"Слоник из яшмы. По замкнутому кругу" - читать интересную книгу автора (Михайлов Виктор Семенович)

ВСЕХ СКОРБЯЩИХ


В оперативной группе криминалистов — судебно-медицинской эксперт Жуков, худой, аскетического вида человек с руками Паганини.

К машине, где я сидел в нетерпеливом ожидании, он подошел, держа на весу руки, согнутые в локтях, растопырив пальцы, и сказал отрывисто, резко:

— Дайте папиросу!

— Я не курю, Иван Матвеевич.

— Тогда достаньте у меня в левом кармане. — Он повернулся ко мне боком.

Я вынул из пачки «гвоздик», сунул Жукову в рот и, достав из другого кармана коробок, зажег спичку.

Он несколько раз пыхнул дымком, выплюнул папиросу и сказал:

— Удар тяжелым предметом в затылочную часть черепа, затем прокол…

— Шляпной булавкой, — вставил я.

— Длинным, узким колющим предметом! — педантично поправил он. — Конечно, это первое впечатление. Заключение экспертизы вы получите после вскрытия тела. Но я редко ошибаюсь, к тому же у нас есть печальный опыт… — произнес он многозначительно и пошел к своей машине, где у него оставался саквояж.

Почему мне так знакомо это единство метода преступления, гирька на сыромятном ремне и шляпная булавка? Гирька… Булавка… Предаваясь мучительным размышлениям, я перебрал в своей памяти все, что было знакомо за двадцать пять лет службы. Нет. Не было у меня такого за всю жизнь, и все же чертовски знакомо! Гирька и шляпная булавка! Почему, собственно, шляпная булавка, откуда я это взял? Иван Матвеевич очень осторожно говорит об орудии убийства — длинный, узкий колющий предмет. Почему мне приходит на ум дамская шляпная булавка?

— Ш-ш-шляпная… — Я произнес вслух, пришепетывая, как говорил, читая нам лекции, Георгий Михайлович Поминов, полковник в отставке, старый специалист по криминалистике.

Он читал нам в сорок четвертом лекции на сборах. А может быть, это ощущение знакомства и идет от полковника Поминова? «Нельзя установить разумное зерно истины при расследовании преступления, не зная метода, которым пользовался убийца. Каждый профессиональный преступник пользуется одним и тем же методом. История утверждает удивительную одинаковость способов преступления». Опираясь на теоретические высказывания крупного немецкого криминалиста Роберта Гейндля, он приводил примеры убийств, совершенных матросом Ост-Индийской компании в Лондоне и почти через столетие в Берлине. «Каждый преступник неизменно возвращается к избранному им способу убийства». Помнится, что Поминов коснулся и более близкого случая: в сорок втором году высадившийся с подводной лодки на побережье Америки гитлеровский агент убил полисмена; это была гирька на сыромятном ремешке и шляпная булавка. Именно она, эта шляпная булавка, фигурировала как вещественное доказательство в Федеральном суде, когда агент был схвачен после второго тождественного преступления. Агента приговорили к тридцати годам каторжных работ. Невольно возникает вопрос: если это он, то как спустя столько лет преступник мог оказаться в нашей стране? Помню, полковник Поминов читал нам выдержки из американских газет…

Мои размышления прервал капитан Трапезников. Он подошел к машине, рассматривая деревянные плашки.

— Вот, Федор Степанович, почти единственный след, оставленный преступником…

— Что это?

— Срезанные ножом торцы веток для маскировки убитого. Видите, какой срез? На ноже были зазубрины, они ясно видны невооруженным глазом.

— Вы сказали «почти»?

— Я имел в виду след протектора. Баллоны повышенной проходимости.

— Странно. Такой «Москвич» есть на учете?

— Нет. Номер фальшивый. Помните, Тарасов об этом рассказывал. Федор Степанович, поедете со мной или дождетесь бригады?

— Вы отправляетесь сейчас?

— Мне нужно срочно в управление.

