"Жить воспрещается" - читать интересную книгу автора (Каменкович Илья Исакович)

ТРАНСПОРТ № 42

Презрение проникает и сквозь панцирь черепахи. Л. Фейхтвангер

Их собрали сюда из многих тюрем «третьего рейха».[19] Некоторым вынесли приговор «по всей форме». Другие попали по произволу какого-нибудь гестаповца. Но все они, многократно пересчитанные (порядок прежде всего!) и избитые, стали именоваться «транспортом № 4213» который направлялся по зашифрованному маршруту «Нахт унд Небель» — в «ночь и туман»…

Когда наглухо закрылись двери товарных вагонов, оказалось, что узникам придется ехать стоя, плотно прижатыми друг к другу.

Но так было только первые сутки. Утром следующего дня многие увидели, что стоят рядом с мертвецами. Трупы пришлось складывать в углу вагона. Стало просторнее. И холоднее.

Стенами вагона «транспорт» отгорожен от мира. А там свистит ветер по станционным путям. Там светит луна. Там есть дома. И тепло. И хлеб. И вода…

Транспорт № 4213 конвоируют эсэсовцы. Они уже знают, что будет на последней станции: откроются двери вагонов, из них выйдут немногие. Те, кто останутся в живых, вынесут мертвых. Выстроятся рядом со штабелем трупов и часами будут ждать переклички. Их приняли по счету и по счету сдадут. Порядок прежде всего!

…Лязгнули буфера. Все быстрее, быстрее застучали на стыках колеса. Сквозь щели в вагон проник горький запах паровозного дыма.

— Ляжем, как вчера, — сказал негромкий, но властный голос.

Укладываясь спать, узники накрываются шинелями, ватниками, одеялами. Своими и теми, что уже не нужны мертвым.

— Им же холодно… Холодно!.. Они замерзнут! — истерично кричит человек, завернутый в грязно-желтое одеяло он проталкивается в угол вагона. У кого-то срывается проклятие. Кто-то хочет удержать обезумевшего.

— Оставьте его! — снова раздается тот же властный голос.

Становится тихо. Человек срывает с себя одеяло, накрывает им труп, ложится рядом и что-то нашептывает мертвому. Потом шепот затихает. И остается только стук колес.

Стучат, стучат колеса на стыках рельс. Поют вечную свою песню дальней дороги…

Два узника. Один широкоплечий и сильный — тот, которого здесь называют полковником. Сон обходит его. Неподвижный взгляд устремлен в непроглядную темень, сгустившуюся под вагонной крышей.

Ему стучат колеса: «Кто предал… Кто предал… Да-хау… Да-хау… Да-хау…».

Беспокойно ворочается во сне другой. У него скошенный лысый череп. Ему мерещится нелепая пляска букв, которые вдруг выстраиваются в четкий ряд, образуя слова: «Герр гауптман[20] Краузе…». Затем буквы рассыпаются, подрагивая колючками готического шрифта, «Гауптман Краузе… Краузе…». Человек просыпается в липком поту.

«Вот и дожил: присвоили звание через одну ступеньку», — горько улыбнувшись, подумал Чувырин, когда его первые назвали полковником. Но эта мысль промелькнула и угасла. Ей на смену явилась другая: и здесь в нем увидели вожака. К его голосу прислушивались. От него ждали поддержки.

И еще — неотступная, тревожная мысль: «Сколько продлится эта адская пытка голодом и жаждой? Выдержим ли?…».

Вначале все в вагоне были вроде на одно лицо. Ехали молча. Каждый, казалось, ушел в себя и думал только о том, что оставил за воротами тюрьмы и что ждет его там, где разгрузят транспорт.

Постепенно начали проявляться отдельные лица.

Молодой танкист — сибиряк Виктор. Соломенные брови. Нос картошкой. Скуластое лицо.

Виктор первым нарушил тягостное молчание.

— Вы же полковник, — сказал он, придвинувшись Чувырину. — Плюнем и разотрем, товарищ полковник! Хватит прятаться. Здесь гадов нету. Все побывали в гестапо. Расскажите, как там у нас дома? Что на фронте? Два года правды не слышал…

Седой военврач. Он не отходит от безнадежно больного товарища — тоже врача.

Близорукий, с разбитым на допросах распухшим лицом нескладный человек. То молчит, то вдруг начинает говорить — не остановишь. Пересказывает кинокартины, виденные в далекие довоенные времена, читает на память Есенина и Щипачева. Почему-то его прозвали «У нас в газете»…

Грузин по имени Василий. Путая ударения и не выговаривая некоторых звуков русской речи, рассказывает о себе, о Тбилиси. К месту и не к месту приводит любимую поговорку: «С вином мы родились, с вином и умрем».

