"Они учились в Ленинграде" - читать интересную книгу автора (Ползикова-Рубец Ксения Владимировна)ШКОЛА В БОМБОУБЕЖИЩЕСегодня Александр Маркович много рассказывал ребятам о боях под Москвой. Было тихо-тихо. После беседы Миша спросил: — Александр Маркович, ведь страшно за Москву? — Нет Москву не отдадут… Вот я недавно ночью в бомбоубежище перечитал стихи Гаврилы Романовича Державина Они меня утешили и даже до слез тронули. Как ведь сказано: Он встал во весь рост. Длинная тень его причудливо задвигалась по сводам бомбоубежища. Громким голосом он начал читать: Раздается гром аплодисментов. Александр Маркович садится, водружает на нос свои большие очки и говорит, обращаясь к Лидии Михайловне: — Как я вам завидую, сказать не могу! Преподавать сейчас литературу — это великое дело. — А почему? — спрашивает кто-то. — Понятно. Ведь мы на уроках Лидии Михайловны читаем «Слово о полку Игореве», и как-то особенно читаем, — точно там не половцы, а наши враги, — говорит Миша. — А я, когда писала сочинение о Родине, даже заплакала, — призналась Оля. Лидия Константиновна тихо говорит мне: — Это верно. Сочинения ребят очень искренни и глубоки по мысли. В них действительная любовь к Родине и тревога за Москву. Частые воздушные тревоги заставили учителей перенести уроки в бомбоубежище. Ведь мы обязаны по тревоге спускаться вниз с тем классом, в котором ведем занятия. Естественно, что оборванный на полуслове урок стал заканчиваться в бомбоубежище. Сегодня я рассказывала о завоеваниях Чингисхана в моем любимом 8-м классе. В нем — талантливый ученик и поэт Алеша, огромный и флегматичный Игорь, чрезвычайно ценный неиссякаемым оптимизмом. То он «наверное» знает, что враги уходят из-под Ленинграда, так как им не выдержать наших ударов, то, и тоже «наверное», знает, что в Ленинград летит эскадрилья самолетов, груженных какими-то чудодейственными, особой питательности концентратами. В этом классе мне всегда интересно и «уютно». В нем чувствуется и дружба детей и привязанность к нам, учителям. — У монголов было страшное для тех времен орудие, метавшее огромные камни в стены осаждаемых городов. В музее Одессы я видела одно из этих ядер; мне, человеку выше среднего роста, оно по грудь: огромный черный, гладко отполированный камень… Мой рассказ прерван страшным грохотом. Стены убежища дрожат. — Наверно, близко упала! — В начале Невского, — говорит Игорь. — Нет, толчок шел с другой стороны. Верно, где-то у Адмиралтейства, ближе к «Медному всаднику», — оспаривает кто-то из мальчиков. Опять звук падения бомбы. Стены содрогаются. Как хорошо и крепко возводил своды подвала строитель нашего здания! Удивительно, что учащиеся охотно слушают и отвечают в этой напряженной обстановке. Не могу думать, что они не представляют всей опасности. У многих погибли родные или знакомые. Они знали о том, как Наташа, придя домой, нашла разрушенную комнату и убитых мать и бабушку. Она прибежала в школу, белая как бумага, и сказала: — Я осталась совсем одна… Теперь школа — мой дом… Мы проводили долгие часы в бомбоубежище. После уроков я рассказывала о своих переходах через кавказские горные перевалы, о поездках по Сванетии и Средней Азии, о путешествиях на самолетах, а иногда просто читала сказки. Эти беседы в бомбоубежище очень сближали нас с детьми. — Вы знаете, что о нас сегодня написали в газетах? — спрашивает меня Миша, едва я успела войти в класс. — Послушайте: «Мы будем гордиться, что оставались бодрыми, получая свою скудную норму хлеба, живя в комнатах, где в окнах вместо стекол — картон или фанера». — Правда, здорово написано! Замечательно! — восхищается Игорь. Статьи Алексея Толстого, Николая Тихонова, Ильи Эренбурга читаются с величайшим интересом. Александр Маркович предложил мне: — Давайте устраивать политинформации в бомбоубежище. Ведь многие