— Я дождусь бригады…

В управлении я поручил Гаеву немедленно связаться по телефону с полковником Кашириным. Необходимо в библиотеке иностранной литературы поднять подшивки американских газет за сорок третий год; надо найти репортаж из зала Федерального суда по делу гитлеровского агента, обвиняемого в шпионаже, диверсии и убийстве.

Когда я зашел к полковнику Шагалову, чтобы проститься, он сказал:

— Федор Степанович, с вами поедет Лунев. Он будет в поселке Поворотном. От Всех Скорбящих это час ходьбы. Поселок по левую сторону шоссе, спросите дом Стромынского.

— Дом Стромынского… — повторил я.

— Ну, желаю удачи!

Мы пожали друг другу руки, и я вышел из кабинета.

Лунев где-то добыл мне видавший виды черный портфель, в который я напихал предметы туалета, смену белья, несколько книжек, рулетку, блокнот-миллиметровку и пенальчик с остро заточенными карандашами. Я тщательно проверил содержимое карманов, все чекистские документы запер в сейф. Взяв в руки плащ на теплой подкладке, портфель, критически осмотрев себя в зеркало, я остался доволен.

Не доезжая гостиницы, мы с Луневым выбрались из машины и подошли к подъезду, где меня уже дожидалась «Волга».

— Никитин, — назвал я себя водителю. — А как вас величают?

— Вано Трушин! — сказал он и улыбнулся. — Поехали?

— Поехали. Маршрут знаете?

— Знаю.

Я махнул Луневу рукой. Он поймал летящее перо голубя, показал мне его и сделал отрицательный жест. Надо полагать, это значило: ни пуха ни пера!

— Небось думаете: как это — Вано и Трушин? — спросил водитель, переключая скорость, и сам ответил: — Я всю войну прошел с Серго Киладзе. Вместе в госпитале лежали, вместе в часть возвращались, из одного котелка щи хлебали, одной шинелькой укрывались — словом, побратимы! Я был Иван — стал Вано, он — Сережка. У нас так и в паспорте записано.

— Теперь встречаетесь?

— А как же! Он живет в Махарадзе, я у него этим летом гостил. Серега у меня — прошлым.

— Сколько километров до церкви?

— Около восьмидесяти. А в Невьянске вы были?

— Нет.

— Поглядите сторожевую башню Демидова. Говорят, в Италии есть падающая колокольня…

— В Пизе.

— Так в Невьянске тоже падающая. Демидов здесь всем владел: землей, заводами, людьми… Слышал я, один ученый человек рассказывал, после подавления восстания на заводах Порфирий Демидов заложил эту церковь Всех Скорбящих. Три года ее строили…

«Некстати общительный водитель», — подумал я и, привалившись к спинке, закрыл глаза.

Трушин замолчал.

Медленно, тихо ко мне подкрадывалась дремота, то знакомое состояние, когда все, что случилось за день, поднимается, встает в нескончаемый ряд и проходит, словно на смотре, мимо…

Трушин останавливался, обходил машину, постукивая ногой скаты. Где-то водитель пил прямо из кринки молоко. И снова мы мчались по шоссе.

— Проезжаем Верхнюю Пишму!

Я приоткрыл веки и снова сомкнул, но дремота меня покинула. Пришло размышление о церкви, о Черноусове, Юколове, Яковлишине — председателе церковной общины. Как-то они меня примут? Яковлишин был заинтересован в том, чтобы научно-методический совет взял церковь под свою охрану как памятник культуры восемнадцатого века. По собранным мною материалам церковь Всех Скорбящих не представляла собой исторической ценности ни по архитектуре, ни по внутренней росписи. В Свердловске не было специальной научно-реставрационной производственной мастерской, ближайшая находилась в Перми при Управлении культуры. Яковлишин производил реконструкцию церкви хозяйственным способом, а для восстановления икон и фресок нанял шабашников Черноусова и Юколова. Он, конечно, будет заискивать и попытается вызвать у меня доверие.

