"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)Затяжная контузияБыло место на броне бэтера, куда садиться мне не хотелось: то место — сзади слева, почти на моторном отсеке, где крышки. Там удобно сидеть, есть за что держаться: поролоновую седушку под зад, автомат на колени. И с ветерком — по пустынным улицам Грозного. Но я не любил сидеть на том месте, и автомат в руки не брал — не положено мне было брать автомат. — Ты садись вперед, ты назад не садись, — учил меня взводный. Я ему был никто. Он был офицером, старшим лейтенантом; я же — журналист. — Если сработает фугас, то осколки летят как раз в того, кто сзади слева. — Почему? — спрашивал я. Взводный носил очки; мне не нравилось, что у него ногти на пальцах обгрызены. Он грыз ногти и не стеснялся меня. — Потому что… броня же едет? Едет. Значит, кто впереди… может еще повезти: когда жахнет, осколки веером пройдут, — он задумывался. — Но это ведь надо очень быстро ехать? Мы так и едем. Но если медленно, тогда кобздец. — Всем? — спрашиваю я. — Всем, — отвечает он. И я сажусь назад слева, все остальные места уже заняты. Там, впереди у башни — чернявый солдат со снайперской винтовкой, за ним рыжий, за рыжим строгий старшина в каске; с другой стороны подполковник-молчун — саперы из нашей комендатуры. Я всех саперов еще не знаю, только взводного и чернявого с винтовкой. Мне бы уступили впереди, если бы я попросил, но так не принято: не успел занять лучшие места, занимай, что осталось. Все жить хотят… Завтра ты займешь спереди, а этот чернявый, к примеру, или рыжий сзади слева. Еще мы спорили про контузию. — У меня шесть контузий! — хвалился взводный. Я не верил. Чернявый с винтовкой крутил у виска, но не зло, а чтобы шуткой поддержать взводного, я так понимал. — У меня одна, еще с первой, — чернявый имел в виду, что с первой войны — с девяносто пятого, он закуривал, и они смотрели на строгого старшину. — Чего смотрите, у меня нет контузий. — Как же нет, когда ты за базар не отвечаешь? — хрипло издевался чернявый. Я не помнил, как его зовут, у меня на имена плохая память. Но помнил, что он кумык по национальности: у него скулы в буграх от желваков, и глаза черные и пустые. Чернявый рычит: — Обещал проставиться и не проставился. Они, чернявый и старшина, всегда цеплялись на этом месте. Они как-то проскакивали опасный участок на проспекте Победы и поспорили: чернявый сказал, что не проскочим, а старшина все рассчитал и сказал, что проскочим. Тогда они поспорили, если повезет и на этот раз, то старшина проставляется. Пошла уже вторая неделя, как им повезло, после того случая им везло еще черт-те сколько раз. Чернявый шел на принцип: — Обещал — проставляйся! Старшина злился; он таганрогский был, с русского юга: не жаден был, но прижимист. Если каждый раз, как им везло, проставляться, так и зарплаты не хватит. — От контузии не всегда пропадает память, — оправдывался старшина. — Всегда, — парировал чернявый. — Я вот с первой войны ничерта не помню. — А говоришь, что помнил: как вас накрыли на новый год, когда входили колонной в Грозный, — ввязывается в разговор взводный. — Когда я говорил? — удивляется чернявый. — Тогда. — Теперь не помню. Все контузия виновата. Затяжная… — Контузия бывает тяжелая или легкая, — подытоживает взводный. — А у меня затяжная, — огрызается чернявый. Мы несемся по Грозному не разбирая дороги: у бэтера восемь колес, мы катимся посредине проспекта, наезжаем на открытые канализационные люки и ухаем в воронки; но бэтер хорошая военная машина, и мы летим дальше не чувствуя ударов и толчков. Мы все, кто сидит на бэтере, хорошо знаем, как взрывается фугас на обочине дороги. Фугас бывает проводной и радиоуправляемый. Но, когда мы едем, нам уже все равно какой фугас поставлен на нас, потому что эффект от него один — всем нам смерть. Сначала вспышка на мгновение: на пленке, если удается заснять