сейчас без газет, и радио не у всех работает. Мне кажется, сейчас основное: поддержать бодрость в ребятах. Я вполне согласна с Александром Марковичем. Надо, чтобы дети научились видеть светлое за суровой картиной настоящего. Я пошла в райком партии с просьбой дать нам газет для проведения политинформации. В «Красной звезде» и центральном органе — «Правда» — печатаются интересные очерки о героях Великой Отечественной войны. Меня направили в парткабинет к заведующему лекторской группой. Он не только снабдил меня газетами, но и обещал сам прийти в школу и побеседовать с ребятами. Приглашал заходить в парткабинет и пользоваться литературой. Составляю конспект сообщения о положении на фронтах. Беру материал из статей А. Толстого, Тихонова, Эренбурга. Гашу коптилочку и, лежа в постели, еще и еще раз обдумываю план беседы. Товарищ Сталин сказал, что Гитлер походит на Наполеона не больше, чем котенок на льва. Детей это развеселит. Обязательно надо рассказать о тактике Кутузова и Барклая. Хорошо бы перечитать сейчас «Полководца» Пушкина. Может быть, привести несколько строф из этого стихотворения? А кто же сказал так удачно, что и Карла XII погубило проникновение в глубь страны? Кажется, Энгельс. Книги, которые мне нужны, стоят в шкафу. Но в холодной комнате так трудно вылезать из теплой постели! Посмотрю завтра… Нет… Без этого материала мне не обдумать моего плана до конца. Чиркаю спичкой и зажигаю коптилку. На цыпочках, чтобы не разбудить мою приятельницу, пробираюсь к книжному шкафу. Коптилочка дает мало света, а стулья и кресла отбрасывают густые тени. Я плохо вижу и налетаю на скамеечку для ног. — Что случилось? — раздается голос моей приятельницы. — Мне нужно достать стихи Пушкина и поискать одну цитату Энгельса, — говорю я виноватым голосом. — Ох, эти педагоги! Спите вы, пожалуйста! Говорят, сон равняется какому-то количеству пищи. Она засыпает, а я читаю замечательные строфы Пушкина. Дети любят политинформации. Для них они окно в мир, который лежит за пределами осажденного города. — Когда же будет политинформация? — спрашивают Александра Марковича. — Уже шестая тревога, а политинформации всё еще нет! — Слышите, Ксения Владимировна? — говорит Москалев. — Мы получили достаточно сигналов, и пора начинать. Кому из нас выступать? — Вам, Александр Маркович. Он рассказывает о событиях под Москвой и значении ее обороны. У детей огромный интерес к Москве. Ее образ тесно связан в их сознании с образом Родины. Слабеют наши мужчины и очень пожилые учительницы. Умерли Борис Александрович и Анастасия Ивановна. Мы утешаем себя, что они не жертвы блокады. Борис Александрович был в авиации и во время полетов «не соблюдал своего потолка». В результате сильно повысилось кровяное давление, и летчика прислали лечиться в Ленинград. Анастасия Ивановна умерла от поноса — болезни, вызванной истощением; но мы хотим думать, что это результат тяжелой хирургической операции. Александр Маркович так слаб, что сидя дремлет, но продолжает нести дежурства по школе. Более сильные товарищи предлагают его заменить, но старик отказывается: — Другим тоже тяжело! Дети носят ему сосновые ветки и рекомендуют настаивать иглы на воде. — Это витамины, они вас поддержат. Учитель математики, Василий Васильевич, слег в постель. Ему, видимо, совсем плохо… На сердце очень тяжело… Неужели это можно когда-нибудь забыть? В школе стало тихо: дети не шумят, не бегают! Приходят и сразу идут в классы. Лица у них бледные, со страшными синими тенями под глазами. У некоторых глаза впали и носы заострились, — эти нас больше всего пугают. Мы узнали впервые страшные слова: «дистрофия» и «дистрофик». Но школа продолжала работать. Верно сказал А. Фадеев в одном из своих очерков: «Да, они учились, несмотря ни на что, а вместе и рядом с ними навеки сохранится в истории обороны города мужественный образ ленинградского учителя. Они стоят одни других — учителя и ученики. И те и другие из мерзлых квартир, сквозь стужу и снежные заносы, шли иногда километров за пять-шесть, в такие же мерзлые, оледеневшие классы, и одни учили, а другие учились». Под Москвой наши дела идут лучше и лучше. 