Он переносит обессиленных в середину вагона, а сам устраивается у дверей, где сильно дует из щелей. Закрыв глаза, затягивает негромкую протяжную песню, и стук колес будто отбивает такт. Песня утихала, когда поезд замедлял ход.

Другие целыми днями лежали молча. Но иногда вдруг прорывались раздражение и злоба. Это было хуже всего, потому что они грозили захлестнуть остатки человеческого…

Впервые Чувырин вмешался, когда начали снимать одежду с умерших. Он предложил дать ее самым слабым. Так получилось само собой, что его признали старшим — «полковником».

Он рассказывал о Сталинграде, о том, как из закопченного подвала вылез Паулюс в своей высокой фуражке и молодые колхозные парни в шинелях взяли под стражу гитлеровского фельдмаршала. Рассказывал о поселках и заводах, поднявшихся в тайге. Он видел их зарево с дальнего заснеженного аэродрома, с которого перегонял на фронт новые истребители.

… На вторые сутки пути Василий протянул Чувырину столовый нож, сломанный почти у самого черенка.

Чувырин попробовал пальцем острый обломок и вдруг, присев, с маху вонзил его в грязную доску пола. Решили сначала прорезать вдоль доски глубокие борозды, а потом крошить их поперек. Может быть, доска поддастся.

Работа шла медленно. Ведь был только один нож, да и тот поломанный. Чувырин спросил, нет ли у кого еще чего-нибудь такого. Но только у умирающего врача нашлась ложка. Она быстро сломалась.

Работали Чувырин, Василий, Виктор и «У нас в газете» только на перегонах. Торопились. Передавали черенок, когда руки сводило судорогой. Виктор предложил обмотать черенок тряпкой.

Мечта о побеге поселилась в вагоне. Измученным узникам казалось, что ее можно схватить рукой и опереться на нее. Она стала вытеснять даже голод и жажду.

Военврач почувствовал, что его товарищ уже остывает. Он накрыл тело обрывком плащ-палатки, а сам подвинулся к Чувырину.

— Теперь и я поработаю. За двоих.

У врача оказалась твердая рука хирурга.

В ночь на третьи сутки сквозь дыру в полу можно было уже просунуть кулак.

— Еще немного, и оторвем доску, — Чувырин сказал это про себя, а получилось вслух.

— Еще совсем чуть-чуть, и — с вином мы родились, с вином и умрем, — вставил Василий.

Напряжение нарастало.

— Пусть «сорвемся», а куда попадем? Крутом немцы. Ну пусть — австрийцы. Так они же не лучше. Переловят — и как щенят в бочку головой…

Все обернулись к человеку, который одним махом разбил надежду.

— На воле мы быстро соберемся, — сдержанно сказал Чувырин. — Пусть маленький, но отряд. А люди и в Австрии и даже в Германии найдутся. Вот ведь нож Василий не из Тбилиси привез…

— Пока солнце взойдет, роса очи выест. Ты еще доску оторви, потом планы строй, — продолжал бить по надежде тот же голос. Человек приподнялся, из груды тряпья показался скошенный череп с редкими пучками волос.

— А ты здесь оставайся, черт лысый, — сказал Виктор. — Плюнем и разотрем, товарищ полковник. Дайте-ка нож…

Работали в тягостном молчании.

Потом случилось непоправимое. Состав резко затормозил и… нож из рук Василия выскользнул в дыру…

Василий посмотрел на растерянные лица товарищей и прислонился к стенке вагона. Лоб у него стал мокрым.

Чувырин молча лег и закрыл глаза, снова вспомнилось ему то, о чем он не рассказал товарищам. Воздушный бой. Таран. Рухнувшие обломки «мессера». Парашют опустил его уже на чужую землю. Госпиталь и тюрьма. Допросы. Предложения служить в РОА[21] («Мы разрешим вам носить вашу «Золотую Звезду») и жестокие побои. Заискивающее «герр майор» и ненавидящее «ферфлюхте швайн».[22] Группа друзей в лагере и попытка побега. Снова гестапо. Суд. Приговор…

Красными огнями, как на ночном аэродроме, выстроились эти вехи. И кажется — за ними пропасть… тьма…

«Кто пре-дал… Кто пре-дал… Кто пре-дал…» — снова выстукивают колеса. Чувырин, напрягая память, продолжал разматывать клубок воспоминаний. Среди членов подпольной организации предателей не было. Это он сразу понял на допросах, а потом и в суде. Но, возвращаясь с допросов, Чувырин кое-что рассказывал. Значит, о его «подрывной работе против рейха» донес предатель, сидевший в общей камере.