— Проезжаем Кедровое.

Теперь было недалеко.

— Кажется, вздремнул, — сказал я, — намотался за день…

— Понятно, командировка. Бываешь в Москве проездом, так за несколько часов уходишь ноги! — поддержал меня Трушин.

С полчаса мы ехали молча, затем, указывая влево, водитель сказал:

— Поселок Поворотный! А вот там голубая полоска — озеро Аятское. Сейчас повернем.

Шоссе у обочины расступилось, и мы оказались на узкой дороге, крытой булыжником, обсаженной по краям березой. Где-то впереди, среди зелени, поблескивала золотом церковная луковка с крестом. Но вот мы выехали на прямой участок, и перед нами открылся невысокий холм, сосны и церковь.

Я попросил Трушина затормозить и с интересом рассматривал открывшееся моим глазам сооружение.

К кубическому массиву церкви с северной и южной сторон примыкали приделы. В центре барабан, в нем оконные проемы, украшенные кокошниками. Венчал все сооружение золоченый купол. Под самой крышей фасад обегал аркатурный фриз в виде глухих арочек. Над входным притвором трехъярусная звонница с колоколами. Колоколенку завершала золоченая луковица. Два яруса стрельчатых узких окон с наличниками. Возле ступенек паперти подклет, вывороченные груды земли и несколько малых котлов водяного отопления. Церковь красиво обрамляли высокие, столетние сосны. В стороне слева просматривались крыши домов…

— Что это?

— Слободка, — ответил Трушин.

— Давайте, Трушин, поближе.

Мы подъехали к паперти. Из двери вышел бородатый мужчина в синем халате и веснушчатый толстый мальчонка с чайником. Прямо с паперти он слил бородачу, тот вымыл руки, но, заметив нас, пошел навстречу.

— Инспектор Никитин? — спросил он.

— Совершенно верно. — Я поклонился.

— Художник Черноусов, — представился тот. — Извините, руки мокрые. А ну, Мишка, слетай к отцу, скажи, приехал из Москвы инспектор.

Поставив на ступеньку чайник, малец быстро побежал вниз, к слободке.

— Вы что, ждали меня? — удивился я.

— К нам приезжали из отдела культуры, предупреждали о вашем приезде. Заходите в храм, дорогой гость!

Простившись с Трушиным, я шагнул за художником в притвор, идущий в глубину уступами.

Не входя в церковь, Черноусов прижал меня к стенке и, горячо дыша луковым духом, зашептал:

— Тут у нас работает ваш московский студент, за длинным рублем погнался! Нахал! Стрекулист! Он расписывает главный плафон купола. Голову Христа залепил бумагой. Говорит, незаконченную работу не показывает. Смех! Так вы на него не обращайте внимания.

Мы вошли в церковь. На солее — возвышении пола у алтаря — сидел за мольбертом Юколов. Косой луч предвечернего солнца падал на икону апостола, которую он прописывал. Художник при виде меня встал, поклонился.

— Донат Захарович Юколов! — представил его Черноусов.

Посередине церкви возвышались леса, они пронизывали свод, барабан и подходили к куполу, на котором был изображен Христос, летящий по небу. Лицо действительно залеплено бумагой. С лесов свесился бородатый юнец и приветственно махнул рукой. Я ответил ему и перешел поближе к фрескам, написанным тусклой, невыразительной кистью ремесленника, к тому же не владеющего техникой фресковой живописи. На одной стороне было изображено исцеление апостолом Петром калеки, просящего подаяние у Красных дверей храма. На другой — ангел отворяет двери темницы, освобождая апостолов. Я знал эти легенды, их воплощение было из рук вон скверным.

— Фрески — это моя специальность! — говорил за моей спиной, горячо дыша мне в затылок, Черноусов. — Весь я тут!