8 декабря началось наступление на Волоколамском направлении. Я долго искала по карманному атласу СССР линию Снигири — Рождествено и нашла ее на карте «Москва и окрестности». Грандиозная битва под Москвой закончена. Для Москвы счастливый день — 13 декабря. Когда будет такой же день для Ленинграда? Где будет решительная победа: на Петергофском, Гатчинском, Пушкинском направлении? Всё равно она будет. Дома очень холодно. Сидеть в комнате, после того как перестаем топить печурку, немыслимо. А топливо надо экономить. Дров нет, и я давно жгу мебель. Буфет красного дерева нас поддержал почти месяц. Письменный стол Бориса (а мне его было жалко жечь: ведь Борис провел за ним все свои школьные годы) дал очень мало тепла, — очевидно, плохой сорт дерева. С кухонной мебелью тоже не вожусь: она мало дает жару. Вот венские стулья горят хорошо, но они очень «трудоемки»: пилишь, пилишь, из сил выбьешься, пока превратишь их в дрова. Прихожу из школы часа в два, в третьем. Свои «два супа» приношу домой. В бидоне ношу из школы воду. Грею суп на печурке и варю маленькую кастрюлечку жидкой каши без жиров. Это мой обед. После него лежу и дремлю. Говорят, послеобеденный сон необходим для сохранения сил. Затем иду в булочную за хлебом. Хлеб и продукты покупаю себе и Марии Николаевне Ефремовой. При ее зрении ходить по темному городу немыслимо, да и сил у нее мало. Я тоже хожу с палочкой, — это как-то надежнее сейчас. К «ужину» опять топлю печурку. У меня есть еще настоящий кофе, и это большое счастье. Когда в этот час кто-нибудь заходит, то угощаю кофе, но хлебом угостить не могу. Чаще всего приходит Таня и приносит читать письма. Она установила переписку со всеми нашими мальчиками. Таня осторожно спрашивает: — От Бориса получали письма? — Очень давно. — Лучше, что его здесь нет. Он у вас худенький. Ему было бы трудно переносить голод. Мне вот очень-очень трудно: внутри всё болит… — Знаешь, Таня, я тебе налью еще чашку кофе. И у меня остался вчерашний сухарик. Я достаю половину сухарика, который должен служить мне завтраком, и кладу на блюдце чашки с горячим кофе. — Неужели вы не съедаете дневной порции хлеба? — изумляется Таня, колеблясь, взять ли крохотный сухарик. — Иногда, — говорю я и меняю тему разговора. Но вот печурка погасла. Начинается мой рабочий вечер. Впрочем, иногда вечер наступает в 15–16 часов, — ведь зимой темнеет рано. Мне надо подготовиться к завтрашним урокам. Залезаю на кровать и укрываюсь теплым одеялом, пледом и ковром. На столике у кровати блюдце с олифой, и в него опущен фитиль. Его надо всё время обчищать от нагара: Делаю это при помощи английской булавки. Руки стынут и опухли. А работать надо. Нужно так подготовить урок, чтобы мой рассказ врезался в память. И еще хочется найти что-нибудь такое, что могло бы развлечь учеников, вызвать на их лицах улыбки… Я не могу, я не имею права давать плохие уроки. В школе теперь тихо. Кажется, что ученикам и нам говорить трудно. Нет сил. Память детей слабеет. Хорошая ученица во время рассказа об итальянском Возрождении вдруг запнулась, подняла на меня большие серые глаза и как-то скорбно сказала: — Я помню биографию замечательного художника и ученого, но я забыла его имя. — А потом дрогнувшим голосом: — Я… я даю вам честное слово, что я урок учила. Я говорю спокойно: — Ты имеешь в виду Леонардо да Винчи, конечно. Садись. — И ставлю в журнал: «Отлично». Почему я это делаю? Я знаю: урок она учила и хорошо ответила. Забыть имя Леонардо да Винчи