взрыв, видно всего один кадр яркого пламени, доля секунды. После вспышки летят в нас осколки, и взрывная волна бьет по нам, сидящим на броне. Мы валимся с брони на полном ходу, падаем на асфальт; водитель успевает вильнуть, но делает это не осознанно — его тоже глушит. Мы бьемся головами об асфальт, ломаем руки и шеи; кто-то из нас еще в сознании, другие мертвы. Мы лежим, и живые и мертвые; и люди, прохожие, стараются уйти подальше, чтобы не попасть под ураганный огонь. Наши товарищи, оставшиеся в живых и в сознании, станут стрелять во все стороны и, может быть, убьют кого-нибудь из местных жителей, случайных прохожих. Это будет плата за нашу смерть. Мне страшно думать обо всем этом. И я не думаю. И никто другой не думает. Потому что, если бы мы размышляли так, то сошли бы с ума. Мне хочется совершить героический поступок, и я сижу сзади слева, крепко вцепившись рукой в какую-то железяку. Проезжаем блокпост, водитель скидывает скорость. На блокпосту стоит грязная «бэха» — БМП. На «бэхе» валяются срочники в вытянутых майках. Один помахал нам. Я помахал в ответ. Читаю. На «бэхе» жирно белым написано: «Не стреляй, дурак, меня дома ждут!» Хотел взводному показать, толкаю в спину. Взводный кивает — видел сто раз. Жив? Спрашивает. Жив пока, говорю. С блокпоста мы выруливаем на широкий проспект. Бэтер ревет, водитель не жалеет моторов, мы летим как ненормальные. Я закрываю глаза, думаю, что, если бы меня видели сейчас… ну, к примеру, мои одноклассники. …Звали ее Рада. Как собаку. Я когда женился второй раз и стал жить в Москве, у нас на первом этаже жила бабка, а у нее была собака Рада. Рада болела, а старуха очень любила ее и не хотела усыплять. Рада мучалась… Итак, звали ее Рада, Радмила, как цыганку из кинофильма. В классе нашем была она одна такая: ходила в коротком платье, ноги у нее были стройные, а грудь в девятом классе как у женщины взрослой. Этим она, конечно, поражала всех мальчишек в школе. Жили мы в подмосковном городишке, где пролетариат был основным населением: заводы чадили, бил молот в кузнечном цеху, мы встречались со сталеварами — героями труда. Самолеты над нашим городом не летали, и иностранцы поселиться не могли, потому что город наш мастеровой считался закрытым. Не знаю, чем она меня цапанула. Круто было гулять с ней. У меня в то время была подружка — милая татарочка по имени Яна. Случилась у нас с Яной первая любовь. Все нам завидовали. И Рада тоже. Чудесным летом после девятого класса, мы с моей татарочкой познавали радости первой любви: мечтали, как исполнится нам по двадцать пять, как мы поженимся, и родятся у нас дети. Наступила осень, мы стали десятиклассниками. И случилось так, что Рада эта положила на меня глаз. Был я мальчик трепетный, и верил людям на слово, тем более ж, когда такая модная одноклассница с таким редким именем говорит тебе — ах, какие у тебя, мой дружочек, глазки! Одним словом захомутала она меня. Яну свою я бросил, обидел ее незаслуженно. Расстались мы: хоть и учились в одном классе, но до конца школы ходили, будто не знали друг дружки. Рада, Радмила охладела ко мне быстро. Стала называть меня другом. Она шмотками заграничными приторговывала: у нее друзья в Москве появились, она туда стала ездить часто, школу стала прогуливать. Я звонил ей, приходил к ее дому, ждал, когда она вернется из Москвы. А она не возвращалась. Я страшно расстраивался. Я же не знал тогда, что она была валютной проституткой… Мы едем на разминирование. Я точно не знаю, что такое разминирование, то есть, как это будет выглядеть в данный момент и в данное время: с саперами на маршрут по городу я ходил, с разведкой в засаде сидел, с минометчиками водку пил, с комендантом не запанибрата, но были в доверительных отношениях. Сегодня поступил сигнал от местных жителей, что где-то за бульваром в большом микрорайоне у жилого дома обнаружено эхо войны — неразорвавшийся снаряд. Мы и едем на тот снаряд. Дело плевое. Я не знал тогда, что плевое дело самое что ни наесть опасное. …Наступила наша последняя школьная весна. Учился я так себе. Рада моя не училась совсем, я страдал за нее. И думал что страдания мои по ней, о которых она знает, — я же признавался ей в вечной любви, — образумят ее. И вот как-то звонит она мне из Москвы. Дружочек мой — а голос у нее хриплый, будто курила она с первого класса — приезжай ко мне в Москву, привези мне пальто, что у меня дома в шифоньерке. Скажи маме моей, она знает. Мама ее работала в советской торговле: в ресторанах, на торговых базах, в гостиницах, где приезжие иностранцы и шмотки заграничные. Сестренка у Рады была Жанна младше ее на пару лет. Рада по телефону объяснила мне, как ехать: с вокзала до Филей, от метро на автобусе, по слякоти во дворы — третий дом, второй подъезд, дверь с глазком. Родителям я сказал, что еду на подготовительные курсы, мы тогда всем классом записались на курсы при одном престижном институте. Мне надоели эти курсы, — к математике я равнодушен был, отец заставлял меня учиться из-под палки, — а тут сам вызвался. Никто ж не знал, зачем я еду на самом деле. Поехал я. Приехал на Фили, нашел двор, дом и дверь с глазком. Открыл мне пижон, брюнет с пышной шевелюрой, пухлощекий лет двадцати. Захожу. Рада моя на постели полулежит: меня видит, сразу заботливой становится — как доехал, спрашивает, и все такое, — а сама рубашку мужскую запахивает на груди. Постель не прибрана, простыни в комок собраны: нечистые простыни, будто спали на них грязные люди. Это друг мой лучший, представляет меня Рада. Глаза у нее бегают. Пижон в руке гранат держит, надавил на гранат и в рот сок по капельке цедит. Мне руку протянул. Я смотрю, а у него с ладони капля гранатовая кап на белую простыню, кап другая. Капли красные были, как кровь… Помню, пулеметчик наш за кустами занял позицию; тот рыжий пулеметчиком был. Мы все попрыгали с брони. Дни стояли сухие не жаркие, осенние. Я бодрячком держусь. Взводный своим команду — разобраться в цепь. Разобрались саперы в цепь, прошли по двору цепью. Двор широкий, два дома пятиэтажных. Снаряд лежал на чердаке. Сняли снаряд, бросили на броню. Кривятся саперы — болванка без взрывателя. Дурно это. Кто-то, значит, взрыватель отвинтил. Зачем? Пулеметчик рыжий вылез из кустов, пулемет взвалил на плечо. Все ждут команды, чтобы грузиться. Грузиться! Командует взводный. Подполковник с нами — молчун. Он — старший офицер комендатуры, но с саперами катается по городу, по утрам с ними ходит на маршрут. Мне не понять этого подполковника: говорили, что он старый — лейтенантом воевал в Афганистане с моджахедами, контужен был. Бравый подполковник. Но командует взводный, потому что взводный диспозицию знает детально. Зачем подполковник с нами поехал, я так и не смог понять, как в прочем и многого другого, что было — случилось со всеми нами на войне. Мы едем обратно: обратно все рассаживаются на свои места. На другое место — нельзя: как в комендатуре разобрались, как расселись, так и обратно должны ехать. Выруливаем мы на широкий проспект. Там, в конце проспекта блокпост и «бэха» грязная, а на «бэхе» надпись белым: «Не стреляй, дурак, меня дома ждут!» Бэтер набирает скорость. И тут я понимаю, что этот лозунг обращен к врагам нашим: дескать, не будьте дураками — не губите наши души понапрасну! Мы несемся, а я размышляю: разве на войне понапрасну кого-нибудь убивают? На войне мы обязаны убивать друг друга, а иначе — какая же это война? Не война — баловство. Едем мы, а я про одноклассников стал вспоминать, про Раду мою и сок гранатовый… Тут и рвануло у обочины: так рвануло, что подбросило меня и перевернуло несколько раз в воздухе, а потом кинуло на асфальт плашмя, и я потерял сознание. Зря я тогда в госпиталь не поехал, не стал обращаться к врачам. Голова гудела у