"Сто первый. Буча - военный квартет" - читать интересную книгу автора (Немышев Вячеслав Валерьевич)

Орденок

Слаженность войск на войне, как хорошее тесто, от замеса зависит.

Потом уж пирог запекут: местами поджарят, шкварки с краев поотваливаются; но от первого замеса — дрожжевого или с сахаром — будет пирог пышным и румяным, а внутри сытным. С начинкою…

Медленно идут поезда через Ногайские степи на юг к северным границам Кавказа. Ползут вагоны вереницей. На платформах танки под брезентом, «шишиги», брюхатые полевые кухни; в плацкартах роты и батальоны сводного полка. На боковушке, подперев кулаком щеку, сидит опрятный, строгий подполковник медицинской службы и глядит в окно. Посреди цветущей майской степи — табун лошадей. Черный вожак высоко поднял голову, шею вытянул, замер и вдруг, взметнув хвостом, рванул вбочь от железной дороги и грохочущего поезда. И пошел табун за лоснящимся сытым вожаком, растянувшись длинно: жеребцы, кобылы, жеребята.

Жеребята…

Томанцев представил себе, что по всему поезду, по скрипучим волгоградским плацкартам, так же как и он сидят мальчишки-жеребята и глядят в окно. Думает каждый о своем, но все об одном и том же, — что едут они ни куда-нибудь, а на войну. И что случится там с ними — повезет вернуться домой с орденом на геройской груди или привезут запаянным в цинке — никто загадывать теперь не берется.

Вспомнил Томанцев первый борт — январский: как вошел он внутрь и увидел целую армию завшивленную, обескровленную, обезоруженную — армию, проигравшую войну. На самом деле, борты приходили и раньше — с ноября стали поступать первые раненые, — но сажали «Скальпели» тайно на военную посадочную полосу в Бекетовке. Первый транспортник с двенадцатью тоннами рваного мяса «упал» на гражданский аэродром в Гумраке, как новогодние бомбы на головы мирных жителей в Грозном.

— Товарищ подполковник, вас товарищ полковник зовет.

Томанцев вздрогнул. Поезд дернулся и покатился быстрее. В проходе стоял солдатик: сапоги у него широкие в голенищах, хэбэшка расстегнута на две лишние пуговицы. Улыбается.

— Жизнь поперла? — спросил с неудовольствием Томанцев.

— Ага, поперла, — просто ответил солдатик.

За окном нескончаемые провода, со столбов провисшие, вверх-вниз; лесополоса пошла; табун остался далеко позади — увел вожак кобыл и жеребят от грохочущего железного чудовища. От греха подальше.

Ясно Томанцеву, почему поперло — вольница фронтовая впереди.

— Пуговицу застегни и побрейся.

Солдатик губешки пухлые поджал, пальцами теребит ворот.

Не жалко Томанцеву: пусть вольница, пусть пуговки расстегнуты, но одного жаль, что, как повезут к нему этих вот вольных стрелков по-одному, да десятками, тогда только и распробуют мальчишки самый привкус войны. Привкус-то кровяной. Они, врачи госпитальные, прочувствовали. Да кому новенькому в таких вот канолевых кирзачах рассказать, не поверят ведь! Бывает, что и узнать друг о друге солдатики не успеют: глядишь, лежат бушлаты с кирзачами в рядок на черной пахоте. Ладненько солдатики лежат, шапками лица прикрыты. Сладилось у них, отвоевали…

Командир полка обосновался вагонов через пять к концу поезда. Торопится Томанцев, а все одно за поездом не успеть: он прошел вагон назад, а поезд уж километр вперед отстучал. Еще вагон — поезд треху разменял на стыках. Вперед, только вперед — все без обману. Не сон, не кино про войну. Война… Шагает Томанцев сквозь тамбуры. Окна расхлебянены: курильщики-губошлепы, глазенки счастливо-пьяные. Воля впереди…

Всякий едет на войну по своей причине.

Кто по залету.