она могла только в обстановке наших дней. Нельзя ей дать заметить, что память у нее ослабела. Нельзя. Чтобы учиться или учить, надо верить, что это тебе по силам. У Наташи по алгебре в журнале стоит «плохо». Мария Матвеевна, очень старый педагог, опухшая от холода и голода, говорит: — Я не понимаю, что с Наташей? Вызываю девочку в коридор. — Почему ты не приготовила урока по алгебре? — Ксения Владимировна, я исправлю. Я отвечала, как в полусне: под утро умерла моя сестра… Ей было семнадцать лет… Наташа плачет. Я не могу говорить ей слов утешенья. Тут они бесполезны. Но мне хочется, чтобы она поняла, что я не могу остаться равнодушной к ее горю, и вместе с тем хочу чтобы она его пережила. Мы должны быть сильными. Кладу ей руку на плечо и говорю: — Безусловно, исправишь. Скажешь преподавателю, когда сможешь ответить. Мария Матвеевна, узнав о смерти Наташиной сестры, терзается: — Я сама так плохо себя чувствовала в тот день, что не догадалась узнать, почему она не могла решить простой задачи. Миша и Коля сохраняют свою бодрость. Оба всегда желают отвечать и тянут вверх свои руки, одетые в теплые варежки. Сегодня на уроке шла речь о голоде в Москве в 1601 году. Я знаю, — дети дома в холодных комнатах прочтут в учебниках фразу: «Даже в Москве на улицах лежали неубранные трупы». Я не хочу, чтобы они прочли ее одни. Я читаю эту фразу в классе и говорю о мести врагу за неслыханные страдания Ленинграда. — А фашисты знают, сколько народу у нас умирает? — спрашивает кто-то из девочек. И вдруг класс оживает, слышатся страстные, полные ненависти слова: — Ты думаешь, не знают? — Они хотят запугать нас! — Не выйдет! — Вы слышали, слышали?.. Хлеба прибавили! Вместо ста двадцати пяти граммов будем получать целых двести. А вы, как донор, приравнены к рабочим, — значит, триста пятьдесят. Этой новостью меня встретили сегодня в учительской, но я ее уже знала от соседки по квартире и от всех учащихся, с которыми шла по дороге в школу. Всё это результат работы «дороги жизни», созданной через Ладожское озеро. «Дорога жизни» — еще одно доказательство заботы Родины — «Большой земли» — о нас, ленинградцах. В бомбоубежище спрашивала учащихся, ведут ли они дневники. — Я веду дневник, — говорит Аля, — только записываю наспех, в школе. Дома при коптилке не хочется писать. — Если он у тебя с собой, прочти несколько записей. Аля вытаскивает синюю школьную тетрадку. — Я прочту только выдержки, всё не могу, — говорит она. «15 декабря. Пока с учебой всё благополучно. Имею два «хор.» и одно «отлично», а «посредственно» нет. С едой очень плохо. Сегодня не было во рту ни крошки до трех часов. В три часа съела тарелку жидких кислых щей и выпила две чашки пустого чаю. Приходится стоять в очереди за хлебом и пропускать школу. Голова кружится от недоедания. Пока сидишь в школе, об еде не думаешь, а как придешь домой, то сосет под ложечкой. Надо всё-таки учиться и как можно лучше и добросовестнее. Надо быть выносливой и силой воли подавить ужасы голода. 25 декабря. Замечательный день: прибавили хлеба на семьдесят пять граммов. Это огромная радость для всех ленинградцев. Настроение сразу у всех поднялось. Люди от радости чуть не плачут. Теперь уж ничто не страшно. Буду ждать дальнейших улучшений и исполнения желаний». Последний день старого, 1941 года оказался богатым событиями. В 2 часа дня собрались на педагогический совет. Хотим его провести без «постороннего вмешательства», как говорит директор, а поэтому, распустив детей по домам, спускаемся в бомбоубежище. В самом большом секторе нашего бомбоубежища стоят стол и длинные скамьи. Как изменились наши учителя! Смотрю на старушку Марию Николаевну. Она очень похудела и постарела, но, несмотря на свои семьдесят два года, очень работоспособный человек. Я знаю, как ей тяжело готовиться к урокам при