меня неделю. Меня мужики мои, операторы и инженеры, отпустили в Пятигорск на реабилитацию; а в редакции никому не сказали, что случилось со мной. Был я на броне во время подрыва один из журналистов, оператор мой снимал какой-то официоз в Доме правительства. Мои мужики лечили меня: дурак, не говори, что тебя контузило, а то уволят! Мне память напрочь отшибло — неделю вспоминал: как меня зовут, кто я и откуда, кто мои родители; когда мне сказали, что я бросил жену с маленькой дочерью, я не поверил и заплакал от жалости к ним и себе. В Пятигорске я неделю пил вино и коньяк. Половину жизни так и не вспомнил. Память ко мне возвращалась медленно, очень медленно — по кадрикам; некоторые кадрики были смазаны, будто взрывной волной. Рыжего пулеметчика убило сразу, подполковник умер в госпитале, чернявому лопатку пробило осколком, старшину контузило, как и меня. Взводный отделался шишками на голове, содранными до мяса локтем и коленями — это его по асфальту протащило. О других я не помнил. Потом я забыл, как звали старшину, чернявого и взводного. Помнил только, что взводный очки носил. …У Рады, Радмилы лицо было запоминающееся, и фигура спортивная. Она мне стала зубы заговаривать, что она осталась должна кому-то денег, и у нее забрали шубку, и что ей теперь не в чем ехать домой. Я привез ей пальтишко, огромное мне спасибо! Теперь ей есть в чем ехать домой, но она не поедет, потому что у нее еще дела. Как же школа? Спросил я. Она прикоснулась щекой к моей щеке, я трепетал от ее запаха. Она пахла постелью и чужим бельем. В пятнадцать лет я еще не разбирался в запахах. Тот, что гранатовым соком капал на простыни, мне и говорит — свитер нужен? Модный, заграничный. И фирму назвал не по-русски. Я не понял, но сделал вид, что понял: тогда было модно иметь знакомство с фарцовщиками. Он достает пакет и бросает товар на мятые простыни. Рада моя мнется, жмется и вроде не при делах. Мне льстит, что со мной как со взрослым разговаривают: он же, фарцовщик этот, не знает, что мой папа простой советский инженер. Я разворачиваю свитер, примеряю. Хороший был свитер, и мне в самый раз — мой размерчик. Сколько? Фарцовщик сумму называет. Я делаю вид, что нормальная сумма, а сам думаю — пора мне уходить: чтобы этот свитер купить, моему папе пришлось бы два месяца работать, а всей семье не есть и не пить. Я сказал, что подумаю, но стал для порядка цену сбивать: весна уже наступает, и скоро свитера будут не актуальны. Я не знал тогда, что торгаш загнул мне аж тройную цену. Рада моя знала, но слова не сказала. Она мне еще зимой лыжную шапочку продала с заграничными буквами. За двадцать пять рублей. Я родителям сказал, что за пятнадцать, еще своих десятку добавил — ту, что накопил на школьных обедах. Шапочка стоила пятерку. Но Рада мне по дружбе отдала за двадцать пять. А мне неудобно было себя выставлять лохом, типа я в современной моде не разбираюсь. Она меня до выпускного вечера называла другом своим лучшим… Из школы ее выпустили со справкой. Я поступил в мореходное училище, потом ушел в армию — во флот. Она написала мне одно письмо: поздравляю со всеми праздниками вперед на год и с теми, которые уже прошли. Я справил первый свой флотский Новый год и написал ей ответ. Я писал ей раз в неделю. Три года. Она ни разу больше не ответила. Скоро я вернулся и пришел в школу, чтобы похвалиться военной формой перед учителями. Директриса оценила флотскую форму и по секрету поведала мне, что Рада моя промышляла в Москве валютной проституцией. Мне не говорили, чтобы не травмировать меня. Поймали ее с югославами — «южками» в гостинице, привезли к маме, а в школу отправили письмо — разберитесь! Проституции официально в нашей стране в восемьдесят шестом еще не было, поэтому Раду простили. Но выдали справку. Я спросил: что — как волчий билет? Нет, она может вечернюю школу закончить, и никто не узнает о валютной