Или за погонами, орденами…

За смертью которые, таких ни единого человека в поезде не сыщешь. Даже прапорщик, фельдшер, вечно пьяный с рыбьими ничего не видящими глазами; даже летеха отчаянный, который на весь вагон божится-клянется, что станет искать смерти, раз «эта сучка драная» не желает знать его; даже солдат-детдомовец, у которого ни матери с отцом, ни городской прописки отродясь не было.

Томанцев должен был поехать. И поехал…

Молодежь думает, что подполковник этот у окна бывалый: пусть думают, потому как, если кому гнойники прочистить, дыры пулевые заштопать, тут Томанцеву нет равных. Томанцев на руки свои глядит. В крови его руки по-локотки, да что там… бывало, как брызнет из гнойника, весь с головою умоешься. После особенно тяжелых операций старший ординатор, дядька нечувствительный к боли, но пьющий всегда с душою, говорил так: гнойная хирургия — это вам не салон красоты, тут орать надо!

Полки собирали по округам: с каждой части пяток, десяток душ вынь, да положь на кровавый алтарь. Тут был один принцип командирский: на тебе боже, что нам негоже!

Томанцев должен был поехать, должен…

Комполка в купе один. На столе карта «полтинник», стакан с заваркой. Командир так же, как и Томанцев, смотрит в окно. Поздоровался с подполковником.

— Рохлин генерал — молодец. По Ногайским степям махнул до самого Терского хребта, под Толстым Юртом вышел, — задумчиво: — Генера-ал! А я своих ротных, представляешь, в лицо не знаю… Вот я и говорю, слаженность войск на войне, как тесто у приличной хозяйки, от замеса зависит.

В Моздоке Томанцев отстал от волгоградского полка, еще день промыкался в гостинице, пахнущей клопами. Весь вечер пил с вертолетчиками. Оказалось, что назавтра они летят в Грозный. Повезло, подумал Томанцев, и утром улетел с вертолетчиками.


На взлетной полосе Северного аэропорта валялись обломки дудаевского «ту сто тридцать четвертого»: белые крылья и фюзеляж с отломанным хвостом показывали всем вновь прибывшим, как особенную достопримечательность.

Больше достопримечательностей не было.

Недалеко от подвала, где жил Томанцев вырыли большую яму, в которую санитары сбрасывали, а потом поджигали одежду с умерших раненых и тех, кого привозили в госпиталь уже «двухсотым» грузом. Однажды вконец оборзевший и одуревший с анаши санитар швырнул в костер гранатомет «муху». Томанцев слышал первый взрыв, подумал, что мины — такое бывало и раньше. Недолет. Второй хлопок — вроде ближе, но с другой стороны. Перелет. Третий как раз в десятку будет — классическая «вилка». Томанцев третьего не стал ждать, в трусах вылетел из подвала… Солдат тупо смотрел, как рвется гранатомет в яме. Томанцев ударил его ребром ладони сзади по шее, из карманов выгреб жмень конопли. Солдат не обиделся. Удивился — скукота ж! Он сегодня полтора десятка двухсотых оприходовал? Оприходовал… Барахло их кровяное, жеванное, гнойное спалил? Спалил… Можно, значит, расслабиться. Все по-закону!

Открыли на Северном буфет. И чего там только не было: коньяк три и пять звезд, шоколад «Аленушка», сервелат, чипсы и дорогущее пиво в банках. Все с ресторанной наценкой. Только чая не было в ассортименте: все ж по расположениям варят кипяток, и заварки сыплют на глазок. Чай не коньяк, его жженым сахаром не разбодяжишь. Томанцев раз зашел, облизнулся: за столиком три офицера, по-виду командированные со штаба округа, со славного города Ростова, пьют коньяк.

«Пять звезд, — заметил Томанцев, сглотнул слюну. — Ростовские домой уедут с орденами… потому что хлебные места знают».

На следующий день какой-то майор с горной комендатуры, заезжий случайной оказией, расстроился, что пиво очень дорогое, попросил со скидкой продать. Буфетчица отказалась. Тогда майор автомат вскинул и расстрелял буфетчицу, посетителей двоих зацепил, но не до смерти. Дело замяли. Чего на войне не случается.