Верхний ярус иконостаса уже закончен. Шесть икон апостолов стояли на тябле. Сразу можно было узнать три из них — работы Черноусова и три — юколовского письма, очень тонкого, выразительного и самобытного. Все шесть были покрыты лаком. Я притронулся к поверхности, она показалась мне зеркально ровной, удивительно чистой.

— Как вы этого достигаете? — спросил я Юколова.

— Это Никон Фадеевич, — смущаясь, сказал художник. — Секрет лака. Теперь такого и в помине нет.

В церковь вбежал толстый, коротенький человек в сопровождении веснушчатого мальчугана.

— Очень приятно, товарищ Никитин! Очень приятно видеть вас в наших краях! Разрешите представиться, председатель церковной общины Бронислав Хрисанфович Яковлишин.

Насколько художники бородаты, настолько Яковлишин был лишен всякой растительности. Лицо в склеротических прожилках на носу и щеках. Глаза же совсем не отражали его суетливой подвижности, они были сосредоточенны и внимательны.

— Никитин Федор Степанович. С художниками я уже знаком. Устанавливаете водяное отопление? — спросил я, взглянув на батареи по цоколю стены, крытому мозаикой из кусочков смальты.

— В храме было печное отопление. Устанавливаем водяное; трудности с котлами, не входят в подклет, приходится разбирать кладку. Федор Степанович, у нас сейчас обеденный перерыв. Прошу к моему шалашу. Я тут неподалеку на слободке.

«С позиции инспектора — ни в коем случае! Но где еще я сумею завязать добрые отношения с этими бородачами?» — подумал я и согласился.

Мы все четверо вышли из церкви.

— А как же этот художник? — Я указал на купол.

— Ковалихин с нами не ходок, — сказал Черноусов. — Очень дерзкий мальчишка! Вот с Донатом Захаровичем в контрах. — Художник указал на Юколова. — Он обедает на лесах. Курочку или мясцо пожует и запьет квасом. Дело молодое. Живет в Поворотном, ему хозяйка готовит.

«Шалаш» Яковлишина оказался емким — большая столовая, дубовый резной буфет, стулья в полотняных чехлах, прямоугольный стол, уставленный соленьями и копчением. В центре на стене висел поясной портрет свердловского епископа Флавиана и поменьше фотография священника, дьякона, групповой снимок церковного совета с прихожанами. Хорошо сфотографирована церковь Всех Скорбящих и вековые сосны.

Мы сели за стол. Женщин не было. Хозяин сам разлил по рюмкам «Столичную».

— Мне нельзя, — прикрыл я ладонью рюмку.

— Ну одну?

— Ни капли.

— Неволить не буду. Тогда кваску домашнего.

— Квасу с удовольствием.

Чокнулись, подняли в мою честь рюмки, выпили. Я обратил внимание на руки Черноусова: в заусеницах, с ломаными ногтями и въевшейся краской, особенно выделялся сурик.

— Отчего вы, Никон Фадеевич, не бережете руки? — спросил я.

— А как их убережешь?

— В перчатках можно работать…

— Что вы, разве можно в перчатках! Да и на мои руки где их взять? — Он положил на стол кисть крупной волосатой руки. — Вот Донату Захаровичу перчатки в самый раз. А я и зимой хожу в рукавицах.

— Никон руки портит машиной, — вставил хозяин.

— Водите машину? — поинтересовался я.

— Вон стоит во дворе «Москвич», — охотно ответил Черноусов.

За столом зашла речь о живописи.

— Если по секрету, — разоткровенничался я, — занимаюсь и я живописью. Очень заинтересован, Никон Фадеевич, вашим лаком.

— Охотно поделюсь, — сказал Черноусов. — А что вы пишете?

— Пейзажи Подмосковья.

— Надо вам поглядеть работы Доната Захаровича. Большой мастер!

— Если вы разрешите…

— Завтра воскресенье, с утра уйду на этюды, а часов в двенадцать — пожалуйста, — без особого желания ответил Юколов. — Живу я на Слободке у Марфы. Спросите, каждый покажет.