ее зрении. Работать при лучине, при коптилке ей очень трудно. Задерживаться в школе, чтобы заниматься при освещении, — значит, идти по темной улице и рисковать упасть на обледенелых тротуарах. Переехать в школу она не может. — Поймите, я должна сохранить свою работоспособность, — говорит она. — Дома у меня удобная кровать, кресло у печурки, радио. Я всем этим очень дорожу. Я много лежу, и это меня поддерживает. Старшие девочки говорят: — Мария Николаевна — замечательный человек и учительница. Мы знаем, как ей трудно, но уроки ее всегда интересны. Рядом с ней Александр Павлович — наш преподаватель дарвинизма. Он очень плохо себя чувствует. Сидит тепло укутанный, подняв меховой воротник шубы и вобрав голову в плечи. Весь его облик напоминает нахохленную большую птицу. За него страшно. Лидия Михайловна очень изменилась. Лица у всех бледные, синева под глазами. — Начнем, товарищи, — говорит директор школы. — РОНО в своем последнем приказе отметил нас, как работоспособный коллектив, деятельно помогающий фронту. Среди нас есть доноры, медицинские сестры, дружинницы. Мы собрали много теплых вещей и отправили на фронт изделия наших рукодельниц… В подвале очень тихо, лишь спицы постукивают в руках наших вязальщиц. В городе тяжело ухают снаряды, разрывы где-то близко. Ольга Матвеевна докладывает об уроке математики в 6-м классе, на котором она была как председатель предметной комиссии. — Урок не был до конца продуман… Учительница недостаточно требовательна к учащимся… Доклад Ольги Матвеевны возбудил прения о том, что мы можем и чего не должны сейчас требовать от наших учащихся. Спорили горячо. Второй вопрос — о методике урока в обстановке наших дней. Тут уже не спорят. Каждый говорит, что он делает, чтобы пройти программу и облегчить детям усвоение материала. Антонина Васильевна, заключая прения, сказала: — Я надеюсь, что и в этом году в нашей школе будет выпуск. Программа должна быть пройдена полностью. На заседании педагогического совета была представительница райкома партии. Она говорила о труде рабочих Кировского завода, находящегося буквально рядом с фронтом, и о мужественной работе ремесленников, таких же ребят, как и наши школьники. — От вашего коллектива мы ждем упорной работы и твердо уверены, что вам будут по плечу все трудности, — заканчивает она свою речь. Да, школа живет и работает… Выходя из школы, вижу, как Маруся, наша техническая служащая, собирает уборщиц, чтобы с санками идти в булочную, где стоял в очереди и упал ослабевший учитель физики Силаков. Слышу, как Антонина Васильевна говорит: — Я вечером принесу немного настоящего кофе и сахару. Это его согреет и поддержит. Откуда она возьмет кофе, сахар? Оторвет от себя. В этом и есть подлинная забота о товарище. Вернулась домой и вижу, что все разбитые стекла в окнах комнаты заложены подушками и завешаны коврами. Это сделано руками моей приятельницы. Она до войны была руководителем экскурсий в Эрмитаже, а сейчас работает у станка на одном из военных заводов и живет у меня. Мы решаем встречать Новый год и подумать в эту ночь о наших близких. В маленькой кастрюльке, которая когда-то служила годовалому Борису, варю пшенную кашу. Могла ли я думать в те дни, что эта голубая кастрюлька с петушками доживет до времени, когда Борис на фронте, а я здесь и так близка к смерти! Не надо об этом думать, а сегодня в особенности! Надо жить и сегодня встречать 1942 год. Он должен быть счастливее уходящего. Обшариваю ящик буфета и нахожу чуточку корицы и несколько сухих груш. Всё это идет в кашу. Жира и сахара у меня нет. На столе кусок сыра, полученного вместо масла, и пол-литра портвейна, выданного по карточке. Стол накрыт белой скатертью, и на нем моя лучшая посуда. Холодно. Нам грустно, и мы долго не засиживаемся. Наступает 1942 год. Надо работать! |
||
|