На войне Томанцев проникся к чешскому писателю Ярославу Гашеку.

Вездесущие, скучающие от жары и фронтовой обыденности санитары раскопали где-то в подвалах, чердаках барахло, оставшееся от Советской власти: красные флаги с серпастыми гербами, плакаты с портретами членов политбюро и книги. Пыльные главбухи В.И.Ленина. Большую Советскую Энциклопедию, два залитых машинным маслом тома. И «Бравого солдата Швейка». «Швейка» Томанцев забрал, остальное приказал сжечь в яме. Читал по вечерам, засыпал с книгою в руках. Когда привозили очередного завшивленного «срочника» с каких-нибудь забытых богом блокпостов, Томанцев наблюдал, как с того сдирали форменку, прикипевшие к ногам брючины. Как вопил солдат от боли. И чесался… Тогда декламировал Томанцев из Гашека:

— «Весь фронт во вшах. И с яростью скребутся то нижний чин, то ротный командир…»

Голый, как первогодок в батальонной бане, солдат жмет руками причинное место, озирается по сторонам, его на мытье чуть не силком волокут.

— Когда мылся последний раз? — в след спрашивает Томанцев.

— Месяц…

Месяц не раздевался солдат — только до колен штаны спускал, когда присаживался по большой нужде: ниже колен сгнили ноги — в язвах кровоточащих и подсохших бляшках.

Но, все равно, другой стал боец. «Упакованный барбос». Так резюмировал свои наблюдения Томанцев.

Еще в феврале пообстрелялся солдат, по раненым было заметно: злость появилась в глазах. Не то, что тот первый борт с «двенадцатью тоннами рваного мяса»…

К маю совсем вжился солдат в войну.

Без фельдшеришки, хоть самого захудалого, носилок и жгутов ни один ротный теперь в бой не ходил и солдат не вел за собой. Солдаты оборзели, жить научились на войне: жгутом приклад обмотан, ампулы промедола по карманам, пакеты перевязочные, косынки на головах не для форсу — имобилизационные то косынки. Ранят: руку перетянуть жгутом, перевязку сделать. И на косынку. Готов раненый к эвакуации.

В Червленой стоял банно-прачечный комплекс на дровах, все думали, остался еще с мировой войны. Томанцев первым делом пошел искать зампотыла. Нашел того в сытном виде и прекрасном расположении духа, от зампотыла нестерпимо разило паленым коньяком. Зампотыл на грозные высказывания Томанцева, что помывка личного состава вопрос не просто стратегический, что, игнорируя тему помывки, недолго и под трибунал, предложил Томанцеву ящик просроченной тушенки. «Просроченную, еп… нынче все едят, такую тыл армии закупил», — обнадежил зампотыл. У Томанцева автомат на заднице висел, он его дернул, шарит рукой по затворной раме, предохранителем щелкает. Зампотыл смылся живо, клялся, что обиду не забудет — у него связи в военной прокуратуре.

Старшим на комплексе был сумасшедший прапор по прозвищу Одинокий Волк. Как на самом деле звали прапора, никто не знал, потому что прапора того в приличествующем трезвом виде, когда портрет в натуре можно сличить с фотокарточкой из личного дела, давно не видели ни завшивевшие солдаты, ни боевые офицеры, ни даже хромовые генералы.

Когда Томанцев собирался в станицу Червленую, ему сказали бывалые: возьми «муху».

Гранатомет «муха» предназначался Одинокому Волку. Банно-прачечный комплекс стоял на краю минного поля, а в поле торчал столб. Сумасшедший прапор загадал — если попадет он из гранатомета в столб, то вернется он домой в шоколаде и орденах.

Томанцев торжественно передал «муху» прапору.

За Томанцевым ждут еще человек пять, все с гранатометами.

Прапор стрелял. Но не попадал. Был сильно расстроен и путался в цифрах, когда выдавал казенное. Ближе к осени дела на Кавказе пошли к миру: прапор попал из «мухи» в столб, после этого исчез бесследно вместе с банно-прачечным комплексом.

Вернулся Томанцев в Грозный.