По дому слышались женские голоса, суетня. Где-то в двери мелькнул Мишкин веснушчатый нос.

Дородная женщина внесла на вытянутых руках большую миску со щами, бросила любопытный взгляд в мою сторону и ушла.

Видимо, Яковлишин возлагал большие надежды на «Столичную», а я спутал ему карты.

— Вот закончим иконостас с Донатом Захаровичем и махну на недельку в Москву, — шумно прихлебывая щи, сказал Черноусов. — Кто там у вас памятниками занимается?

«С запозданием, но все-таки проверка началась», — подумал я и ответил:

— Научно-методический совет по охране памятников культуры.

— Где совет помещается? — вступил в разговор хозяин.

— На набережной, в бывшей церкви Николы на Берсеньевке. Рядом еще палаты дьяка Аверкия Кириллова.

— А как там, не собираются дать команду здешнему начальству взять под охрану Всех Скорбящих? Все-таки восемнадцатый век!

— Вернусь в Москву, доложу, посоветуемся, — сказал я нечто загадочное.

Яковлишин сделал вид, что понял и такой ход дела уважает.

— Так оно, конечно, с кондачка такое дело не решишь.

— Скучно здесь у вас? — задал я ничего не значащий вопрос.

— Почему скучно? Радио слушаем, у некоторых телевизоры есть. Иной раз в картишки перебросимся. Вы преферанс не уважаете? — спросил Черноусов.

— И вы радио слушаете? — улыбаясь, я обратился к Юколову.

— Я человек старый. Ежели интересуюсь тем, что происходит в мире, покупаю газету. Признаюсь, редко. Больше меня природа трогает в своем первоздании. Я могу день просидеть в кедровнике да слушать птичий перехлест, беличью суету в ветках, хруст подсыхающего валежника.

— Божий человек, — ввернул Яковлишин.

— Вы верующий? — поинтересовался я.

— Я верю в человеческую совесть, она простерла над нами свои крыла…

Когда Юколов это говорил, глаза его были удивительно ясные, наполненные каким-то скитским покоем, тишиной забытого, старого погоста.

Обед как начался, так и закончился в молчании да еще сытом тяжелом оцепенении.

Еще раз напомнив Юколову, что завтра в двенадцать приду, я поднялся, снял пиджак, повесил на спинку стула и сходил во двор умыться. Затем, вернувшись в столовую, последовал за Яковлишиным в дом, там мне была приготовлена комната. Очень старая женщина указала мне постель со взбитыми подушками и ушла к самовару, где в одиночестве пила чай.

Оставшись один, я заглянул в карманы пиджака. Ход был правильный: кто-то из художников проверил содержимое карманов и еще раз удостоверился в моей личности.

Надвигался вечер. Тишина, ощутимая, почти зримая, стояла вокруг.

Я сел в старинное кресло и попытался осмыслить минувший день.

Скорее всего, секретом лака владеет Юколов, он настоящий художник, и секреты мастерства ему ближе. Юколов мог открыть рецепт Черноусову. Таким образом, конверт в одинаковой степени может принадлежать им обоим. Черноусов близорук и носит очки в металлической оправе. У Юколова отличное зрение, он работает без очков. Перчатки, чтобы скрыть экзему, конечно, абсурд. Нельзя все время больные руки держать в перчатках. Скорее всего, перчатки нужны, чтобы скрыть профессиональные признаки, по которым легко уличить преступника. Черноусов, пожалуй, прав: на его руку не найти нужного размера. Юколов мог бы легко подобрать перчатки — у него почти женская рука с сильными тонкими пальцами, но также в краске, глубоко въевшейся в поры. Перед обедом они оба мыли руки, но краска осталась, особенно сурик и французская зелень. Помнится, Глаша Богачева говорила: «бескорыстие», «доброта», «глаза добрые-добрые»… Эти эпитеты подходят Юколову и совершенно отпадают при взгляде, на Черноусова. Художник Осолодкин дал характеристику Юколову: «бородат», «благообразен»… «мужик такой — из печеного яйца цыпленка высидит»… А где, в чем Осолодкин усмотрел эту цепкую изворотливость? Ведь то, что сказал Юколов, было разумно. Вряд ли Черноусов был способен на такое. А Юколов умен. Верно: благообразен, вежлив, как-то обтекаем, что ли.

