседним столиком знакомого и выпить за его здоровье. Понемногу разошелся и чужой подмастерье й тоже принялся рассказывать. Он, видите ли знавал в Ульме слесаря, так тот мог двадцать кружек подряд выпить, да еще крепкого, ульмского, а выпив, утирал усы и говорил: «Теперь неплохо бы бутылочку винца раздавить!» В Каннштатте он знавал истопника, который съел на пари зараз двенадцать кругов колбасы и выиграл. Только вот второе пари проиграл: взялся съесть все блюда, которые значились в меню, и почти все уже съел но в конце пошли всякие сыры, и когда он уже добрался до третьего, то отодвинул тарелку и сказал: «Нет лучше уж помереть, чей еще один кусок этой дряни проглотить. Его рассказы тоже встретили: общее одобрение, и вскоре выяснилось, что то тут, то там на матушке-земле встречаются великие бражники и обжоры — каждый из собутыльников знавал такого молодца и мог похвастать его подвигами. У одного это был штутгартец, у другого драгун — должно быть из Людвигсбурга, один съел семнадцать большущих картофелин, другой одиннадцать огромных оладьев, да еще с салатом! Обо всем этом рассказывалось вполне серьезно, с деловитой обстоятельностью, и не без удовлетворения каждый резюмировал про себя, сколько, мол, на свете превосходных талантов и занятных людей и какие чудаки иногда попадаются. Это удовлетворение и деловитая обстоятельность — достойнейшее наследственные качества всякого обывателя, любителя поговорить о политике в пивной, к ему-то и подражает молодежь как в выпивке и курении, так и в политиканстве, когда женится и когда умирает, После третьей, кружки кто-то из приятелей вспомнил о пирогах, Подозвали кельнершу и тут же выяснили, что пироги уже кончились. Это вызвало Немалое волнение. Август немедленно вскочил, заявив, что раз нет пирогов, то следует всем вместе отправиться в соседнее заведение. Подмастерье ругался на чем свет стоит по адресу нерадивого хозяина, и только франкфуртец изъявил желание остаться — он уже успел перемигнуться с кельнершей и несколько раз весьма удачно ее погладил. Ганс наблюдал за ними, и это странно взволновало его, так что он рад был, когда решили покинуть «Якорь». Быстро расплатившись, вся компания высыпала на улицу, Теперь-то Ганс почувствовал действие трех кружек пива. Его охватывала то приятная усталость, то буйная предприимчивость, какая-то тонкая пелена застилала глаза, и казалось, что все куда-то отодвинулось, приобрело какую-то призрачность, точно во сне. Он все время смеялся и, сдвинув шляпу еще больше на затылок, мнил себя этаким лихим гулякой. Франкфуртец снова принялся насвистывать свои воинственные марши, и Ганс старался шагать в такт. В трактире «Не проходи мимо» было сравнительно тихо. Несколько крестьянских парней пили молодое вино. Пиво в розлив не подавали, а только в бутылках, и тут же перед каждым из приятелей поставили по одной. Чужой подмастерье, решив шикнуть, заказал яблочный пирог на всех. Ганс внезапно ощутил сильный голод, и съел несколько кусков! подряд. Так приятно было сидеть на широкой скамье у стены в старинной, полутемной, выдержанной в коричневых «тонах зале! Старомодный буфет и огромных размеров печь тонули во мраке, в большой: клетке порхали, две синички, которым через прутья просунули ветку красной рябины. К столику подошел сам хозяин и пожелал друзьям приятно отдохнуть. Прежде, чем снова завязалась беседа, прошло порядочно времени. Ганс отхлебнул крепкого бутылочного пива и теперь не без любопытства прикидывал, удастся ли ему осушить всю бутылку. Франкфуртец опять безбожно расхвастался. На сей раз он расписывал праздники сбора винограда на Рейне, свои странствия, жизнь бродяг. Слушали его с удовольствием, и Ганс смеялся не переставая. Вдруг он заметил, что с ним, происходит что-то неладное. Зала, столики, бутылки, стаканы, приятели — и все расплылось в какое-то бурое облако, и только когда он напрягал последние силы — все вновь становилось на свои места. Временами смех и выкрики нарастали, и тогда он тоже хохотал во все горло; или говорил несколько слов, но о чем тут же забывал. Если приятели чокались, Ганс тоже поднимал свой стакан, и спустя час