проституции. Я узнал. Но скоро забыл и это… Я много раз ездил на войну. Пока не попал в психиатрическую больницу, в дурку. Жена вызвала неотложку, и меня увезли в дурку. Это было единственно, что оставалось сделать моей жене в тот критический момент моей жизни. Во-первых, я поколотил жену, во-вторых, я разломал всю квартиру: выбросил в окно телевизор, микроволновую печь, косметику жены и наградные часы от министра обороны. В дурке я бился до конца. Охранник тыкал меня кулаком в нос, но я вырвал у него дубинку и выбил ему все передние зубы, я порвал ему губу и щеку так, что кровью он забрызгал весь коридор, я кричал, что имел, имел, имел его маму! Он бил меня. Я грыз его пальцы зубами… Меня завалили впятером. Мне укололи успокаивающее, и я затих до утра. Утром пришел доктор, с ним народ в белых халатах — все с ученым видом. Я лежал на кровати подбородком в потолок с распятыми руками и ногами, привязанный полотенцами и простынями намертво. Доктор разглядывал меня. Я попросил у него пива или водки. Он спросил меня сухо: — Травмы головы есть, были? — Нет, — зло отвечаю я. Доктору шепчут: — Контузия, контузии… — Контузии были? — спрашивает меня доктор. Я вспоминаю моих мужиков и говорю, что нет. Но тут же вспоминаю, что «нет» надо говорить, когда не хочешь, чтобы тебя уволили, выгнали. А мне как раз это и нужно в данный момент. Я подумал про пиво и облизнул пересохшие губы. И сказал: — Да, да, доктор… Не уходите. Была одна… — я еще подумал и сказал: — Один только раз была контузия… затяжная. — Какая? — удивился доктор. …Мы с Радой виделись лишь однажды в середине девяностых. Я простил ее. Мне было мало одного раза: мне всегда нужно было повторять по сто раз, так говорил мой папа. Но мне кажется, что я не был бестолковым, просто я задумывался не над тем, чем нужно в данный момент. Рада, Радмила жила в Москве, она окончила вечернюю школу, она крутила рулетку в игорном клубе, она жила с грузином, у нее был подержанный «мерин». И больше после этой встречи мы никогда не виделись с ней… С работы меня все-таки выгнали. Кто-то проговорился про контузию, думал я. На самом деле — пришло время. Всему всегда приходит свое время. Я научился заваривать чай с разными полезными и пахучими травами, на последние деньги купил стол и компьютер. И сел писать. Писал я долго — несколько лет. Мои рассказы никто не читал, никто не печатал. Жена трижды хотела меня бросить. Родители смирились. Взрослая дочь от первого брака читала мои рассказы, расставляла запятые и тире. Друзья остались старые: тот взводный, с которым мы подорвались — он был уже полковником, но квартиры собственной не имел и мыкался с семьей по съемным жилплощадям. Однажды проездом в России оказался известный своими прогрессивными взглядами высококультурный человек. У этого человека в Париже была своя типография: у него были свои нефтяные месторождения, и даже свои бриллиантовые копи. Этот человек по крови, по эмигрировавшей от режима Советов бабушке, был русским, он прочитал мои рассказы. Я получил международный грант: я писал теперь в большом уютном доме, я написал несколько замечательных повестей. Но меня выдворили из России, мотивируя тем, что своими рассказами я подрываю целостность и нерушимость государственных принципов власти: что описываю войну с каким-то шутовством. На самом же деле войну нужно описывать с серьезностью и горечью, чтобы воспитывать на подвиге отцов и дедов подрастающее поколение… Я тогда написал на своем доме в Париже жирными белыми буквами: «Дураки, не стреляйте, меня дома ждут!» Память ко мне вернулась полностью: я вспомнил забытые давно мелочи, детали; и эти мелочи, детали мне очень пригодились в моей писательской работе. Однажды я поехал домой в Россию. Меня стали, наконец, печатать на родине. Это должно было льстить мне, что меня помнили. Но я не стал звонить официальным лицам, не стал