Захотелось поговорить со своим человеком, перед которым можно оставаться самим собой, да и узнать новости: ведь Лунев выехал из Свердловска значительно позже меня.

Я вышел из дома. Чтобы не сбиться с пути, я выбрал прежнюю дорогу — через Слободку, мимо церкви к шоссе и оттуда на Поворотное. Дом Стромынского…

Вечер был безветренный.

Я шел быстро к холму, чернеющему невдалеке, поднялся по лестнице, вырубленной в скале, и вышел напротив паперти. Купол лучился светом редких звезд. Черные кроны деревьев были недвижимы. Я постоял, поглядел и шагнул на дорогу, но меня окликнул незнакомый голос:

— Товарищ Никитин!

Я вернулся к паперти, и ко мне навстречу поднялся со ступенек московский студент Ковалихин:

— Не торопитесь?

Мне сразу не пришло на ум, что сказать, и я ответил:

— Да нет…

— Посидим. — Он подвинулся, уступил мне место рядом.

— Тишина какая!.. — Помолчав, он сказал: — Будем знакомы, Кирилл Ковалихин. Вы, наверное, думаете, студент за длинным рублем погнался… — Снова помолчав, он признался: — Меня действительно соблазнили деньгами. Жена ждет ребенка. Одна стипендия на двоих. А тут предложение. Согласился я, приехал, досталось мне писать Христа в состоянии невесомости. Я его с космонавта сдул, в «Огоньке» обнаружил. А лицо позаимствовал Юколова — без пяти минут христианский мученик…

— Поэтому вы лицо листом бумаги закрыли?

— Он мне знаете какой скандал устроил? «Перепишите, требует, иначе пожалеете!»

— Мне думается, Кирилл, вы к своей работе отнеслись легкомысленно. Ничего в вашем деле нет зазорного, а вы какую-то комедию из этого сделали.

— Небось считаете, что церковная роспись дело богоугодное?

— Нет, Кирилл, не считаю, но охрана памятников культуры — дело почетное, к нему надо относиться без насмешки. Я знаю честных людей, настоящих художников, одержимых творческой страстью, а стоят они месяцами по пояс в битой щебенке и занимаются тем, во что вы и не поверите. Они извлекают из мусора кусочки фресковой живописи, моют в воде, едва прикасаясь пальцами, и бережно укладывают на стенд с просеянным песком. Их глаза светятся радостью открытия…

— Где же такое?

— Верстах в трех от Великого Новгорода, церковь там есть такая — Спаса-на-Ковале. Да не одна она, много таких сооружений русского зодчества — его священная история. Нельзя, Кирилл, шутить этим.

— Вы и Всех Скорбящих ставите в ряд?

— Нет. Не ставлю. В этом сооружении нет ничего ценного и фрески плохие, ремесленные. Разве иконы Юколова, но и они хорошо выполнены, и только…

— Не Феофан Грек и не Симеон Черный, — вставил он со смешком.

— Скажите, Кирилл, у вас есть ключ от церкви?

— Есть.

— А свет на лесах?

— Электричество есть. Хотите посмотреть моего Христа?

— Да, Кирилл, очень хочу.

— Пойдемте.

Ковалихин открыл дверь. Мы вошли в церковь и поднялись по приставной лестнице на леса. Кирилл взял в одну руку лампу-времянку, висящую на шнуре, другой сорвал лист бумаги…

Лицо Христа было выскоблено до штукатурки.

На свежей краске остался след ножа с зазубринами.

И я вспомнил деревянные плашки в руках капитана Трапезникова.