он с удивлением обнаружил, что бутылка его пуста. — А ты здоров пить, — заметил Август, — Еще одну? Ганс, смеясь, мотнул головой. Эту выпивку он представлял себе; куда страшней, и когда парень из Франкфурта затянул песню и все стали ему подтягивать, он тут же запел во всю мочь. Тем временем зала наполнилась и, чтобы помочь: кельнерше обслуживать гостей, вышла дочка хозяина; высокая и ладно скроенная девушка с круглым, пышущим здоровьем лицом и спокойными карими глазами. Как только она поставила новую бутылку перед Гансом, подмастерье, восседавший с ним рядом, отпустил по ее адресу целый набор изящнейших комплиментов, на которые она, впрочем «не обратила никакого внимания. И то ли потому, что она хотела показать «ему свое пренебрежение, то ли потому, что ей приглянулось миловидное личико бывшего семинариста, она внимательно досмотрела на Ганса и, быстро погладив его по голове, снова отошла к буфету. Подмастерье, осушивший уже третью бутылку, увязался за ней, тщетно пытаясь втянуть ее в разговор. Равнодушно взглянув, на него, рослая девушка не удостоила его ответом и «отвернулась. Возвратясь к столику, парень побарабанил пальцами по бутылке и вдруг весело закричал: — А ну, ребятки, давай веселись! Будем 3доровы! Все выпили. Затем он пустился рассказывать какую-то сальную историю. До Ганса доносился лишь смутный гул, и, когда он уже почти справился со второй бутылкой, ему стало трудно не только говорить, но и смеяться. Он пошел было поиграть с синичками, однако; после двух шагов у него закружилась голова; он чуть не упал и, осторожно ступая, возвратился на; свое;место. Теперь его бесшабашное веселье с каждой минутой сникало все больше и больше. Он понимал, что опьянел, и ничего хорошего во всей этой затее уже не видел. Впереди ему смутно мерещились всякие ужасы — дорога домой, встреча с разгневанным отцом, а наутро опять мастерская. Вдобавок разболелась голова. Остальные тоже изрядно нагрузились. В минуту прояснения Август пожелал расплатиться; и получил на свой талер: весьма скромную сдачу. Болтая и смеясь, приятели вышли на улицу, и сразу зажмурились, ослепленные ярким светом заката. Ганс едва держался на ногах и, чтобы не упасть, схватился за Августа. Тот потащил его за собой. Подмастерье совсем размяк и грустно затянув: «Завтра, завтра снова в путь», — прослезился. Направились было домой, но когда подошли к «Лебедю, подмастерье настоял на том, чтобы завернуть и туда. Уже в дверях Ганс вырвался из объятий друга. — Мне домой пора! — Нельзя же тебе одному идти! — рассмеялся подмастерье. — Нет, не-ет, до-мой надо. — Ты рюмку водчонки выпей, малыш. Сразу мозги прочистит, и для желудка хорошо. Ну, слышишь, что говорю? Ганс почувствовал, как ему сунули в руку стаканчик. Расплескав половину, он с отвращением проглотил горькую жидкость, и сразу у него все так и обожгло внутри. Затем, спотыкаясь, он спустился с крыльца и, не помня как, очутился за околицей. Дома, заборы, сады — все кружилось перед глазами. Он прилет на сырую траву под придорожной яблонькой. Какая-то мешанина отвратительных ощущений, мучительных страхов, обрывков мыслей не давала «ему уснуть: он представлялся себе грязным и Опозоренным. И в каком виде он явится домой? Что скажет он отцу? И что будет с ним завтра? Он чувствовал себя совсем больным, несчастным, ему было невыносимо стыдно. Казалось, надо проспать целую вечность, чтобы прийти в себя. Голову и глаза ломило, и он не находил в себе сил, чтобы подняться и идти дальше. И вдруг, словно запоздавшая мимолетная волна, на него снова нахлынула прежняя веселость. Он скривил лицо и запел: Не успел он кончить, как почувствовал глубокую внутреннюю боль: картины далекого прошлого, стыд, самобичевание мутным потокам захлестнули его. Громко застонав, он уткнулся лицом в траву, Час спустя — начинало уже темнеть — он поднялся и неверными шагами стал спускаться с горы. Дожидаясь сына за ужином, господин Гибенрат не скупился на проклятия. Когда же пробило девять, а Ганса все еще не было, он вытащил давно забытую в семье розгу Должно быть, парень вообразил, что вышел из-под отцовской опеки! Пусть только явится — не поздоровится ему В десять господин Гибенрат запер входную дверь Если уж многоуважаемый сыночек желает шататься по ночам, то может поискать себе ночлега в другом месте. И все же сон не шел к нему, злоба разрасталась, он час за часом ждал, не нажмет ли робкая рука скобу двери, не дернет ли звонок. Он уже хорошо представлял себе, как встретит сынка. Уж этому шалопаю он покажет где раки зимуют! Наверное, напился негодяй. Но он уж приведет его в чувство, разбойника этакого! Змееныша, калеку несчастного! Он ему руки-ноги обломает! В конце концов сон смирил как его самого, так и его гнев. А в это время Ганса, на голову которого; сыпалось столько проклятий, притихшего и уже похолодевшего, темные воды несли вниз по реке. Отвращение, стыд, мука — от всего этого он уже избавился, и на тщедушное тело, черневшее посреди потока, глядела своими синими очами холодная осенняя ночь. Темная вода играла возле его побелевших губ, растрепала волосы, разметала руки. Сейчас никто не видел его — разве что пугливая водяная крыса, выбравшаяся перед рассветом на охоту, глянула на него своими хитрыми глазками и бесшумно проскользнула мимо. Никто так и не узнал, как он утонул. Быть может, сбившись с тропы, он поскользнулся и упал с крутого обрыва? Быть может, захотел напиться и потерял равновесие? А может быть, его приманила к себе прекрасная водная гладь? Он наклонился к воде, а ночь и бледная луна показались ему исполненными такого спокойствия и мира, что усталость и страх потянули его в тенета смерти… На другой день тело его нашли и принесли домой. Перепуганному отцу пришлось убрать приготовленную розгу и распроститься с накопившимся гневом. Правда, он не плакал, и по внешнему его виду ничего нельзя было заметить. Однако следующую ночь он тоже не спал и через приотворенную дверь порой заглядывал к своему молчаливому сыну, лежавшему на чистой постели со своим благородным лбом и бледным умным лицом, как будто был он каким-то особенным и имел прирожденное право на иную судьбу, чем все остальные. На лбу и руках виднелись синевато-красные ссадины, прекрасное лицо будто дремало, глаза были прикрыты белыми веками, а чуть разомкнувшиеся губы выражали удовлетворение и как бы тихо улыбались во сне. Казалось, мальчика надломили в самом расцвете, столкнули с радостного, светлого пути, и даже отец, согбенный усталостью и своим одиноким трауром, подпал под этот улыбчатый обман. На похороны собралось много народу — и сочувствующие и просто зеваки. Ганс Гибенрат снова стал знаменитостью, им опять интересовался весь город, и снова директор и пастор приняли, участие в его судьбе. Все они явились в черных сюртуках и цилиндрах «которые надевали лишь в торжественных случаях, степенно шагали за катафалком, потом, перешептываясь, постояли немного у могилы. Преподаватель латыни имел какой-то особенно меланхоличный вид, и директор тихо сказал ему: — Да, господин профессор, из мальчика мог бы выйти толк. Просто беда, что с лучшими из лучших нам чаще всего не везет Мастер Флайг остался у могилы подле отца и безутешно рыдавшей старой Анны. — Тяжко, когда случается такое, господин, Гибенрат, — произнес он участливо. — Я ведь тоже любил малыша. — Никогда мне этого не понять, — вздохнул папаша Гибенрат — Такой одаренный мальчик, и все шло так хорошо — и школа и экзамены, а потом — беда за бедой! А мастер, указав на удаляющиеся через кладбищенские ворота сюртуки, тихо произнес: — Вон шагают господа, они тоже помогли довести его до этого. — Что? Что вы говорите? — встрепенулся господин Гибенрат, недоуменно вытаращив глаза. — Да что это вы? — Успокойтесь, сосед. Я только учителей имел в виду. — Почему? Как так? — Да ничего, я так просто А разве вы, да я разве мы-то с вами не прозевали малыша? Над городком распростерлось синее небо, в долине сверкала река, горы, покрытые еловыми лесами так и манили вдаль своей синевой Сапожник грустно улыбнулся и взял господина Гибенрата под руку. А тот, расставаясь с тишиной и каким-то болезненным обилием мыслей этого часа, нерешительно и застенчиво ступая, спускался вниз, туда, где протекала его столь заурядная жизнь. |
||
|