По пути обратил внимание на бэтер с безумными контрактниками: над бэтером гордо развивался красный флаг с вышитым гербом Советского Союза и всех пятнадцати республик. Советская власть пошла с молотка за стакан анаши: в лес не ходи — за меньшее борзые санитары раритеты не отдали бы. Бывалые все.

Войска брали Шали. Привезли в Северный госпиталь молодого генерала морпеха. Генерал прибыл на войну воевать, а у него аппендицит! Плачет генерал горючими слезами: не видать ему славы победной, как госпитальному санитару лычек на погонах. Хирурги мигом ему шкуру взрезали, отросток удалили. Все, господин молодой генерал, пожалте на вертушку! Но генерал своим команду: те два ведра тюльпанов врачихам, хирургам коньяка пять звезд, свежей тушенки с морских северных запасов. Уговорились хирурги. Три дня перекантовался генерал, подскочила за ним чумазая броня с батальонной разведкой, умчался генерал добивать боевиков под Шали.

Томанцев дочитал Гашека. На следующий день «Швейка» сперли прямо с тумбочки. Томанцев искать не стал: про вошь, которая «главный зверь на войне» наизусть помнил и еще многое другое, что при генералах ростовских и московских вслух произносить было не принято.

Хирурги спирт не пили. У хирургов была поговорка: «Хороший хирург должен на коньяк заработать».

Томанцев завел курицу.

Молодая чеченка принесла на руках умирающего ребенка с пулей в животе. Долго копались в шестилетнем теле хирурги: чистили, подрезали, сшивали. Реаниматоры реанимировали. Спасли дитя гор. Мать чеченка в благодарность притащила курицу.

Курицу назвали Двойка. Называл тот санитар, что бросил «муху» в костер.

— Почему не Единица, или Треха? — спросил санитара Томанцев.

— Один — это «он». Получается мужского рода, — делово и глубокомысленно отвечал санитар. — Три — их много. Два — «она». Женская, значит, как и курица.

Томанцев пошел к себе и записал санитаровы слова на календарике, где отмечал крестиком дни. Посчитал сколько осталось, первый раз за много дней вздохнул тяжело и с болью — долго еще!

Курице несла яйца; несушке смастерили из масксетей загон, выставили часового.

Когда по утрам съедал Томанцев яичко всмятку, забывал крестики ставить на календаре, такую испытывал желудком радость и теплоту. Ясное дело тепло — после перловки-то.

Через три дня курицу казнили и съели двое негодяев: санитар-философ и подговоренный им малослужащий часовой. «Душару» часового Томанцев простил, санитара бить не стал, но собрал документы. Потопал залетчик на передок. Не мучила Томанцева совесть, что отправил мальчишку туда, где стреляют: авось наберется здравого ума санитар-анашист. В тылу все едино сгинет не от пули, так от дури.

Шали брали с потерями. Повалили раненые. Новый санитар жег яму с рваньем.

«Улыбнитесь каскадеры»! Пел танкист с поллицом, замотанным бинтами, косился одним глазом и подговаривал всех взять, не раздумывая, стволы, повернуть пушки и «ка-ак шмякнуть по Кремлевским стенам, чтоб тама все летели, пердели и кувыркались!» Под танкистом сожгли три танка. Он рассуждал, размахивал руками, мешал врачам обрабатывать обожженный бок и ягодицы:

— Мне бы экипаж: водитель чтоб был немец, командиром я — хохол по маме, огневика чечена из служивых. Хрен бы вы меня подбили, особенно последний раз!

Томанцев слушал речь танкиста, в глубине души соглашался с ним, но сознавал, что особистам непременно станет известно о желании танкиста стрельнуть по Кремлю. Томанцев никогда не сомневался в том, что подвиг, на самом деле, это русская народная забава, — когда на пожаре всегда найдется дурак, что полезет в огонь спасать кошку. Танкист три раза пер на огневую точку противника — пер с трех сторон. Три раза его жгли. Он бы и в четвертый раз полез, но когда вынимали его из дымящегося танка, потерял сознание.

— А потом ка-ак по Кремлю фугасным!..