Но не мог же «Чувырин молчать, не рассказывать этим измученным людям о том, чем он жил еще два месяца тому назад, — о боевых вылетах и о положении на фронте, о сообщениях «В последний час» и пламенных статьях Эренбурга в «Красной звезде»…

Всего три дня провел тогда Чувырин в общей камере. От побоев лицо его так заплыло, что он никого и ничего не видел. Потом одиночка, суд и этот вагон…

«Веревка на шее, а он, гляди-ка, поет», — зло подумал лысый, прислушиваясь.

«И как будто бы снова, возле дома ротного…» — громко пел Чувырин.

У лысого вдруг запершило в горле. Но взял себя в руки. В который раз вспоминал холодные глаза эсэсовца, скрещенные кости и череп на рукаве мундира.

«Только одно это. Последнее. Мы их «поженим на Берте»,[23] а тебе откроем ворота. Выбирай себе деревня, русский баба, делай детки и кушай шпек!» (Немец так аппетитно прищелкнул пальцами этот «шпек», как если бы подносил ко рту кусок розовато-белого сала).

Лысый провел языком по сухим губам «Вот так последнее… Сам подохнешь… Будь оно проклято. Последнее… «Последняя у попа жинка…».

Он скрючился, застонал…

Четвертые сутки для узников транспорта были особенно мучительными. Двоим померещилась вода, они поползли к лужице мочи…

— Самое большее сутки пути осталось, — сказал Чувырин. — А там выгрузят. Дадут поесть. Продержимся! Надо!

— Полковнику что, — заговорил лысый, — Он еще свежак. У него и жир на мясе сохранился. Неплохо их — соколов кормили. А мы — «пехота, не пыли», еще из под Севастополя…

— Что вы предлагаете? — нервно спросил военврач.

— Шум поднять надо. Пусть хоть раз пожрать дадут!

— Правильно, — поддержал кто-то лысого.

— Отставить! — резко сказал Чувырин. — Полоснут из автоматов — сразу накормят. Добавки не спросишь.

— Тебя кто выбирал командовав здесь? — не сдавался лысый. — Я голодный, понял? Я жрать хочу! Что я — подыхать должен, как те вон… Я имею право…

— Права, — перебил его военврач, — как раз у них, у мертвых товарищей. А у нас — только обязанности. Обязанность держаться друг за друга. И жизнь, понимаете жизнь, а не шкуру отдать подороже.

— Верно! — Чувырин подкрепил слова врача решительным взмахом руки, будто точку поставил.

— Ты что, и с мертвяками организоваться думаешь? Все равно подохнем… Шум подымать надо. Дитя не заплачет, мать сиську не даст!.. У полковника «вышак»[24] за спиной. Ему и терять нечего. Все равно пулю получит. А нам?

Лысый посмотрел вокруг. Лица узников приказали ему замолчать.

* * *

Транспорт № 4213 уже несколько часов стоял на какой-то станции. По высокой, вровень с полом вагона, платформе топали кованые сапога. Рычали овчарки, раздавались команды. Кто-то играл на губной гармошке. Прогремели колеса. Сквозь щели проник дурманящий запах солдатской кухни.

Чувырин спал, или делал вид, что спит. В вагоне зашевелились, от запаха пищи судорогой сводило челюсти.

Когда стук сапог приблизился к вагону, лысый вдруг забарабанил кулаком в дверь и заорал:

— Откройте! Откройте! Я должен видеть гауптмана Краузе…

Он кричал и стучал носками солдатских ботинок. Немец подошел совсем близко к двери. Зло зарычала собака.

— Краузе!.. — успел еще раз крикнуть лысый и захрипел. Сильные руки Чувырина сдавили ему горло. Василий набросил на голову лысого одеяло.

Из-за двери донесся молодой, веселый голос:

— Гауптман Краузе в борделе. Подождете…

… Лысого бросили в угол вагона. Никто не воспользовался его шинелью и ботинками, хотя они были еще вполне годными. Люди отодвинули свое тряпье подальше от него.

… На пятые сутки транспорт № 4213 прибыл к месту назначения. Заскрипели ржавые засовы, распахнулись двери вагонов. Шатаясь и поддерживая друг друга, выходили узники.

Солнце и сверкающий снег. Они слепили, вызывали слезы. Легкие не справлялись с океаном морозного чистого воздуха.

Чувырин и Василий вышли из вагона последними. Они вынесли вконец обессилевшего военврача.

Хотелось лечь на снег. Лечь и лежать. Но им не разрешили даже присесть. Их построили и велели ждать переклички. Порядок прежде всего!

Перекличка тянулась бесконечно долго. Тщательно пересчитали живых, а потом мертвых. К живым прибавили мертвых и счет сошелся.

Счет сошелся, но только не для гауптмна Краузе. Он не досчитался своего лучшего осведомителя.