отвечать на незнакомые звонки, отключил мобильный телефон и еще в аэропорту выбросил визитку встречавшего меня чиновника от департамента культуры. Прошли годы, мир стал скучным, одинаковым. Но в России всегда оставалась какая-то загадка. В России научились делать дороги, и мы благополучно добрались до деревни, где жили мои родители; у них был большой красивый дом. Нас принимали: я дарил соседям свои книги. Отец был стар, у него слезились глаза и болели ноги. Но отец был горд за меня. Мама, когда я читал свои рассказы, всегда плакала и жалела меня, говорила, что мне столько пришлось пережить. Мы пили хорошее французское вино и говорили о том хорошем, что было в нашей жизни. О моей дочери. На следующий год, она оканчивала институт, и я хотел, чтобы она приезжала теперь чаще ко мне в Париж. После мы отправились навестить тещу в наш рабочий городок. Мы говорили на современные темы, о политике: что в России, еще много осталось дураков. У младшей сестры моей жены был день рождения. Мы поздравляли ее: дарили подарки, привезенные специально из Парижа, пили хорошее французское вино. Сестра моей жены разводила лошадей: она рассказала, что к ней на конюшню приходит девочка, маму этой девочки зовут Жанна, а тетку чудным именем Рада, Радмила. У этой девочки, у всей ее семьи теперь проблемы. Тетка Рада, Радмила приехала с месяц назад к ее матери, своей младшей сестре Жанне. Попросила у той паспорт, сказала, что можно заработать денег в одном банке. Денег она видимо заработала… Неделю назад приехали трое бугаев и посоветовали Жанне и ее дочке рассчитаться с банком. Когда мы добирались на конюшню по растрескавшейся бетонке, я подумал: все-таки в России всегда останутся две главные проблемы — плохие дороги и дураки, то есть доверчивые люди. Эта тетка по имени Рада почему-то спрашивала про меня и мои книги. Я не придал значения этим словам. Случилось нам на следующий день побывать на конюшне. Сестра жены была замечательная наездница, лошади были ухоженные, в одном загоне стоял верблюд, по ферме бродили добрые ослики со смешными именами. Мы уже собрались уезжать, как вдруг к ферме подкатил подержанный Мерседес: машина была не старая, но не ухоженная. Из машины вышла невысокая женщина на высоких каблуках; она мне не понравилась: было в ее виде что-то отталкивающее, неприятное. Мне показалось, что она только что встала с постели, и после нее осталась куча скомканного белья — нечистого белья, которое остается от чужих грязных людей. Жена в это время оказалась на другом конце фермы, каталась на белой в яблоках кобыле. Я стоял на месте. Женщина подошла ко мне. Ее лицо, издерганное лицо сорокапятилетней истерички, напомнило мне о станции Фили и гранатовом соке. — Здравствуй, дружочек, — голос хриплый, неприятный. — Здравствуйте, — сказал я. Я не понимал, чего эта женщина хочет от меня. Я вспомнил чернявого снайпера, его страшный голос и желваки на щеках. Тогда мне повезло: я сидел сзади, но осколки прошли веером мимо моего лица, груди, сердца. Рыжему попало в голову, у подполковника разорвало печень. Я хорошо помнил детали: как летел, как падал об асфальт всем телом. Как мне было больно. Я вспомнил, как привезли в комендатуру тела погибших: как стояли мы все, как старшина упаковывал рыжего в зеленый смертный мешок. И броня бэтера… броня, залитая кровью, — будто капли гранатового сока на нечистой простыне. — Вы, наверное, ошиблись, я не помню вас, мы не знакомы, — я не дал ей произнести ни слова, я говорил тихо, но твердо: — Знаете, у меня была тяжелая контузия, я плохо себя чувствую, мне пора идти принимать мое лекарство. Мы летели с женой домой в Париж, я смотрел в иллюминатор и думал о том, что, как только мы приземлимся, доберемся до нашего дома, я тут же засяду за работу. Задумал я написать повесть о судьбе русского офицера: о его нелегкой жизни и семи его затяжных контузиях. |
||
|