На эвакуацию танкист ушел первым. Кричал напоследок: заживет рука и жопа, вернется он и всем, кто мирно жить не хочет «мозги-то повправляет».


Войска взяли Шали и ушли на восток брать Ведено.

Томанцев по казенной надобности оказался в батальоне, что стоял за селом и передовыми позициями: смотрел на пологие предгорья, заросшие корявым буком и широколистым горным деревом.

Стреляли в округе редко. В санитарной палатке Томанцев выковыривал осколок из спины солдата-минометчика: мина жахнула в стволе — троих наповал, а у этого сквозь задницу можно было макароны откидывать.

— А-а, бля-аа! — орал минометчик.

Томанцев выбрался из палатки, со шлепком стянул с рук кровяные перчатки. На горы опустилось шелковое одеяло. Стало промозгло. Подошел комбат, молодой наглый майор, с ним ординарец солдат.

— Туман, — задумчиво произнес комбат. — Доктор, — он обратился к Томанцеву, — давай, организуем войну.

— Зачем, — спросил Томанцев и глубоко затянулся.

— Надо, — таинственно произнес комбат.

Война началась, когда шелковое одеяло тумана стало фиолетовым от скорых южных сумерек. Томанцев глотал горячий воздух. Темнело на глазах, но прохлада не приходила. Жаркое будет лето, думал Томанцев. Когда стрельнули всем батальонным калибром, Томанцев присел в окопе и голову вжал в плечи. Комбат подмигнул, мол, знай наших; над бруствером водит биноклем, корректирует огонь. Отстрелялись наши. И тут же в ответ с гор, будто по-команде, бешено застрочило. Комбат по плечу Томанцева: теперь, доктор, не высовывайся! Пульки над окопом фьють-фьють.

Закончилась война минут через тридцать.

В командирской палатке начштаба писал докладные записки: что во столько-то и во столько-то «…со стороны гор позиции батальона были обстреляны из стрелкового оружия и минометов. Ответными действиями огневые точки противника были частично уничтожены, частично рассеяны по горным склонам. Спецгруппа на преследование не выдвигалась, из-за сильного тумана. Потери: трое «двухсотых», один «трехсотый»…».

Комбат разлил по кружкам спирт.

— Ты доктор не грузись, — говорил комбат, вроде как вместо тоста. — Там, — он кивает в сторону гор, — их начштаба сидит и такую же ху…ю пишет. А мне минометчиков надо списать на боевые. Так хоть ордена посмертно… Выпьем.

Они выпили, начштаба оторвался от писанины и тоже выпил.

Комбат стал рассказывать:

— Я на переговоры ходил. Ихний комбат — мой однокурсник по училищу — толковый мужик. Договорились, заключили мирный договор: пока тишина на фронте, друг друга не гробить. Но с одним условием…

Пол в палатке земляной. Комбат носком ботинка линию прочертил.

— Вот линия. Я ему говорю, если твои ко мне заявятся, все — валю без разговора. Мои к тебе — делай с ними что хочешь. Слоны взяли моду: ходят к духам меняться! Патроны, гранаты на анашу. Видал?..

Томанцев пожал плечами.

Посидели еще немного, поговорили о доме и разошлись на ночь отдыхать.

Утром на позиции батальона принесли убитого, подкинутого с той стороны.

Комбат стоял над телом и ломал желваки под щеками.

Томанцев нагнулся и развернул скукоженные от крови простыни. Солдата сначала оскопили, вспороли живот, насыпали туда жмень анаши, после уж отрезали голову. Голова лежала рядом. Томанцев повернул голову к себе лицом. Мутным мученическим взглядом на него смотрели мертвые глаза санитара-анашиста.

— Доходился, — процедил сквозь зубы комбат. И начштабу буркнул: — Четвертым запиши.

«Сгинул от дури», — подумал Томанцев

К обеду у Томанцева закончился срок казенной надобности, и он уехал с колонной обратно в Северный госпиталь. Спустя некоторое время к ним попал раненый начштаба того батальона: словил ртом пулю, но не сильно — зубы только повышибало. Шепелявил начштаба, что жили они с боевиками мирно и без потерь целый месяц.


Закончилась чеченская командировка Томанцева. Он вернулся домой.

Через четыре года его вызвали к командованию и вручили ему орден за боевые заслуги. Обмывали орден в гнойной хирургии. Старший ординатор налил Томанцеву полный стакан коньяка. Орден уже хотели опустить в коньяк, но Томанцев попросил налить ему не коньяку, а спирту и разбавить не пополам, а три к одному: три — спирта. Он положил орден в стакан и выпил залпом… Поздним вечером на карете скорой помощи с мигалками и сиреной Томанцева доставили домой. Уложили спать. Старший ординатор пьяно шептал на ухо его жене, что «главный наш — мужик правильный». И плакал…


В двухтысячном пришлось Томанцеву снова ехать в командировку. Он уже носил к тому времени погоны полковника. Получив предписание, прибыл в город Моздок в госпиталь Министерства обороны. Своих врачей в эвакогоспитале Моздока было дай бог человек двадцать пять, а как пошла война, прислали командированных на подмогу: хирургов, кожников, окулистов, реаниматологов. И полковников, и майоров и лейтенантов зеленых.

Прождав в приемной с полчаса, вошел Томанцев в кабинет к главному.

Главный сидел в кресле за широким чистым столом. Бумаги ровными стопами громоздились справа и слева от главного. Был главный в звании подполковника. Обратил внимание Томанцев, что форма на подполковнике неопрятно как-то выглядела, будто через силу напялил главный эту форму. Мешает форма ему: жмет в подмышках и здоровенном животе. Главный брал бумаги с одной стопки, смотрел, подписывал или не подписывал и перекладывал в другую стопку.

— Ждали. Присаживайся, полковник, будь как дома.

Томанцев сухо поздоровался. Главный бумагами шелестит: из кучки слева — в кучку справа. Томанцев ждет. Главный бросил бумажку и уставился на Томанцева; глазки кругленькие бегают по лицу, бровки хмурятся. Улыбочка вальяжная хозяйская растеклась от уха до уха.

— Располагайся, полковник. Как тебя?.. — Томанцев еще раз назвал имя, отчество и воинское звание. — Ну, так я и говорю, служба у нас сам знаешь… Командировочку тебе выпишем раз, другой. Туда, туда — в Грозный. Ехать будет не надо. Ну, ты понимаешь… Бумажка есть, будут и боевые… Лишняя копейка не помешает ни тебе, ни нам. Договоримся… Одним словом, все будет океюшки, в шоколаде будешь. И орденок тебе раздобудем, если гибким, правильным будешь. Как — нравится расклад?

Томанцев резко поднялся со стула, вытянув руки по швам, стал прямым и ровным, как будто стоял он в первой шеренге парадного батальона. Высок был ростом Томанцев: в курсантскую свою бытность на парадах тянул мысок, шаг чеканил. Поднялся и кулаки до белых костяшек сжал.

— Вы, товарищ подполковник, извольте встать и приветствовать старшего по званию, как предписано воинским уставом. Извольте не паясничать, а изъясняться четко и понятно, как подобает офицеру русской армии!

У главного глазки страшно быстро забегали, и руками он зашарил по столу, потом спрятал ладошки под стол, будто боялся, что отберут у него «копейку лишнюю».

Во рту у Томанцева пересохло. Потом холодным прошибло, в глазах потемнело. Но сдержался Томанцев…

Он должен был поехать в эту командировку. Разнарядка пришла на госпиталь. А у старшего ординатора, друга его по Афгану, сердце, будь оно не ладно… Жена плакала, уговаривала не ехать. Лизка, дочь, ничего — молодцом держалась. Она в госпитале, в гнойной хирургии, осталась после института. Госы досдала и осталась. Огонь девка, вся в него. Замуж вышла. В ординатуре учится.

Медленно произнес Томанцев последнюю фразу. Подобрал слова, чтоб было емко и понятно сразу. Тихо сказал, но отчетливо:

— Ты себе орденок засунь, знаешь куда… Вот туда и засунь.